Читать книгу: «Под кожеей мистраля»
Под кожей мистраля
Sous la peau du Mistral
Сборник новелл
Мистраль — это не ветер.
Это то, что остаётся, когда всё остальное сорвано.
Вилла «Мираж»
La Villa des Mirages
Август в Кап-д'Антиб пах нагретым камнем и хлором. Солнце садилось в море методично, как всегда, не спрашивая разрешения.
Элен сидела на террасе и перебирала шелк.
Рулон привезли из Лиона три дня назад — тяжёлый, холодный, цвета старой слоновой кости с чуть розоватым отливом, который в каталоге назывался «Антик». Обойщик — господин Форе, маленький, с влажными руками и привычкой говорить «натурально» в конце каждой фразы — рекомендовал его для малой гостиной: «Это цвет старых денег, мадам, натурально». Элен взяла образец в руки, тогда ещё в Париже, в феврале, когда за окном шёл мокрый снег и было совершенно всё равно, какого цвета будет гостиная на юге. Она кивнула — не потому что цвет ей понравился, а потому что пауза затянулась и нужно было что-то решить.
Теперь она сидела и думала: может быть, всё-таки серый.
Вилла называлась «Мираж» — это имя досталось ей от прежних хозяев вместе с кованными воротами, восемью кипарисами вдоль подъездной аллеи и бассейном, выложенным марокканской плиткой цвета индиго. Бернар купил её в две тысячи восьмом, на падении рынка, и всегда упоминал об этом с удовольствием человека, вовремя купившего акции. Элен помнила, как впервые вошла в главный зал — высокий потолок с лепниной, паркет, рассохшийся от морского воздуха, запах чужой жизни, сладковатый и пыльный. Она подумала тогда: нужно проветрить. С тех пор каждое лето она открывала ставни в первый день и закрывала их в последний. Посередине — пятнадцать августов, неотличимых один от другого.
Муж — Бернар — читал Le Figaro в шезлонге у бассейна. Он читал его каждый вечер с одинаковым выражением человека, исполняющего необходимую процедуру: очки на середине носа, правая рука со стаканом пастиса опущена вдоль тела, левая держит газету с лёгким наклоном к свету. Иногда цокал языком. Иногда говорил: «Послушай» — и зачитывал абзац про налоговую реформу или скандал в мэрии Тулона, после которого оба молчали, и молчание это было совершенно законченным, как предложение с точкой.
На столике перед Элен стоял бокал белого — Бандоль, урожай две тысячи двадцатого, которое Бернар заказывал ящиками. Она ещё не притронулась к нему. Вино нагревалось. Откуда-то с моря тянуло разогретой солью — запах, который в первые дни кажется праздничным, а к середине августа становится просто воздухом.
Поль приехал в четверг.
Бернар упомянул его вскользь ещё в июне, за завтраком, между новостями и второй чашкой кофе: молодой художник, работает с галереей Дюваль на Сен-Жермен, нужно переговорить насчёт оформления нового офиса на Вандомской площади — четыре больших полотна, абстракция, желательно в сине-серой гамме. Элен спросила, останется ли он на ужин. Бернар сказал: «Вероятно». Она позвонила Луизе и велела приготовить на одного больше. Луиза — шестидесятилетняя провансалка с руками, привыкшими к тесту и медным кастрюлям — сказала: «Хорошо, мадам» — и добавила к буйабесу ещё горсть шафрана.
Поль оказался худым, чуть сутулым, лет тридцати с небольшим. Охра въелась в кожу его рук так, что не отмывалась до конца — тонкая желтоватая каёмка под ногтями, пятна на внутренней стороне запястий. Он жал руку коротко и смотрел немного мимо — не из невежливости, а как человек, привыкший видеть форму предмета, а не его социальную функцию. Рубашка на нём была светлая, льняная, стираная-перестираная, с пуговицей, пришитой другой ниткой. Бернар хлопнул его по плечу и провёл в кабинет — показывать эскизы офиса.
За ужином Поль почти не говорил. Ел медленно, с вниманием человека, редко питающегося хорошо. Попросил добавки буйабеса, чем привёл Луизу в тихий восторг — она потом ещё три дня вспоминала об этом с видом женщины, чей труд наконец оценили по достоинству. Бернар рассказывал про арт-рынок, про нового директора Помпиду, про то, что абстракция снова в цене. Поль слушал и изредка кивал. Элен разливала вино.
Она наблюдала за ним краем зрения — так, как наблюдают за незнакомой птицей, залетевшей на террасу: не двигаясь, чтобы не спугнуть, изучая угол крыла, наклон головы. Ничего особенного. Усталое лицо, хорошие скулы, привычка держать бокал двумя пальцами у основания. Она подумала: он голоден не только в смысле еды — и тут же забыла эту мысль, потому что Бернар спросил её мнения о новых шторах в столовой.
* * *
На следующий день Бернар уехал в Ниццу на встречу — что-то про реструктуризацию долга крупного клиента — и вернулся только к обеду, раздражённый пробками на Английской набережной. Поль всё утро провёл у бассейна с альбомом для эскизов — большим, потрёпанным, с обложкой, залитой тушью.
Элен вышла около одиннадцати, в белом льняном платье, с книгой — Мопассан, «Милый друг», взятый с полки наугад, — которую она не собиралась читать. Она выбрала шезлонг с противоположной стороны бассейна, в тени пинии, и попросила Луизу принести кофе.
Вода в бассейне была неподвижной, синей, почти твёрдой на вид. Марокканская плитка на дне давала ей оттенок старого кобальта — не яркий, а глубокий, уходящий. По краям бассейна лежали белые льняные полотенца, накрахмаленные Луизой с деревенским тщанием, которое Элен никогда не просила и никогда не отменяла.
— Вы здесь каждое лето? — спросил Поль, не поднимая глаз от альбома.
— Каждое, — сказала Элен.
— Всегда в августе?
— Всегда в августе.
Он кивнул и продолжил рисовать. Она раскрыла книгу. Мопассан начинался с описания жары на парижском бульваре. Она прочитала первый абзац, потом второй, потом вернулась к первому.
Прошло, должно быть, полчаса. Луиза принесла кофе на серебряном подносе — старом, с вмятиной у края, который Элен так и не собралась починить. Где-то в кипарисах начало першить — не горло, а что-то глубже, в грудной клетке, — первый признак того, что мистраль разворачивается где-то на севере, за горами, и через день-два доберётся до побережья. Элен знала эту физиологию наизусть. Пятнадцать лет августов.
— Вы читаете или смотрите на страницу? — сказал Поль.
Элен подняла взгляд. Он по-прежнему рисовал — быстрыми, уверенными штрихами, не глядя на неё.
— Смотрю на страницу, — сказала она, помолчав.
Он кивнул снова, будто это был исчерпывающий ответ, и перевернул лист.
Элен посмотрела на свой кофе. Он тоже успел остыть.
* * *
Разговор о шелке произошёл на следующий день, перед самым его отъездом.
Рулон лежал на столике на террасе — Элен велела Луизе вынести его с утра, при дневном свете, чтобы ещё раз проверить оттенок: в каталоге он казался теплее, чем был на самом деле. Рядом лежали образцы трёх других тканей — серый лён, тёмно-синий бархат, белый хлопок с мелкой жаккардовой полосой — и блокнот с записями, которые Элен делала в феврале и теперь не вполне понимала.
Поль проходил мимо с сумкой через плечо. Остановился.
— Это для дома?
— Для малой гостиной. Обивка для дивана и двух кресел.
Он смотрел на шелк секунду, не больше. Потом перевёл взгляд на Элен — быстро, профессионально, так смотрят на натуру, сравнивая с холстом.
— Он вас душит, — сказал он без интонации, без извинения. — Этот цвет. Вы с ним одного тона, и оба бледнеете.
Он не ждал ответа. Поднял сумку поудобнее и пошёл к воротам, где Бернар уже сигналил — они опаздывали на обед в Антибе, к какому-то коллекционеру с яхтой. Хлопнула дверца Мерседеса. Гравий прошуршал под колёсами, стих. За воротами — тишина, стрёкот цикад, запах нагретой сосновой смолы.
Элен осталась стоять у столика.
Она провела ладонью по рулону. Шелк был холодным — всегда холодным, даже на тридцатиградусной жаре, как будто внутри него сохранялась своя, отдельная температура, не зависящая от солнца. Пальцы слегка онемели. Она провела ещё раз — медленнее. Потом взяла образец серого льна и положила рядом с «Антиком». Серый был живым. «Антик» был мёртвым. Она видела это сейчас так отчётливо, что стало непонятно, почему она не видела этого в феврале.
Он вас душит.
Она не думала о Поле. Она вообще ни о чём не думала — в этом и было дело. Мысль не оформлялась в слова, не искала выхода. Было только это холодное скольжение шелка под пальцами и отчётливое, почти физическое ощущение — тихое, без паники, почти спокойное, — что за пятнадцать лет она ни разу не выбирала цвет сама. Что всегда было что-то: каталог, господин Форе с влажными руками, пауза, которую нужно заполнить, февраль за окном, когда всё равно.
Луиза вышла убрать кофейный поднос и спросила, что готовить к ужину.
— Что-нибудь лёгкое, — сказала Элен. — Рыбу.
— Дорада или сибас, мадам?
— Всё равно.
Луиза кивнула и ушла. Элен свернула образцы в трубку и убрала их в блокнот. Рулон «Антика» остался на столике — слишком тяжёлый, чтобы убирать в одиночку.
Бернар вернулся к ужину. Был доволен обедом: коллекционер оказался разумным человеком и взял два полотна Поля сразу, ещё до подписания договора с галереей. Хороший знак, — сказал Бернар, накладывая себе рыбу. Потом взял Le Figaro. Надел очки. Сказал: «Послушай» — и зачитал что-то про муниципальные выборы в Провансе.
Элен слушала. За открытыми ставнями тихо шумели кипарисы — ещё не мистраль, только его предчувствие, тёплый неспокойный воздух, который ищет направление.
Бернар перевернул страницу.
На столике у её локтя стоял бокал Бандоля, нетронутый, уже тёплый.
Наступил вечер.
Прилив в Ментоне
La Marée de Menton
Особняк на улице Сен-Мишель стоил, по последней оценке нотариуса Гранже, один миллион восемьсот тысяч евро.
Клеманс знала эту цифру так же точно, как знала, что паркет в западном крыле скрипит на третьей доске от окна, что черепица над верандой даёт течь только при ливне с севера, и что лимонное дерево во дворе, посаженное ещё её свёкром в пятьдесят восьмом году, нынешним летом даёт плоды мельче обычного — от жары. Дом она знала как тело — каждый изъян, каждую трещину в штукатурке, каждый сантиметр просевшего фундамента с восточной стороны, который Гранже деликатно обозначил в оценке как «требующий внимания». Один миллион восемьсот. Минус внимание к фундаменту — скажем, один шестьсот. Плюс вид на море — обратно один восемьсот, а то и два.
Она сидела в столовой за чашкой кофе без молока — кофе она пила без молока с тех пор, как умер Анри-старший, двенадцать лет назад — и слушала, как наверху просыпаются дети.
Детям было за сорок.
* * *
Жером — старший, пятидесяти двух лет, корпоративный юрист из Парижа — приехал в пятницу вечером на арендованном Пежо с женой Натали и двумя подростками, которые тут же исчезли с телефонами на веранде. Натали поцеловала Клеманс в обе щеки, сказала, что та «прекрасно выглядит», и спросила, не дует ли ей от окна. Жером обнял мать, похлопал по спине — три хлопка, профессиональных, как на деловой встрече — и сразу спросил, как чувствует себя Гранже.
— Гранже в добром здравии, — сказала Клеманс.
— Он всё ещё ведёт твои дела?
— Он ведёт мои дела двадцать три года.
— Просто спросил, — сказал Жером и пошёл за чемоданами.
Сабина — младшая, сорока шести лет, разведённая, преподаватель истории искусств в Лионе — приехала в субботу утром одна, на своей машине, с большой холщовой сумкой и видом человека, выполняющего моральный долг. Она привезла оливковое масло холодного отжима и книгу о Матиссе, изданную к ретроспективе в Ницце. Клеманс поблагодарила за масло. Книгу о Матиссе она читала в девяносто восьмом году, когда ретроспектива открывалась впервые, но говорить об этом не стала.
Бесплатный фрагмент закончился.
