Читать книгу: «Невеста для Забытого», страница 2

Шрифт:

Иногда девочка прислушивалась к себе и не могла понять, идёт ли время или просто повторяет само себя, как круги на воде, если бросить туда камешек. Она замечала: утром и вечером в доме пахнет одинаково – старой древесиной, квашеной капустой, чуть пригоревшей коркой хлеба и ещё чем-то неуловимо острым, похожим на озон после грозы, которого здесь никогда не было. Всё здесь было похоже на сон, от которого не пробуждаешься: не потому, что не хочешь, а потому, что некому разбудить.

После ужина, молчаливого, как и всё остальное, девочка умывалась у миски с водой, и каждый раз видела в отражении не себя сегодняшнюю, а ту, что была вчера, или вообще кого-то совсем другого, чьё лицо как будто напоминало её собственное, но жило своей жизнью, моргало, улыбалось или смотрело в сторону. Было в этом что-то тревожное, но не ужасное, скорее, холодное, как прикосновение к снегу, которого никогда не было в этой деревне.

Время от времени Йора клала руку девочке на плечо, будто проверяя: жива ли она, не стала ли прозрачной, не утекла ли вместе с умывальной водой в щели между половицами. Иногда, если у девочки дрожали пальцы, Йора шептала: «Всё будет хорошо. Молчи, и всё будет хорошо». Девочка не верила, слишком много уже слышала таких утешений. Она знала, что за этой заботой прячется страх, и этот страх гораздо древнее любого имени.

Чем дольше длилась ночь, тем больше казалось, что деревня сжимается: дома становятся ближе друг к другу, дворы – уже, тени – длиннее. Иногда во дворе шуршал кто-то чужой: лисица, кошка или, может быть, сама тьма, пришедшая посмотреть, все ли лампы горят. Тогда девочка забиралась с ногами на лавку и смотрела в окно до тех пор, пока не начинали болеть глаза.

В такую ночь трудно не думать о словах. Девочка часто пыталась представить себе, как бы звучало её имя, если бы у неё оно было. Она вспоминала, как старики зовут друг друга: у кого-то имя звучит хрипло, словно выкашливается вместе с дымом из печки, у кого-то почти ласково, как будто гладят по волосам. Она пробовала шептать себе под нос случайные слоги, но каждый раз язык путался, а на губах оставался вкус золы.

Ближе к полуночи Йора клала на стол старую книгу – большую, тяжёлую, с замком на обложке, который никогда не открывался. Это была семейная реликвия, и каждый вечер её вынимали из сундука, чтобы напомнить: даже если слова исчезли, книга должна оставаться на виду, иначе в доме поселится что-то такое, что никто не сможет выгнать.

Однажды, когда девочка совсем устала от бессонницы, она решилась спросить:

– Йора, почему мы не открываем книгу?

Йора посмотрела на неё с каким-то упрямым испугом и ответила:

– В этой книге нет слов. Открыть – значит забыть, что когда-то они были.

– Но зачем тогда хранить её?

– Чтобы помнить, что когда-то мы могли говорить.

После этого разговора девочка несколько дней не могла спокойно смотреть на книгу: ей казалось, что внутри неё всё-таки есть нечто живое, что однажды вырвется наружу и заговорит её голосом.

Однажды на рассвете, если можно так назвать ту неразличимую границу между двумя одинаково тёмными ночами, в деревне начался новый ритуал. Старики сказали, что сегодня будет праздник света, хотя никто уже не помнил, какой именно и зачем он нужен. По дворам ходили женщины с охапками старых тряпок, обматывали ими фонари и лампы, чтобы их огонь не ушёл в чужие руки. Мужчины вытаскивали из сараев сломанные колёса, доски, куски ржавого железа и строили на главной площади костёр, который никто не зажигал, его нужно было просто обойти семь раз молча, держа в руках свою самую старую вещь.

Девочка шла в этой веренице, сжимая в руке ту самую куклу без лица. Её пальцы мёрзли, а сердце билось чаще обычного: было ощущение, что сейчас что-то случится, что кто-то назовёт её по имени, и тогда всё изменится. Но никто не называл. Даже когда дети сбились в кружок и начали водить хоровод вокруг костра, их губы оставались сжатыми, а глаза – усталыми.

После праздника все разошлись по домам, и только в воздухе ещё долго висел слабый запах пепла и старого хлеба. Девочка стояла у окна, смотрела, как в черноте растворяются силуэты соседей, и вдруг остро ощутила одиночество, не то, к которому привыкла, а другое, более острое, как если бы кто-то вынул из неё кусок памяти.

В ту ночь ей снова снились зеркала, но теперь в них отражалась не только она, а сразу много других детей, все с одинаковыми лицами, все молчащие, все ждущие, чтобы кто-то назвал их вслух. Она проснулась в слезах, задыхаясь, с ощущением, что если не назовёт себя – исчезнет навсегда.

Утром Йора заметила её тревогу и долго молчала, прежде чем вымолвить:

– Если хочешь – придумай себе имя, но никому не говори. Пусть оно будет только твоим.

Девочка долго смотрела в окно, чувствуя, как внутри растёт странное тепло. Она не знала, что сказать, и поэтому промолчала. Но с этого дня в её голове зазвучало слово, которое она никому не открыла, как песчинка между зубами, как тайная боль, как обещание себе самой.

И именно в этот день, когда она впервые назвала себя в мыслях, она почувствовала, что круг забвения чуть треснул, что между слоями тьмы появилась тонкая щель, из которой может пробиться нечто новое.

Но это новое было не светом, а тревогой, и ещё долго в её сердце жила тень, холодная, как вода в колодце, и ждущая своего часа.

Время в деревне, где не говорят имён, тянулось вязко и бесповоротно, как если бы его никто не отсчитывал, а только пережидал. Каждый новый день казался отражением предыдущего, только чуть глуше, чуть темнее, чуть холоднее, будто на окна легла невидимая плёнка, и даже свет ламп начал оседать на стекле серым налётом, похожим на пыль веков. Девочка росла, но это было не то взросление, которое отмечают ростом на косяке двери или первой собственной юбкой, а медленное превращение в кого-то, кто никогда не был полностью собой. Она ощущала это всеми фибрами: одежда становилась мала, руки длиннее, голос ниже, но внутри жила прежняя детская тревога, будто тело стало чуть больше для той души, что боится громко дышать.

Мир деревни, погружённый в бесконечную ночь, был устроен просто и жёстко. Старики держали счёт дням по собственным болячкам, определяя смену времён года по сухости кожи, ломоте в костях и стуку капель с обветренных крыш. В домах по-прежнему заводили часы, но никто не пытался сверять по ним настоящие часы жизни: стрелки упрямо шли назад, и это казалось естественным, будто всё в этом мире должно не двигаться вперёд, а медленно откатываться к той самой точке, где память была ещё полной, где тьма только начиналась, где можно было поверить, что завтра наступит рассвет.

Девочка всё чаще ловила себя на том, что просыпается не от света, а от темноты. Темнота здесь была другой: она жила не только на улице, но и под кожей, в звуках, в лицах, в запахах хлеба и холода, в тусклых лампах, которые трещали по ночам, словно косточки в руках старух. Она иногда удивлялась, как Йора отличает утро от вечера, если разницы почти нет, если даже хлеб по утрам пахнет так же, как вечером, если даже её кукла без лица всегда лежит на одном и том же месте, и даже сны повторяются из ночи в ночь, только лица в них меняются местами.

Вечерние ритуалы становились для неё чем-то сродни игре, не по-настоящему, а чтобы не сойти с ума. Она всё так же ставила перед собой миску с водой, всматривалась в отражение, и теперь уже не искала там собственное лицо, а скорее пыталась разглядеть за ним то самое другое, появляющееся в глубинах, когда никого не было рядом. Иногда ей казалось, что в этом отражении мелькает чей-то взгляд – усталый, взрослый, слишком древний для её возраста, и тогда она нарочно плескала на воду, чтобы разрушить чужую тень.

Йора всё больше молчала, особенно вечерами, когда в доме становилось сыро, как в подвале, а лампы мигали и чадили, не желая разгораться до конца. Иногда она, словно забыв о присутствии дочери, начинала напевать что-то глухое, несложное, но слова сразу расплывались, срывались, будто во рту не хватало языка для песен. В эти моменты девочка чувствовала, что её собственное имя висит в воздухе, как забытая строчка: хочется крикнуть, и нельзя, потому что тут же разорвётся весь этот тонкий покров бытия, под которым живут, чтобы не помнить.

Жизнь деревни застывала, но не в покое, а в ожидании. Всё здесь было пронизано ощущением хрупкости, зыбкости, будто шаг в сторону, и земля под ногами провалится, а ты останешься один, с куклой без лица, в мире, где никто не зовёт тебя по имени. Люди всё реже выходили во двор, только по большим нуждам: проверить лампы, напоить скотину, вынести хлеб соседке, помочь старикам принести воды. Обычаи становились всё более формальными: если раньше дети могли перебежать двор, перекричать друг друга, то теперь играли молча, на расстоянии, и даже в кругу не держались за руки, будто боялись, что чужая кожа отберёт последние воспоминания.

Самой загадочной частью детства девочки была школа молчания. Здесь не учили ничему, кроме тишины. Большая комната, разделённая на секторы тёмными занавесями, пахла старыми досками и свечной гарью. За столами сидели дети, иногда по одному, иногда по двое, и каждому выдавали лист угольной бумаги и белый мелок. Надо было рисовать: не то, что хочется, а то, что запомнил из сна, из вчерашнего дня, из самого себя. У кого-то выходили только круги – большие, тяжёлые, как кольца на воде после дождя. Кто-то рисовал точку на чёрном фоне, кто-то повторял те же самые узоры, что вырезаны на дверях дома. У девочки всё чаще получалось что-то похожее на окно, в котором видна только ночь.

В школе не разговаривали: учительница следила, чтобы ни один звук не сорвался с губ. Она ходила по классу, иногда резко стучала тростью по полу, не чтобы напугать, а чтобы напомнить: каждый звук – это пустота, которая будет расти внутри тебя, если дать ей волю. Если кто-то нечаянно шептал соседу что-то на ухо, его ставили в угол лицом к стене, а потом заставляли весь день рисовать собственное отражение без лица, до тех пор, пока руки не начинали дрожать.

Дети здесь учились не писать, а забывать. Это было странное умение – отбрасывать всё ненужное, не запоминать имен, не запоминать обиды, даже игры. В какой-то момент девочка начала бояться, что однажды забудет всё: как зовут Йору, как пахнет её кукла, как звенят капли воды ночью, когда никто не видит.

Только иногда, когда дети выходили из школы и садились у пруда, тишина становилась особенно плотной. Здесь, на берегу, можно было бросить камешек, и смотреть, как расходятся круги, пока не исчезнут совсем. Кто-то пытался нарушить правило: заговорить, громко рассмеяться, закричать в пустоту, и всегда после этого кого-то из детей начинали забывать быстрее остальных. Было поверье: если три дня никто не вспомнит твоё лицо – ты исчезаешь, и даже родные не смогут сказать, был ли ты когда-нибудь жив.

Старики тоже жили в этом странном промежутке между помнящим и забывающим. Каждый раз, когда девочка встречала их на улице, всегда ссутулившихся, укутанных в шерстяные накидки, с вечно красными глазами и дрожащими руками, она пыталась спросить: как выглядело солнце? Как пахла трава? Было ли вообще лето, когда земля прогревалась до самого корня? Но каждый старик отвечал по-своему. Один говорил – солнце было чёрным, как дым; другой – синим, как слюда в старой лампе; третий – что оно было белым, как простыня над покойником. Все лгали, и девочка чувствовала это всей кожей: не потому, что хотели лгать, а потому что не могли вспомнить.

И всё же иногда она видела в их глазах отблеск чего-то настоящего, может, страха, может, памяти, может, просто желания не быть последним, кто знает хоть что-то о прошлом. Иногда кто-то из них рисовал палкой на земле круг, в котором застывал маленький треугольник, и говорил: вот так выглядел рассвет, если смотреть на него издалека.

Девочка слушала и запоминала, не столько слова, сколько тишину между ними, густую и вязкую, как мёд, оставшийся на дне миски после долгой зимы. Она понимала: всё, что ей досталось, – это возможность помнить чужую забытость.

Время текло дальше, и каждый день был похож на предыдущий ещё больше. Иногда девочка ощущала, что что-то меняется внутри неё: сон становился тревожнее, отражения в воде – чужими, мысли – резче, а желание назвать себя – почти нестерпимым. После одного особенно тяжёлого дня, когда в школе её заставили рисовать свою тень три часа подряд, она пришла домой и вдруг, ни с того ни с сего, спросила у Йоры: почему у меня нет имени?

Йора так резко обернулась, что чуть не уронила миску с хлебом. В глазах её мелькнул испуг – настоящий, не притворный, такой, каким пугаются только за тех, кого любят слишком сильно или слишком давно.

– Не спрашивай, – ответила она тихо, будто кто-то мог услышать. – Имя – это то, что можно потерять. А потеряв, не вернуть.

– Но как же я буду помнить себя, если у меня нет имени? – Девочка впервые сказала это вслух, голосом дрожащим, но решительным.

Йора подошла, обняла её за плечи, прижала к себе, как в детстве, и прошептала на ухо:

– Иногда лучше быть тенью, чем словом. Тень нельзя забыть, потому что она всегда с тобой.

Но девочка знала: если не назвать себя, рано или поздно исчезнешь, даже если никто не забудет тебя по-настоящему.

Ночью ей снова снилось зеркало – большое, мутное, во весь рост, в котором отражалась не она, а кто-то чужой, с её лицом, но с глазами другого цвета. Она протянула к зеркалу руку, но отражение не повторило её жеста, а, наоборот, отступило назад, растворилось в сером мареве и исчезло, оставив в воздухе только звук собственного имени, не услышанный, не произнесённый, но остро желаемый.

С этого утра девочка перестала бояться воды: теперь каждый раз, когда она умывалась, она всматривалась в отражение, и шептала про себя придуманное имя, не раскрывая его никому. Так начался её личный ритуал, маленький и тайный, спрятанный между обыденными делами, между лампами, хлебом, школой молчания и сонными лицами соседей.

И в этот период, когда всё в деревне, казалось, застыло и обрело форму вечной ночи, именно в девочке первой появилась трещина. Она стала слушать себя, мир, тишину, становилась всё чутче к дыханию дома, шагам на улице, даже к тому, как капля воды падает в ночную миску. Её внутренний голос теперь не был тихим, он звенел в груди, как тонкая струна, которую нельзя было не заметить.

Девочка знала: рано или поздно она нарушит круг молчания. Она чувствовала, как её сердце ищет выход – слово, жест, крик, любое подтверждение своего существования. Но пока она ждала, как ждёт первая тень на рассвете, когда ещё никто не верит, что день когда-нибудь вернётся.

Её одиночество стало первой трещиной в круге забвения. В эту трещину начала медленно просачиваться память, не светлая и не спасительная, а горькая, тягучая, настойчивая, как сама жизнь в этой деревне, где никто не говорил имён, но каждый втайне жаждал быть названным хоть раз вслух, по-настоящему, навсегда.

Всё больше дней тянулось друг за другом, неотличимых по свету, по запахам, по тусклому быту и повторяющимся ритуалам. В мире, где никто не говорил имён, девочка начинала видеть, как сквозь невидимые трещины проступают и другие перемены, малозаметные, тревожные, но неотвратимые. Дети в деревне, кажется, всё реже появлялись на улице вместе. Кто-то начал исчезать: сначала Варун – мальчик, у которого было самое звонкое молчание; потом девочка Лиса, волосы которой всегда пахли дымом, а взгляд был таким внимательным, что порой казалось, будто она слышит не только тишину, но и каждый страх, прячущийся в углах. О них не спрашивали и не вспоминали: каждый знал, что, если начать искать – сам станешь следующей тенью.

Девочка, как будто взрослея в обратную сторону, всё чаще возвращалась к тем самым местам, где ещё недавно они вместе бросали камешки в пруд или рисовали круги на мокром песке. Теперь вода стала мутнее, холоднее, глубже, и в каждом отражении рябило, как будто в нём поселилось чужое дыхание. Иногда ей казалось, что вот-вот из-под зеркальной плёнки выплывет чья-то рука, и тогда она старалась не задерживать взгляд на поверхности слишком долго, вспоминая наказ Йоры – не смотри в воду дольше семи вдохов.

Ритуалы утра и вечера обрели почти механический смысл. Лампы вычищались до скрипа, хлеб резался тоньше, молоко уносилось к потухшей лампе. В доме царила густая тень: даже когда за окном будто бы занимался рассвет, в углах жили свои, отдельные ночи. Девочка чувствовала: именно в этих тенях зреет неведомое, то, что когда-нибудь вырвется наружу, если дать ему имя или хотя бы крик.

В школе молчания стало строже, чем когда-либо. Теперь на каждом уроке детей ставили лицом к стене – рисовать собственную спину, чтобы не видеть друг друга, не искать подтверждения своему существованию во взгляде одноклассника. Девочка поняла: если никто не видит твоего лица, никто не сможет и вспомнить его, и исчезновение становится делом лишь времени.

Старики всё чаще забывали дорогу домой: Марука нашли на краю болота, он пытался поймать солнце в тростнике, уверяя, что увидел в воде синий круг. Климия целыми днями сидела у окна, перелистывая в руках пустые страницы старой книги, и каждый раз находя там новые пятна, как если бы на бумагу проступала чья-то забытая история. Вереть, у которой когда-то был самый звонкий голос в деревне, теперь едва слышно шептала себе под нос: «Имя – это боль. Имя – это камень». Но никто не слушал её, и слова растворялись, как пар.

Вечером, когда девочка вернулась домой, Йора, уже не старая, а почти прозрачная от усталости, сидела у стола, перебирая сухие тряпки и тёртые платки. Она не спросила, как прошёл день, в этой деревне не было принято интересоваться прошлым. Девочка, не дождавшись разрешения, села на пол и принялась заштопывать свою старую рубаху. Лицо Йоры было сосредоточенным, но где-то в глазах пряталась тень страха – страх за то, что нельзя удержать: ни ребёнка, ни имя, ни саму себя.

– Йора, – вдруг спросила девочка, – если бы ты могла выбрать любое имя для себя, какое бы взяла?

Йора подняла голову, посмотрела на неё долго и тяжело, так, будто разглядывала в ней чужую, не свою дочь.

– Мне не нужно имя, – прошептала она наконец. – Имя делают для других, не для себя.

– А если никто не зовёт тебя, ты исчезнешь?

Йора отвела взгляд и, будто не желая продолжать, ушла в тень, оставив девочку одну, с вопросом, который стал уже не просто детским упрямством, а самой сутью её существования.

Этой ночью девочка не спала. Она лежала под тёплым, немного сыроватым одеялом и считала вдохи – раз, два, три… и смотрела, как на стене пляшет тень от лампы, и представляла себе, как могло бы звучать её имя. Но каждое новое слово таяло на губах быстрее, чем возникало. Наконец она вымолвила, беззвучно, только для себя, простое, чуждое этому миру имя. Оно показалось ей сначала чужим, потом вдруг очень близким, как боль от ушиба, которую помнишь дольше, чем причину самой раны.

С этим именем на губах она уснула и в первый раз за много недель не видела ни воды, ни зеркал, ни чужих лиц, только круг света в темноте и ощущение, будто где-то очень далеко кто-то всё-таки помнит её наяву.

В последующие дни девочка словно вышла за грань невидимого круга: всё вокруг стало слышнее, запахи – острее, каждый шорох, каждый вздох, даже скрип пола под ногами Йоры казался ей призывом вспомнить, что значит быть живой, что значит быть собой. Она вновь стала наблюдать за детьми, но теперь уже со стороны, как наблюдают за тенями в густом лесу: с опаской, с нежностью и с тоской по тому, что когда-то было обычным детством.

Иногда она встречала глазами свою тень в миске с водой, и впервые позволяла себе улыбаться в ответ. Пусть даже это отражение не повторяет её жестов, пусть даже оно моргает в другой ритм, теперь она знала: пока у неё есть имя внутри, никто не сможет лишить её самой себя.

Так девочка прошла свой первый круг – от страха забывания к отчаянной, упрямой памяти. Она не делилась этим с Йорой, не делилась ни с кем из стариков или детей: её память стала её тайным садом, где каждое слово, каждая мысль, каждая трещина – это семя, которому суждено когда-нибудь дать росток.

Глава 2. Сайр и кукла с каменным лицом

Детство в деревне, где не говорят имён, не складывается в прямую линию, а петляет, кружит, возвращается к себе через вещи, запахи и голоса, которые нельзя назвать. В памяти девочки этот мир не имеет начала: всё начинается с того утра, когда Сайр впервые позвал её играть за кладбищем, туда, где даже старики не ходят после полудня.

Они были ещё совсем маленькими, не выше калитки, и уже не знали своих имён. В этой тьме никто не рождался для себя: все дети появлялись на свет с ощущением, что кто-то другой ждёт их за чертой, что есть условная точка, за которой нельзя быть ни живым, ни мёртвым, ни даже собственным. Сайр всегда тянул девочку за собой, не за руку, а за взгляд: он смотрел исподлобья, из-под лба с короткой чёлкой, в глазах у него стоял отблеск лампы, затушенной полчаса назад. Он был хмурым и быстрым: если не ответишь жестом, если не кивнёшь – обидится и уйдёт к тем, кто слушает молчание.

Однажды, когда все дети ушли из школы молчания раньше времени, – учительница тогда заболела, а её помощник был занят поломкой дверной петли, Сайр подал знак девочке: «пойдём». Они пересекли два заброшенных двора, обогнули старое болото, где когда-то ловили жуков для весенних игр, и оказались возле кладбища. Здесь за низкой стеной начинался иной мир: крошечные кресты, покосившиеся доски, странные плоские камни с вырезанными кругами и ржавыми булавками. Они пробирались между могилами, почти не дыша, пока не дошли до самой большой, над ней был навес из старых ветвей, и именно здесь стоял их первый тайный «дом из костей».

Этот дом не был домом в привычном смысле: стена из черепиц, пол из старых коряг, крыша из чёрного, как ночь, покрывала, найденного в заброшенном сарае. Здесь, в полутьме, девочка впервые почувствовала, как холодно может быть не только коже, но и дыханию – каждый вздох отдавался в голове болью, каждый жест становился законом, каждый взгляд – обетом. Сайр достал из-под земли коробку с косточками: мышиные, птичьи, несколько ржавых ключей и даже зуб какого-то зверя. Они выкладывали ими круги, символы, строили стены и складывали «языки», которых никто не знал. Иногда Сайр пытался издавать короткие, отрывистые звуки, будто повторял чьи-то забытые заклинания.

– Что ты строишь? – шептала девочка, когда ветер шевелил их волосы и под ногтями оставалась сырая земля.

– Свой язык, – отвечал он. – Если мы не скажем его вслух, он не исчезнет.

Девочка вырезала на кусочке коры две параллельные линии, потом третью, наклонённую – это был их личный символ, знак того, что здесь, в доме из костей, можно быть не собой, а кем-то другим, тем, кто не исчезнет утром.

В тот день они придумали игру: кто сумеет придумать больше слов из найденных костей. Сначала были простые – круг, палка, дом, потом всё страннее: девочка выкладывала спираль, Сайр что-то похожее на крыло или старую ключицу. В их игре слова были не звуками, а формами, и в этом было облегчение: никто не накажет, никто не заберёт имя, если его нельзя произнести.

Сквозь годы эти игры возвращались к ним во снах: Сайр всегда шёл впереди, оборачивался, улыбался глазами, полными тьмы, и звал её через безмолвие – жестом, взглядом, изломанным пальцем.

Порой они забирались в старую пещеру, ведущую к монастырю, туда вели только самые смелые дети, и только днём, когда по земле ползли длинные лучи света от ламп. Пещера была выдолблена в соли и извести, по стенам её текла вода, а воздух был густой, как молоко. Сначала их встречала тишина, плотная, вязкая, вязнущая в лёгких. Но потом, если долго смотреть на стены, начинали проступать странные письмена: не буквы и не символы, а просто борозды, как если бы по камню кто-то долго царапал ногтями, выводя длинные кривые линии.

Они приносили с собой мел, острые палочки, иногда кусочки угля. Писали на стенах свои знаки, иногда руны, иногда спирали, иногда просто отпечатки ладоней. Через некоторое время, возвращаясь на следующий день, они не находили своих следов: письмена исчезали, будто их смывала вода или забирал кто-то другой, кому нужны были эти слова. Но на самом деле всё написанное оставалось, только было видно не всегда, а лишь при особом освещении: если в пещеру попадал лунный луч или когда они зажигали свечу, лежащую на камне в самом углу.

В одной из таких ночей Сайр предложил новую игру: писать знаки друг на друге. Они рисовали палочкой на спинах, на плечах, на запястьях, выводили странные завитки, похожие на рыбий хребет, или острые стрелы, идущие вдоль позвоночника. После этой игры оба долго не могли уснуть, их мучили сны, в которых по коже ползали чьи-то тени, а под ногтями оставался вкус ржавчины. Девочка впервые ощутила: если оставить знак на чьей-то коже, это значит доверить ему своё имя, даже если никто не знает, как оно звучит.

Но самым странным воспоминанием того лета была история с куклой. Куклу девочка сшила сама из лоскутков, которые собирала с малых лет, а лицо вылепил Сайр из кусочка старой глины, найденной за пещерой. Лицо получилось каменным – грубые, нечёткие черты, глубокие тёмные глаза, чуть выпирающие скулы. Кукла была странно тяжёлой, и когда Сайр поставил её у входа в их «дом из костей», ветер больше не проходил внутрь, а дети, если и пытались войти, быстро убегали, не выдерживая взгляда глиняных глаз.

Однажды ночью, когда девочка осталась одна, она решила взять куклу с собой в постель. Лежала в темноте, слушала, как Йора ходит на кухне, и вдруг почувствовала, что кукла становится теплее, будто кто-то внутри начал дышать. Она не испугалась, только крепче прижала игрушку к груди, и во сне ей снилось, что кукла моргает глазами, сначала медленно, потом всё быстрее, а в глазах отражается пламя лампы и тонкая тень самой девочки.

На следующее утро она рассказала обо всём Сайру, но он лишь пожал плечами. Зато вечером, когда он принёс куклу обратно в дом из костей, заметил: глаза куклы будто слегка двигались. Он не говорил об этом вслух, но больше не смотрел ей в лицо, а когда девочка тянулась к игрушке, каждый раз вздрагивал.

Вскоре после этого Сайр начал лепить из глины новую маску, хотел сделать для девочки подарок. Долго работал, смешивал воду с пылью, ладонями выравнивал форму, чертил ногтем линию бровей. Маска вышла странная, не похожая ни на одно человеческое лицо: у неё были слишком глубокие глаза и слишком тонкие губы, а на лбу странный знак – завиток, часто появляющийся в их пещерных играх. Когда маска высохла, он хотел подарить её девочке, но, подойдя к колодцу, услышал из его глубины голос. Голос был старческий и одновременно молодой, как песня ветра на болоте.

– Сайр… – голос звал его настоящим именем, – иди ко мне…

Он замер, почувствовав, как под ногами дрожит земля, а в груди начинает стучать чужое сердце. Голос повторил имя ещё раз, и в этот миг Сайр, не помня себя, поднял маску и с силой бросил её в колодец. Маска ударилась о камень, разлетелась на куски, а голос стих так внезапно, будто его никогда и не было.

С этого дня в ухе у Сайра застряло странное ощущение, будто кто-то поёт ржавым, скрипучим голосом. Он не говорил об этом никому, даже девочке. Но иногда, когда они вместе сидели в доме из костей, девочка замечала: Сайр чаще трогает ухо, морщит лоб, а если вдруг кто-то из детей случайно зовёт его по имени, Сайр вздрагивает и отходит в сторону.

Всё это было не страхом и не отчаянием, а скорее долгим, вязким прощанием с детством, которое уходит не внезапно, а слоями, как сброшенная змеёй кожа или как старый след на болоте, исчезающий с первым дождём. И чем чаще они возвращались к своим ритуалам, чем больше оставляли знаков на коже, чем глубже забирались в пещеру, тем острее чувствовали: за их играми стоит что-то большее, чем просто скука и страх быть забытым. Было ощущение – их видят, за ними наблюдают, и вся эта жизнь, в которой нет имён, всего лишь круг, замкнутый чьей-то чужой памятью.

Порой девочка просыпалась по ночам от собственного голоса, которым звала не себя и не Сайра, а кого-то третьего, того, кто стоял за стеной, за пещерой, за колодцем, за всем этим миром. Она не знала, кто это, но в её снах этот кто-то всегда был с каменным лицом и ржавым пением в груди.

И в этом было что-то странно утешающее, ведь если тебя зовёт кто-то без имени, значит, ты всё ещё есть.

Прошли недели, а может, и месяцы, не различимые во тьме: дни здесь были похожи друг на друга, как братья, которых рассадили по разным углам дома, чтобы они не ссорились, а только слушали дыхание друг друга сквозь стены. Детство девочки и Сайра протекало под знаком недосказанности, тайных жестов и странной, неразговорной близости, которую можно было почувствовать только в тёмных углах, среди запаха пыли, земли и древней ржавчины.

Их «дом из костей» со временем стал не просто укрытием, а чем-то вроде храма, маленькой вселенной, куда никто не мог войти без их особого согласия. Другие дети уважали этот закон: если занавеска из тряпья висела на дверном проёме, значит, внутри идёт игра, где не место чужим взглядам. Иногда они втроём с Ода или с молчаливым Шеуром устраивали внутри домика ночные посиделки, где каждый приносил с собой что-то найденное на окраине: кусок старой кожи, обломок светлого камня, стеклянную бусину, похожую на глаз рыбы.

Там, в полумраке, под шорох ветра, они рассказывали истории, не словами, а жестами, мимикой, рисунками на полу. Девочка любила придумывать легенды о древних существах: один был сделан целиком из костей воробья, другой носил на голове венец из ламповых фитилей, а третий, самый страшный, мог красть имена, если услышит их во сне. Сайр, выслушав рассказ, вытаскивал свою куклу и ставил на середину круга, будто приглашая всех участвовать в молчаливом ритуале, где слова были опаснее, чем молчание.

– Когда-то, – впервые нарушил он тишину, – я видел, как эта кукла дышит ночью.

Его голос был хриплым, будто кто-то долго держал его за горло, не давая выдохнуть.

Девочка посмотрела на него внимательно, впервые за много дней увидев в его глазах не только усталость, но и настоящий, детский страх.

– Она же не живая, – попыталась возразить она.

– Всё равно… ночью в доме становится очень тихо, но я слышу, как у неё что-то движется внутри.

– Может, это мышь?

– Нет, – покачал он головой. – Она дышит, как мы.

Текст, доступен аудиоформат
5,0
4 оценки
99,90 ₽

Начислим

+3

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
25 августа 2025
Дата написания:
2025
Объем:
250 стр. 1 иллюстрация
Составитель:
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания: