Читать книгу: «Путь вперёд»
Путь вперед
I
Солнце скрывают густые лохмотья серых облаков. Они плывут над мерзлой землёй, из которой щетиной торчат стебли неувядающей травы. Местами на кочках грязи лежит тонкий слой снега; он потерял свою белизну, забился в борозды от колёс, лентами уползающими вдаль.
Куда они ползут? Или откуда?
Я не догадываюсь, а знаю. Два шрама от грубых шин в податливой земле, они бегут оттуда, где навеки застыли взрывы гранат, где золотые лучи больше не осветят цветочную поляну, ведь цветы выкорчеваны, стоптанны, отравлены кровью. Они держат свой путь с фронта.
Ветер пригоняет с собой сумерки; я подрагиваю от холода, возвратившего меня из глубоких раздумий, и обвожу взглядом поле. Всё увереннее оседает вечерний туман.
– Принц, ко мне! – зову я.
Его тёмная шерсть не контрастирует с землёй, а тихая поступь делает его вовсе незаметным, словно привидение. Он отрывает нос от колеи, оставленной недавно проехавшей машиной, и, поравнявшись со мной, семенит рядом.
Тревожное чувство давит на сердце; приходится постоянно оглядываться, прислушиваться и проклинать туман, застилающий весь обзор. Напряжённые мышцы каждую секунду ожидают разрыва снаряда, выстрела, начала атаки, тело готово распластаться, бросить себя в укрытие, слиться с почвой и найти в ней приют; возможно, последний. Мои нервы и впрямь накалились. Зачем я сюда пришёл? С другой стороны, ничего мне не кажется новым или удивительным, я чувствую то, что уже давно проживал годами; быть может, боясь себе в этом признаться, я ощущаю себя здесь как дома?
Нет, ну что за чушь! Дома никто не страшится заградительного огня или, к примеру, газовой атаки.
Всё же меня неустанно тянуло в поле. Не из-за любви к природе, хотя она имела на меня положительное влияние, но не оно меня влекло. Я и сам не знаю, что меня приводит сюда из раза в раз. Годы, оставленные в таких, однако же переворошенных, полях? Товарищи, глубоко зарытые в них? Та прошлая жизнь, которая вовсе не жизнь, а хрупкая надежда на отсрочку от смерти? Неужели она не отпустила нас, выживших, после объявления мира? Неужели мы навеки останемся её частью, плоть от её плоти, воплощение окопов и дышашей смерти?
Взгляд мой опускается на Принца. Его чуткие уши насторожены, он идёт, несколько прижавшись к земле. Солдат однажды – солдат всегда; из него тоже теперь во век не выбить войну. Она вгрызлась в нас, как упрямый клещ.
Дорога становится ровнее, сквозь туман видно очертания скромных домиков; мы приближаемся к деревне. Её унылый вид мне милее вида пыльного города. Годами сидя в окопах, я мысленно возвращался в свою квартиру, мечтал снова вернуться к книгам, занятиям, снова учить и учиться. Но грёзы осели в траншеях, утрамбовались в воронках. Приехав домой, я уж не хотел ничего: собрал вещи и отправился в деревню, где прошла счастливая часть моей жизни – детство. Надеялся ли я, что беззаботное прошлое осветит будущее?
Нас ждет одинокий деревянный дом с тёмными окнами, будто с угасшими от горя глазами.
Рядом с ним мелькают два силуэта. Гостей я не приглашал, поэтому настораживаюсь. Скорее всего, голодные горожане опять решили устроить вылазку в деревни, чтобы раздобыть продовольствия.
Пора прикрывать лавочку, нам самим бы эту зиму протянуть.
– Здорóво, хозяин! – машет рукой первый, спиной заслоняя второго, который проверяет дверь на прочность.
Принц без рычаний или прочих угрожающих звуков садится между незванными гостями, переводя с одного на другого внимательный взгляд.
– Поделись жратвой с солдатами, – приказным тоном басит тот, что стоит у двери.
– Жрать нечего, – сурово бросаю я и иду ко входу.
– Постой, хозяин! Сарай у тебя тогда для чего, а? Или ты там свои книги маринуешь?
– Вы уже освоились тут, как я посмотрю, – замечаю я с раздражением. – Шастаете, точно у себя дома, и знаете где да что лежит. Какая тебе разница, что там?
– Какая разница? – напустив удивление, протягивает гость.
– Голод не тётка, – прибавляет его дружок.
– Сам знаю, – отвечаю я. – Или вам думается, что моё лицо символ сытости? Ошибаетесь. Уже приходили сотни таких, как вы, – мне нечего больше отдать. Уходите.
Тот, что ближе ко мне, хватает моё плечо. Терпение Принца кончается: он вгрызается в руку незнакомца и валит его с ног. Его товарищ бросается на меня, и я с разворота прописываю ему в челюсть. Сплюнув зуб и даже не моргнув, он снова идёт в бой; первый, с трудом поднявшись, но всё ещё терзаемый псом, ставит мне подножку, когда второй из всех сил бьет меня в нос.
– Чёртова псина! – орёт незванный гость, и крик его придаёт мне уверенности.
Подпускаю моего противника поближе, заношу кулак у его головы, и, когда он пригибается, я хватаю его за затылок и с колена въезжаю ему в лицо. Другой, хватает меня за предплечье и отшвыривает к стене. К счастью, Принцу опять удаётся его повалить, однако на сей раз он настроен более чем серьёзно – он принялся душить с присущим ему спокойствием; опрокинув оппонента на живот, лицом в жидкую грязь, он лежит мёртвым грузом на его спине и не в шутку кусает, если тот желает подняться. Мой же противник, весь перепачканный кровью, которую он изредка сплевывал, не думает сдаваться, пока не слышит неразборчивое бульканье своего друга. Тогда он забывает обо мне и спешит стащить пса с его спины, но Принц огрызается, не позволяя притронуться к себе.
– Хватит, Принц, – командую я. – Оставь эту падаль.
Пёс спрыгивает, и бедолага полной грудью судорожно вдыхает воздух. Пока оба друга копошатся, я достаю из кармана фронтовой револьвер.
– Убирайтесь.
– Вот оно – братство! Ты же солдат! И на товарищей дуло наводишь? – восклицает беззубый.
– О братстве говорят те, кто только что пытался влезть ко мне в дом, – вскипаю я. – Плевать вам было на братство. Только языками трепать и умеете. Марш, крысы! Товарищей себе ищите в другом месте.
– Да подавись! – шипит грязная морда, разворачивается и, хромая, уходит прочь; за ним волочится огрызок прокушенной штанины и его побитый дружок.
Я провожаю их взглядом, пока их фигуры не растворяются в тумане, а затем захожу в дом.
II
За окном уже стемнело. Деревянный пол, залитый жёлтым светом лампы, завален книгами; я наконец решил разобрать вещи, разложить всё на свои места, а то от вида собранных сумок и чемоданов уже тошно. Первым делом – книги; бережно раскладывая их по полкам, я несколько успокаиваюсь.
Сначала под руку попадаются те, что я читал в школьные годы. Они покрыты густым слоем пыли. В основном, это античная литература. Друг за другом на полку отправляются Гомер, Софокл, Эврипид, Платон, томик речей Лисия, собрание стихотворений Катулла, Гораций. За ними следует философия, обременявшая мою голову, кажется, век назад; Кант, Лейбниц, Вольтер – когда-то я смотрел на них с восхищением, а теперь в душе моей всё переворошилось, словно кто-то коварной рукой смутил чувства, знания и представления о мире. Со страниц раскрытых учебников на меня надменно взирают учёные; глупо, очень глупо, но мне хочется наклониться к ним и спросить: «Вот вы придумали эту теорему, ту или иную формулу… а почему никто не придумал, как спасти Йозефа Кремера, с вывихнутой грудью и с искромсанным лицом? А вы, господа, рассуждали о человечности. Знали бы вы, как человечно погибал Франк Вальтер, несколько дней провисев на проволоке с дырой в животе». Но ведь это не их вина… Тогда она наша? Посмотрел бы я на того, кто осмелился бы сказать в глаза умирающего солдата: «Всё по твоей вине».
Когда-то я не только учился, но и учил по этим учебникам, видел в них собрание мудрости поколений, изречения учёных умов. Куда пропали пыл и верность знаниям? Может, знания были неверны? Или, вернее, непрактичны. Долгое время на фронте ценность имело одно – практичность, то, что поможет выжить; человек же, обладавший такого рода знаниями, имел для нас несравненно больший вес, нежели все учёные мира вместе взятые.
Возвратившись к прежней жизни, я обнаружил, что былые чувства уважения во мне выкорчеваны, остались только фронтовые идеалы. С такой неразберихой в голове преподавать что-либо опасно; дай мне только волю, и, задумавшись, я выдам: «Да, дети, Ньютон, конечно, гений, но знали бы вы Ганса Шефера, который под угрозой обстрела покинул блиндаж и вскоре вернулся с жирным гусем на руках».
Голод побуждает нас быть либо варварами, либо героями; Ганс для нас однозначно был героем, ведь в тот вечер мы легли спать сытыми.
Мысли снова завели меня слишком далеко. Подобрав оставшиеся книги с пола в взгромоздив их на полку, я перебираюсь к следующей сумке. В ней моя старая одежда; развесив её в шкаф, я с удивлением замечаю, что она не вызывает во мне воспоминаний или ассоциаций.
На дне сумки я нахожу пару новых кожанных ботинок. В памяти оживают картины яркого лета: прохладный, чистый воздух, солнце, город и Людвиг – счастья полные штаны, ведь он задёшево купил такие хорошие ботинки! Он не мог на них налюбоваться, представлял, как будет носить их осенью, но случилась война, и через пять месяцев ему оторвало обе ноги. Мать его не знала подробностей его смерти, я не на столько жесток, чтоб описывать такое, поэтому, навязав мне его ботинки, она списала мои слезы на боль по многолетней дружбе. В общем, она права.
Ранее дремавший у кресла, Принц навостряет уши и подходит к двери. Вскоре раздаётся стук.
Неужели вернулись те двое? Или пришли новые попрошайки? Я хмурюсь и не желаю открывать. Однако стучат настойчиво. Отворив дверь, я вижу не солдат, не хулиганов, а девушку; она уставшая, волосы её растрепаны, а под горящими глазами мешки. За неё робко прячется, не отпуская её руки, ребёнок.
– Пустите переночевать, пожалуйста? – огрубевшим голосом сипит девушка, и я даю им пройти.
– Конечно… – бормочу я, опешив. – Здесь, правда, холодно.
– Нам не привыкать, – отзывается гостья. – Где мы можем лечь? Надеюсь, мы вас не потревожим.
– Нисколько, – возражаю я, и из глубин моего существа всплывает вежливость: – Может, вы хотите сначала поужинать?
Малыш снизу вверх смотрит на девушку и шепчет:
– Я голоден, мам.
В раздумьях, она кусает губу и медлит с ответом.
– Потерпи до завтра, – тихо говорит она.
Я встреваю в их краткий диалог:
– Зачем терпеть? Я сейчас поставлю чай, где-то должны быть сухари и масло. Не пир, но голодными не останемся.
Малыш сияет и улыбается, а девушка всё ещё полна недоверия.
– Я не смогу за это заплатить, – в глазах её холодно отсвечивает лампа, она склоняет голову, ожидая ответа.
Сей факт совсем меня не удивляет. Только дурак мог бы вообразить, что у таких замученных людей найдутся деньги. Но мне они не нужны.
– Вам не нужно платить, – пожимаю плечами я и подзываю ребёнка: – Садись за стол.
Малыша не нужно уговаривать; я аккуратно беру его на руки и сажаю на стул: он слишком для него слишком высок.
– И вы присаживайтесь, – обращаюсь я к гостье и, накинув шинель, выхожу на улицу, в сарай.
К счастью, я нахожу там четыре яйца. Можно считать, что ужин готов.
Девушка сидит за столом рядом с ребенком; Они обнимают друг друга и стараются согреться.
– Можете надеть мою шинель, она теплая, – говорю я, но молодая женщина качает головой. – Вы можете заболеть.
На мгновение губы её складываются в улыбку, но лицо ее остается серьезным:
– Нет, спасибо, – хрипло бормочет она.
Лёгкое летнее платье никаким образом не согревает её, она подрагивает, крепко обняв сына. Одежду мальчика ещё можно счесть зимней: на нём свитер, тёплые штаны и носки; ноги же девушки совсем голые и красные от мороза. Не смотря на её отказ, я накидываю на её плечи шинель и раскрываю шкаф.
– Могу предложить вам штаны, если вы не брезгуете.
– Не стоит, – снова отказывается она. – Вы очень добры, спасибо.
– Очень добр? – задумчиво протягиваю я, словно общаясь с самим собой. – Не понимаю. Это простая человечность, – на нижней полке мне попадаются на глаза вязанные носки, и я не замедляю предложить и их. – Январь же, холодно, а вы в таком виде гуляете. Кто о ребёнке позаботиться, если с вами что-то случится? Надевайте носки без отговорок.
Она слушается, точно маленькая, и только сейчас я замечаю, что она и впрямь слишком юна. Узкие плечи, тонкие, крохотные руки и ноги, круглое лицо с большими глазами – она выглядит как несформированный подросток; однако же малыш называет её мамой. Задумавшись, я изучаю её взглядом, пока она обмерзшими руками надевает носки.
– Что-то не так? – подняв голову, будто почувствовав мой взор, спрашивает она.
Я мотаю головой, пристыженный, и ставлю кастрюлю с водой и чайник на плиту.
Тишину прерывает звонкий смех ребёнка; спрыгнув со стула, он играет с Принцем в перетягивание половой тряпки, которую кто-то из них нашёл у двери. Брови мои ползут вверх: мой ли это пёс? Принц играет? Что происходит с ним? Военная собака резвится, как несмышленный щенок, валяется по полу, разрешает себя трепать, дёргать за уши, даже находит в этом удовольствие и веселье. Прежде он никогда таким не был.
– Феликс, не шуми! Иди сюда, – приказывает девушка с беспокойством. – Извините, пожалуйста, он обычно спокойный…
– Ничего страшного, пусть играют! Кажется, они очень хорошо ладят.
Я разливаю чай по кружкам, и комнату наполняет аромат тимьяна; на стол кладу печенье, сухари и вафли, недавно купленные в городе, вскоре к этому добавляются горячие яйца. Маленький Феликс забывает об игре, вскарабкивается на стул и жадно хватает вафлю.
– А собачке можно печенье? – с набитым ртом спрашивает он.
– Нет, он уже поел, – говорю я и решаю улыбнуться, чтоб разбавить прохладную обстановку; ребёнок улыбается в ответ. – Осторожно, чай горячий.
Он кивает кучерявой головой, набивая щеки, словно хомяк.
– А вы почему же не едите? – обращаюсь я к девушке, пьющей один чай. – Угощайтесь, тут на всех хватит. Извините за такой скромный ужин, я недавно сюда приехал. Есть я много не привык, поэтому и еды пока не припас, меня это не заботило.
Она убирает волосы за ухо, в усталых глазах её мелькает интерес.
– Вы с фронта?
– Конечно.
– Где вы воевали? – спрашивает она, обхватив горячую кружку, и дует на чай.
Меня несколько удивляет, что такая тема может быть интересна столь юной девушке, однако мне не сложно ответить:
– Сначала в Бельгии, Льеж, затем на севере Франции: Мобëж и Шато-Тьерри. Вам правда интересно? Хоть я и солдат, но могу говорить не только о войне. Если честно, то даже нет желания…
– Да, интересно, – перебивает она, задумчиво хмурясь. – Я была в Вандьере.
– Вы были на линии фронта? – неподдельно удивляюсь я, не веря своим ушам.
Девушка кивает. В недоумении и с долей недоверия я гляжу на нее; совсем молодая девушка на фронте? С ребёнком? Кажется, это звучит невероятно, но её усталый вид и тяжёлый, железный взгляд подтверждают её слова.
– Что вы там делали?
– Жила, – тихо отвечает она, отдавая почищенное яйцо ребёнку.
– Почему вы не уехали? Ведь это было опасно.
– Я не могла, – отрезает она сурово, но тут же смягчается. – Спасибо за ужин. Вы очень добры.
Вытерев рот сыну, девушка встает из-за стола.
– Где мы можем лечь? – повторяет она свой давний вопрос.
Подумав, я предлагаю:
– Тут только одна кровать, вы и ваш ребёнок можете спать там.
– А вы? – настораживается гостья.
– Не переживайте, я лягу где-нибудь здесь, на шинель, к примеру.
– Мы можем поспать на полу, вам не стоит так сильно беспокоиться.
– Нет, – твёрдо заявляю я. – Моё воспитание не позволяет мне оставить женщину с ребёнком спать на холодном полу. Вы никоим образом не беспокоите меня.
Феликс допивает чай и, зевая, кладёт голову на стол. Я беру его на руки – по весу он близок к недокормленному коту, – он обнимает мою шею и мирно сопит.
– Идёмте, я покажу вам, где спальня.
III
Только голова ребёнка касается подушки, он проваливается в глубокий сон. Я укрываю его тёплым одеялом и занавешиваю окна. От его мерного дыхания колышется пламя свечи, стоящей у кровати, на тумбе; я переношу её в другой конец комнаты, и густые тени двигаются вокруг меня.
– Благодарю вас, – хрипло шёпчет девушка.
Она снимает с плеч шинель и протягивает её мне. Тусклый свет красит ее кожу в теплый оранжевый, играет отблесками в её глазах.
– Вы благодарите меня слишком часто, – замечаю я, перекидывая шинель через плечо. – Слышать благодарности так же вредно, как есть много сладкого.
– Меня учили быть благодарной всему, – пожимает плечами она. – Иногда «спасибо» выходит само, словно это не я говорю, а кто-то за меня. Но сейчас, мне кажется, что всё это говрю именно я.
Отчего-то губы мои складываются в улыбку; неужели так жарко ощущается в груди счастье за другого человека? Она ведь мне совершенно не знакома. Однако из её слов ясно, что люди ей часто встречаются нехорошие, с коими она живёт не своей жизнью, а привычками, доведенными до автоматизма. Гордость ли торжествует во мне, зная, что я отличился в этой толпе озлобленных? Нет, я рад не за себя, а за нее.
– Как вас зовут? – спрашиваю я, обернувшись у выхода.
Некоторое время она молчит, стоя ко мне спиной; её короткие чёрные волосы утопают в непроглядной темноте.
– Леонор. А вас?
Девушка тоже поворачивается и протягивает руку.
– Курт.
Большинство женщин, которых я встречал в городе, подают руку для преимущественно для поцелуя; во мне уж сформировалась привычка, и я хотел проделать тот же самый трюк этикета с моей новой знакомой, но она обошлась весьма крепким рукопожатием и отстранилась:
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – в некотором замешательстве повторяю я. – Было приятно с вами познакомиться.
Гостья кивает; я не медля покидаю комнату и прикрываю дверь.
На кухне меня ждет Принц и дощетчатый пол, где я расстилаю шинель и ложусь на спину, заложив руки за голову; мои мысли устремляются в окутанный мраком потолок.
Знакомый холодок по спине. Точно так же мы дремали в окопах, если была возможнось. Мои глаза закрываются, но не сон моя цель. Воображение рисует чёткую картину: траншеи, ползучая прохлада, перед глазами – небо, охваченное тёмной дымкой, по нему беспокойно плывут облака; огонь на время прекратился, одинокие выстрелы слышны где-то далеко. Рядом со мной храпит Фердинанд. Он, хоть и новобранец, но держится хорошо, словно всю жизнь уже на войне, и бранится похлеще наших отъявленных вояк. С ним интересно вести беседу, но спустя время пугаешься его внутреннему холоду, как тот, что стелится по земле, он не сулил ничего хорошего. Большинство из тех, кого я знаю, хорошие солдаты, но и сердце у них на месте; страдающее, терзающееся, однако, из-за первого качества, но оно есть. У Фердинанда его нет. Гранаты для него – музыка, война – игра, а жизнь – ничто. Но окопные глаза не целятся в душу: для своих он был славным бойцом, а для солдата это практически равнозначно хорошему человеку.
Слышен раскат грома. Может быть, это гром орудий? Небо заволокло тучами, – нет, просто гроза. Стучат крупные капли дождя, мочат мою одежду. Я встаю и накидываю шинель на плечи, она чуть грязная. Не страшно. В траншеях суетятся солдаты: они не ждали дождя, злятся, он размывает грязь под нашими сапогами.
Я выкарабкиваюсь из окопа. В спину мне летят слова Фердинанда:
– Ты че удумал, дурак? – он тянет меня за ногу обратно, но я все-таки выбираюсь на волю.
Кажется, что здесь дышится легче; ветер обдувает моё лицо, я запрокидываю его на мчащиеся тучи, навстречу ливню. Вдыхаю полной грудью свежий воздух. Волнение колет меня в сердце – я оглядываю горизонт. Он светел и чист.
В сем свете чётко вырисовывается силуэт человека. Он идёт быстрым шагом, без опаски, что вселяет мне уверенность: стрелять не будут. Раньше я так мгновенно ничему не доверял, но здесь меня охватывает полная убеждённость в безопасности. Я бегу к нему навстречу.
Моё сердце замирает. Это Людвиг! Идёт ко мне и машет рукой, лыбится. Приблизившись, хватаю его за плечи и ошалело всмотриваюсь в него: жив, цел, всё так же весел.
– Ну чего ты, Курт? – смеётся он. – Не узнаешь?
– Узнаю… – заикаюсь я, глотая ком в горле. – Людвиг… Ты жив…
Как это?
Не важно! К чертям всё это. Он просто жив! Жив.
Обнимаю его из всех сил, а он смеётся, хлопая меня по спине.
Я с трудом открываю сонные глаза; в лицо мне светит серебристый свет низко склонившейся луны. У головы моей вздымается и опадает бок Принца.
Сон… Лишь сон. Моя грудь всё ещё горит, словно я сдерживал рыдания. Людвиг мне часто снится. Мне не дают покоя мысли о нём с тех самых пор, как он умер.
Был конец декабря, несколько дней после Рождества, с неба крошились белые хлопья. Людвиг и я, согнувшись, бежим в окоп. Ноги увязают в топком снегу; эта пакость везде: толстым слоем на земле, на небе, перед глазами, со всех сторон, куда ни обернись – белое полотно. Я немного вырываюсь вперёд, не замечая, как отстаёт Людвиг; он оступается, падает, увязает в молочной трясине, но поднимается. Возобновляются далёкие выстрелы, на горизонте серыми полосками взвивается дым. Оборачиваюсь: Людвиг с трудом волочится в метрах двадцати от меня. До траншеи ещё около ста. Нужно ему помочь, недавно его ранило, поэтому двигается он с трудом. Я делаю шаг ему на встречу, и слышу оглушительный взрыв. Воздух, словно став в разы прочнее, подхватывает меня и отбрасывает в сугроб. Сначала перед взором всё чёрное, потом снова ослепительно белое.
Первая мысль: Людвиг. Выкарабкиваюсь из кучи снега и, потеряв страх за себя, зову:
– Людвиг!
Ответа нет. На горизонте тоже никого. Я обшариваю местность иступленными глазами безумца:
– Людвиг!
Снова начинается огонь, но уже вблизи. Я слышу орудия, выстрелы, но не слышу друга и кричу снова. Кто-то затыкает мне рот, подкравшись сзади, и тащит прочь.
– Идиот, молчи! Ползи давай! Марш, ну!
До окопа осталось немного: ударной волной меня отбросило порядочно. В основном меня волокут за шиворот, как слепого котёнка.
– Со мной был Людвиг Вестхофф! – воплю я, пытаясь вырваться из стальной хватки, тянущей меня по земле. – Разорвалась граната! Он остался, ему надо помочь! Его могло задеть, он ранен! Пустите!
Меня с ругательствами сталкивают в траншею.
Только ночью, в затишье, мне дают выбраться и искать его. Проходит час, второй, я разгребаю уже, кажется, сотый сугроб. Мне вызываются помочь товарищи. Вскоре мы натыкаемся на заметенный пургой ботинок, в нём – голень в разорванной штанине. В десяти метрах откапываем нижнюю часть тела, одна нога оторвана по колено, вторая – в кашу.
– Он где-то рядом… должен быть… – бормочу я онемевшими губами. – Ещё, может быть, жив…
Солдаты качают головами, переглядываясь.
– Надо найти его, – убеждённо заявляю я. – Он замерзает. Пока мы его можем спасти!
Луна холодно светит на ровную снежную пустыню, вьюга стегает наши лица, ничего не видно. Ещё час мы продолжаем поиски, но, околев и ничего не достигнув, уходим.
Всё было, словно вчера.
Я сверлю потолок напряжённым взглядом. В окно стучат голые вишнёвые ветви. Принц просыпается, зевает и засыпает снова, перевалившись на другой бок.
Мне нужно было его похоронить…
Нет, мне нужно было его спасти. Или умереть с ним. Не бросать одного, а нести на себе.
Трус. Предатель.
IV
Утром всё устеленно снегом. Потные окна прихвачены морозом, в их уголках завиваются, словно жилы, узоры.
Заваривается чай, на душистый запах прибегает Феликс; он заботливо закрывает за собой дверь в спальню, чтоб не потревожить сон мамы.
– Доброе утро! – здороваюсь с ним я.
Но ответа не удостаиваюсь: ребёнку важнее поздороваться с собакой; он крепко обнимает спящего Принца, а затем направляется к столу.
– Можно те вафли, что мы ели вчера? – просит малыш, склонив голову на бок и почесывая затылок; волосы его – лохматые чёрные вихры.
Вафли появляются на столе. Не по его зову. Есть попросту нечего. Рядом с мальчишкой также оказывается кружка с чаем, и он улыбается во все зубы.
– Меня зовут Феликс, а тебя как? – спрашивает он, неистово болтая ногами.
– Курт, – представляюсь я. – Ты не торопись так с едой, никто её у тебя не отнимет.
Он не слушает и с жадностью заталкивает в рот две вафли, запивая крупными глотками. Наскоро поев, он потягивается и широко зевает. Его переполняет энергия, свойственная детям в огромных количествах: Феликс вертится на стуле, чёрные глаза его бегают по комнате в поисках чего-то интересного. Я спокойно пью свой чай и наблюдаю за ним. Это даже несколько забавно; своими взъерошенными волосами он напоминает мне маленькую птичку, к примеру, галчонка или воробья. Он такой же попрыгун с нахальным взглядом.
– О! – восклицает мальчик, спрыгивая со стула и поднося его к окну, чтобы взобраться. – Снег выпал!
Я молча киваю. С утра слова у меня выходят плохо, а лицо не выражает и тех крох дружелюбия, что соизволили во мне остаться. Наверное, чтоб я не загнулся от одиночества. Все же ребёнка это нисколько не заботит; он отлипает от окна с довольной гримасой:
– Идём гулять? – вдохновенно предлагает он.
Как же доверчивы дети. Угостил их вафлей – и их расположение в твоих руках, они уже считают тебя другом. Да и весь мир для них – друг. А разве есть кто-то ещё? Разве враги бывают не только в книжках? Хотя этот ребёнок, как никто другой должен знать, что добро сосуществует с жизнью. Знает ли он? Его глубокие болотные глаза говорят об обратном. Или жизнь для него ещё не облеклась в черную мантию и не взяла в руки кнут, выкинув пряник?
– Ну, Курт! Пойдём погуляем! – он прыгает на пол и берёт мою ладонь.
Ведёт себя так, словно мы сто лет знакомы, но мне всё равно. Он лишь ребёнок.
– Хорошо, – соглашаюсь я. – Можешь собираться, пока я завтракаю.
Одеть ему нечего. В ход идет мой свитер, рукава которого приходится закатать раза четыре. На голову взгромождается шапка.
– Как же твоя мама? – помогая ему обуться, спрашиваю я. – Она заметит, что тебя нет, и будет переживать.
– Мы придем раньше, чем она проснётся, – с уверенностью заявляет он.
– Почему это?
– Она недавно уснула, – Феликс пожимает плечами и задирает подбородок, выглядывая из-под шапки. – Ну, если что, можно записку оставить.
Поднимаюсь с колен и надеваю шинель, взглядом прощаясь с недопитым чаем.
– Отчего же она не спит ночью?
– Ей снятся кошмары. До того, как прийти сюда, она совсем не спала четыре дня! – он показывает мне свои четыре розовых пальца, словно желает произвести больший эффект.
Мы выходим наружу. Нетронутый покров снега искрится в восходящих лучах белокурого солнца. Ноги Феликса утопают, и я сажу его себе на плечи, держа за руки.
Варежки не взяли! Ладно, у меня их и нет.
Мои следы ведут к сосновому лесу; угрюмо-зеленый, он возвышается над всей этой чистотой.
– Что же ей снится? – клочки пара срываются с моих губ.
– Не знаю, – отзывается мальчик. – Она никогда не говорила. Но я спрашивал.
– И давно её мучают кошмары?
– Я не знаю, – повторяет голос над моей головой. – С тех пор, как мы вместе, она никогда не спит по ночам.
Я хмурюсь, стараясь понять все это.
– То есть, раньше вы вместе не жили?
– Не-а.
– Почему?
– Война.
Война. Этим словом можно объяснить многие вещи. Отчего сердца беспокойных людей стонут? Отчего слезы льются нещадно из опухших глаз? Отчего не слышно любимого голоса? Отчего молчат сжатые губы?
Отчего сын и мать живут порознь? – Война.
– Где ты жил, когда был не с ней?
– В Базеле. В той семье ещё было пять детей. Нам было весело вместе, но часто еды не хватало.
– Ты жил не с родными?
– У меня только мама есть, – сообщает Феликс сверху; я представляю, что детское лицо его трогает тень серьёзности и сводит его брови. – Те, с кем я жил, – чужие. Но добрые. Другие бывали хуже: могли даже бить, но тогда я сбегал.
Над нашими головами простираются сосны, подпирающие глубоко-синее небо. Под их сенью нас не тревожит ветер, мир стихает, точно мы пересекаем чёрту и оказываемся в царстве вечного покоя.
Я опусткаю невесомого мальчика на землю. Он берёт мою руку, и мы шагаем вглубь леса.
– Куда же ты бежал? – прерываю молчание я.
– Куда хотел. К маме. Я знал, где она, но никогда не мог добраться до этого места. Меня всегда находили и возвращали.
Изучаю его взором: чёрные волосы, перьями торчащие из-под шапки, розовые щеки, маленькие ручки и серьёзный голос.
– Как же тебе удалось избавиться от тех злых людей?
– Я пару раз отправлял письма маме.
– Ты умеешь писать? – удивляюсь я.
Ребёнок самодовольно хмыкает.
– Меня научили, – хвастается он, и, так как лица мне не видно, я представляю его довольную улыбку. – В семье, где я жил в первый раз. Мне было три года. К ним приехал солдат. Это был их сын. С ним я выучил алфавит.
– Солдат? – непонимающе переспрашиваю я. – В Базеле? В Швейцарии?
Он мотает головой:
– Нет, тогда я жил в Германии.
– Что же ты писал своей маме?
В раздумьях, Феликс почесал затылок и поправил шапку.
– Что мне плохо жить там. И тогда она отдавала меня другим людям.
Мы останавливаемся. На высоте ветер качает кроны деревьев, и они стонут, пытаясь дотянуться друг до друга. В их ветвях, словно в сетях, путается облако.
Снег сияет, нетронутый. Ровные, старательной рукой вычерченные древесные тени скользят по белому холсту.
Я решаю перевести тему. Не хочу бередить его юную душу. В будущем с этим справятся и без меня, к чему спешить? Честно говоря, скулящая жалость свертывается в груди.
Голыми руками комкаю мокрый снег и попадаю в плечо малыша. Он оборачивается, полный смеха и азарта, тоже принимается обстреливать меня снежками. Я прячусь за стройными соснами и веду огонь из укрытия. Тоже смеюсь. Один снаряд попадает мне в лоб, едва я выглядываю. Мой соперник в восторге хлопает в ладоши. Но и его триумф не вечен: пара снежков сбивают с него шапку.
Феликс хватается за сердце, высовывает язык и падает на спину. Я подбегаю к нему. Угольные вихры растрепавшихся волос и ослепительный снег – великолепие контраста.
– Ты меня убил, – делает он ремарку – и снова язык на бок.
– Даже не задел! – фыркаю я, не удержав улыбку. – А сердце-то тут причём?
– Это от страха, – гогочет ребёнок.
Я поднимаю его на ноги, точно упавшую куклу, и отряхиваю его шевелюру.
– Не, все живы. В нашей маленькой войне смерти не существует, понял? – подмигиваю я ему, а он кивает.
Далее нам подворачивается более мирное занятие. Снеговик. Он выходит немного кособоким карликом с широким тазом, но нам не столь важно. Руки и нос мы делаем из длинных веток, глаза – из коротеньких, а рот Феликс рисует пальцем.
– Дай ему шарф! Ему-то здесь всю зиму стоять, – приказывает маленький заступник снеговиков.
Шарф по его распоряжению уже скоро обмотан ниже верхнего кома нашего карлика.
Становится холоднее. Щеки Феликса пылают.
– Пойдем-ка обратно в дом, – предлагаю я и протягиваю ему руку.
Однако малыш подскакивает:
– Погоди! Давай ещё в прятки?
– Ладно. Только недолго.
– Считай!
С тяжким вздохом, но с потаенной радостью, я отворачиваюсь к дереву и закрываю руками лицо:
– Раз…
За моей спиной раздаётся хруст торопливых шагов.
– Два…
Шаги неожиданно исчезают.
– Три…
Наступает идеальная тишина, нарушаемая лишь моим счётом.
– Четыре. Пять. Иду искать! – весело заявляет мой возглас.
Поворачиваюсь. Как и ожидалось – никого. Деревья, только они. И бесконечный снег.
Снег…
Несколько минут я брожу, заглядывая за каждую сосну, не представляя, где можно тут спрятаться. Скоро веселье испаряется. Сводятся брови.
Где он?
Снова оглядываюсь, кручусь во все стороны. Белое покрывало.
Моя грудь болезненно сжимается.
Снег. Пурга. Декабрь.
Плечи мои обвисают, как от тяжёлого рюкзака. Пора завязывать с играми. Нужно позвать его. Просится иное имя, но я зову:
– Феликс!
Нет ответа. Лишь скрип усталых сосен.
– Феликс! Я сдаюсь. Игра окончена. Выходи!
Если бы так можно было сказать и раньше, года четыре назад.
Однако никто не отвечает мне. Тогда краем глаза я замечаю сугроб. Из него торчат подошвы детских ботинок. Я подхожу ближе, коря себя за то, что согласился играть.
– Боже… – слетает с моих губ шёпот иссеченного сердца.
Разгребаю снежную кучу в несколько секунд. Со дна на меня смотрит озорная физиономия Феликса. Я больше не в силах улыбнуться. Подаю ему руку, и мы идём домой.
– Я победил! Я победил! – восклицает мальчишка, подпрыгивая на ходу. – Не грусти, Курт! И ты можешь выиграть, только не сдавайся.
Хотел бы я выиграть в декабре 1914-го.
Мы выходим из леса. На нас всей силой наваливается ветер.
– Курт, – говорит ребёнок, а я мычу: нет слов, чтоб отвечать. – Я всегда хотел стать клоуном. Для таких грустных людей как ты. Чтоб радовать их. Смотри!
Он забегает вперёд и становится на руки. Первые секунды он держится, но потом запутывается в длинных рукавах свитера и шлепается в мягкий снег.
Старания малыша трогают меня.
Пытаясь встать, Феликс бормочет:
– Я научу тебя таким трюкам тоже. Хочешь, будем клоунами вдвоём?
– Спасибо, – качаю головой я.
И улыбаюсь.
V
Вечером, после повторной прогулки, но уже не со мной, а с Принцем, Феликс устало засыпает.
Я гашу керосинку и, лёжа на полу, через окно метаю взгляд по ярким звёздам. Белые на чёрном… Мне вспоминаются густые волны волос Феликса, разметавшиеся на солнечном снегу. Эта мысль приводит меня к следующей, омрачившей мой лоб: прятки. Не следует больше так правдоподобно имитировать сюжеты из жизни.
Всё было слишком похоже: снег, холод, поиски, две ноги из сугроба. Или я слишком усердно ищу параллели во всём?
Рядом с моей головой слышатся лёгкие, неуверенные шаги. Я приподнимаюсь на локтях и различаю в темноте щуплую фигуру Леонор. Она останавливается посреди комнаты и ищет меня, озираясь.
– Вы ещё не спите? – робко бросает она мраку.
– Нет, – отзываюсь я и зажигаю лампу; жёлтый свет заключает нас в объятья. – Присаживайтесь.
Освобождаю место на шинели, расстеленой на полу, и она садится рядом, обняв колени; от этого её плечи кажутся еще у́же.
– Знаете, – начинает Леонор и снова умолкает.
– Знаешь, – поправляю её я; она кивает, соглашаясь.
– Мне жаль, мы тебя, наверное, тревожим своим долгим пребыванием.
– Всё в порядке, – честно говорю я. – Оставайтесь сколько хотите. Феликс очень жизнерадостен, он отвлекает меня от надоедливых мыслей.
Леонор молчит и мерит глазами тьму, как настороженная кошка.
– Он болтлив, – добавляю я с улыбкой. – и смышлен для своего возраста. Он сказал, что умеет писать. Это правда?
– Да, правда, – она несколько оживляется.
– Он также говорил, что жил с чужими людьми. И писал тебе письма.
– Письмо, – уточняет она и тянется к карману платья.
Маленький клочок бумаги появляется в её руке. Некоторое время она сама изучает его в тусклом свете, а затем показывает мне.
«Мама миня бьют».
– Почему они его били? – я возвращаю ей листок.
– Феликс очень энергичный мальчик, – проговорила она негромко. – За ним трудно уследить, и, как ты подметил, он слишком разговорчив и шумен. Упрямец, никогда никого не слушает.
В словах этих, однако, чувствуется любовь и умиление перечисленными недостатками.
– Почему вы не могли жить вместе?
Наше дыхание тревожит тишину, пока она ищет слова. Минуты тянутся долго. Видимо, чем усерднее Леонор думает над ответом, тем меньше ей хочется говорить. Мне интересно, но не на столько, чтоб мучить её, поэтому я комкаю напряжение и спрашиваю другое:
– Почему ты не спишь?
Она пожимает худыми плечами:
– Кошмары.
– Меня они тоже мучают. Ты пришла, чтоб скоротать со мной время?
Лицо её виновато улыбается; девочка, застигнутая врасплох. Такая маленькая, помятая и уставшая. Улыбка у неё похожа на неровный шрам, выходит неуклюже.
– Что тебе снится? – интересуюсь я, наблюдая за игрой света в её пушистых волосах.
Опять молчание, но на сей раз короткое.
– Мне снится, что я больна, – голос её падает на холодный пол, подбородок на коленях. – Что мое тело всё в язвах и дырах. А потом я захожу в воду. Всё дальше и дальше. Пока не просыпаюсь… Меня с детства мучали всякие заразы, но, – она запинается, жертва страха и неотступных мыслей. – они не не представляли собой чего-то серьёзного. Моя семья была далеко не богата, поэтому обходились по большей части без врачей, сами, своими силами.
– Но сейчас же всё хорошо?
Губы её полуоткрыты, желают что-то вымолвить; Леонор еле заметно качает головой.
Красные колени, руки, сцепляющие их, огромные глаза и глубокие тени. Скомканный горем человек, потерпевший кораблекрушение? Нет, попросту очень юная девушка.
– Чем ты больна? – тихо спрашиваю я, участливо глядя на неё.
– Это не важно, – выпрямляется она; глаза её сосредоточенные и тёмные, как сырая земля. – Что снится тебе?
В окно робко постукивают ветки, обременённые снегом.
– Мой друг, – отвечаю я, не сопротивляясь смене темы разговора. – Мы с ним были знакомы с десяти лет, вместе ходили в школу и сидели за одной партой.
– Но ты видишь кошмары, верно?
– Иногда кошмары. Чаще всего он появляется в моих снах, в самых безобидных сюжетах, а на утро меня терзают мысли о нём.
Девушка выглядит озадаченной:
– Почему они тебя терзают?
Вместо ответа, я поднимаюсь и подхожу к книжному шкафу. До него не добирается свет керосинки. Вынимаю одну из книг; она сама раскрывается на нужной странице, где лежит маленький серый квадрат – фотография. На ней – два молодых человека с уверенными глазами. Людвиг и я. Обняв меня прошлого за плечо, он улыбается мне настоящему.
Не отрывая взгляда, я сажусь рядом с Леонор и протягиваю ей фотографию.
– Тот, что ниже, – это Людвиг, – объясняю я.
– Да, я поняла, какой из них ты. Это старая фотография? Ты выглядишь очень молодо здесь.
– На обороте должно быть написано.
Верно. «Рождество, 1913».
– Милый человек, – заключает Леонор и возвращает фотографию.
Некоторое время я всё ещё всматриваюсь в его доброе округлое лицо; с моих губ срываются слова:
– Тут ему остался лишь год.
Она не задаёт вопрос «что же случилось?», ведь кристально ясно, что случилась война.
– Расскажи о нём.
Я удивлённо хмурюсь, однако девушка выглядит заинтересованной. Меня греет сознание того, что он интересен не только мне. Киваю и думаю, с чего начать. Снова перед глазами мелькают моменты из жизни; я ухватываю один за убегающих хвост:
– Мы жили в одном дворе, он совсем недавно переехал туда и стал моим соседом. Нам было по десять лет. Поначалу мы не ладили, не хотели иметь друг с другом никакого дела, огрызались, однажды дело дошло до драки. Руки и носы – в крови, одежда – в грязи, под глазами – синяки. Всё как положено. Дрались мы, по незнанию, возле школы, поэтому вскоре нас разнял учитель и выпорол нас. В общем, ненавидели мы друг друга люто. Причиной тому была детская глупость и заносчивость, не более.
Ненадолго замолкаю, задумавшись. Леонор ждёт, неотрывно глядя на меня из-под густой чёлки.
– Помнится, по пути со школы мне захотелось есть, и, недолго думая, я украл яблоко с чьего-то дерева. Сын хозяина сразу увидел меня и ринулся в погоню. Он почти схватил меня за воротник, но вдруг отпустил. Я обернулся и увидел его, он остановился, согнувшись и сжав руками колени. Сзади него мелькнул Людвиг, тут же скрывшийся за углом. Я продолжил путь, и через минуту меня догнала эта маленькая улыбающаяся бестия. Он сразу похвастался, что кинул камень в спину юноше. Спустя года, этого поступка мы неоднократно стыдились, жалость заменила детскую грубость. Но именно так мы начали дружить. Мы вместе дошли до дома, кусая яблоко по очереди и болтая обо всём.
Розовые губы Леонор складываются в улыбку:
– На фотографии он кажется безобидным.
– Да, – горячо подтверждаю я. – Он и был таким! Кроме драки со мной и камня, брошенного в спину, он не сделал ничего плохого. Детство само по себе нередко исключает доброту, заключая в себе безотчетную озлобленность. Однако он повзрослел быстро и стал очень хорошим человеком.
– А ты? – спрашивает Леонор, наклонив голову. – Ты стал хорошим?
Я пожимаю плечами.
– Самым строгим судьёй для меня всегда выступал я сам. Мои огрехи чётко видны мне, поэтому я не могу назвать себя хорошим, но и плохим не назову. Что насчёт тебя?
Щеку ей лижет настольное солнце; зевнув, она с усмешкой бросает:
– Неплохой человек.
Мне понятна её интонация. Все мы жалеем о чем-либо, оставшемся далеко за горизонтом настоящего.
Пару минут мы смотрим друг на друга. Уже без притворных улыбок, выдавленных сквозь старания. Безмолвный диалог откровений.
Затоптанные, пыльные, уставшие сердца.
Леонор вновь опускает голову на колени; её фигура кажется маленькой и хрупкой, что её хочется обнять и, приглаживая непослушные волосы, подбодрить: «Скоро всё будет хорошо».
Что за глупости.
Она берёт мою ладонь – мне отчего-то вспоминается Феликс, видимо, их руки одинаково детские – и, пожимая ее, бормочет:
– Мне стало немного легче. Спасибо, что разрешил посидеть с тобой. Надеюсь, эта ночь не будет полна кошмаров.
– Ты уходишь спать? – спрашиваю я и чувствую укол досады.
Девушка кивает и поднимается, расправляя складки платья. Я смотрю на неё снизу вверх, в глубине души не желая прощаться.
– Спокойной ночи, Курт.
– Спокойной ночи, Леонор, – бурчу я и выключаю лампу.
Неизмеримое количество секунд я продолжаю сидеть в той же позе, обременённый мыслями. Затем, уставши, ложусь наконец и буравлю взором потолок.
Почему люди настолько несчастны?
Хотя в этот момент я не чувствую себя несчастно. Меня до сих пор греет пожатие её тёплых ладоней.
VI
Следующие ночи прошли так же: охваченная мраком кухня, два силуэта на полу и керосинка между ними. Иногда бледные щеки Леонор покрывает румянец, она легко улыбается и, кажется, забывает о кошмарах ночи и жизни. Глаза её, тёмные, словно выжженные, превращаются в мёд, лишь только она оборачивается в мою сторону, на ржавый свет лампы. Тогда лёд на моём лице тоже оттаивает; мир за стенами кухни перестаёт существовать. Есть только Леонор, я и наши блеклые голоса.
– Когда я была ещё ребёнком, – говорит она, по обыкновению плотно обняв колени. – Я жила в городе, изредка навещая деревню. И в один из дождливых дней у наших соседей пропал бык. Мне захотелось им помочь, они были хорошими людьми, но единственное, что я знала о пропавшем – его масть. Черный бык. Таких, должно быть, в деревне нашлось бы с десяток, однако меня это не волновало. Я искала его целый день. Он спокойно бродил по лесу, пощипывая траву. Сейчас меня удивляет, что совершенно без страха я подошла к нему, взяла за один рог и повела домой. Он слушался, словно нагулялся и долго ждал того, кто бы вывел его отсюда. Но когда мы вернулись, меня поспешно от него оттащили. Оказывается, что даже сам хозяин боялся его, ведь недавно животное стало неуправляемым и агрессивным.
– Может, ты привела чужого быка? – с улыбкой предполагаю я.
– Всё может быть, – кивает она. – Но хозяева его признали и очень удивились, что я вернулась целая.
В моей голове вспыхнула картина: крохотная девочка командует громадным быком, а он ей подчиняется, точно телёнок.
– Я тоже порой жил в деревне. Один раз Людвигу разрешили навестить меня, пока я здесь. Это было самое лучшее лето. Но чужих быков мы, к сожалению, не угоняли.
– Вы воровали яблоки, – смеётся Леонор; и я тоже.
– Ты верно угадала! Здесь мы чувствовали себя свободнее, чем в городе. Но больше камни в ход не шли. Иногда мы забирались на деревья и сидели там часами, попросту болтая и наблюдая за небом сквозь ветви.
За окном проступают первые смущенные краски рассвета. Леонор потирает усталые глаза и зевает. Затем поднимается:
– Было очень интересно поговорить с тобой, – несколько робко говорит она. – Спокойной ночи.
С сожалением выключаю свет.
– Подожди! – шепчу я, разглядывая её фигуру во тьме; она, конечно, ждёт. – А как же прощальное рукопожатие? Теперь мне без этого во век не уснуть.
Я знаю, она беззвучно смеётся, хотя лица мне не видно. Вытягиваю руки и чувствую её прикосновение.
– Спокойной ночи, – желаю я, и её ладонь выскальзывает, словно тень.
Сон обходит меня стороной. Мечтающим взором я слежу за тучами, плывущими по небу. Постепенно светлеет.
В голову забирается неотвязная мысль. Уснула ли Леонор? Или её так же пугает кошмар?
Я встаю с пола и тихо подхожу к спальне. Дверь не закрыта, через узкую щель льётся молочно-голубой свет. Предательским скрипом кратко стонет доска в полу; рывком отрываю от неё босую ногу.
Осторожно заглядываю в щель: на кровати, укутавшись в одеяло, спиной ко входу лежит Леонор; одеяло же не прикрывает её розовые ступни, оно сползло на пол.
Я открываю дверь шире и прихожу в комнату, стараясь ступать без единого звука. Поправив одеяло, аккуратно укрываю её ноги и плечи: в доме слишком морозно, а при низкой температуре снятся всякие нелепицы. Пару минут я смотрю как мирно она дышит, как спокойно её лицо, и – только из опасения быть застигнутым врасплох – ухожу.
На кухне меня поджидает проснувшийся Принц. Он сидит у входной двери, намекая на прогулку. Жизнь в доме для него непривычна, он приучен к открытому небу и окопам.
– Подождём Феликса, – негромко говорю ему я. – А то выгуливать вас по отдельности слишком утомительно.
Только я ставлю чайник, слышу торопливые шаги и звонкое:
– Доброе утро!
Он точно услышал, что речь идёт о нём.
– Доброе, – отвечаю ему я. – Садись, сейчас будем завтракать.
– Не-а, – качает он лохматой головой. – Я лучше сразу гулять пойду.
– В город со мной хочешь поехать?
Малыш сразу же меняется в лице и прыгает:
– Хочу, хочу! На поезде?
– Да, но сначала нужно поесть, – и дарю ему улыбку.
Устанавливаются идилия и согласие. Феликс ест торопливо, видимо, это его привычка. Закончив завтрак первым, он самостоятельно надевает мой свитер, однако опять путается в рукавах, что мешает ему обуться. Я допиваю чай и помогаю ему. Одеваюсь, пишу краткую записку: «Я и Феликс едем в город за покупками. Скоро будем».
Мы выходим. Небо над головами белое, словно невеста.
VII
В городе снег лежит редкими кучками и тонким истоптанным слоем на тротуарах. На дорогах осталась лишь грязная кашица, брызгающая из-под колёс автомобилей.
На обратном пути, купив нужных продуктов, я решаю навестить старого приятеля, Макса Даммера, с которым я встретился в конце семнадцатого года. Он и ещё парочка счастливчиков были единственными уцелевшими из его роты, поэтому их определили к нам. В ноябре, когда до мира оставались считанные дни, после одной из атак он чудом остался жив, однако ранен в ногу. Забитые до отказа лазареты оставались не лучшим местом для человека, имеющего жажду к жизни. Попасть туда – проще простого, а выбраться – дело нешуточное: постоянно лицезреть больных, убогих, умирающих, врачей, действующих порой наугад, а иногда – открыто ставящих эксперименты, ведь солдаты подвернулись им хорошим материалом для таких вещей. Всеми силами избегая лазарета, Макс вытерпел ещё одно наступление, а затем мы вместе шагали прочь из Франции.
Он запомнился мне как человек железной воли и выносливости. Однако больше всего в нём я уважаю понимание. Часто мне вспоминаются его утешения, обращённые к напуганным новобранцам; в его речах никогда не звучал пустословный патриотизм, который потоком закладывает уши в учебных лагерях.
– Сейчас зайдем в гости к моему другу, а потом поедем домой, – говорю я Феликсу, сидящему у меня на плечах.
– Хорошо, пойдём! – отзывается он.
– Пойдём, пойдём, – фыркая, передразниваю его. – Резво ты ходишь, как я погляжу!
Сверху раздаётся смех, и малыш хлопает меня ладошкой по голове, как славную лошадку.
Нас поглощают бетонные стены подъезда, и мы поднимаемся на второй этаж. Стучась, я опасаюсь, что ошибся с номером дома и квартиры, всё же опасения оказываются пустыми: дверь скоро отворяется, а за ней стоит Макс.
– Курт! – восклицает он и отходит в сторону. – Проходите, не стесняйтесь!
Я ставлю Феликса на ноги; вместе мы заходим внутрь.
– Ну, – радуясь нашей встрече, улыбаюсь я и протягиваб ему руку. – Здорóво, Макс!
– Здорово, – он, видно, тоже приятно удивлен. – Ты не предупредил, что приедешь.
– Да я за провиантом выехал, – объясняюсь с усмешкой. – И вдруг подумал: а почему бы не зайти к тебе? Не переживай, мы не надолго.
– Чем дольше, тем лучше, – тут же вставляет Макс и направляется на кухню. – Сейчас будем пить кофе. Вы пока снимайте обувь, располагайтесь.
Помогаю Феликсу разуться, вешаю свою шинель у входа, и мы проходим к столу; Принц остаётся лежать в коридоре. Выкладываются недавно купленные масло, кусочек сыра и хлеб, к этому Макс добавляет ещё тёплые булочки и колбасу.
– Вот это пир! – округлив глаза шепчет ненасытный Феликс.
– Угощайся! – щедрый хозяин наливает ему огромную кружку чая и переводит вопрошающие глаза на меня.
Право, я не знаю, как объяснить наличие ребёнка в двух словах, поэтому могу лишь беспомощно ответить таким же непонимающим взглядом и пожать плечами:
– Это мой гость.
– Твой гость – мой гость, – улыбается Макс и присаживается рядом с нами. – Честно, Курт, я так счастлив, что ты пришёл. А то чувствую себя каким-то отверженным, живу бирюком, не знаю в чем причина. Наверное, во многом. Я пытался заводить знакомства, но после каждого вечера, проведённого в веселеньких компаниях, меня словно танком переезжали. Всё другое теперь, незнакомое.
Я пью кофе и мрачно соглашаюсь:
– Абсолютно всё изменилось в корне. Вся жизнь – другая. Я часто думаю: изменились ли мы тоже? Мне кажется, да.
Товарищ мой кивает с уверенностью; и он, понятное дело, не раз об этом размышлял.
– Конечно изменились. Дороги мирной жизни и тех, кто воевал, разошлись в силу этих изменений, – он дует на кофе и задумчиво добавляет: – Когда бросаешь камень на лёд, от него разбегаются в разные стороны трещины. Так и наши идеи разбежались.
С теплотой я думаю: поэт. Макс и на фронте писал. Его меткие сравнения всегда меня поражали.
– Я даже не пытался заводить знакомств, – признаюсь я. – Совсем не было желания. Приехав в город, я лишь хотел забрать свои пожитки для переезда, но меня упросили прийти на ужин. Большего маскарада мне не доводилось видеть. Разговоры у них звучали на редкость отвратительные, у меня так и чесались кулаки.
Макс откусывает бутерброд и, пережевывая, предполагает:
– Якобы, мы бы выиграли войну, если бы продержались ещё немного?
– Именно!
Он усмехается:
– Домашние солдатики. Где же они были все прошлые годы? Грели свой зад, пока мы валялись в грязи и погибали.
– У меня такое же мнение.
– Ты их не слушай. Они начитаются газет, а потом глаголят всем свою истину. Пророки, надежда отечества, – даже когда он выражает недовольство, лицо его сохраняет зримую безмятежность. – Что же, после этого ты ни с кем не виделся?
– Если не считать бесконечных попрошаек и моих нынешних гостей, то ни с кем.
Устанавливается молчание, сопровожденное чавканьем Феликса; он довольно болтает ногами под столом, изредка легая меня и хихикая.
– Ну, как булочки, малыш? – оборачиваясь к ребёнку, спрашивает Макс.
– Идеальные! Я бы хотел жить там, где их делают, – мечтательно протягивает маленький обжора.
– Спасибо, – улыбается польщенный хозяин и добавляет: – Это я испёк.
Я удивлённо подаюсь вперед, не веря своим ушам.
– Не знал, что ты умеешь!
– Я тоже не знал, – говорит товарищ. – Всё же работы нет, заняться не чем, вот и научился печь. Ещё, вон, ромашки выращиваю. Для чая. Успокаивает.
Феликс отряхивает руки, тайком вытерев их об штаны, и поворачивается к подоконнику, где стоит горшок с ромашками.
– Можно я немного цветочков для мамы сорву?
Допив кофе, Макс кивает и подходит к нему:
– Конечно, давай выберем самые красивые.
Они ощипывают куст и собирают белесый букетик, который перевязывают ленточкой. Счастливый ребёнок показывает его мне, улыбаясь во все зубы, и прячет в кармашек.
– Насколько я помню, ты работаешь учителем, верно? – спрашивает Макс.
Я качаю головой:
– Уже давно бросил это дело.
– Почему же?
– Учить значит вести, – заявляю я, вытирая руки салфеткой. – Как же мне вести кого-то, если я сам чувствую себя потеряно? Раньше во мне была уверенность, теперь её нет.
Я встаю из-за стола:
– Спасибо, Макс, за тёплый приём. Нам пора идти.
Он проходит с нами в коридор и тоже одевается.
– Провожу вас, – подмигивает он Феликсу, а тот неуклюже моргает, стараясь подмигнуть так же.
Вечереет. Небо постепенно облачается в траур; бледно-жёлтый круг солнца почти скрылся за горизонтом. Серый снег хрустит под нашими сапогами.
Мы шагаем безмолвно; слова часто оказываются ненужными. Мимо нас скользят прохожие, удивительно смахивающие на теней: такие же хмурые, незаметные.
Сзади торопливо чавкает снежная кашица: кто-то бежит. Макс поворачивается первым и толкает в бок меня. К нам приближается отряд юношей с красными повязками на рукавах.
– Долой погоны! – горланят они. – Души́ подонков!
Призыв направлен на меня, ведь только я из нашей компании всё ещё ношу шинель с погонами.
Я снимаю Феликса с плеч, и он цепляется к моей ноге. Принц выступает вперед, чуть прижавшись к земле, без единого звука, как его научили в окопах. Не желая тратить силы на мордобой, я вынимаю из кармана револьвер; Макс делает то же самое. Орава ребят замедляет ход.
– Тыловые свиньи, – цежу я сквозь зубы.
Юноши предпринимают попытку орудовать камнями, но это на нас не действует. Сдержанная улыбка скользит по лицу Макса:
– Вы ещё снежками нас закидайте.
Один из них, осмелев, идёт на нас, уверяя, что наши револьверы не заряжены. Принц срывается с места и с налёта вгрызается ему в загривок, укладывая на холодный тратуар. Я стреляю в небо; тени-прохожие вокруг вздрагивают и исчезают как можно скорее. Юноши в красных повязках, забыв своего смельчака, улепетывают.
– Ко мне, Принц! – командую я, и мы продолжаем путь.
– Военная падаль! – кричит нам в спину молодой человек, милостиво отпущенный псом. – Долой военщину! К чертям погоны!
Никто не оборачивается, и скоро его голос стихает.
– Курт, кто эти люди? – поднимая напуганные глаза и крепко сжимая мою руку, спрашивает Феликс.
Некоторое время я думаю над ответом. Как объяснить ребёнку революцию? Мы-то сами пока неясно понимаем, что происходит.
– Хулиганы, – говорю я в конце концов.
VIII
В окне моего дома горит свет, за шторкой виден нечеткий силуэт – Леонор. Когда мы заходи внутрь, она сидит за столом, поставив подбородок на кулаки. Мне становится неловко, что я оставил её одну на целый день; вероятно, ей было очень скучно, одиноко и даже страшно. Как мог я забыть о визитах голодной солдатни и побродяг?Пристыженно замерев у входа, я наблюдал, как радостный Феликс дарит ей слегка примятые ромашки. Она улыбается, гладит его нежно по голове и крепко обнимает. Затем переводит взгляд на меня.
– Прости, что уехал… – начинаю неуклюже. – Я не подумал…
– Давай прогуляемся, – перебивает Леонор, поднимаясь со стула.
Снимаю шинель и отдаю ей. Сам я потерплю.
– О, и я гулять пойду! – заявляет малыш и снова обувается.
Мерцанием встречают нас редкие звезды; тучи разбрелись от тонкого месяца, точно непослушные барашки.
Феликс принимается лепить снеговика. Леонор уводит меня на порядочное расстояние от него.
Я бросаю на неё косые взгляды и тревожусь; видимо, подступает серьёзный разговор. Лицо её бледно, и даже румянец, вызванный морозом не может придать ему достаточно красок.
– Мне нужно тебе рассказать… – начинает она; голос её трясется, точно изнутри его ломает стальная хватка, удерживающая слова.
Я киваю, готовый слушать.
– Есть одна история, которую я не упомянула ни в одну из наших ночных бесед.
Подрагивая, она вжимает голову в плечи. Попытка взять Леонор за руку, чтоб её хоть малость успокоить, не увенчивается успехом.
– Всё хорошо, – падают слова с моих губ.
– Когда мне было пятнадцать лет, – с трудом начинает она с бегающими глазами, ищущими опоры. – Мы переехали в район по-беднее, потому что у нас не оставалось денег. Школа находилась далеко… Была зима. Я ходила всегда одна.
Рыдания разъедают ее грудь, но девушка не дает им вырваться; речь звучит обрубками.
– Одна. Я всегда боялась ходить по тем улицам. Мне казалось, что за мной кто-то следит. Я всегда бежала.
Я аккуратно прикасаюсь к её плечу и глажу его, стараясь облегчить её страдания.
– Ты думаешь… – сипит Леонор, отстраняясь. – Ты думаешь, откуда у меня сын?..
Нервное молчание. Борьба со слезами. Колючий ком в горле. Но она продолжает, нужда говорить заставляет её быть сильнее.
– Меня схватили рядом со школой.
Её слова полосуют моё сердце ножами.
– Никто не пришёл на помощь. Многие видели. Стояли и смотрели. Или уходили прочь.
Голос становится грозным рычанием, отчаяние стискивает зубы.
– Пятнадцать лет. У школы. На февральском снегу.
– Леонор… – роняю я, нервно дыша и протягивая ей руку; жалость разрывает меня на мелкие части.
– Никто не пришёл. Никто. Даже когда я осталась одна. В крови. Без сил. Никто.
– Мне жаль… – мои жалкие слова и молящие глаза.
Маленькая девочка. Разрубленная судьба. Искромсанная, втоптанная в грязь. Стоит передо мной с исповедью, вероятно, произнесённой впервые за столько лет.
– Я ушла из дома через пару месяцев, – продолжает она. – Добрая женщина дала мне приют ненадолго. Она помогла мне родить. Но дальше у неё я оставаться не могла.
Порыв сильного ветра заставил её прикрыть лицо воротником шинели.
– Началась война. Совсем не хватало денег. Я оставила Феликса той женщине и ушла работать, обещая присылать ей деньги на его содержание.
Снова тишина и поиск нужных слов; хотя все они, напичканные едким прошлым, причиняли боль.
– Помнишь, я сказала, что была на фронте?
Киваю. И немею то ли от холода, то ли от предчувствия…
– Я там работала в публичном доме.
– Боже… – упускаю я вздох, совершенно опустошенный её историей.
Леонор вскидывает голову и морщится, точно я ударил её хлыстом. Случайно вырвавшийся шепот выталкивает слезы из её покрасневших глаз.
– Я не имел ввиду ничего… Леонор! – она отстраняется и бредёт прочь от меня. – Подожди, пожалуйста!..
Догоняю её и осторожно беру за вздрагивающие плечи.
– Солдатская подстилка, – рычит она и шмыгает замерзшим носом.
– Нет, нет, не говори так, – горячо шепчу я.
– А как мне ещё говорить? – её глаза горят гневом и бесконечной болью.
– Ты не виновата ни в чем, Леонор.
– И без тебя знаю, – огрызается она, но я не воспринимаю её злобу всерьёз: она злится от отчаяния и безысходности.
Ладони её, бледные и холодные, освобождают плечи от моих рук.
– Мне нужно уйти, – говорит она.
Фраза эта была ожидаемой; я ведь знал, что они не останутся жить со мной. Да и изначально речь шла об одной ночи… Всё же сейчас я будто застигнут врасплох.
– Останься, – прошу тихо, совсем еле слышно.
– Мне нужно уйти, – повторяет Леонор слабее. – Я больна.
– Не уходи, прошу. Не нужно. Мы найдём врача здесь…
Она качает головой; как же я забыл предложить ей шапку?
– Вот бы всё было так просто, Курт, – губы её складываются в кривую улыбку. – Такое не лечится.
Я заглядываю ей в глаза:
– Чем ты болеешь?
Леонор не отворачивается, лишь смотрит, растерянно моргая, и вся сжимается.
– Сифилис.
Голос её падает камнем, опущенным в воду.
Рыдания одерживают верх, продираясь через терни её усилий; она закрывает лицо. Маленькая душа. Большой мир. Злой рок.
Я заключаю Леонор в объятия и глажу ее вздрагивающую спину. Поначалу она толкается, а потом обмякает и утыкается носом в моё плечо, шумно всхлипывая.
– Это лечится, – уверенно говорю я. – Точно знаю. Мы найдём хорошего врача, я буду работать. Ты будешь здорова. Не уходи, Леонор.
Небо темнеет, устеленное тучами, вновь окутавшими мириады звёзд. Срывается снег. Он падает ей на волосы, а я сдуваю его тёплым дыханием.
– Всё наладится, – проговариваю спокойно. – Я знаю одного врача. Из Мюнхена. Мы поедем туда, и он тебя вылечит.
Она ничего не отвечает. Мне становится немного холодно от пронизывающего ветра, однако, не двигаясь, я продолжаю крепко её обнимать.
Две ледяные статуи, покрытые снегом. Два чужих человека, в момент ставших друг другу миром. Кажется, что я бы ни за что не смог бы её отпустить.
– Я рассказала тебе это всё не для жалости, – бормочет Леонор, над ней взвивается струя пара. – Не нужно меня жалеть. Я подумала, что обязана тебе всё объяснить.
– Да, я понимаю.
– Если нельзя так быстро полюбить, если это глупая привязанность… то и пусть. Терять нечего.
Опешив, я стараюсь не выдать своего удивления. Таких признаний в любви мне не доводилось ни слышать в тоскливых песнях, ни видеть в романах. Мне кажется, я тоже должен хоть что-то ответить, но слова не находились.
Раздается хруст шагов, слишком поздно услышанный.
– Ой, чего это вы? – замирает на секунду впавший в ступор Феликс. – Я искал тебя, мама.
Она отворачивается от меня и присаживается на корточки перед ним, заботливо стряхивая с него снег:
– Что случилось?
– Холодно. Пойдём в дом, а то ты замёрзла вся.
– Конечно, пойдём.
Девушка берет его за ручку, и мы заходим.
Эта ночь проходит беспокойнее прежних. Как обычно ребёнок укладывается спать, мы сидим на кухне, в тусклом свете. На сей раз беседы не льются рекой, нет улыбок.
– Разве я тебе не противна? – в недоумении шепчет она.
Мы сидим на полу. Я крепко держу её холодные руки и глажу их большими пальцами, пытаясь согреть.
– Ну что за вздор.
– Завтра я уйду, – повторяет Леонор.
– Нет, – в мольбе тихо протягиваю я. – Зачем? Какая выгода от того, что ты уйдёшь? Не нужно, я помогу тебе.
– Уже решено, – заявляет она.
Меня терзают сомнения. Может, мою помощь ей не позволяет принять гордость? Но я уж не могу быть более искренним, чем сейчас.
– Если ты всё решила, – сдержанно говорю я, хотя мне не по себе. – Я не могу принуждать тебя остаться. Но ты всегда можешь вернуться. Я буду ждать.
Она кивает. В глазах стоят невыплаканные слезы.
– Можно… можно я оставлю Феликса с тобой?
– Конечно! – несколько обрадованный восклицаю я и крепче сжимаю её ладони. – Тут ему будет лучше. Это значит, что ты вернёшься?
– Да, – робкий голос её смешивается с тишиной.
Чтобы она не забыла, я записываю свой адресс на вырванной странице книги и даю ей.
– Тогда я провожу тебя завтра. Ты же поедешь на поезде?
– На поезде, – эхом отзывается она.
Мы вместе ложимся на пол; Леонор всё ещё держит меня за одну руку, свободной же я осторожно глажу её плечи до тех пор, пока не засыпаю.
Меня будит толчок в бок. Сонные глаза различаются, я вижу Феликса и приподнимаюсь.
– Где мама? – первый его вопрос.
Я мгновенно ободряюсь и вздрагиваю. Леонор нет рядом. Надо мной лишь суровая и потерянная фигура ребёнка.
На столе замечаю записку.
«Курту: спасибо тебе за доброту, я до гроба предана тебе. Прошу, заботься о Феликсе. Извини, что не попрощалась. Исправляюсь: прощай.
Феликсу: милый мой, я очень сильно тебя люблю и любила. Жизнь устроила всё так, что мы не виделись с тобой большую её часть, но ты всегда был у меня в мыслях и в сердце. Расти хорошим мальчиком и будь счастлив. Я люблю тебя».
Рядом с запиской лежит маленькая горсть монет, глядя на которые у меня мутнеет перед взором. Феликс отнимает листок у меня и с трудом пытается разобрать слова.
– Читай! – он дёргает меня за рукав, но я, оцепенев, слышу его не с первого раза. – Читай же!
Я пустым голосом перечитываю вслух.
Первое время Феликс вовсе перестаёт дышать, уставившись в одну точку. Затем потихоньку оживает и начинает собираться.
– Куда ты?
Он даже не оборачивается:
– Иду искать маму.
– Она уже уехала, – бросаю я.
– Мне всё равно.
Великими усилиями я остановливаю его. Он садится у окна и бороздит глазами белый горизонт. Лицо его лишается всего азарта и лукавства, точно из него выбили душу. На столе, под запиской, он замечает одинокую ромашку.
– Она оставила цветочек, – шепчет он и прячет его в карман.
IX
Весна для нас проходит мирно; ни попрошаек, ни иных гостей. Всё словно разом стихает. Мне так кажется; я не хочу себя переубеждать и читать газеты, разочаровываясь сильнее с каждой строчкой. Мне слишком долго не хватало тишины, и сейчас я не могу ей насытиться. Плевать на партии, на революции, на мнения. Когда в каждом цветущем, заново оживающем дереве поёт стайка счастливых птиц, когда каждый тёплый вечер в траве мелодично стрекочут цикады, когда небо бездонно-голубое – есть ли вообще смысл думать о чём-то губительном? Как хватает людям сил думать о смерти перед лицом улыбающейся жизни? Все сводки на серозных страницах будут с привкусом пепла, посыпанные ложью и разбавленные личной выгодой, – от этого меня уж тошнит; свежий воздух, мягкий ковёр из травы и шелест листьев в сотни раз превосходят каждое их «меткое» заявление или новый лозунг, ведущий нас в светлое будущее, прокладывающий, как рельсы, путь вперед. Их «светлое будущее» всегда где-то далеко, за верстами страданий и пота. Оно никогда не настанет, так де как «завтра» ни за что не станет «сегодня». Миру бы испробовать «светлого настоящего».
Деревня постепенно оживает, оттаивает, как медведь, пробуждающийся ото сна. На улицу выбегают дети и шумно играют по вечерам после школы.
Явившись однажды домой с приходом темноты, Феликс без лишних предисловий спрашивает:
– Что такое отечество?
Отложив книгу, я некоторое время хмуро пялюсь на обложку.
– Твоя родина, – объясняю ему задумчиво. – Место, где ты вырос. Деревья, поля, природа, твой дом.
– Это не верно, – заявляет он.
От удивления, я поднимаю глаза на ребёнка; он одаривает меня спокойным и весьма надменным взором, точно знает великую мудрость, недостижимую для моего скудного ума.
– Это государство, – выждав драматическую паузу, говорит Феликс.
– Это не государство, – отзываюсь я с уверенностью. – Государство – режим, какая-либо партия, владеющая настроением большинства, но не всех. Это попросту политика. А отечество, ещё раз, это твой дом. Можно даже сказать, ты сам, потому что именно это пространство сделало тебя таким, какой ты есть.
Малыш непреклонен. Он упрямо качает чернокудрой головой.
– Государство делает людей такими, какие они есть.
– Нет же, – протестую я, несколько напрягаясь. – Если бы это было так на самом деле, мы с тобой были бы одинаковыми, не так ли? Мы ведь в одном государстве живём. Но ты не прав.
– Мы родились в разное время, – хорошо подмечает Феликс. – И, возможно, родились в разных странах.
– Почему это? – меня берёт оторопь. – Ты ведь в Германии родился. И я тоже.
Ребёнок удовлетворённо кивает; чем больше он говорит, тем глубже меня точит волнение. Не понимаю, к чему этот разговор?
– Государство заботится о людях, они в нём растут. Значит, это их отечество, – заключает он, а я устало качаю головой.
– Ты путаешь эти понятия. Просто запомни, что государство связано с политикой, а отечество – с личным местом жительства каждого человека. Или даже не с местом жительства, а с тем, что он сам считает домом.
– Каждый… – он запинается, будто забыл заученный текст. – У каждого гражданина есть только одно отечество…
– Так, хватит! – сурово обрываю его. – Где ты этого нахватался?
Он округляет глаза в испуге, снова превращаясь в ребенка, а не в партийного лидера.
– Мои друзья сказали, – бормочет он вполголоса.
– Кто твои друзья? Двигатели революции и заядлые политики?
– Нет, они просто ходят в школу.
– Зачем вы говорите о государстве или отечестве? – пытаюсь выяснить я, на что Феликс смотрит на меня, точно на последнего глупца:
– Потому что им это говорят учителя, это важно.
Каждое его слово приводит меня в ступор. Катастрофический разлад во мнениях, однако не совсем это меня тревожит. Он маленький ребёнок. Слышать такие фразы из его уст – более чем странно и неожиданно.
– В твоём возрасте я не думал о таких вещах, – с непониманием роняю я.
– Поэтому Германия и проиграла войну.
Я слышал сие заявление неприличное количество раз. Да ему промыли мозги!
– Итак, мой юный патриот, – начинаю грозно, став напротив него. – Ещё раз я услышу от тебя слова подобного рода – гулять ты больше не пойдёшь.
Лицо его выражает потерянность и испуг, ведь обычно мы разговаривали как друзья.
– Слова, которые ты говоришь, – присев на корточки, поясняю я. – Это слова глупых людей. Они не видят ничего, кроме войны. Для них существует только она. Почему? Потому что война для них – способ утвердиться в мире. Малыш, ты ещё слишком юн для таких рассказов, но из-за того, что ты сейчас произнёс, я вынужден тебе всё объяснить. Война – это вовсе не гордые лозунги, она очень далека от них. Поверь, я знаю, что говорю. Когда меня забирали на фронт, я не был добровольцем, но множество молодых людей ими были. В них всех горел жар тех самых лозунгов и призывов к войне, все они представляли её в героических красках. Это оказалось далеко не так. Война это, прежде всего, смерть. Смерть друзей, товарищей, родных. Беспощадная смерть, которая не услышит твоих слез. Война это страдания, которые ты приносишь другим, а другие – тебе. Война это боль, ненависть, постоянный страх и безнадёжность. В ней не было, нет и не будет никогда ничего светлого для строительства будущего. Феликс, войной не строят новое общество; она может только разрушать. Те, кто говорит, что мы бы могли победить, – дураки. Понимаешь, многие из них не участвовали в войне, для них она так и осталось кучкой кричащих слов. Они винят нас в поражении. В том, что мы не убили достаточно людей. Но ты только подумай, что на той стороне – тоже живые люди. У них есть семьи, дети, мамы и папы, а другие солдаты должны их убить. Чтобы победить. Чтобы на ступеньку возвеличить государство. Пойми, всё это – ценой чьей-то жизни. Представь, сколько таких как ты детей осталось без родителей. Тебе было бы неприятно, если бы кто-то сделал плохо твоей маме. Им тоже было неприятно. Поверь, очень неприятно. Те, кто разглагольствует о войне, не пойдут воевать сами. Они дадут оружие в эти руки, – я беру его розовые ладони и приподнимаю их. – И будут наблюдать, как ты проливаешь чью-то кровь за чью-то идею. Скажи мне, Феликс, ты убийца?
Ошеломлённый, он медленно качает головой.
– И я не убийца, – говорю со вздохом. – Я видел много смертей. И ненавижу войну во всех её проявлениях. Она отняла у меня почти всё. На моих глазах истекали кровью товарищи. Моего друга разорвало гранатой. Я был рядом и не мог помочь.
– Ты рассказывал мне уже, – обрывает меня тихий голос.
– Я хочу, чтоб ты понял, что был не прав.
Феликс отнимает у меня руки и уходит в спальню. Думая, что он спит, я заглядываю к нему через час; но бока его судорожно вздымаются и опадают. Он беззвучно плачет.
X
В начале июня, после череды суровых ливней и гроз, наконец устанавливается хорошая погода. Феликс, за это время уставший сидеть дома, уговаривает меня устроить пикник, однако, как человек, ищущий смысл во всём, я не сразу соглашаюсь: зачем есть, сидя на земле, если можно спокойно поесть дома за столом?
– Ты просто старый и уже не понимаешь, – беззлобно смеётся ребёнок.
– За годы войны мне попросту надоело есть на земле.
– Хватит оправдываться войной! – он становится на стул, чтоб приблизиться к моему росту. – Марш собираться!
В закромах кухонного шкафа нахожу плетенную корзину с небольшой дыркой; туда мы складываем наш будущий перекус.
– Нас птицы засмеют, – сетую я. – У них хлеба, наверно, больше, чем в нашей чудо-корзине.
– Пусть они нас подкармливают, – бросает Феликс, стоящий у входа. – Ты скоро там?
– Погоди, я не могу определиться: мне лучше взять баранью ногу или свиную голову?
– Бери голову, она на твою похожа.
Я косо смотрю на него. Что за острый язык. Корзина наша практически пуста: в ней лишь хлеб, кусочек масла и старого сыра, пара пряников и банка с компотом.
День ясный. Бездонное синее небо без единого облачка. Даже ветер стих и не тревожит юные листья.
Нас охватывает густая тень леса, но мы не идём вглубь, а садимся у первых деревьев. Поле ослепительно зелёным ковром расстилается перед нами.
Я ложусь на траву, сунув руки под голову; трава смешивается с моими волосами и щекочет уши. Корзинка приоткрывается: Феликс берёт компот с пряником и приступает к еде. Под его чавканье меня окутывает сон, подогретый солнцем.
Когда я пробуждаюсь, небо трогают нежно-пунцовые краски. Рядом, на смятом пледе в глубоких складках, грустно стоит пустая корзина. Звонкий голосок малыша звучит где-то неподалёку; мне приходится приподняться и повернуться, чтоб найти его взглядом.
Под сосной болтают двое мальчишек; в рубашках, точно после школы. Одного я сразу узнаю по рыжей шевелюре, это друг Феликса, Михаэль Эттингер. Рядом, зажав в руке карандаш и лист бумаги, сидит парень постарше, вовсе мне не знакомый, видимо, городской. Он изредка оставляет на бумаге отрывистые штрихи и с многоумным видом обозревает поле. К ним пристроилась щуплая фигурка – мой подопечный.
– Там ещё куст, Эрнст, – обращается ко взрослому Михаэль, указывая ему в рисунок.
– Да, точно, – говорит мальчик и добавляет на бумагу новые штрихи. – Когда там уже придут ваши? Ждать неохота.
– Скоро, – убеждает его рыжик. – Красиво у тебя получается небо.
Эрнст довольно улыбается и зачесывает назад белокурую челку:
– Меня папа научил. Он рисует лучше всех.
Насколько мне помнится, отец Михаэля пианист, и ребёнок не упускает возможности этим похвастаться. Феликс молча смотрит на рисунок, сравнивая его с действительностью; в паре шагов от него дремлет Принц. Веснушчатый его друг не обращает на него внимания, зачем-то стараясь получить расположение старшего.
У куста грузно присаживается сорока.
– Смотри, – Михаэль дёргает парня за рукав. – Птица! Нарисуешь?
Почесав за ухом, Эрнст с сомнением протягивает:
– Нет, птиц я рисовать не умею.
– Я умею, – отзывается Феликс. – Сам научился, мне уже много раз приходилось их рисовать.
– Не умеешь, – даже не глядя на него, швыряет парень.
Михаэль поднимает брови и сбивчиво начинает:
– Нет, он правда умеет…
Но стальной взгляд его останавливает.
Феликсу же отнюдь ничего не мешает высказать недовольство:
– Да откуда ты знаешь, что я умею, а что нет? Ты меня впервые видишь!
Льняные волосы падают на лоб, и Эрнст снова их поправляет, обернувшись к малышу.
– Потому что ты еврей.
Видимо, ожидая услышать нечто вроде «нос не дорос» или иных указаний на возраст, ребёнок на миг теряется и непонимающе хмурится.
– Что значит «еврей»? – спрашивает он у Михаэля, но тот пожимает плечами.
– Это несчастье Германии, – даёт расплывчатый ответ Эрнст, старательно прорисовывая сороку; чувствуя непонимание, тут же добавляет: – В мире есть много рас, так? Они все не равны, потому что всегда есть кто-то сильнее. Жизнь – не детский конкурс, где побеждает дружба. Так вот самая лучшая раса – арийская.
– И почему же она лучшая? – недоверчиво спрашивает Феликс.
– Потому что арийцы в большей мере обладают интелектом и силой. В отличие от других, слабых людей. К ним относятся и евреи.
Малыш вскакивает на ноги, сжав кулаки. Угольки его глаз полыхают гневом: он соединил два понятия в юном уме и понял, что его пытались унизить.
– Я не слабый! – грозно выкрикивает Феликс.
С жалостью взирая на друга, маленький Михаэль лепечет, пытаясь всех успокоить:
– Ты не этот… как его?.. Ты тоже сильный, как мы, он ошибся.
Как ужаленый столь неприятным доводом, старший теряет спокойствие и вскипает. Злорадство его вновь обращается к Феликсу, стоически задравшему подбородок и готовому отразить любые нападки.
– Где я ошибся? – холодно произносит Эрнст и тоже поднимается на ноги; он в половину выше ребёнка. – Посмотрите на эти иссиня-черные клочья лохматого гнезда, – рукой он хватает прядь волос на голове малыша.
Принц просыпается и встаёт между ними, оттесняя незнакомца.
Я тоже решаю прервать этот спектакль и встаю с земли, отряхиваясь.
– А зубы? – он насильно открывает Феликсу рот, как бы тот не бил его. – Пока ровные, но коренные будут как лопаты.
– Ты что делаешь, дурак? – пихает его в живот оскорблённый.
Приблизившись, я растаскиваю их прочь друг от друга. На Эрнста снисходит некоторое смущение, но он быстро его подавляет. Феликс дрожит от гнева и рвётся в бой.
– Пусти! – рычит он на меня. – Ты слышал, что он говорил? Слышал?
Его неспокойные глаза мечутся и горят. Он ждёт, а потом надтреснуто заявляет:
– Слышал. И ничего не сделал.
Укол совести подоспел слишком поздно. Ведь он прав… Я обязан был разрубить диалог ещё в самом начале конфликта, а не продолжать вести себя как зритель амфитеатра.
С моих губ уже готово сорваться «прости», но Феликс и тут меня опережает голосом, режущим больнее ножа:
– Тогда и ты меня ненавидишь?
XI
Осенью дожди нас заливают и лелеют, как влаголюбивых грибов. На улице день и ночь неотступно стоит стена из воды; солнце не показывается, точно тоже боится промокнуть и заболеть.
Из окна мне открывается прекрасный вид: выкорчеванная мощным потоком пожелтевшая трава и жидкая грязь, хлюпающая под ударами капель.
Феликс берёт с подоконника керосиновую лампу и, зажигая её, ставит на пол. Сам он садится рядом и достаёт из нижнего ящика шкафа тетрадь.
– Валентин Бëмер, – читает он в тусклом свете.
Я отворачиваюсь от окна и с удивлением гляжу на потрёпанные разлинованные страницы старой тетради. Сам не понимаю, как она могла оказаться у меня дома, однако Валентина я помню: сухопарый юноша из старших классов, имел некоторые проблемы с дисциплиной, но писал самые лучшие сочинения и быстрее всех решал химические задачи.
Феликс пролистывает страницы одну за другой. Тетрадь заполнена не до конца, лишь первые её страницы. С трудом разбирая корявый почерк, малыш зачитывает:
– Сочинение на тему… на тему «Человечность». Ассоциации со словом «человечность» в нашем воображении, как правило, положительные, ведь мы сталкиваемся с таким замечанием, сделав что-либо хорошее, полное доброты и искренности. Только в ироничном контексте мы найдём «человечность» после очевидно низких сцен варварства. «Зверство» – основной антоним к «человечности», это отсылает нас к противостоянию животного и людского миров в культуре, опять же: культуре, сотворенной людьми. Они ставят себя на пьедестал, устремляя значение «человечности» ввысь, даруя этому слову лишь положительный оттенок, в то время как «зверство» остаётся ничком лежать в области отрицательных значений. Хорошо, мы проглотим это как должное, притворившись, что забыли уродливые людские души, которые часто не лезут ни в какое сравнение с животными, проявляющие большую человечность, нежели хозяева данного слова…
Феликс прерывается, и мы переглядываемся. Вытянув лицо, он с удивлением протягивает:
– Сколько лет ему было? Мне кажется, он был самым лучшим учеником.
Я задумчиво киваю, припомнив бессчетное количество драк, устроенных Бëмером, и говорю:
– Сколько лет? Восемнадцать, скорее всего.
Малыш листает дальше:
– Тут ещё есть три сочинения!
– Вот и занятие для тебя, – подмечаю я. – Можешь в них искать ошибки и исправлять.
– Я не буду ничего исправлять! – заявляет Феликс, прижав тетрать, словно великое сокровище. – Уверен, тут всё верно.
– Вижу, Бëмер уже стал твоим любимым автором.
Он смеётся так, что заставляет улыбнуться и меня.
– А ты писал что-нибудь? – склоняет голову ребёнок.
– До войны, да, – я присаживаюсь рядом с ним на пол и тоже заглядываю в шкаф. – Может, я что-то привёз сюда с квартиры?.. У меня был один жалкий рассказ. Вот, – из под груды бумажек я достаю несколько связанных листов; по их краям – рисунки к сюжету, однако художник из меня как из коровы – акробат. – Но я бы порекомендовал тебе литературу получше. В твоём распоряжении Древняя Греция и Древний…
– Да зачем они мне, когда я хочу знать, что думаешь ты, а не незнакомы мне люди?
Мне следует его поправить, однако я вновь расплываюсь в улыбке. Вот почему нельзя привязываться к ученикам слишком сильно: на их ошибки глаз будет взирать с любовью. Я глажу Феликса по непослушным волосам:
– Ну, читай тогда.
Дверь содрогается от тяжёлых ударов, и мы подскакиваем от неожиданности. Я отворяю. Гость тут же спихивает меня с дороги и проворно шмыгает в дом. Всматриваясь в мокрые до ниток тряпки, бывшие когда-то одеждой, я узнаю Макса Даммера. Он трясется от холода и ржёт как конь вместо приветствия.
– Представляешь, – его голос смешивается со стуком зубов. – Мне стало скучно, я решил навестить тебя. И вдруг дождь. Да ещё и с грозой.
Пока он говорит, под ним образовывается лужа.
– Мочится на пол, как малый щенок, – шучу я, ведь на самом деле рад его видеть. – А на небо ты не смотришь, перед выходом из дома? Снимай свои отрепья, балбес.
В ход идут самые тёплые свитеры, штаны и множество пледов. Вскоре Макс становится похож на бабочку в коконе, с одним улыбающимся краснощеким лицом.
– Теперь, видимо, скука тебя отпустила, – замечаю я, поставив на огонь суп.
– Теперь-то и тебе не скучно! Вон, кормить сейчас меня будешь.
Перебравшись за стол, Феликс откладывает мои рукописи и спрашивает:
– Ну, тебе нравится в деревне?
Гость активно кивает:
– Да, жаль, что занавес ливня чуть-чуть сковывает обзор.
– Не заболей, – качаю я головой, помешивая суп.
Плотно поев, ребёнок уходит в спальню, прихватив с собой тетрадь и листочки.
– Я тоже попробую что-нибудь написать, – говорит он перед уходом, а я и Макс желаем ему удачи.
За окном темнеет; шумит дождь, и вишнёвые ветви, теряя буро-желтые листья, надсадно скрипят от упорного ветра. На небе группируются рокочущие тучи; сверкает острый хвост молнии.
Из незримой щели дует сквозняк и тянет холодком по полу.
– Думаю, ты здесь надолго, – заключаю я, хлопая друга по плечу.
Он ошарашенно смотрит в окно и кивает. Волосы его немного подсохли, однако изредка по щекам всё ещё стекают струйки воды.
– Помнишь, два года назад такой же ливень грохотал? К счастью, мы тогда не на передовой, а в тылу были. Хотя бы под крышей.
– И на том спасибо.
– Не люблю дождь, – продолжает он. – После него всё разбухает, грязь эта везде. Уж лучше снег.
– Только не снег, – тут же вставляю я.
Комната наполняется мутно-синими красками сумерек. Выспавшись, Принц уходит в спальню к Феликсу.
– Артура Зиверса помнишь? – прорезая тишину, оживлённо спрашивает Макс. – Тот, который пискнуть не смел, тихоня такой. Мы его из-под огня вытаскивали, бедняге чуть голову на решето не пустили.
– Ну?
– Он теперь секретарь! – поднимает он палец вверх, выпячивая нижнюю губу. – Большая шишка, как его папаша – он тоже секретарь. Так видел я Артура недавно: новый фрак, брюки с иголочки, блестящие туфли – видно на встречу какую шёл. Я ему руку: «Здорóво, Зиверс!», а он – щурится на меня поверх очков: «Кто вы такой, сударь?». Ну, опешил я, говорю: «Макс Даммер. В одной роте были». Всё хлопает глазками. «Да как же! Я ж на спине тащил тебя весной восемнадцатого, тебе ногу прострелили». А он знаешь что? Говорит: «Я спешу, сударь».
– Вот козёл!
– Ни здрасьте ни до свидания!
– Надо было ему напомнить, что спешит он куда-то только благодаря тебе. А то так и лежал бы со своей ногой.
Он испускает тяжкий вздох:
– У всех своя жизнь, Курт. Даже не верится, что они так же как и мы приехали с фронта. Такие как Зиверс не выглядят потеряно. Отчего-то в этом хаосе они не растерялись и стали у штурвала. А я всё не понимаю, как эта жизнь работает и с чем её едят. Может, мы только для войны предназначены?
– Начнись новая война, ты бы пошёл добровольцем?
Макс думает, а затем медленно качает головой.
– Нет, ни за что. Доброй воли на такие вещи у меня не осталось. Да и как это: новая война? Зачем же… Мир уже отстрадал своё, думаю, такого не повторится.
– Очень хочется тебе верить, – произношу я. – Но если бы ты только слышал, что вдалбливают детям в головы в школах! Ересь. Дети играют в войну, пародируя жизнь на фронте, имитируя убийства. С одной стороны, они же дети, глупые ещё, не понимают. Но их учат этому. Их поощряют учителя, будто воспитывают воинов.
Лицо Макса сереет в сумрачных объятиях вечера.
– Пока мы рады миру, кто-то готовится к новой войне, – мрачно заключаю я.
– Только ведь закончили… – недоумевает он. – Неужели эта машина смерти никогда не остановится? Как всё изменилось, да так быстро.
– Мир преломился, как луч света.
Наш разговор заходит в тоскливый тупик; Макс прибегает к его излюбленному методу ободрения духа и рассказывает старые анекдоты, они несколько абсурдны, глупы, но есть в них что-то забавное и даже милое. Он всегда рассказывал их в тяжёлые моменты, например, перед наступлением, когда нервы у многих свариваются вкрутую.
Посмеиваясь, я ставлю чайник, и с беседами за кофе мы встречаем ночь.
Макс располагается на полу, и мы ещё какое-то время перебрасываемся фразами перед сном, пока одна мысль огнём не прожигает мне мозг. Я приподнимаюсь:
– Ты случаем ничего не слышал о девушке по имени Леонор?..
Вопрос мой очевидно глуп, но другой информации о ней у меня нет.
Макс некоторое время молчит в раздумьях.
– Нет, – говорит он в конце концов. – Это мать мальчика?
– Да, – вздыхаю я. – Точно ничего не слышал?
– Стал бы я тебя обманывать.
Верно, Макс Даммер ни разу меня не подводил, ему можно верить.
Перед тем как уснуть, я решаю проверить Феликса. Малыш уснул прямо на тетради, а между пальцев – карандаш. Осторожно переместив его голову на подушку, я беру его листочки и кладу на тумбу. При слабом свете лампы там виднеются новые буквы: он все-таки что-то написал. Любопытно берёт верх и я всматриваюсь в его записи; он начал на той же странице, где закончилось сочинение Бëмера о любви.
«Сочинение на тему «Любовь». В мире есть много чувств. Они все разные. Любовь – самое лучшее из них. Можно любить всех: маму, папу и животных. Я люблю маму и очень её жду. Она хороший человек, поэтому её любит Курт, он тоже её ждёт. И он хороший. Я его люблю. Но Принц иногда кажется умнее него, я тоже его люблю».
Расплываясь в улыбке, я гашу лампу и некоторое время наблюдаю за мирным сном ребёнка. Он тихо сопит и, пока спит, выглядит паинькой, а не остряком.
XII
В один из багряных октябрьских вечеров, я выхожу на свежий воздух, в объятия прохладному ветру. Тонкие молодые деревья кланяются, шурша огненной шевелюрой. От избытка влаги земля сырая, чавкает, но ближе к лесу почва становится твёрже. Мохнатые болотистые шапки сосен подпирают засыпающее рдяное небо. Под ногами мерно раздаётся хруст веток.
Путь мой ведет к дому Эттингеров. Отец Михаэля начал обучать своего сына игре на фортепиано, отчего бедный ребёнок после школы не бежал скорее гулять, а усаживался за инструмент и с покорной грустью пытал гаммы. Поняв, что на улице друга ему ещё долго не видать, Феликс ходил к Михаэлю домой и учился вместе с ним; часто они засиживались допоздна. Дорога длинная, поэтому на сей раз я решаю его встретить. Принц, конечно, семенит рядом.
Дом Эттингеров затесался меж стройных яблонь; я по привычке изучаю каждое деревце взглядом, но яблоки уже собраны. Каменная дорожка ведёт к крыльцу, по пути разветвляясь на отдельные тропы, что углубляются в пёстрый сад. На крыше, ласкаемой солнцем, качается резной флюгер.
Приказав Принцу ждать, я стучу в дверь, вскоре она отворяется; за ней стоит фрау Эттингер в скромном буром платье и с копной туго завязанных белесых волос.
– Герр Ландсберг, – приветливо улыбается она тонкими губами, пропуская меня. – Вы решили нас навестить?
– Да, – вежливо киваю. – Но я не на долго. Где Феликс?
Из зала, словно в ответ на мой вопрос, раздаётся неумелая игра.
– Они всё ещё репетируют, – сообщает мне женщина. – Снимайте пока пальто и проходите на кухню. Хотите кофе?
– Не нужно, фрау Эттингер! – негромко окликаю её, прежде чем её массивная фигура скрывается в другой комнате. – Я подожду в зале.
Оставив ботинки у входа и повесив шинель, незаслуженно прозванную пальто, тихо направляясь на звук неторопливых нот и строгий бас герра Эттингера, встревающий в игру.
Залитая золотым светом заката, огромная комната сияет и пламенеет; в ней, точно две свечки, пылают две рыжие макушки отца и сына. Чёрный рояль стоит посередине, отбрасывая длинную тень; за ним сидит тоненький Михаэль, пыхтя и клацая по клавишам. Феликс делит с ним стул, наблюдая за его руками. Стоящий у огромного окна герр Эттингер, хочет сделать замечание юному ученику, но, увидев меня, пересекает комнату широким шагом и протягивает руку.
– Добро пожаловать, – голос его низок и ровен, без помех и хрипоты.
Чуть кланяюсь учтиво, и мне предлагают кресло.
– Обучаю юношей искусству, – поясняет он с лёгкой улыбкой.
– Ничего против не имею, – заявляю я. – Только пришёл забрать Феликса, а то уже поздно.
– Разве? – герр Эттингер обращается к окну. – Верно, скоро стемнеет. Уж простите!
– Всё в порядке.
– На самом деле, музыка слишком увлекает, и не замечаешь времени, – говорит мужчина и снова приближается к роялю. – Михаэль, уступи место Феликсу.
Ребята меняются местами; угольки глаз малыша вспыхивают азартом, и он нетерпеливо поворачивается к Эттингеру-старшему. Тот благосклонно кивает.
Маленькие пальцы с уверенностью ложатся на клавиши, словно лаская их, неспешно бредут, порождая тоскливую мелодию романса. Ровно шагают аккорды, растягивающие детскую ладошку вширь, плаксиво капает тема правой руки. Звуки вплетаются в угасающий свет солнца, наполняя комнату и отражаясь дивным эхом.
Когда произведение заканчивается, щеки Феликса горят от гордости. Оба Эттингера аплодируют, я присоединяюсь к ним.
– Вот оно – будущее немецкой музыки, – с расстановкой говорит мужчина, по-отечески приглаживая лохматые черные вихры мальчика. – Могу ли я взять Феликса к себе в ученики?
Я пожимаю плечами:
– По-моему, он уже полностью ваш ученик.
– Отлично, тогда пусть приходит почаще. Ему здесь всегда рады.
Эттингер-старший отпускает мальчиков, и они бегут в корридор, а прежде чем отпустить меня, говорит:
– Ему нельзя бросать музыку, иначе мир потеряет прекрасного исполнителя. У него талант.
– Только вы ему об этом не говорите, – прошу я. – А то мир приобретёт великого зазнайку.
Мы смеемся и тоже выходим из комнаты.
На улице нас дожидается Принц. Сад прощается с нами шёпотом ветра в листве.
– Тебе понравилось, как я играю? – задрав голову, интересуется Феликс.
– Конечно, было очень красиво! – искренне признаюсь я. – За сколько дней ты научился?
– Две недели, – польщенно заявляет малыш. – Это вовсе не сложно. И звучит хорошо. Звучит же хорошо, правда ведь?
– Ну да, я же сказал: красиво.
– Как ты думаешь, я выразил своё художественное существо?
Удивлённо сведя брови, я переспрашиваю:
– Что? Какое существо?
– Да я просто спрашиваю, – бросает Феликс. – Никакое… А что, герр Эттингер сказал, я хорошо играю?
О боги, что за неуемная гордость!
– Да.
– Правда так и сказал?
– Нет. Он сказал: «Мальчик хорошо играет, но слишком много хвастается. Пусть будет осторожен, от этого на языке появляются волдыри».
Вернувшись домой, Феликс отправляется ужинать, а я – заканчивать ранее начатую уборку. Оставалась лишь спальня.
Прикроватная тумбочка переполнена всяким хламом: тетради, листы, рисунки и записки. Всё же выкидывать это я не собираюсь, лишь компактно заново утрамбовать.
На дне нахожу книгу; обложка её старательно заклеена газетой. С недоумением я беру её в руки, понимая, что сия вещь точно не моя. Из страниц торчат рваные газетные листочки – закладки. Открываю книгу на первом отмеченном месте и читаю подчеркнутое предложение: «Свойства еврейской речи, как мы видим, делают еврея неспособным к художественному словесному выражение своих мыслей и чувств». Холодок закрадывается в грудь, но я двигаюсь дальше по тексту: «Осмысленный дар созерцания у евреев никогда не был достаточно велик, чтобы из их среды вышли великие художники». Скоро снова натыкаюсь на отмеченный абзац: «Вся европейская цивилизация и её искусство остались чуждыми для евреев, они не принимали никакого участия в их образовании и развитии»; совсем рядом обведено карандашом: «Евреи отличаются полной неспособностью к художественному выражению своего существа».
В полном замешательстве смотрю на самую первую страницу, отыскивая имя автора, и замечаю предисловие: «Настанет день, когда для всех народов, среди которых живут жиды, вопрос об их поголовном изгнании станет вопросом жизни или смерти, здоровья или хронической болезни, мирного жития или вечной социальной лихорадки. Ференц Лист». Немного ниже все-таки помечено: «Еврейство в музыке. Рихард Вагнер».
Захлопнув книгу, я вижу в дверном проеме Феликса. Не знаю, как долго он наблюдал за мной, но лицо его хранит суровое выражение.
– Откуда у тебя эта книга? – спрашиваю я, разрубая напряжённую тишину.
Он холодно смотрит на газетный свёрток и говорит:
– Я взял у герра Эттингера.
– Она уже была в таком состоянии? – недоверчиво я осматриваю исчерканные страницы и убитую обложку.
Малыш качает головой.
– Тогда как ты собираешься её возвращать?
– Я её не верну, – просто отзывается он. – Не хочу, чтоб герр Эттингер её прочёл и стал злым.
Тяжкий вздох вырывается из моей груди.
– Зачем ты её взял? – негромко проговариваю я, прекрасно понимая зачем.
Он, не отвечая, опускает взгляд в пол.
– Хотел знать, – буркнул он. – Почему меня ненавидят.
– Кто тебя ненавидит? – мягко обращаюсь я к нему. – У тебя очень много друзей, даже сам герр Эттингер тобой гордится, а он очень грозный человек. Тебя любят.
– Нет, – упрямо заявляет Феликс. – Летом Эрнст сказал, что я еврей, а сейчас я слышу о них только плохие вещи. Их не любят. А если я еврей, значит, и меня не любят. Вот только я хотел знать: почему?
Он вопрошающе-серьезно смотрит мне в глаза.
– Что же, ты будешь верить каждому слову этого придурка Эрнста? Он просто невоспитанный, вот и всё.
– Да причём здесь «невоспитанный»! – с раздражением восклицает малыш. – Он, возможно, прав. Я ведь не знаю своего отца. Но даже если это не так, я хочу знать: почему всё ненавидят евреев? Что они такого сделали?
Мне жаль грузить его юный разум политикой, уже раз я так поступил, больше не хочу ошибаться. Поэтому, вздохнув, говорю, что сам считаю верным:
– Они ничего не сделали.
На мгновение Феликс кажется мне не шестилетним мальчишкой, а вполне взрослым человеком; до такой степени взор его обременён мыслями.
– Давай-ка сожжем эту книгу, – предлагаю я, и улыбка вновь расцветает на его лице. – Раз ты не собираешься её возвращать.
Уже скоро мы стоим во дворе, возвышаясь над полыхающими страницами под грудой сухой травы. Языки пламенного света лижут нашу одежду, обдавая жаром.
– Вот и прибрались.
XIII
В конце ноября выпадает первый смущённый снег; он ложится на влажную землю, кочки и овраги, на деревья, ещё не полностью облысевшие, и постепенно тает, ведь пока недостаточно холодно. Однако к вечеру, когда температура падает, он, упрямец, вновь покрывает всё ровным тонким слоем.
Ночь ранее я не спал; с недавних пор возобновились мои бессонные тревожные ночи. Я вышел прогуляться, и тут пошёл он – снег. Неосознанное волнение лишь усилилось, но свежий воздух облегчения не приносил.
Допивая остатки кофе, я изредка поглядываю в окно. Медленно, скрывая звезды, плывут чёрные облака. Мне хочется уснуть и не просыпаться. В груди у меня бьётся уже не сердце, а клубок серозной усталости.
Зима влияет на меня отрицательно, я давно это заметил.
Снаружи доносятся визгливые детские голоса и смех. Скоро в окне показывается ребятня; они играют в войну, вооружившись палками, точно винтовками. Иногда они падали – специально – и укрывали затылки от воображаемых гранатных взрывов. В оппозиции – Феликс и пара его друзей, тоже с палками и перепачканные грязью. Их малочисленная рота не выдерживает натиска врагов, и они рассыпаются кто куда. Феликс бежит к дому, за ним погоня – пара ребят. Он толчком открывает дверь и в сей же момент её захлопывает, припав к ней спиной и тяжко дыша. С другой стороны тарабанят палками, будто устраивают революцию.
Без особого веселья я отодвигаю ребёнка от двери и отворяю. Дети явно не ожидали увидеть на пороге мрачную фигуру взрослого.
– Бежим! – командует один из них, и все подчиняются, унося ноги.
Дверь снова затворяется.
Отдышавшись, Феликс протягивает:
– Эх, жаль, что мы проиграли. Ну ничего, – ободряется он и опять бежит к выходу. – Я закидаю их снежками!
Но снежки в дело не пойдут – я его останавливаю, поймав за руку.
– Хватит на сегодня гуляний, – звучит мой суровый голос. – Ты весь в грязи, посмотри на себя! Как ты предлагаешь мне это отстирывать?
Малыш осматривает свою полностью заляпанную одежду и пожимает плечами:
– Вообще-то это ты виноват.
Такое заявление приводит меня в ступор.
– Почему это? – спрашиваю устало.
– Потому что ты не помог нам, и мы проиграли.
Всерьёз ли он? У меня нет сил на такие бестолково-детские разговоры. Его претензия – полный абсурд. Буду я ещё валяться с детьми; это к Принцу обращайтесь.
– Ты никогда не помогаешь, – более обдуманно и серьёзно добавляет Феликс, когда я направляюсь в спальню; хочу поспать на кровати как человек.
Я поворачиваю голову. Его упрёки и капризы часто выводят меня из себя, однако сейчас я сношу их стойко.
Каюсь: не идеален, но я в жизни не планировал общаться с детьми более, чем мимолетного взаимодействия у кого-нибудь в гостях. Даже в школе моими учениками были взрослые. А теперь ребёнок, которому мною предоставлено всё для проживания, укоряет меня за каждый пустяк!
Не отвечая, дохожу до кровати и бессильно падаю, как подрубленный.
– Ты даже маме моей не помог.
Глубокий вдох. Тихое рычание из глубин моей груди. Это замечание достигает своей цели, но я всё ещё не хочу ему отвечать, что бы не сорваться цепным псом и потом не жалеть.
– Когда надо мной издевались, ты попросту смотрел, – продолжает Феликс, стоя в соседней комнате.
Искренне не понимаю причину его откровений. Это за то, что я не пустил его гулять? Дети порой до боли чистосердечны и мстительны.
– Тебе будто не бывает жалко никого. Ты всегда попросту ничего не делаешь и смотришь. На меня. На мою маму.
Воцаряется тишина. Или это я слишком сильно зажал уши подушкой, что размозжил череп?
– Да потому что ты трус! – резко восклицает он. – Даже другу своему не помог! Хотя он мог бы быть жив сейчас, если бы ты его спас!
Людвиг… Неужели он упрекает меня ещё и за него. Ну уж нет! Тут и без него угрызений совести много.
Он входит в спальню, видимо, чтоб продолжить лекцию о моих недостатках, но я рывком отнимаю голову от подушки и пронзаю его яростным взглядом. Ребёнок пятится прочь, умолкнув.
Как он может так легко резать словами по живому? Я однажды открыл ему историю о Людвиге лишь из чистого доверия. И вот так он мне отплатил.
Вздымая ворох обугленных гневом мыслей, я медленно впадаю в тяжёлый сон.
Глубокой ночью я приоткрываю глаза, Принц беспокойно тычет в меня носом. Ставлю босые ноги на пол, чувствую сквозняк. Сонным мозгом соображаю, что если Феликса на кровати нет, значит, он уснул где-то на полу. Так нельзя, он может заболеть. Отстраняя пса, зажигаю свечу и, осторожно ступая, ищу ребёнка, чтоб переложить его в постель.
Обойдя весь дом, я замираю с колотящимся сердцем. Его нет. Свеча выпадает из рук и гаснет. Принц прыгает на дверь и лает, что происходит редко.
Не помня себя от тревоги, накидываю шинель и выбегаю на улицу. Следы! Следы на снегу!.. Единственный раз, когда я до чёртиков рад этой белой пакости. Принц пускается галопом вперёд меня, а я стараюсь поспевать за ним.
Морозный колкий воздух режет мои легкие; от ветра болит голова и закладывает уши.
На небе сгущаются курчавые тучи. Моросит мелкий дождь. Он размывает тонкий слой снега. И следы.
Осознавая, что они – единственная надежда, я чувствую подступающую панику. Не могу же я потерять ещё и его…
Следы ведут в лес. В непроглядной тени они почти неразличимы; по большей части я слепо следую за Принцем, иногда припадая к земле, чтоб удостовериться в верности направления. Но, пригибаясь, всегда вижу отпечаток подошв; пёс не подводит.
На открытой поляне посреди леса, где чуть расступаются деревья, Принц замирает. Здесь всё растаяло, из земли торчат лишь редкие кустики мёртвой травы.
Сердце моё пропускает удар.
Я осматриваюсь по сторонам и во всё горло зову:
– Феликс!
Но ответа не удостаиваюсь. Выжидаю пару секунд и снова кричу. Лес безответен.
Тогда решаю идти наугад, пока дождь не размочил то, что ещё остаётся нам в помощь. Как же жалею, что не взял с собой фонарь! Принц тоже рыщет в поисках утерянного следа, уткнувшись носом в землю.
Снова нахожу впечатанную подошву, ликую, но моментально разочаровываюсь: это мои следы.
– Как сквозь землю провалился, – в отчаянии шепчу я, выпуская клубы пара изо рта.
Пёс оповещает меня кратким лаем. Неужели нашёл? Я догоняю Принца и приглядываюсь: опять следы Феликса.
Небо извергает слезы покрупнее; проклятый дождь усиливается. В кронах деревьев насмешливо ухает сова. В толще мрака я пару раз натыкаюсь носом на сосны, неожиданно появляющиеся на моём пути. Шинель вскоре намокает и не спасает от мороза. Раскисшая земляная каша хлюпает под сапогами. Старания наступающей зимы стремительно таят вместе с моими надеждами.
Принц замедляется, перейдя на шаг; лапы его густо покрыты грязью, с шерсти ручейками течёт вода. Он опускает морду, принюхивается, однако он военный пес, не полицейский, по запаху ему никогда ещё не приходилось идти. Здесь мы оба беспомощны.
Вскоре ливень уходит прочь, уносятся тучи, освобождая звёздное светлеющее небо.
Я пробираюсь вперед, дальше в лес, отставив усталость. Кроме треска сучьев, ничего не вмешивалось в тишину. Лишь деревья-великаны, ничтожный солдат и его пёс. Синеватая дымка покрывает всё в предрассветных сумерках.
Остановившись, оглядываюсь. На глаза рассчитывать не стоит: темно, от изнеможения тени сливаются у меня перед взором.
Неподалёку раздаётся редкий хруст. Я оборачиваюсь на Принца; он, недвижим, сидит рядом, навострив уши. Шорохи идут на спад, а затем снова повторяются. Затаив дыхание, мы идём на звук. Чудом мне удаётся различить меж стволов бредущий силуэт.
Облегчение заполняет мою душу. Нашёл!
Принц бросается бегом. Вздрогнув, силуэт тоже сменяет темп на более быстрый, однако, резко останавливается. При неверном свете в руке его сверкает лезвие кухонного ножа.
– Феликс! – кричу я, замерев.
Силуэт не двигается. Мне уже начинает казаться, что я всматриваюсь в неживой объект, когда нож выпадает из его руки. Он медленно приближается к нам.
Чумазое лицо, полностью бурое от грязи, с дорожками от слез, насквозь мокрая одежда, обременённая усталостью походка. Я присаживаюсь прямо на землю и протягиваю Феликсу руки. С минуту он безмолвно стоит, понурив плечи.
– Я думал, ты не придёшь, – шепчет он надтреснуто.
– А куда я денусь? – состроив легкую улыбку, отвечаю я.
Он бросается в мои объятия и рыдает так, что сердце моё истекает слезами вместе с ним. Оправдываться и говорить что-либо он не может: плач забирает последние его силы. Скоро всхлипы его прекращаются, дыхание выравнивается; опускается сон.
Я беру его на руки и поворачиваю назад, домой.
По пути нас встречает солнце, только проснувшееся, молочное. Звезды, повисшие в кронах, прощались.
После столь тяжёлой прогулки дом мне показался раем; немного мрачным, унылым, с низенькой голой вишней. Замечаю, что ящик для писем не пустой; я несколько дней не покидал комнаты, быть может, письмо пришло уже давно. Уложив Феликса на кровать и, не беспокоясь о чистоте белья, укрыв его одеялом, я снова выхожу на улицу и достаю письмо. Бумага слегка влажная.
«Герр Курт Ландсберг!
Спешим уведомить вас, что труп некой девушки случайным образом попал в рыбацкие сети в реке Майн. Ее личность не установлена из-за отсутствия при ней документов. В её крепко сжатом кулаке был обнаружен листок с вашим адресом. Из-за пребывания в холодной воде тело почти не разложилось, однако окоченело. Не смотря на это, мы надеемся, что вы соизволите его опознать, приехав по адресу, указанному на оборотной стороне конверта».
Ниже следовали подписи безызвестных мне лиц. Пустые имена. Сухие фразы. Ни доли сожаления. Да разве они знают?.. Да разве хотят знать?..
Дрожа, я ещё раз перечитываю текст.
«Спешим уведомить…»
«…труп некой девушки…»
Дыхание учащается. Непривычно терять контроль, но слова поражают меня больнее пуль.
«…листок с вашим адресом…»
Нет сомнений. Леонор.
Чувствую, как по холодной щеке бежит обжигающая слеза, и поднимаю взгляд в небо; оно только начало приобретать голубизну, прогоняющую звезды. В груди моей копошатся клочья растерзанного сердца. В памяти всплывает картина последнего нашего вечера, когда она призналась мне в любви. А в ответ не услышала ничего.
Ещё раз смотрю на конверт, грубо вытерев лицо запачканным рукавом, и захожу в дом.
Феликс поднялся с постели, встревоженный моим отсутствием. Письмо я успеваю спрятать за пазуху.
– Что с тобой? – напуганно роняет он. – Глаза такие красные… Ты плачешь? Что случилось?
Я качаю головой, пытаясь отыскать остатки голоса.
– Всё в порядке, – глажу его по волосам. – Испугался за тебя попросту.
– Но сейчас-то я здесь.
Малыш непонимающе хмурится, но его взгляд выражает жалость.
– Не нужно плакать. Ты же солдат.
Я сажусь на пол; на то место, где проходили наши ночные беседы.
– И солдаты плачут, – вздохнув, говорю я и пытаюсь улыбнуться. – Плачут и продолжают свой путь. Путь вперёд. Каким бы трудным он ни был, малыш.
Феликс устраивается рядом, прижимаясь к моему боку; вскоре я проваливаюсь в раздумья, а он – в глубокий и безмятежный сон.
