Читать книгу: «Книги украшают жизнь. Как писать и читать о науке», страница 3
РД: Спасибо вам!
Нездравый смысл науки
Эта рецензия на “Противоестественное естество науки” (The Unnatural Nature of Science) Льюиса Вольперта вышла в Sunday Times в 1992-м. У д-ра Вольперта, выдающегося британского эмбриолога, родившегося в Южной Африке в 1929 году, репутация откровенного, иные скажут – страдающего сциентизмом (на мой и, вероятно, его взгляд, однако же не на их взгляд, это комплимент), борца за науку. Своим насмешливым тоном он не стесняется высказывать сомнения в пользе философии, особенно некоторых модных школ философии науки. Обычно веселый и приятный собеседник, временами он страдает приступами тяжелой депрессии, живо и трогательно описанной в “Злой тоске” (Malignant Sadness).
Вылейте в море стакан воды. Дайте ей время равномерно распределиться по океанам мира. Затем зачерпните еще стакан из моря в любом месте. Почти наверняка в нем будет как минимум одна молекула воды из первого стакана. Дело в том, что, по словам Льюиса Вольперта, “в стакане воды намного больше молекул, чем в море – стаканов воды”. Из этого простого утверждения следуют ошеломляющие выводы. Чашка кофе, которую я собираюсь выпить, содержит атомы, которые прошли через мочевой пузырь Оливера Кромвеля, и ваш, и папы римского. Это словно объединяет нас всех в одну большую счастливую семью. Вольперт, однако, делает не столь сентиментальный и более интересный вывод: что наука далека от здравого смысла.
Томас Гексли, как известно, сказал: “Наука не что иное, как вышколенный и организованный здравый смысл… и ее методы отличаются от методов здравого смысла лишь настолько, насколько гвардейское фехтование отличается от манеры дикаря размахивать дубиной”. Вольперт, рискну предположить, подписался бы под этим только при условии, что речь идет об определенных аспектах научного метода и что “здравый смысл” подразумевает скорее обоснованную рассудительность, чем бытовую народную мудрость. Бытовая народная мудрость, столкнувшись с пугающим совпадением, легко прибегает к сверхъестественному объяснению. Обоснованная рассудительность знает, что совпадения так или иначе бывают. Ученые – гвардейцы статистики, обученные рассчитывать их (совпадений) вероятность.
Но это научный метод. Подозреваю, Вольперт имел в виду не столько методы, сколько результаты. Наука печально известна отступлениями от здравого смысла на мозголомных вершинах квантовой теории и теории относительности, но даже классическая ньютоновская механика не так легко поддается нашей жалкой интуиции. Кто бы мог представить, что если бросить одну пулю и одновременно выстрелить другой из ружья горизонтально, обе пули упадут на землю одновременно?
Вольперт лукаво заигрывает с предположением, что “если что-либо совпадает со здравым смыслом, это почти наверняка не наука… Наш мозг – а следовательно, и наше поведение – в ходе эволюции приспосабливались взаимодействовать с непосредственным миром вокруг нас”. Могу засвидетельствовать, что сама эволюция, хотя это детская тема для понимания в сравнении, скажем, с сингулярностью черных дыр, вступает в конфликт с упрямо тупым здравым смыслом, созданным для восприятия человеческих масштабов времени – от секунд до столетий, и дуреющим от того, насколько медленно мелют миллионолетние мельницы геологии.
Льюис Вольперт – выдающийся эмбриолог, член Королевского общества, которому удается одновременно быть успешным популяризатором (а будь он неуспешным популяризатором, это совмещение давалось бы ему куда легче). В этом году его имя уже появлялось на литературных страницах – он внятно выступал за науку против получившего чрезмерное внимание прессы ноющего хора дамочек-писательниц15, хороших журналистов и третьесортных философов, сетовавших на то, что наука лишила человечество “души”. Вольперт разделался со всеми ними авторитетно и ловко. Он не упоминает их в своей книге, и правильно делает, хотя он и резюмирует их взгляды, приведя столь же глупую цитату из более талантливого писателя, Д. Г. Лоуренса: “Знание погубило солнце, превратив его в шар с пятнами”.
Эта книга – собрание мыслей Вольперта о науке, ее значении, о том, как она делается и как она связана с другими областями. Изложив свой главный тезис – что наука конфликтует со здравым смыслом, – Вольперт делает пусть и не совсем неожиданное, однако интересное наблюдение, что технологии достаточно независимы от науки и что их расцвет случался в истории намного чаще, чем расцвет науки. Затем следует обязательная глава о том, что “все началось с древних греков”. Никогда не понимал, почему нас должна интересовать вся эта чепуха про огонь, землю и воду, но никто из пишущих на подобные темы, похоже, не в состоянии этого пропустить, а Вольперту даже удалось рассказать об этом вдохновенно.
У нас, ученых, есть свои амбиции и человеческие слабости, и Льюис Вольперт говорит о них откровенно. Некоторые ревниво переживают за приоритет или по крайней мере жаждут восхищения коллег. Джон Холдейн – сейчас, когда я пишу эти строки, как раз исполняется сто лет со дня его рождения, – выделяется на общем фоне как достойное исключение: его “великой радостью было видеть свои идеи в широком обиходе, даже если на него при этом не ссылались”. Иные ученые мошенничают, подменяя цифры или выдумывая эксперименты, которые никогда не проводились, в угоду любимой гипотезе. В этих случаях важно не само существование подобных ученых, а тот неподдельный ужас, с которым относится к ним научное сообщество.
Если садовник просит нас уплатить ему наличными, мы понимающе подмигиваем и не говорим об этом налоговому инспектору. Если приятель джоудит на железной дороге16, путешествуя без билета, мы не столь снисходительны, но все же его не разоблачаем. Но ученый, в отношении которого доказано, что он сфабриковал данные, будет безжалостно изгнан из профессии и не получит второго шанса. Надо признать, впрочем, что как раз потому, что мошенничество в науке – столь несмываемый позор, профессора обычно смыкают собственные ряды ради защиты коллеги, обвиняемого в подобном, и заставляют потенциальных разоблачителей устраивать мучительные танцы с бубнами, чтобы обосновать обвинения. Но все ученые хотя бы на словах поддерживают мнение, что уличенному мошеннику в науке не место и что ему, вероятно, следует избрать себе другое поприще (например, юридическое), где его талантам нашлось бы отличное применение.
Никто не отрицает, что ученые порой нарушают собственные стандарты, фальсифицируя или по крайней мере подгоняя свидетельства в свою пользу. В науке примечательно то, что ее стандарты очень высоки. Адвокатам платят (мягко говоря) фактически за подгонку свидетельств в пользу клиента. Политиков и журналистов уважают за то, что они делают то же самое во имя “политики” и “точки зрения” соответственно. Причину особой щепетильности ученых отыскать нетрудно. В быту считается, что обман можно предотвратить только путем постоянного контроля. Чеки, подписи и удостоверения личности требуется предъявлять постоянно, и никто не обижается. Но в естественных науках (как и в некоторых других областях наук) все основывается на доверии, а не на контроле или проверках. Если ученый, работающий в одиночку, без свидетелей, сообщает, что проделал X и наблюдал Y, его коллегам недосуг проверять, действительно ли он занимался X и наблюдал Y. Если бы обман стал распространенной практикой, вся наука бы рухнула. Вот почему обман в науке – столь непростительный грех. Если бы профессиональные стандарты влияли на личное поведение, ученые безусловно были бы самой нравственной общественной стратой в мире. А еще они от природы доверчивы, и потому, говорит Вольперт, ему нравится идея привлекать профессиональных фокусников17 для разоблачения экстрасенсов, медиумов и других шарлатанов (что называется, “вор ловит вора”).
Вольперту есть что сказать содержательного о роли философов в науке. Он заключает, что по большей части они безобидны, но все же выделяет “культурный релятивизм”, полагая, что с его помощью социальные науки оказывают зловредное влияние на общество. “Даже утверждения типа 2 + 2 = 4 социологи считают законным поводом для сомнений, как и логику, и рациональность”. Я бы счел, что Вольперт преувеличивает, если бы сам не встречал некоторых социологов, получающих зарплаты в университетах и влияющих на студентов. Вольперт провокативно заявляет, что “ученые могут гордиться тем, что они наивные реалисты”18. Социологам стоит быть благодарными по крайней мере за некоторую долю научного реализма всякий раз, когда они садятся на реактивный самолет, а не на ковер-самолет или летучие сани, запряженные оленями.
Самолеты летают потому, что инженеры считают, что 2 + 2 = 4. Это написал я, а не Льюис Вольперт. Тем не менее справедливо будет сказать, что, если вы находите это высказывание примитивным, упрощенческим, “редукционистским” или наивным, вам, вероятно, книга Вольперта не понравится. Не понравится она вам и в том случае, если вы считаете, что научная истина в конечном итоге основывается на вере и ее статус ничем не отличается от статуса астрологии, религии, племенной мифологии или Фрейда. И если вы считаете, что современное научное мировоззрение не продвинулось по сравнению с мировоззрениями прошлых эпох. Либо полагаете, что наука убивает человеческую душу. Если вы подписываетесь под любым из этих убеждений, вы, вероятно, сочтете эту книгу занудной. Если же вы разумнее, она вам понравится. И из уважения к центральной теме книги я, пожалуй, должен добавить еще кое-что: если здравого смысла у вас в избытке, вы даже сочтете ее целительной. Как бы то ни было, прочтите ее.
Мы все родственники?
Бывший руководитель моего оксфордского колледжа как-то сказал: “Когда я начинал свою карьеру в качестве молодого преподавателя, мне говорили, что нужно поднимать не больше одной темы за лекцию. А сейчас мне говорят, что даже и это лишнее”. Этот маленький текстик поднимает всего одну тему, но тему контринтуитивную и потому заслуживающую внимания. Он, соответственно, краток – от него и требовалось быть кратким, ведь он был написан для детской антологии, опубликованной в 2012 году под заглавием “Большие вопросы маленьких людей”19.
Да, мы все родственники. Ты (вероятно, дальний) родственник королевы, и президента США, и мой. Мы с тобой друг другу родственники. Ты можешь сам в этом убедиться.
У каждого из нас двое родителей. А так как у каждого родителя двое собственных родителей, то у каждого из нас четверо бабушек и дедушек. Значит, так как у бабушек и дедушек тоже было по двое родителей, у каждого из нас 8 прабабок и прадедов, 16 прапрабабок и прапрадедов, 32 прапрапрабабки и прапрапрадеда и так далее.
Ты можешь отсчитать любое количество поколений назад и вычислить, сколько предков у тебя должно было быть в те времена. Все, что тебе нужно, – это умножить число два само на себя нужное количество раз.
Допустим, мы отступаем на десять столетий назад, в англосаксонские времена, незадолго до норманнского завоевания, и высчитываем, сколько твоих предков должно было жить в это время. Если мы примем, что столетие равняется четырем поколениям, это около сорока поколений назад.
Два, умноженное само на себя сорок раз, дает более тысячи триллионов. Однако все мировое население в то время составляло лишь около трехсот миллионов. Даже в наши дни оно составляет семь миллиардов20, а ведь мы только что рассчитали, что тысячу лет назад только одних твоих предков было в 150 раз больше. Причем пока речь шла лишь о твоих предках. А как насчет моих предков, или королевы, или президента? Как насчет предков каждого из семи миллиардов людей, живущих в наши дни? Неужели у каждого из этих семи миллиардов собственная тысяча триллионов предков?
Что еще хуже, мы ведь отступили в прошлое только на десять веков. Допустим, мы отступим до эпохи Юлия Цезаря – это около 80 поколений. Два, умноженное само на себя 80 раз, дает более тысячи триллионов триллионов. Это более миллиарда людей, втиснутых на каждый квадратный метр земной суши. Они бы стояли друг на друге слоем в сотни миллионов человек!
Очевидно, где-то у нас ошибка в расчетах. Мы ошиблись, утверждая, что у каждого двое родителей? Нет, это безусловно верно. Так следовательно, у каждого четверо дедушек и бабушек? Ну, вроде бы да, но не обязательно четверо отдельных дедушек и бабушек. В этом как раз и дело. Кузены иногда женятся. У их детей четверо дедушек и бабушек, но вместо восьми прадедушек и прабабушек у них только шесть (потому что одна пара “дедушка + бабушка” у них общая).
Браки кузенов снижают количество предков в нашем расчете, однако браки между собственно двоюродными братьями и сестрами не так уж распространены. Но та же идея уменьшения числа предков работает с браками между более дальними родственниками. И здесь отыскивается ответ на загадку очень больших чисел, которые у нас получились: мы все родственники. Реальное население планеты во времена Юлия Цезаря составляло лишь несколько миллионов человек21, и мы все, семь миллиардов, происходим от них. Мы действительно все родственники. Всякий брак происходит между более или менее дальними родственниками, у которых есть много общих предков еще до того, как они обзаведутся собственными детьми.
По этой же логике мы дальние родственники не только всех людей, но и всех животных и растений. Ты родственник моей собаке, и салату, который ты ел на обед, и любой птице, которая пролетит мимо твоего окна. У меня и у тебя общие предки со всеми ними. Но это уже другая история.
Своевременное и вневременное
В 2000 году Хоутон Миффлин запустил издание ежегодной антологии, озаглавленной “Лучшая американская литература о науке и природе”. Тим Фолджер, редактор серии, позвал меня выступить в качестве приглашенного редактора выпуска 2003 г.; это сокращенная версия моего предисловия к сборнику за тот год22.
Карл Саган дал одной из своих последних книг характерный запоминающийся подзаголовок: “Наука – как свеча во тьме”. Ее столь же памятное основное заглавие – “Мир, полный демонов” (The Demon-Haunted World)23, а ее тема – тьма невежества и страх распространения этой тьмы. Говоря словами молитвы, которую я в детстве узнал от своей корнуольской бабушки:
От упырюшек, неупокоенных душек
и длинноногих зверюшек,
И от тех, кто шумит в ночи,
Боженька, сохрани.
Некоторые говорят, что эта молитва не корнуольская, а шотландская, но откуда бы она ни происходила, эти чувства знакомы всему миру. Люди боятся темноты. Наука, как утверждал и доказывал личным примером Карл Саган, обладает властью снижать уровень неведения и рассеивать страх. Мы все должны читать научную литературу и учиться мыслить как ученые не потому, что наука полезна (хотя она и вправду полезна), но потому, что свет знания чудесен и избавляет от деструктивного, отнимающего время страха перед мраком.
На беду, наука сама вызывает страхи, обычно из-за того, что ее путают с технологиями. Впрочем, даже и технологии сами по себе не страшны, но они, разумеется, могут использоваться не только во благо, но и во зло. Хотите ли вы творить добро или зло, наука в любом случае обеспечит вам наиболее эффективный способ. Проблема в том, чтобы выбрать добро, а не зло, и чего я по-настоящему боюсь, так это решения тех, кому общество делегирует этот выбор.
Наука – это систематический метод, с помощью которого мы постигаем истину о реальном мире, в котором все мы живем. Если вам требуется утешение или этическое руководство по праведной жизни, придется поискать где-то еще (и, возможно, разочароваться). Но если вам нужно знать, какие утверждения о реальности верны, то наука тут – единственный помощник. Если бы для познания истины существовали пути получше, наука бы их непременно использовала.
Науку можно рассматривать как усовершенствованное продолжение органов чувств, которые дала нам природа. Если применять его (это продолжение) с умом, то всемирное совместное предприятие науки начинает работать как телескоп, направленный на реальность; или, в перевернутом виде, как микроскоп, позволяющий препарировать детали и анализировать причины. В таком понимании наука – фундаментально благотворная сила, пусть даже порожденные ею технологии достаточно эффективны, чтобы стать опасными при ненадлежащем их применении. Незнание науки никогда не бывает полезно, и первоочередной долг ученых – объяснять свой предмет настолько просто, насколько это возможно (но не упрощая его, как справедливо указывал Эйнштейн).
Невежество – обычно пассивное состояние, которого редко ищут специально и которое само по себе не виновато. К несчастью, похоже, существуют некоторые люди, которые положительно предпочитают неведение и возмущаются, слыша правду. Майкл Шермер, милейший редактор и владелец журнала “Скептик”, рассказывает о реакции публики, когда он разоблачил на сцене профессионального шарлатана. Вместо того чтобы выказать Шермеру благодарность, которой он заслуживал за разоблачение дурачившего их мошенника, зрители проявили враждебность: “Одна женщина свирепо уставилась на меня и сказала, что «неуместно» рушить надежды этих людей в часы их скорби”.
Конечно же, данный конкретный мошенник утверждал, будто способен устанавливать связь с умершими, поэтому у скорбящих, возможно, были особые причины злиться на того, кто выступил с научным разоблачением. Но опыт Шермера красноречиво свидетельствует и о другом, а именно – о весьма распространенной склонности лелеять невежество. Вместо того чтобы рассматривать науку как свечу во тьме или как чудесный источник поэтического вдохновения, ее слишком часто порицают как занудство, убивающее поэзию24.
Более снобистскую разновидность очернения науки можно встретить в некоторых – хотя и далеко не во всех – литературных кругах. “Сциентизм” – неприличное ругательство в современном интеллектуальном лексиконе. Научные объяснения, обладающие достоинством простоты, осуждаются как “упрощенческие”. Невнятность часто путают с глубиной; простую ясность могут принять за самоуверенность. Аналитические умы очерняются как “редукционистские” – как и в случае с “грехом”, мы не обязательно знаем, что это значит, но твердо знаем, что мы против этого. Питер Медавар, лауреат Нобелевской премии, иммунолог и человек разносторонних дарований, не склонный терпимо относиться к глупости, как-то заметил, что “редуктивный анализ – одна из самых успешных стратагем исследований, когда-либо изобретенных”, и продолжил: “Некоторых возмущает сама идея прояснения какого-либо явления или состояния дел, которое иначе продолжало бы прозябать в знакомом и безопасном убожестве непонимания”25.
Ненаучные способы мышления – интуиция, чувствительность, воображение (как будто наука обходится без воображения!) – обладают, по мнению некоторых, природным превосходством над холодным, сухим, научным “разумом”. Снова процитирую Медавара, на этот раз его знаменитую лекцию “Наука и литература”26: “Официальная точка зрения романтизма в том, что Разум и Воображение противоположны, или, в лучшем случае, что они ведут к истине альтернативными путями, причем путь Разума длинный, извилистый и не доходящий до вершины, так что Разум тяжело дышит там, где Воображение легко скачет в гору”.
Дальше Медавар указывает, что этот взгляд когда-то поддерживался самими учеными. Ньютон утверждал, что не строит гипотез, а от ученых в целом требовалось использовать “расчет открытия, протокол интеллектуального поведения, на который мог бы опираться ученый, чтобы прийти к истине, и этот новый расчет считался чуть ли не противоядием против воображения”.
Собственная точка зрения Медавара, унаследованная им от его “личного гуру” Карла Поппера и ныне разделяемая большинством ученых, состояла в том, что воображение играет основополагающую роль в любой науке, но при этом его обуздывает критическая сверка с реальным миром. В данном сборнике современной американской научной литературы можно найти и творческое воображение, и критическую строгость.
Неамериканцу почетно получить приглашение от ведущего американского издателя составить антологию американской литературы о науке, особенно если учесть, что американская наука – чуть ли не по любому вообразимому показателю – первая в мире. Измеряем ли мы финансовые затраты на исследования, или число активно работающих ученых, или количество публикуемых книг и журнальных статей либо вручаемых крупных премий, – США существенно опережают остальной мир. Мой восторг перед американской наукой настолько искренен, настолько полон благодарности к ней, что, надеюсь, меня не сочтут дерзким, если я внесу противоречащую этому ноту предостережения. Американская наука главенствует в мире, но то же относится и к американской антинауке. Нигде это не очевидно до такой степени, как в моей собственной области эволюции.
Эволюция – один из наиболее прочно установленных фактов науки. Знание, что мы родичи обезьян, кенгуру и бактерий, не подлежит никакому научному сомнению: оно так же достоверно, как наше знание о том (в чем некогда сомневались), что планеты обращаются вокруг Солнца и что Южная Америка была когда-то соединена с Африкой, а Индия удалена от Азии. Особенно надежно установлен тот факт, что эволюция живого началась миллиарды лет назад. И тем не менее, судя по опросам, приблизительно 45 % жителей США твердо верят, напротив, в откровенно ложное: что все виды по отдельности обязаны своим существованием “разумному дизайну” и появились менее десяти тысяч лет назад27. Хуже того: природа американских демократических институций такова, что эта извращенно невежественная половина населения (в которую, поспешу добавить, не входят ведущие церковники или ведущие специалисты по любой дисциплине) во многих регионах обладает заметными полномочиями влиять на местную образовательную политику. Я встречал в различных штатах учителей биологии, которым буквально страшно преподавать центральную теорему их предмета. Даже уважаемые издатели настолько запуганы, что готовы цензурировать школьные учебники по биологии.
Эта доля в 45 % – можно сказать, позор национального образования. В Старом Свете придется проехать всю Европу, вплоть до теократических обществ Ближнего Востока, чтобы найти сопоставимый уровень антинаучного лжепросвещения. Ошеломляет парадокс: на данный момент США – ведущая научная держава мира, и при том там обитает самое научно безграмотное население за пределами стран третьего мира.
Запуск русского спутника в 1957 году многими рассматривался как полезный урок, побудивший США отринуть самодовольство и удвоить образовательные усилия в науке. Эти усилия окупились впечатляюще, например, в виде ослепительных успехов космической программы и проекта “Геном человека”. Но со времен первого спутника прошло более сорока лет, и я не единственный американофил, предполагающий, что нужна еще одна подобная пугающая встряска. За неимением же таковой – да, пожалуй, и в любом случае – нам требуются хорошие научные тексты для широкой аудитории. К счастью, этого высококачественного товара в Америке изобилие, и потому составлять такую антологию легко и приятно. Единственная трудность, причем, не побоюсь этого слова, мучительная трудность состоит в принятии решения, кого туда не включать.
Должен ли сборник, такой, как этот, быть своевременным или вневременным? Актуальным и злободневным? Или sub specie aeternitatis28? Я думаю, и тем и другим. С одной стороны, это один из томов серии, привязанный к конкретному году, зажатый между предыдущими и последующими. Это подталкивает нас в направлении злободневности: каковы горячие научные темы 2003-го; какие политические и социальные вопросы могли бы прояснить научные тексты предыдущего года? С другой стороны, амбиции естествознания – рискну сказать, больше, чем какой-либо другой дисциплины, – направлены на вневременное, даже вечное. Законы природы, меняющиеся каждый год и даже каждую геологическую эпоху, были бы слишком частными, чтобы заслуживать этого названия. Конечно, наше понимание законов природы меняется – к лучшему – каждое десятилетие, но это другой вопрос. И, в пределах неизменных законов природы, меняются их физические проявления – на временной шкале от гигалет до фемтосекунд.
Биология, как и физика, опирается на принцип актуализма. Ее ключевой механизм, эволюция, – это изменения, изменения в полном смысле слова. Однако эволюция в наше время представляет собой те же изменения, которые имели место в меловом периоде и которые будут иметь место в любом вообразимом будущем. Игра та же самая, хотя актеры, выходящие на сцену, разные. Их костюмы достаточно сходны, чтобы соотнести, к примеру, в экологическом сообществе трицератопса с носорогом, а аллозавра с тигром. Если бы эколог, физиолог, биохимик и генетик затеяли экспедицию в меловой или каменноугольный период, их навыки и образование 2003 года послужили бы им почти так же хорошо, как если бы они отправились, скажем, на современный Мадагаскар. ДНК есть ДНК, белки есть белки. Они и их взаимодействия меняются лишь незначительно. Принципы дарвиновского естественного отбора, менделевской и молекулярной генетики, физиологии и экологии, законы островной биогеографии – все это, безусловно, работало для динозавров, а до них для звероящеров, точно так же, как это работает ныне для птиц и современных млекопитающих. Эти принципы будут работать и через миллионы лет, когда мы вымрем и сцену займут новые действующие лица фауны. Мышцы ног тираннозавра в отчаянной погоне питала АТФ, которую распознал бы любой современный биохимик, и заряжали циклы Кребса, неотличимые от цикла Кребса наших дней. Наука о жизни не меняется со сменой геологических эпох, пусть даже меняется сама жизнь.
Пока что речь шла о вневременном. Но мы живем в 2003-м. Наша жизнь измеряется десятилетиями, а наши психологические горизонты зажаты где-то между секундами и веками, лишь изредка простираясь дальше. Пусть научные принципы и законы вневременные, но наука тесно связана с нашим эфемерным “я”. Писать о науке и природе в 2002 году приходится не так, как десять лет назад, – отчасти потому, что теперь мы знаем больше вечных истин, но еще и потому, что мир, в котором мы живем, меняется, как меняется и влияние на него науки. Одни эссе и статьи в этой книге прочно привязаны к своим датам, другие имеют вневременной характер. Нам нужны и те, и другие.
Начислим
+16
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе