Читать книгу: «Кафка. Пишущий ради жизни», страница 3

Шрифт:

Чтобы отвлечься от подготовки к экзаменам он из окна наблюдает за девушкой, работающей в магазине готового платья напротив. Он жестами предлагает ей встретиться после окончания рабочего дня. Но в назначенный момент появляется другой мужчина, которого она берет под руку, но при этом через плечо подает знак Францу. Через некоторое время она прощается с тем мужчиной и вместе с Кафкой отправляется в отель с почасовой оплатой. «А под утро – по-прежнему было жарко и красиво, – когда мы шли по Карлову мосту домой, я был в общем счастлив, но счастье это заключалось лишь в том, что вечно бунтующая плоть наконец-то угомонилась, а главное – все не оказалось еще более отвратительным, еще более грязным»37.

О таких сценах Кафка не мог думать без содрогания и чувства вины. Но при этом он определенно был не чужд эротическому. В письме к Фелиции он не без гордости оглядывается назад на то время, когда «сходился с девушками, в которых легко влюблялся, с которыми мне было весело и которых я еще легче покидал – или без малейшей боли смотрел, как они меня покидают»38.

Итак, в его жизни было множество коротких и долгих любовных историй, но все же было у него и желание – оставшееся, впрочем, неисполненным – вступить в совершенно нормальный брак, завести детей, семью и все, что с этим связано. Снова и снова, в разных формулировках он доносит мысль: только такая жизнь истинна. Ссылается он при этом как на иудейскую традицию, так и на своего кумира Флобера, который, будучи с эротической и сексуальной точек зрения человеком весьма активным, оставался холостяком, но при этом весьма трепетно относился к нормальности брака, называя брак единственно подлинной формой жизни.

Позднее в своем так и не отправленном «Письме к отцу» Кафка развил теорию, что отец полностью занял территорию брака и семейной жизни и потому область эта оставалась для него табуированной. По этой причине ему якобы и не удалось прожить жизнь, которой он всегда желал, а именно: «Жениться, создать семью, принять всех рождающихся детей, сохранить их в этом неустойчивом мире и даже повести вперед – это, по моему убеждению, самое большое благо, которое дано человеку». Поскольку эта сфера была от него закрыта самим существованием могущественного отца, ему пришлось бежать из нее в мир писательства.

Но действительно ли это так? Можно ли считать творчество простым заместителем, вынужденной мерой? Не следует ли скорее видеть за этим волю к письму, столь непреклонную, что в сравнении с ней брак и семейная жизнь даже и не могут рассматриваться всерьез? В любом случае предполагаемые радости семейной жизни он мог выносить, только наблюдая за ними со стороны.

Глава 2

Первая изданная книга: «Созерцание». Эйфория письма. Двойная жизнь. Письмо и вынужденная работа. В бюро. Жизнь в родительском доме. Отец. Макс Брод. Еврейство.

Если смотреть на холостяцкую жизнь глазами пишущего, то она, пожалуй, необходима, но с точки зрения буржуазной нормальности и религиозной традиции она воспринимается как неудача, а потому отягчена чувством вины.

К числу коротких текстов, вошедших в первый опубликованный Кафкой в 1912 году сборник «Созерцание», принадлежит и «Горе холостяка» – довольно откровенное описание мрачных перспектив холостяцкого существования: «До чего, кажется, скверно – остаться холостяком, в старости, с трудом сохраняя достоинство, просить, чтобы тебя приняли, если тебе захотелось провести вечер с людьми, болеть и неделями смотреть из угла своей постели на пустую комнату, всегда прощаться перед парадным, никогда не взбираться по лестнице рядом с женой, иметь в своей комнате лишь боковые двери, которые ведут в чужие жилища, приносить домой свой ужин в одной руке, любоваться чужими детьми и не сметь непрестанно повторять: “У меня нет их”, уподобляться по внешности и повадкам одному или двум холостякам из воспоминаний молодости. Так оно и будет, только и в самом деле выступать в этой роли сегодня и потом будешь ты сам, с телом и головой, а значит, и со лбом, чтобы хлопать по нему ладонью».

Сборник «Созерцание» стал предметом переговоров с двумя издателями – Эрнестом Ровольтом и Куртом Вольфом, которые в те времена еще работали вместе, – в июне 1912 года, во время посещения Кафкой Лейпцига. Именно Макс Брод, разбирающийся в издательском деле, убедил своего друга публиковаться и выступил весьма полезным посредником.

Кафка испытывал смешанные чувства: разумеется, ему нравилось, что в лице столь именитого издателя он сможет добиться признания в литературных кругах; внимание публики до известной степени вселяло в него чувство гордости, но в то же время ему было трудно выбрать из того запаса текстов, который скопился у него за последние годы. Он оказался весьма суровым судьей собственных произведений. Как-то раз он написал другу: «Неужели ты действительно хочешь посоветовать <…>, чтобы я в ясном уме разрешил напечатать что-нибудь плохое, что мне потом будет неприятно <…>, однако невозможность напечататься и даже более досадные вещи немногим хуже этого проклятого самопринуждения»39.

В конце концов Кафка уступил, однако не удержался от привычно уничижительных замечаний о собственном творчестве. Вот, к примеру, как он комментирует Фелиции шрифт, выбранный издателем: «Шрифт, конечно, немного чересчур красивый и куда лучше подошел бы к Моисеевым скрижалям, чем к моим мелким каракулям».

Некоторые «каракули» предвосхищают позднее творчество, например «Разоблаченный проходимец». Этот рассказ напоминает знаменитую притчу «Перед Законом»40, в которой привратник не пропускает41 селянина в Закон, хотя вход предназначен именно для него. В рассказе о «Проходимце» привратник мешает протагонисту попасть на вечер, куда тот был приглашен. В этом рассказе «проходимец» окружен манящей и опасной аурой власти, но за ней нет ничего, кроме самозванства и обманчивой «неуступчивости». Пугающий запрет должен быть сломлен. «Вы разгаданы! – крикнул я и даже легонько хлопнул его по плечу. А потом взбежал по лестнице <…>. А потом вздохнул с облегчением и, выпрямившись во весь рост, вошел в гостиную». Очевидно, что здесь упредительный и неявный комментарий к появившейся позднее притче «Перед Законом», которая призывает не дать запугать себя речами запрещающей и чинящей препятствия власти. Может статься, что и она всего лишь проходимец.

В сборник «Созерцание» Кафка включил некоторые наброски и этюды, сделанные во время работы над «Описанием одной борьбы». Борьба за действительность по ту сторону языка – мотив, важный уже и в «Описании одной борьбы», – и здесь проходит по тексту красной нитью Набросок «Дорога домой» начинается таким предложением: «Вот она, убедительность воздуха после грозы!». На убедительность воздуха человек делает ставку в тот момент, когда его одолевают сомнения в весомости слов. Другой текст под названием «Пассажир» начинается так: «Я стою на площадке трамвайного вагона, и у меня нет никакой уверенности насчет моего положения в этом мире, в этом городе, в своей семье». Неуверенность состоит в том, что это Я, спроси его, какое положение в мире оно занимает, едва ли нашлось бы, что ответить. Проблема – в словах. «Я никак не могу оправдать того, что стою на этой площадке». Несчастье в том, что человек не может ничего привести в свою защиту, не может ничего возразить в ситуации, когда оправдываться ему приходится посредством языка.

«Отказ» варьирует и по-новому соединяет мотивы из «Описания одной борьбы» и «Свадебных приготовлений в деревне», то есть проблему языка с одной стороны, а с другой – отложенную или сорванную встречу. Некое Я встречает некую девушку, которая молча проходит мимо. И теперь это Я воображает себе, что можно было бы сказать, какой огромный мир мог бы расцвести в их разговоре, но в итоге все закончилось бы тем же: они все равно бы разошлись в разные стороны. «Да, мы оба правы и, чтобы нам неопровержимо не осознать это, пойдем лучше по домам врозь».

Эта первая книга опубликована в период жизни, когда отчетливо различимы признаки крепнущей литературной самооценки.

19 февраля 1911 года Кафка делает заметку в дневнике: «Несомненно, что с духовной точки зрения я теперь самый центр Праги». Он зачеркивает этот пассаж, но все-таки оставляет следующее за ним предложение, в котором нетрудно разглядеть самоуверенность: «Когда я, не выбирая, пишу какую-нибудь фразу, например: “Он выглянул в окно”, то она уже совершенна». В 1911 году нередки моменты эйфории от письма, а иногда даже от самого намерения писать. Чего только он не сумел бы выжать из самого себя! «По утрам и вечерам сознание моих поэтических способностей невозможно окинуть взглядом. Я ощущаю себя рыхлым вплоть до самой основы моего существа и могу выжать из себя все, что только пожелаю»42.

28 марта 1911 года Кафка посетил доклад Рудольфа Штайнера. Перед этим он просил о разговоре, а потому сделал в дневнике несколько заметок. «Мое счастье, мои способности и всякая возможность приносить какую-то пользу с давних пор связаны с литературой. И здесь я переживал состояния (не часто), очень близкие, по моему мнению, к описанным вами, господин доктор, состояниям ясновидения, я всецело жил при этом всякой фантазией и всякую фантазию воплощал и чувствовал себя не только на пределе своих сил, но и на пределе человеческих сил вообще».

Как он говорит далее, все это дается ему с трудом: одно время быть ясновидящим, чувствуя себя на «пределе человеческих сил», а в другое – находиться в бюро. Это «две профессии»43, которые едва ли можно совмещать. Очевидно, Штайнер не нашелся, что посоветовать человеку, ведущему двойную жизнь на «пределе человеческих сил» и на службе. Вопрос, хотел ли Кафка на самом деле получить ответ, остается открытым.

Даже во время диктовки служебных текстов в бюро, когда после долгого размышления ему приходит на ум подходящий оборот, им овладевает мысль: «Все во мне готово к писательской работе, и работа такая была бы для меня божественным исходом и истинным воскрешением». И пускай творческий процесс иногда увязает, его не покидает уверенность в том, что он писатель всем своим существом. Он сознает, что переживает действительность через язык и письмо, даже когда не пишет. Он всегда в напряженном ожидании, готовый ухватить ее словом. Лишь в горизонте писательства переживаемый им опыт раскрывается в своей истине. Не только письмо как таковое, но уже само его предвосхищение определяет его отношение к действительности и обусловливает его опыт.

Но есть у этого и пугающая сторона, потому что «непишущий писатель <…> нонсенс, накликивающий безумие»44. Почему? С точки зрения Кафки, писатель сталкивается с действительностью, полной «призраков», и когда он пишет, он их от себя отгоняет. Если же он не пишет, призраки набрасываются на него, доводя до «безумия». Пожалуй, это можно сказать не о всяком писателе, но про него – можно.

Кафка не может не писать. И все-таки писателем в профессиональном смысле он тоже быть не мог. В наброске письма, адресованном отцу Фелиции по случаю помолвки, Кафка называет литературу своей «единственной потребностью», «единственной профессией», но, чтобы не возникло недопонимания, добавляет, что «ему не хватит сил»45 обеспечить свою жизнь литературой. Он хочет жить для литературы, а не литературой. И поэтому он вынужден работать в «Обществе страхования рабочих от несчастных случаев», даже несмотря на то, что это отнимает время, которое он мог бы уделить письму. Поэтому он так часто жалуется на «страшную двойную жизнь, исход из которой, вероятно, один – безумие»46.

Но порой все предстает ему в совершенно ином свете. В такие моменты он признает, что возможность не тратить на письмо «все свое время» приносит ему облегчение. Быть может, именно профессиональный труд дает защиту от всепожирающей, всепоглощающей силы письма; вероятно, именно должность бережет от «безумия».

Профессиональная жизнь Кафки началась летом 1906 года. После сдачи устного летнего экзамена он сначала прошел годичный практикум при суде и в адвокатуре, а затем проработал еще один год в Assicurazioni Generali – международной страховой компании, которая, как он надеялся, даст ему возможность отправиться с командировкой в Южную Америку. Это было его мечтой – уехать далеко, покинуть зловещую Прагу с ее «когтями»! Но из этого ничего не вышло. Режим работы в Assicurazioni был суровым: шесть рабочих дней до 18 часов, частые переработки. На писательство – «ужасное дело, невозможность заниматься которым теперь и составляет все мое несчастье»47 – не остается ни времени, ни сил. Времени и сил хватает только на посещение ночных заведений и кабаре, где он бывал регулярно, как правило в компании Макса Брода. Поскольку угрызения совести его не покидали, он стал чувствовать себя едва ли не развратным субъектом.

И когда представилась возможность занять место в «Обществе страхования рабочих от несчастных случаев»48, он подал заявление об увольнении из Assicurazioni, мотивировав решение уйти тем, что ему стала невыносима ежедневная «ругань» в бюро.

10 июля 1908 года Кафка устроился на работу в полугосударственное Общество страхования и теперь мог рассчитывать на жизнь в качестве служащего. Несомненно, что за него замолвил слово прежний одноклассник и друг по имени Феликс Прибрам, чей отец был президентом организации. Кафку привлекал рабочий график – с 8 до 14 часов. Он надеялся, что теперь получится выделить достаточно времени для письма, вокруг которого он сможет выстроить свой распорядок дня. Утром бюро, затем послеобеденный сон; затем прогулка, посещение гостей; вечером письмо до глубокой ночи, а иногда до раннего утра. И хотя он часто приходил на работу переутомленным, он быстро поднимался по карьерной лестнице. За короткое время, начав с простого помощника, он дослужился до позиции ведущего секретаря своего отдела, в задачи которого входило разбирать претензии и требования тех предприятий, где имели место несчастные случаи. Позднее Кафка стал специалистом в сфере безопасности на производстве. Его отправляли с командировками на соответствующие конгрессы и доверяли составление важных документов. Так как его хотели удержать на службе любой ценой, почти все его просьбы о повышении заработной платы удовлетворялись, а незадолго до обнаружения у него туберкулеза в конце 1917 года ему оплатили стоимость всех необходимых лечебных процедур. Ему во всем шли навстречу даже после того, как болезнь начала серьезно сказываться на здоровье. Зарплату, ставшую к тому времени уже весьма значительной, ему продолжали платить, даже несмотря на то, что он все реже был в состоянии приходить на работу. Он был всеобщим любимцем, а начальство ценило его за профессиональные навыки. Сослуживцев удивляло стилистическое совершенство составляемых им документов. Этот дружелюбный, скромный, высокий, очень худой человек с юношеской внешностью был темой разговоров среди коллег. В памяти сослуживцев надолго запечатлелась сцена, когда 27 апреля 1910 года во время торжественного назначения на должность «конциписта»49, Кафку одолел приступ безудержного смеха. Брод записал в дневнике: «Кафка мне, безутешно: рассмеялся президенту в лицо во время благодарственной речи по случаю повышения – утешаем друг друга»50. А когда два года спустя Фелиция спросила его, способен ли он смеяться, он ответил: «Да еще как смеяться!» – а затем в подробностях описал это зловещее событие:

Надо ли говорить, что колени мои, хоть я и смеялся, подламывались от страха, – мои сослуживцы, кстати, теперь тоже смеялись, причем безнаказанно, ибо до отвратительности моего столь явного и злоумышленного хохота им было далеко, в его тени их смешки оставались относительно незаметными. Правой рукой неистово колотя себя в грудь, отчасти в знак раскаяния (и напоминания о дне примирения), отчасти же силясь выбить из себя как можно больше столь долго сдерживаемого смеха, я бормотал какие-то извинения, которые, каждое по отдельности и все вместе, возможно, были даже весьма убедительны, но, перемежаемые и заглушаемые все новыми приступами хохота, оставались для присутствующих совершенно невнятными. Теперь, конечно, и сам президент несколько смешался, и только призвав на помощь все свойственное людям подобного ранга умение сглаживать любую неловкость, выстроил наконец какую-то фразу, давшую моему нечеловеческому вою сколько-нибудь человеческое объяснение, по-моему, отнеся его к какой-то очень давней, уже всеми забытой собственной шутке. После чего поспешно нас отпустил. Так и не укрощенный, все с тем же безумным смехом на устах, я, пошатываясь, первым вышел из залы51.

Как и было сказано, Кафке доверили ответственную задачу разрабатывать и контролировать мероприятия по предотвращению несчастных случаев на производстве, и он очень скоро приобрел в этой области весьма высокий уровень экспертизы, в том числе и технической. Демонстрируя известную непреклонность, он указывал на случаи «мучительных уверток» предпринимателей, пытавшихся избежать уплаты страховых взносов. Его как эксперта охотно посылали с инспекциями. Однажды, зимой 1911 года, он оказался в местечке Фридланд в Богемии, в деревне, над которой возвышался одноименный замок. Там он застрял в глубоком снегу. Несколько лет спустя он вспомнит об этом, заставив своего землемера К., очутившегося в занесенной снегом деревне, добираться до Замка пешком. Директор по имени Роберт Маршнер очень симпатизировал молодому сотруднику и старался всячески ему содействовать. Кафка тоже весьма его ценил и поэтому был несколько разочарован тем, что Маршнер почти не обратил внимания на его творчество.

Поначалу дневниковые записи о работе в бюро звучат вполне дружелюбно. Но постепенно они становятся мрачнее, доходя до отчаяния – особенно в моменты, когда он переживает творческий подъем и готов писать дни и ночи напролет. И все-таки он не осмеливается оставить работу. Она нужна ему, чтобы оставаться финансово независимым от писательства и родителей.

Очень удивляет, что Кафка, весьма неплохо зарабатывая, не предпринял никаких усилий, чтобы покинуть родительский дом. Он ставит себе это в упрек и мечтает о побеге. Для сборника «Созерцание» он пишет рассказ «Внезапная прогулка».

Вечером, когда ты, кажется, окончательно решил остаться дома, надел халат, сидишь после ужина за освещенным столом и занялся такой работой или такой игрой, закончив которую обычно ложишься спать, когда погода на дворе стоит скверная, так что сам бог велит не выходить из дому, когда ты уже так долго просидел за столом, что своим уходом сейчас удивил бы, когда и на лестнице уже темно и парадное заперто, а ты, несмотря на все это, с внезапным недовольством встаешь, меняешь халат на пиджак, сразу оказываешься одетым для выхода, объявляешь, что должен уйти, и после краткого прощанья уходишь и вправду, вызвав у оставшихся большее или меньшее, в зависимости от поспешности, с какой ты захлопнул за собой дверь, раздражение, когда ты приходишь в себя на улице и все части твоего тела отвечают на эту уже нежданную свободу, которую ты им дал, особой подвижностью, когда чувствуешь, что одним этим решеньем ты собрал в себе всю отпущенную тебе решительность, когда с большей, чем обычно, ясностью понимаешь, что ведь у тебя больше силы, чем потребности легко совершить и вынести самую быструю перемену, и когда так шагаешь по длинным улицам – тогда ты на этот вечер полностью отрешаешься от своей семьи, она уходит в бесплотность, а сам ты, до черноты резко очерченным монолитом, вовсю подхлестывая себя, поднимаешься к истинному своему облику.

Какое-то время он спал и писал в проходной комнате родительского жилища. По одну сторону располагались гостиная и столовая, из которых угрожающе доносился голос отца – особенно громкий, когда по вечерам играли в карты. С другой стороны находилась спальня родителей. Разумеется, покой в этой проходной комнате Кафка обретал, лишь когда все остальные засыпали. Но в остальное время крайне чувствительному к шуму Кафке выносить все это удавалось с большим трудом. Поэтому в 1912 году он публикует в журнале «Гердеровские листки» короткий текст под названием «Большой шум»:

Я сижу в своей комнате – шумной штаб-квартире всего жилища. Я слышу, как хлопает каждая дверь, и сквозь их грохот можно расслышать разве что шаги того, кто бегает сквозь них, а еще мне слышно, как захлопывается дверца кухонной плиты. Отец через двери вламывается в мою комнату и пронизывает ее насквозь в волочащемся домашнем халате, из печи в соседней комнате выскребают золу, Валли из прихожей перекрикивается с отцом, слово за словом, почистили ли уже отцовскую шляпу <…>. Отец ушел, и теперь становится слышно менее сильный, более рассеянный, более безнадежный шум, создаваемый голосами двух канареек. Еще и прежде мне приходила мысль, а теперь о ней напомнили канарейки, не стоит ли мне приоткрыть дверь, проскользнуть через ее узкую щель в соседнюю комнату словно змея и так, пресмыкаясь, просить своих сестер и их служанок разрешения полежать в покое.

Он раздумывает, не попросить ли о покое сестер, хотя больше всего шума производит отец. Вновь проблема отцовского авторитета.

Отец Кафки – Герман – был сыном еврея-мясника и свое трудное детство провел в Богемии, откуда затем, в семидесятых годах, переехал в Прагу и женился на Юлии Лёви, происходившей из состоятельной семьи раввинов. Юлия была до некоторой степени образована, разбиралась в искусстве и вела жизнь благочестивой иудейки. Для отца же религия имела значение лишь как средство укрепить семейные связи, но в остальном он относился к ней с недоверием, а в деловых вопросах оставался холодно-расчетлив. В его характере крепко утвердился реализм, благодаря которому, как он считал, он смог достичь успеха на жизненном поприще и улучшить свое социальное положение. Всего этого он добился собственным трудом. Торговля пряжей, хлопком и текстилем шла столь хорошо, что ему удалось открыть галантерейный магазин на Староместской площади в Праге – место весьма престижное. Он ожидал, что сын продолжит социальное восхождение, а вот его литературных увлечений совершенно не понимал. Для него они были всего лишь отвлекающей от дела игрой, признаком неприспособленности к жизни.

Францу Кафке приходилось с этим упреком жить. Но сколь слабым и ничтожным он ни чувствовал себя перед отцом, он ни на шаг не отступил от своего превыше всего ценимого увлечения писательством. Литературное творчество для него – святая святых. Никто – даже отец – не мог этому помешать. «Бог не хочет, чтобы я писал, но я должен»52 – так он говорит в письме своему другу Поллоку, а позднее в «Письме отцу» скажет: «Тем не менее мой долг или, вернее, весь смысл моей жизни состоит в том, чтобы охранять их (попытки сочинительства), сделать все, что только в моих силах, чтобы предотвратить всякую угрожающую им опасность, даже возможность такой опасности».

В длинном и неотправленном «Письме к отцу» Кафка выставляет все так, будто его сочинительство – реакция на властные притязания отца. Но уверенная и сознательная защита писательства все-таки не оставляет сомнений, что литературное пристрастие Кафки – нечто большее, нежели всего лишь упрямая реакция на отца. Писательство для Кафки – это не просто убежище, но и любимый край. Оно не просто открывает дорогу туда, где можно уединиться; оно окрылено духом превосходства. Временами он чувствует бесспорное превосходство над отцом благодаря «большим надеждам, которые я возлагал на себя»53.

Семья его совсем не занимала. Днем родители были привязаны к магазину, по вечерам после ужина играли в карты, в чем Кафка участия не принимал. Совсем избежать семейных обязанностей он не мог, хотя они и претили ему. Когда в 1912 году отец взялся помочь зятю с открытием небольшой асбестовой фабрики, он и Кафку привлек в качестве компаньона, и все ожидали, что тот тоже будет заботиться о предприятии. Кафка понял, что и без того скудного времени для письма стало еще меньше, и как мог уклонялся от дела. Вмешался Макс Брод, которому удалось сделать так, чтобы Кафку освободили от обязанностей по фабрике. Но, мучимый угрызениями совести, он довольно долго боялся попадаться отцу на глаза.

Макс Брод тем временем стал ему самым близким другом. Они познакомились в октябре 1902 года в «Зале для чтений и выступлений» – образовательном учреждении, организованном усилиями немецко-еврейских студентов Праги. Макс Брод – в то время новоиспеченный восемнадцатилетний студент – выступал там с докладом о Шопенгауэре, которого он противопоставил «мошеннику» Ницше. Подобные нападки на своего излюбленного философа Кафка, находившийся в числе слушателей, оставить без возражения не мог. По пути домой он втянул Макса Брода в беседу, из-за которой они полночи гуляли вдвоем по пражским переулкам и горячо, но уважительно спорили о Ницше и Шопенгауэре, так и не прийдя к согласию. Не удалось им этого и при обсуждении других излюбленных авторов. Брод предпочитал фантастическую и леденящую кровь литературу в духе Густава Майринка, Кафке же она казалась «надуманной и слишком навязчивой», он предпочитал «мягкий голос природы»54. Прошло несколько лет после этой первой встречи, прежде чем их знакомство переросло в подлинную дружбу на всю оставшуюся жизнь. Выходец из состоятельной и образованной еврейской семьи, Брод, как и Кафка, изучал юриспруденцию, а его первые литературные опыты тоже пришлись на школьные годы. Броду как человеку активному и общительному очень быстро удалось опубликовать свои тексты. В 1908 году, к моменту, когда они уже дружили, Брод как писатель уже был известен в Праге и за ее пределами. Он почти сразу разглядел гений Кафки и с самой первой публикации, в которой принял большое участие, отстаивал творчество своего друга. И для сдержанного Кафки делал он это порой слишком уж энергично. Но Кафка ценил друга, а потому оставался ему благодарен и верен. Поэтому замечание Вальтера Беньямина, будто здесь мы видим пример дружбы, «которая составляет отнюдь не малую загадку жизни Кафки»55, само демонстрирует немалую неприязнь к Броду, низводимому до положения простака.

Нет ничего удивительного в том, что Макс Брод, позднее ставший глубоко религиозным человеком, и творчество своего друга толковал религиозно. Но в качестве издателя он никогда в этом смысле не искажал произведений – произведений, которые во многом спас от уничтожения именно он, нарушив при этом последнюю волю своего друга.

Хотя Кафка часто жаловался на одиночество, он поддерживал многочисленные и крепкие дружеские связи – не только с Максом Бродом и уже упомянутыми Оскаром Поллоком и Гуго Бергманом, но и с другими, например Оскаром Баумом, Францем Верфелем и Эвальдом Прибрамом. Он находил поддержку и понимание в кругу этих молодых и литературно одаренных людей из еврейско-немецких кругов, которые находились в напряженных отношениях с немецко-националистическим и чешским окружением. Об этой склонности держаться особняком Франц Верфель сказал так: «Все наше еврейство состояло в том, что, общаясь с духовно и социально равными нам евреями, мы чувствовали себя легче и спокойнее, нежели общаясь с арийцами нашего уровня, в существе которых мы угадывали скрытую угрозу».

Упомянутая опасность и вправду подстерегала повсюду. Будучи подростком, Кафка пережил так называемый декабрьский шторм 1897 года, когда толпа чешских националистов на протяжении нескольких дней грабила и жгла еврейские кварталы. Такие толпы появлялись регулярно, и евреям на ежедневной основе приходилось сталкиваться на улицах с оскорблениями со стороны и чехов, и немцев. Немцы и чехи нередко конфликтовали и между собой, но обычно объединялись против евреев. Поэтому евреи старались держаться обособленно – благо в старой Праге для этого было достаточно мест и учреждений.

Кафка рос в среде ассимилированных евреев. Вместо бар-мицвы – праздника религиозной зрелости – отец пригласил сына на «конфирмацию»56 в синагогу. Как он скажет позднее, результатом такого иудейского влияния без иудейской религии стала «нехватка почвы, воздуха, заповеди»57. Ему не удалось ухватить «даже уголка улетающего талита»58. В «Письме к отцу» 1919 года Кафка описывает, как разрыв с традицией сказался на семье и поведении отца. По его словам, отец сохранил «слабый налет иудаизма» со времен жизни в деревенской общине, чем-то напоминавшей гетто, однако после переезда в город и военной службы утратил его окончательно, перестав соблюдать даже главные иудейские праздники, во время которых полагалось посещать синагогу. Поначалу Кафка считал иудаизм отца ханжеством и приспособленчеством. Позднее он понял, что благочестие отцу не было чуждо, пускай и из чисто сентиментальной привязанности. Из-за этого подростку, каким был Кафка, невозможно было втолковать, как «те пустяки, которые Ты с соответствующим их пустячности равнодушием выполняешь во имя иудаизма, могут иметь более высокий смысл»59.

Поиск «высокого смысла» вызывал у отца неприятие. Для него религия была лишь выхолощенной привычкой, которая хорошо вязалась с ассимиляцией60. Все, что выходило за эти рамки, только мешало. Пожалуй, она служила напоминанием о том, что было утрачено, или даже о том, от чего отреклись. В конце 1911 года, после знакомства с одной восточноеврейской труппой, Кафка всерьез увлекся историей и религией евреев, но, когда отец обнаружил у него несколько книг соответствующей тематики, они вызвали у него «отвращение». Глубокое погружение в вопросы иудаизма ему явно претило. Отвращение было его реакцией и тогда, когда Кафка представил ему Ицхака Леви – актера восточноеврейской театральной труппы. Отец не хотел, чтобы такие люди появлялись в их доме, объяснив это тем, что они «ложатся спать с собаками, а встают с блохами».

Но Кафку очень тянуло к восточноеврейской труппе. Поначалу это было сочувствующее любопытство к людям, которых все сторонились, в том числе и ассимилировавшиеся евреи. Последние стыдились их, поскольку те были нищими оборванцами. Но, несмотря на это, они оставались гордыми, уверенными в себе людьми. Хотя их общинная жизнь не обходилась без ссор и ревности, они все равно держались друг за друга. Кафка чувствовал в них какую-то неиспорченность. У них было идеализируемое Кафкой единство «почвы, воздуха и заповеди». Они не только жили сплоченно, но и воплощали общую историю [народа], давали новую жизнь библейской традиции, фрагменты которой оживали в их праздничных и пестрых постановках.

37.Письма к Милене, 09.08.1920.
38.Письма к Фелиции, 18.05.1913.
39.Письмо Максу Броду. Юнгборг в Гарце, июль 1912 г.
40.Так название притчи переводит А. Тарасов (в сборнике «Сельский врач»). В «Процессе» Р. Райт-Ковалева переводит «Введение к закону».
41.У Сафрански используется пассивная конструкция с глаголом lassen, букв. «селянин позволяет привратнику преградить себе путь в Закон». Хотя глагол lassen употребляется как вспомогательный, полностью своей семантики он не утрачивает. Как будет видно далее, Сафрански неслучайно использует именно такую – довольно громоздкую – конструкцию: она предвосхищает экзистенциальное толкование притчи. См. гл. 7.
42.Пер. наш. Дневники, 03.10.1911. Цит. по: T, 53.
43.В немецком языке Beruf означает и профессию, и призвание.
44.Письмо Максу Броду, 05.07.1922.
45.Пер. наш. Дневники, 21.08.1913. Цит. по: T, 580.
46.Дневники, 19.02.1911.
47.Пер. наш. Письмо В. Хедвигу, ноябрь 1907 года. Цит. по: B I, 80.
48.Также встречается вариант «Фирма по страхованию от несчастных случаев на производстве».
49.Сейчас: руководитель проектов.
50.Пер. наш. Цит. по: TzT, 57.
51.Письмо к Фелиции, 08.01.1913.
52.Пер. наш. Цит. по: N II, 211.
53.Дневники, 25.10.1921.
54.B K, 46.
55.Пер. наш. Цит. по: Benjamin uber Kafka, 52.
56.Confirmation (лат.) – «утверждение». Торжественный ритуал в католической и некоторых протестантских церквях, в ходе которого достигший сознательного возраста человек (13–14 лет) подтверждает свое вероисповедание. Сафрански ставит это слово в кавычки, чтобы подчеркнуть чуждый иудаизму характер этого ритуала.
57.Пер. наш. Цит. по: N II, 98.
58.Талит – молитвенное облачение четырехугольной формы, которое иудеи носят как покрывало.
59.Из «Письма к отцу».
60.Ассимиляция (лат. assimilatio, «уподобление») – утрата народом культурной, религиозной, национальной и политической идентичности, растворение в иной культурной, религиозной и прочей среде. Здесь имеется в виду культурная ассимиляция евреев, происходившая со второй половины XVIII века под влиянием Хаскалы (еврейское Просвещение), эмансипации и реформистского движения в иудаизме.

Бесплатный фрагмент закончился.

5,0
4 оценки
Бесплатно
449 ₽

Начислим

+13

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
09 апреля 2025
Дата перевода:
2024
Дата написания:
2024
Объем:
290 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-17-168046-6
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:
Входит в серию "Персона и контркультура. Биографии"
Все книги серии