Читать книгу: «Свет смерти»

Шрифт:

Книга первая. Пыль дорог

Глава 1. Первое воспоминание

Я не знаю, было ли у меня что-то до этого. Бывает ли что-то у человека до первого воспоминания? Должно быть, материнское тепло, темнота, в которой тепло и не страшно, первые слова на незнакомом, ставшем потом родным языке. Но у меня – пустота. Точно кто-то взял мокрую тряпку и стер всё с грифельной доски, оставив лишь серые разводы.

Мое первое воспоминание – это дорога.

Она бесконечна. Она пыльная, серая, изрытая колесами телег и копытами, но сейчас – пустая. Низкое, тяжелое небо давит на плечи, хотя плечи эти так малы, что, кажется, и давить-то не на что. Ноги мои босы, и я смотрю на них, когда идти становится совсем невмоготу. Они тонут в пыли, становятся такими же серыми, как и всё вокруг, и кажется, что это не я иду, а просто две пыльные колонны переставляют себя вперед и вперед по инерции.

Язык во рту распух и стал шершавым, как терка. В голове – гул, похожий на тот, что бывает, если приложить ухо к большой пустой ракушке. Я не помню, откуда я шел. Я не помню, зачем я шел. Я просто шел, потому что если остановлюсь – упаду, а если упаду – уже не встану.

Перед глазами всё плыло, когда я увидел их. Сначала – просто темные пятна на сером фоне, потом они сложились в избы. Деревня. Маленькая, кривая, с соломенными крышами, которые казались взлохмаченными, как головы нищих.

Я ступил на траву, и это было странное ощущение – мягкое, непривычное после жесткой пыли. Я побрел между домами, как слепой щенок, тыкаясь в стены. Людей не было видно, лишь где-то лаяла собака да скрипел журавль колодца.

– Эй! – Голос ударил по ушам, заставив вздрогнуть. Я обернулся.

Передо мной стоял мужик. Широкий в кости, но худой, с темным от загара и грязи лицом и руками, которые, казались сделанными из корней деревьев – такие же узловатые и сильные. Одет он был в рваную рубаху и порты, подвязанные веревкой.

Он смотрел на меня с недоумением, но без злобы. Просто смотрел на странную находку – ребенка, возникшего из ниоткуда посреди дороги.

– Ты чей? – спросил он. Голос у него был низкий, грубый, но в нем слышалась скорее усталость, чем угроза. – Откуда бредешь? Немтырь, что ли?

Звуки, которые он издавал, были для меня пустым набором шорохов и мычания. Я смотрел на его шевелящиеся губы и чувствовал, как стена непонимания становится почти осязаемой, толстой и холодной, как речной лед весной.

Я открыл рот, чтобы ответить, и выдавил из себя хрип. Просто хрип. В горле заскрежетало, как по стеклу. Я не знал этих слов. Я вообще не был уверен, знаю ли я какие-то слова.

Мужик нахмурился, почесал затылок. Он сказал еще что-то, уже громче, словно надеясь, что если крикнуть, меня это прошибет. Потом, видимо, потеряв терпение, шагнул ко мне и взял за подбородок, задрав мою голову вверх. Заглянул в глаза.

– Тощий-то как… – пробормотал он уже тише. – Голодный? Эй, ты есть хочешь?

Я не понимал слов. Но в тот момент, когда он произнес это, мир вокруг меня качнулся. Черные тени выросли из-под земли, заполнили глаза, и я почувствовал, как ноги мои подломились в коленях, точно из них выдернули все кости. Я не упал – я просто стек на землю, как пустой мешок.

Последнее, что я помню перед провалом – это испуганное лицо мужика, склонившееся надо мной, и его руки, которые подхватили меня прежде, чем я ударился лицом о придорожную пыль.

Очнулся я не сразу. Сначала была темнота, теплая и густая, как парное молоко. Потом в темноту начали просачиваться звуки: треск огня, чье-то тяжелое дыхание, далекий плач ребенка. Открывать глаза не хотелось. Тело было ватным, невесомым и одновременно невероятно тяжелым. Но запах… запах заставил меня очнуться окончательно. Это был запах хлеба. Ржаного, грубого, но такого живого, что у меня свело скулы.

Я открыл глаза. Лежал я на чем-то жестком и пахнущем овчиной, укрытый рваным армяком. Вокруг был полумрак, лишь печной огонь освещал углы небольшой, до невозможности тесной избы.

Мужик, тот самый, сидел за грубо сколоченным столом и смотрел на меня. Взгляд у него был усталый и затравленный.

– Очухался, – сказал он без особой радости. В руках у него была краюха хлеба. Черная, подгоревшая с одного боку, но самая прекрасная вещь на свете.

Я сел, привалившись спиной к стене. Голова закружилась, но я не сводил глаз с хлеба.

Мужик понял. Он отломил кусок и, глядя на меня, как на дикого зверька, медленно поднес его ко рту. Откусил сам. Прожевал. Потом отломил еще один маленький кусочек и протянул мне на ладони.

– Еда, – сказал он медленно и громко, ткнув пальцем в хлеб, потом себе в рот. – Е-да. Понимаешь? На, ешь.

Я протянул руку. Пальцы мои дрожали. Я схватил кусок и запихнул его в рот целиком. Вкус был такой, что слезы брызнули из глаз. Грубый, кисловатый, с примесью мякины, но для меня это было вкусом жизни. Я жевал, давясь и торопясь, боясь, что сейчас этот кусок отнимут.

– Савелий! – Женский голос, визгливый и злой, ударил по ушам. Я вздрогнул и вжался в стену.

В горницу из-за занавески выскочила баба. Худая, простоволосая, с красными от недосыпу и, как мне показалось, от слез глазами. За ее юбку цеплялись двое чумазых ребятишек, а на руках она держала третьего, который надрывался от плача.

– Ты что ж это удумал, Савелий! – зашипела она, косясь на меня с такой ненавистью, что мне стало холодно, несмотря на жар от печи. – У самого ртов четверо, жрать нечего, последнюю картошку по пальцам считаем, а он подкидыша в дом тащит! Своих бы выкормить, а он!..

– Молчи, Дарья, – глухо ответил мужик, которого, выходит, звали Савелий. – Не видишь, человек помирал. Не псу же под забором кидать.

– А нам теперь что – всем под забор? – баба уже не шипела, а выла в голос, укачивая орущего младенца. – Чем кормить-то его, Савелий? Воздухом? Ты пойди, погляди в закромах – мыши с голоду повесились! А он…

Дальше я не слушал. Вернее, я не мог слушать, потому что для меня это был просто шум. Но я видел. Видел ее злые, полные отчаяния глаза, видел, как Савелий ссутулился еще сильнее под этим градом упреков, видел голодные мордашки детей, таращившихся на меня из-за материнской юбки. Я был лишним. Я был камнем, который бросили в тощую, и без того переполненную до краев, лодку их жизни.

Савелий молчал, пока жена не выдохлась. Потом тяжело поднялся из-за стола, надел рваный зипун.

– Пойду к старосте, – сказал он, не глядя на нее. – Может, рассудит. Или на мельницу к Игнату зайду. У него башка варит.

Он вышел, хлопнув дверью. А я остался лежать, сжимая в руке корку, и смотрел, как баба Дарья, успокаивая ребенка, с ужасом и злобой смотрит на меня. Я стал для нее не человеком, а бедой.

Савелий шел по деревне, пиная носком разбитого сапога комья грязи. На душе скребли кошки. Дарья, конечно, права. Куда им еще один рот? Свои-то вон пузатые от голодухи, а не от сытости. Но как иначе? Не добивать же мальца. Не волчонок ведь.

У пруда, возле мельницы, он увидел Игната. Мельник был мужик кряжистый, с седой бородой лопатой и тяжелым взглядом. Чинил порванную сеть, сидя на перевернутой лодке.

– Здорово, Игнат, – Савелий присел рядом на корточки, помолчал, собираясь с мыслями.

Игнат глянул исподлобья, кивнул. Сын у него, Митяй, года три как на войне сгинул. С тех пор мельник стал молчалив и суров, словно сама земля.

– Слушай, Игнат… – начал Савелий, теребя в руках травинку. – Беда у меня. Нашел я мальчонку на дороге. Чумазого, тощего, языка не знает, откуда – не ведает. Помешанный, что ли? Принес домой. Дарья вон ревет, последними словами клянет. Куда его девать? К старосте идти? А староста что – в батраки к себе возьмет? У него своих полон двор.

Он замолчал, ожидая ответа.

Игнат отложил сеть. Долго смотрел куда-то вдаль, на темнеющий лес за околицей. Потом перевел взгляд на Савелия, и в глазах у него была такая глухая, застарелая тоска, что Савелию стало не по себе.

– Сын, говоришь? – спросил Игнат хрипло. – На дороге нашел?

– Ну.

– А моего… Моего Митьку с дороги принесли. Только доской.

Он снова замолчал. Савелий понял, о чем думает мельник. Сердце у него сжалось.

– Так я ж не о том, Игнат… – начал было он.

– А ты приведи его, – перебил его мельник. – Покажи.

Савелий поднял глаза. В голове у него мелькнула робкая, почти безумная мысль. Неужели?..

– Приведи, говорю, – повторил Игнат, и голос его дрогнул. – Погляжу.

Небо над деревней тем временем затянуло совсем. Пахло дождем и той особой, щемящей грустью, которая всегда приходит в эти края перед осенью, когда надежд на хороший урожай уже нет, а впереди – только долгая, холодная зима.

Глава 2. Чужой огонь

Савелий пришел за мной на следующее утро. Дарья к тому времени словно выдохлась – не ругалась, только смотрела с каменным лицом и гремела ухватами у печи громче обычного. Меня она старалась не замечать, точно пустое место, и это было даже лучше, чем если бы плевалась.

Савелий кивнул мне на дверь и поманил пальцем. Я понял. Встал. Ноги еще дрожали, но голод уже не выкручивал внутренности так люто – вечером мне перепало еще две ложки пустых щей, и желудок теперь только ныл, напоминая о себе тупой болью.

Мы вышли на улицу. Деревня встретила нас сырым утренним туманом и запахом навоза. Савелий шел быстро, не оглядываясь, и я плелся за ним, босыми ногами шлепая по холодной росе. Люди на нас поглядывали, но не окликали. Чужой ребенок за чужим мужиком – кому какое дело в этих краях, где каждый думает только о том, как дотянуть до весны?

Мельница стояла на отшибе, у пруда. Она не работала – колесо замерло, и с него свисали зеленые космы тины, точно борода утопленника. Рядом – изба, покрепче савельевской, с резным коньком на крыше, но и она глядела сиротливо. Ставни закрыты, двор пуст.

Савелий постучал. Долго никто не открывал. Потом засов лязгнул, и на пороге появился тот самый мужик, с которым он говорил вчера. Мельник.

Он окинул меня взглядом. Взгляд у него был тяжелый, как жернов, и какой-то пустой одновременно. Словно он смотрит сквозь тебя, куда-то далеко, где уже ничего нет.

– Этот? – спросил он глухо.

– Он самый, Игнат, – Савелий слегка подтолкнул меня в спину. Я шагнул вперед и замер.

Игнат долго молчал. Потом повернулся и бросил через плечо:

– Заходите.

Внутри у мельника было чище, чем у Савелия, но бедность чувствовалась и здесь. Добротный стол, лавки, образа в углу. В печи потрескивало полено. Из-за печи вышла старуха – маленькая, сгорбленная, в темном платке. Она посмотрела на меня выцветшими глазами, всплеснула руками, но ничего не сказала. Только вздохнула, как вздыхают над могилой.

– Садись, Савелий, – Игнат указал на лавку. Сам сел напротив. Жена его – Агафьей, как потом оказалось, – осталась стоять у печи, сложив руки под фартуком.

Я стоял посреди избы, не зная, куда деваться. Чувствовал себя нашкодившим щенком, которого привели показывать новому хозяину.

– Работать умеешь? – вдруг спросил меня Игнат. Спросил громко, раздельно, будто я мог понять.

Я не понял. Только смотрел на него.

Игнат усмехнулся горько, покачал головой.

– То-то. Ни уха, ни рыла. – Он перевел взгляд на Савелия. – Немой, что ли? Или придурок?

– Не знаю, Игнат. Может, от страха. Может, от голодухи. Языка не понимает – это точно. Чужеземец, видать. Из каких-то захудалых, что ли? Говорят, за Лесным хребтом люди по-другому бают.

Игнат потер лицо ладонью. Рука у него была широкая, в мозолях, но пальцы дрожали мелкой дрожью – старость или болезнь.

– Оставлю, – сказал он вдруг. Просто и буднично, как о цене на муку. – В хозяйстве руки нужны. Воды натаскать, дров наколоть, за скотиной прибрать. А не выучится – выгоню. Понял?

Последние слова он опять адресовал мне. Я вздрогнул, услышав резкость, но не двинулся с места.

Савелий облегченно вздохнул, встал.

– Спасибо, Игнат. Век не забуду. Дарья моя… она баба ничего, но голод – он не тетка. Своих трое, сам знаешь…

– Знаю, – оборвал его мельник. – Ступай.

Савелий подошел ко мне, хотел что-то сказать, но только махнул рукой. Потом вышел, и дверь за ним закрылась с тяжелым стуком.

Я остался один среди чужих людей.

Первые дни были как в тумане. Агафья, жена мельника, оказалась не злой, но молчаливой. Она кормила меня – правда, скудно, но кормила. Каша на воде, ломоть хлеба, изредка – пустые щи. Показывала пальцем на вещи и медленно, с расстановкой, называла их.

– Хлеб, – говорила она, тыча коркой мне в лицо. – Хлеб. Запомнил?

Я кивал, и она протягивала мне кусок.

– Вода. Вода.

– Во-да, – пытался повторить я. Получалось хрипло, картаво. Но она почему-то кивала и даже улыбалась краешком губ.

Игнат в эти дни почти не разговаривал со мной. Только смотрел. Пристально, изучающе, будто пытался разглядеть во мне что-то, чего не было. Или кого-то, кого уже нет.

А по ночам он зажигал лампу.

Я просыпался оттого, что свет бил в глаза сквозь щели в ставнях. Сначала думал – пожар. Потом привык. Мельник выходил во двор с жестяным фонарем, в котором чадил масляный фитилек, и вешал его на высокий шест у ворот. Лампа горела всю ночь до рассвета, мигая желтым глазом в темноте.

Однажды я не выдержал. Вышел следом. Ноги мои уже окрепли, и я ступал тихо, как кот. Игнат стоял у шеста, подняв голову, и смотрел на огонь. В лицо ему я боялся заглянуть, но видел со спины, как вздрагивают широкие плечи.

Я кашлянул. Он обернулся резко, зло, но, увидев меня, злость погасла. Осталась только усталость.

– Чего не спишь? – спросил он. Голос сел почти в шепот.

Я молчал. Словарный запас мой тогда состоял из десяти слов: хлеб, вода, печь, дрова, спи, ешь, Игнат, Агафья, да и нет.

Но я ткнул пальцем в лампу.

Игнат проследил за моим пальцем и долго молчал. Потом сел прямо на землю, у ноги, на которой болтался фонарь, и посадил меня рядом.

– Сына жду, – сказал он тихо. – Митьку. По привычке. Хотя знаю, что не придет.

Я не понял половины. Но слово «сын» я уже знал. Агафья показывала на икону в углу и говорила: «Сын. Сын был. Нет сына».

– На войне он, – продолжал Игнат, глядя в огонь. – За короля нашего пошел. За Гостомысла Третьего, чтоб ему пусто было. Воевать с соседями – это у них, у князей да баронов, забава, а кровь – наша, мужицкая.

Я сидел, прижав колени к груди, и слушал. Голос его лился тяжело, как переполненная река, и мне казалось, что я понимаю не слова, а саму боль, которая из этих слов сочилась.

– Обещали, что за веру и короля… А какая вера в этой резне? Бог давно отвернулся от этого мира, – Игнат сплюнул в траву. – И магия ушла. Раньше-то, сказывают, умели люди. Могли огонь с неба свести, могли раны залечить словом. А теперь… Теперь только мечом да топором. И детей наших режут, как скот.

Он замолчал. Я смотрел на лампу. На огонь, который горел зря, в пустоту, для того, кого нет.

– Ты не похож на него, – вдруг сказал Игнат, покосившись на меня. – Митька светлый был, кудрявый, веселый. А ты чернявый, дикий, как волчонок. И молчишь всё. Но все одно – живая душа.

Он тяжело поднялся, взял фонарь с шеста и, к моему удивлению, повесил его на гвоздь у двери, ниже. Так, чтобы свет падал на порог.

– Спи, – бросил он мне. – Завтра работать будешь. Раз живешь здесь – отрабатывать должен.

С тех пор лампа горела каждую ночь. Я привык к ней, как привыкают к собачьему вою или скрипу половиц. И каждый раз, просыпаясь, я видел свет и вспоминал, что где-то во тьме есть огонь, который ждет. Ждет того, кто никогда не вернется.

Имя мне дали через неделю.

Игнат долго ломал голову. Агафья предлагала назвать Петром, в честь ее деда. Игнат морщился – не нравилось. Однажды он сидел на завалинке, чинил упряжь, а я возился рядом, собирал щепки. Вдруг он поднял голову и уставился на меня.

– Глаза у тебя, – сказал он задумчиво. – Светлые. Не наши. Словно выцветшие на солнце. Или вымороженные. Как у тех, кто с севера приходит. Там, говорят, народ есть – весь светлоглазый.

Он помолчал, повертел в руках шило.

– Знаешь, как на северном наречии «свет» будет? – спросил он вдруг. – Сварог. Язычники они, старых богов чтят. Но красиво. Сварог – это свет, небо. А у нас по-простому… Светом бы тебя назвать. Свет. Коротко и ясно.

– Свет, – повторила Агафья, выходя из избы с корытом. – И то верно. Чужой свет в нашем темном царстве. – Она вздохнула. – Пусть будет Свет. Светом крестить не будут, а для жизни сгодится.

Так я стал Светом.

Свет.

Я повторял это слово про себя, ложась спать. Свет. Свет. Света. Оно было теплым, оно было моим. И в ту ночь, когда я впервые уснул, зная свое имя, лампа на дворе горела особенно ярко. И мне показалось на миг, что она ждет не только Митьку. Она ждет и меня тоже. Ждет, чтобы я не заблудился во тьме.

Глава 3. Лесная девочка

Деревня наша стояла на отшибе баронства фон Рутгара. Сам барон – сухой, длинный, как жердь, мужчина с вечно поджатыми губами – появлялся в этих краях редко, только когда собирал оброк или забирал мужиков на очередную войну. Замок его, сложенный из серого камня, громоздился на холме в двух верстах от мельницы, и оттуда, как говорили, было видно всё баронство до самого горизонта.

Замок я видел редко – только когда поднимался на дальние покосы. Он всегда казался мне чужим, враждебным, точно каменный зверь, припавший к земле перед прыжком. И люди оттуда были такие же – чужие.

А обижали меня часто.

Сначала просто дразнили. Собиралась ватага деревенских ребятишек, и начиналось:

– Свет! Свет! А где твой батюшка? А где твоя матушка? Нету! Потому что ты подзаборный! Чужеземец поганый! Свет-свет, язык как ветошь!

Я молчал. Я уже научился понимать их речь, но говорить всё ещё стеснялся. Слова вставали в горле колом, выходили коряво, с чужим, непривычным для здешнего уха выговором. И чем больше я молчал, тем злее становились они.

Особенно усердствовал Ратмир.

Ратмир был сыном десятника баронской стражи – мужика здоровенного, жестокого, который за малейшую провинность порол мужиков плетьми. Сам Ратмир пошёл в отца: широкий в кости, мордатый, с кулаками, похожими на маленькие кузнечные молоты. Он был года на три старше меня, но сильнее – раза в три.

– Эй, чучело! – орал он, завидев меня на улице. – Сколько будет дважды два?

Я молчал. Я знал, что дважды два – четыре, Агафья учила меня считать, когда мешки с мукой взвешивали. Но если отвечу – он начнёт выкручивать уши и требовать, чтоб я говорил ещё, и будет ржать над каждым моим словом.

– Язык проглотил? – Ратмир подходил ближе, и его прихвостни – двое тощих пареньков с куриными мозгами – заходили с боков. – А ну скажи: «хлеб». Скажи, кому говорю!

Я говорил. Потому что если не скажешь – ударит сразу. А если скажешь – ударит после того, как насмеётся.

– Хле-еб, – тянул я, и они валились наземь от хохота.

– Слышали? Слышали? Хле-еб! Как есть немтырь! Может, ты из псов? Гавкни!

Я терпел. Я научился терпеть ещё в те первые дни, когда Савелий привёл меня к Игнату. Терпеть – это было единственное, что я умел хорошо. Может, потому что внутри у меня была такая пустота, что туда можно было складывать любую боль, и она там просто терялась, как камешек, брошенный в глубокий колодец.

Я терпел и работал.

Работа стала моим спасением. Чем больше я уставал, тем меньше думал. Мельница, двор, огород – я хватался за всё. Игнат кряхтел, но не останавливал – сам был работяга. А Агафья только вздыхала, глядя, как я таскаю воду, колю дрова, чищу хлев.

– Надорвёшься, малый, – говорила она. – Погодь, успеешь ещё.

Но я не мог ждать. Работа гнала мысли прочь.

А потом случилась бабка Фёкла.

Фёкла была деревенская знахарка – старуха древняя, как сам этот лес, с лицом, похожим на печёное яблоко, и руками, которые пахли травами так сильно, что этот запах не выветривался из её избушки даже зимой. Жила она на отшибе, у самого леса, и деревенские её боялись. Поговаривали, что она колдует. Что умеет то, что давно забыто. Что в ней кровь не наша – старая, языческая.

Я зашёл к ней случайно. Игнат послал отнести мешочек муки – бабка Фёкла мельницу нашу уважала, говорила, что у Игната жернова добрые, не жгут зерно. Я постучал, вошёл и замер.

В избе у неё было тесно от висящих пучков трав, от склянок с тёмными настоями, от каких-то корешков, разложенных на полатях. Сама Фёкла сидела у печи и смотрела на меня так, будто видела насквозь.

– А-а, – сказала она скрипуче. – Подкидыш. Свет, стало быть. Ну, клади муку на лавку.

Я положил. Хотел уйти, но она остановила:

– Погодь. Вижу, руки у тебя не заняты. Помоги-ка мне, Свет. В лесу вона траву надобно собрать, пока роса не сошла. А ноги мои уж не те.

Так я и стал к ней ходить.

Сначала просто помогал по хозяйству: воды натаскать, дров нарубить, траву нужную найти. Потом Фёкла начала учить меня различать растения. Показывала сухие пучки, называла, объясняла, от чего какая хворь.

– Вот это – полынь, – говорила она, тыча скрюченным пальцем. – От живота помогает. А это – зверобой, от хвори всякой. А это – белена. Запомни: белену не трожь. Белена – смерть. Или безумие.

Я запоминал. Мне нравилось у Фёклы. Здесь было тихо, пахло лесом и сушёным разнотравьем, и старуха не гнала меня, не смеялась над моей речью. Она вообще редко говорила. Только смотрела своими выцветшими глазами и иногда вздыхала.

– Чудится мне, – сказала она однажды, – что не зря ты к людям прибился. И не зря у Игната живёшь. Может, для того огонь его по ночам горит, чтоб ты с пути не сбился.

Я не понял тогда. Только потом вспомнил эти слова.

В тот день Фёкла послала меня в лес за корнем валерианы. Сказала, что у старосты животы у детей прихватило, надо отвар варить, а корень весь вышел.

Лес за деревней начинался сразу – тёмный, густой, с вековыми елями, что роняли иголки на землю так густо, что под ними ничего не росло, кроме мха. Я любил лес. Здесь меня никто не дразнил, здесь я был сам себе хозяин. Звери не смеются над чужим выговором.

Я нашёл валериану в низине, у старого ручья. Уже начал выкапывать корни, когда услышал плач.

Сначала я подумал – зверёк попал в капкан. В наших лесах ставили силки на зайцев, и частенько попадались лисы или даже барсуки. Я пошёл на звук.

Плач становился громче. И вдруг я понял: это не зверь. Это человек. Ребёнок.

Я раздвинул ветки и увидел её.

Она сидела на поваленном дереве, сжавшись в комок, и плакала навзрыд, уткнувшись лицом в колени. Платье на ней было не наше – из тонкой ткани, с кружевами, но всё перепачкано лесной грязью, а волосы, светлые, как спелая рожь, растрепались и висели сосульками.

Я кашлянул. Она вскинула голову и закричала от испуга.

– Не бойся! – вырвалось у меня. Получилось глухо, картаво. – Я не злой.

Она смотрела на меня огромными глазами, мокрыми от слёз. Глаза были синие, чистые, как небо после дождя. Таких я не видел никогда.

– Ты кто? – спросила она дрожащим голосом. – Ты из людей? Ты не леший?

Я чуть не рассмеялся. Чудно́: она меня боится, хотя я тощий, грязный, в рваной рубахе, а она – как картинка из церковной книги.

– Люди, – сказал я. – Я Свет. А ты кто?

Она всхлипнула, вытерла нос рукавом (совсем по-детски, несмотря на нарядное платье) и ответила:

– Я Элиан. Я… я гулять пошла. А обратно дорогу не найду. Там забор высокий, а я в дыру пролезла, а назад не могу, дыра маленькая… – и снова разревелась.

Тут до меня дошло. Забор. Высокий забор. В баронстве только одно место огорожено таким забором, что в дыру не пролезешь обратно. Замок.

– Ты… – я запнулся, подбирая слово. – Ты дочка барона?

Она кивнула, шмыгая носом.

Я растерялся. Баронская дочь в лесу, одна, в соплях и грязи, и ревёт, как простая деревенская девчонка. Такого не бывает. Такие, как она, должны сидеть в высоких башнях и в окно глядеть, а не по лесам шастать.

– Ты говорить как-то… странно говоришь, – вдруг сказала она, перестав плакать и с любопытством уставившись на меня. – Ты не здешний?

Обида кольнула под ребро. Опять про речь. Даже эта, напуганная, и та заметила.

– Я тут живу, – ответил я коротко. – У мельника. Работаю.

– У мельника? – она сморщила носик. – А это кто? Муку мелет, да? А почему ты так говоришь? Ты заика? Или у тебя язык неправильный?

Я промолчал. Повернулся и пошёл прочь.

– Эй! – закричала она. – Ты куда? Не уходи! Я боюсь!

Я остановился. Вздохнул. Вернулся.

– Пошли, – сказал я. – Провожу. Замок знаю. Вон туда, через овраг.

Элиан вскочила, подобрала подол и послушно зашагала за мной, как привязанная. Некоторое время шли молча. Потом она снова заговорила:

– А ты на меня не сердись. Я не со зла. Просто интересно. Я никогда не видела… таких. Ты из чужих земель, да?

– Не знаю, – буркнул я. – Не помню.

– Как это – не помнишь?

Я пожал плечами. Не хотелось рассказывать про дорогу, про пыль, про то, как я появился из ниоткуда. Это было моё, личное, не для барышень в кружевах.

– Ты, наверное, сирота, – вздохнула она. – У меня тоже мамы нет. Умерла. Два года назад.

Я покосился на неё. Говорила она просто, без жалости к себе, просто сообщала факт. И в этот момент она перестала быть для меня «баронской дочкой». Стала просто девочкой, у которой нет матери.

– У меня тоже, – сказал я тихо. – Нет никого.

Она остановилась и посмотрела на меня по-новому. Взгляд у неё был острый, но не злой. Такой взгляд бывает у людей, которые привыкли видеть больше, чем другие.

– Значит, мы одинаковые, – сказала она просто. – Только ты в деревне живёшь, а я в замке. А так – одинаковые. У обоих никого.

Я не знал, что ответить. Никто никогда не говорил со мной так. Как с равным.

– Спасибо, что проводил, – добавила она, когда мы вышли к опушке, откуда уже видна была стена замка и ворота. – А ты приходи ещё. В лес. Я иногда гуляю. Только никому не говори, ладно? Мне нельзя одной, но я всё равно хожу. Нянька старая, не углядит.

Она улыбнулась мне – светло, открыто, будто мы были давними друзьями. И убежала, мелькая светлым платьем между стволов.

А я стоял и смотрел ей вслед, и в груди у меня что-то странно щемило. Не больно. А так… тепло, что ли. Будто маленький огонёк зажёгся там, где до этого была только пустота.

Вечером я пришёл к бабке Фёкле с пустыми руками. Валериану так и не выкопал.

– Что ж ты, Свет? – спросила она, глядя на меня пристально. – Заблудился, что ли?

– Нет, – ответил я. – Девочку встретил. Баронскую. Провожал.

Фёкла долго молчала, помешивая варево в горшке. Потом сказала, не оборачиваясь:

– Баронскую, говоришь? Элиан, поди?

– Откуда ты знаешь? – удивился я.

– А я много чего знаю, – усмехнулась старуха. – Про неё особенно. Мать у неё, покойная баронесса, ко мне хаживала. Травы просила. От хвори женской. Да не помогло. А девочка та… – она покачала головой. – Непростая девочка. Не по времени разумная. И глаза у неё… пустые. Как у той, кто много видит, да сказать не может.

Я не понял тогда, что она имела в виду. Только позже, много позже, я вспомнил эти слова.

А пока я просто сидел в тёплой избе, слушал, как потрескивают дрова, и думал о синих глазах и светлых волосах. И о том, что в этом мире, где все надо мной смеются, нашёлся кто-то, кто назвал меня одинаковым.

Это было странное чувство.

И немного страшное.

Глава 4. Красная ночь

Город назывался Звенигор. Старинный, торговый, стоящий на перекрёстке трёх дорог. Повар, дородный мужик по имени Ерема, рассказывал о нём с таким придыханием, будто речь шла о райских кущах: мол, там и ярмарки, и собор каменный, и люди в шелках ходят. Я слушал и не верил. Как можно ходить в шелках, когда кругом пыль да грязь?

Но ехать хотелось. За три года я ни разу не отлучался дальше леса, где собирал травы для бабки Фёклы. А тут – целый город. Да ещё и Эллен там будет. Мельком, издалека, но всё же.

Ерема словцо замолвил перед управителем. Тот поглядел на меня с сомнением – тощий, длинный, руки в мозолях, но рожа чужеземная, – однако кивнул. Рабочие руки в дороге не лишние.

– Поедешь в повозке с припасами. Поможешь грузить, стеречь. Кормить будут. Обратно – так же. Согласный?

Я кивнул. Ещё бы не согласный.

Сборы были недолги. Игнат хмурился, но не перечил. Агафья сунула мне краюху хлеба и тряпицу с солью. Бабка Фёкла, узнав о поездке, долго смотрела на меня своими выцветшими глазами, потом достала из-за пазухи маленький узелок.

– Трава тут. Горькая. Если живот прихватит – завари. А если что другое… – она замолчала и перекрестила меня. Я впервые видел, чтобы она крестилась.

– Ты чего, баб Фёкл? – спросил я.

– Ничего, – ответила она. – Езжай. И помни: в лесу не кричи, на воду не смотрись, от чёрного зверя беги. Всё.

Странная она была. Но я не придал значения.

Выехали на рассвете. Карета Эллен – обитая тёмно-синим сукном, с гербом барона на дверцах – катила впереди. За ней две повозки: одна с поклажей и слугами, другая – со мной и товарами для ярмарки: мешки шерсти, бочонки мёда, копчёные окорока.

Солдаты – четверо верховых в кожаных куртках с железными бляхами – ехали по бокам. А Ратмир гарцевал впереди, на гнедом жеребце, и то и дело оглядывался на повозки с таким видом, будто лично короля охранял.

За три года он вырос и раздался в плечах. Отец его, десятник, протащил сына в обучение к баронским воям. Теперь Ратмир носил кожаный доспех с медной бляхой и считал себя чуть ли не рыцарем. Меня он, завидев, скривился, но вслух ничего не сказал. Только поглядел так, что я понял: не забудет старых обид, припомнит.

Первый день прошёл скучно. Дорога пыльная, телегу трясёт, солнце печёт. К вечеру сделали привал у ручья, развели костёр. Я таскал воду, носил хворост, чистил лошадей. Солдаты сидели кружком, пили кислое вино и травили байки. Эллен из кареты не выходила.

На второй день к вечеру въехали в лес. Дорога сузилась, деревья обступили нас со всех сторон – старые, корявые, с ветвями, похожими на скрюченные пальцы. Солнце садилось, и в лесу стало темно, хоть глаз выколи.

– Привал! – скомандовал старший из солдат, усатый детина с нашивками десятника. – Здесь заночуем. До тракта ещё вёрст десять, а в темноте по такой дороге – только шеи ломать.

Повозки свернули на поляну. Солдаты спешились, начали ставить шатёр для Эллен. Ратмир крутился рядом, важничал, покрикивал на слуг. Меня, само собой, погнали за хворостом.

Я сходил раз. Потом второй – воды наносить из ручья. Ноги гудели, спина ныла. Присел у костра, протянул руки к огню. Рядом возились с ужином, пахло похлёбкой. Хоть бы кружку дали…

– Эй, чучело!

Ратмир стоял надо мной, руки в боки, рожа красная от выпитого вина.

– Хворост кончается. Шевелись давай!

– Темно уже, – сказал я тихо. – В лесу темно. И зверьё…

– Ах ты, тварь! – он пнул меня сапогом в бок, не сильно, но чувствительно. – Ты ещё спорить? Я кому сказал? Волков боишься? А здесь, у костра, бояться не будешь? Вставай, шваль подзаборная, и чтоб через четверть часа хворост был! А нет – сам пойдёшь искать, да не один, а с моим кулаком.

Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
12 марта 2026
Дата написания:
2026
Объем:
250 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги