Читать книгу: «Великан в моем сердце»
Вступление
Хоть книга носит мистический характер, хочу раскрыть смысл названия – «Великан в моем сердце». Так я назвала безусловную любовь, которую испытываешь к самым близким людям и родному месту. «Великан в моем сердце» в переводе на мокшанский (мордовский) язык – оцю ломань монь седисын.
Действие книги происходит в мордовской деревне Шумокшум, которая на самом деле называется Гремучий Ключ и находится в Оренбургской области. В этой деревне жила моя бабушка, родилась моя мама. Я решила перенести тоску в слова и получилась эта рукопись, чтобы помнить: пока ты помнишь, разрушенный дом стоит на месте, а бабушка по—прежнему ждет тебя в гости.
Каждая часть – история о той самой безусловной любви к месту и людям, о потерях и возвращениях. Пусть книга получилась жутковатая, но именно описание мест, имена и дома – списаны с настоящих.
Часть 1. Где Агата возвращается домой
Она пропадает в тот момент, когда больше всего нужна.
Стоило выйти на перекрестке и свернуть с большака направо, пройти чуть меньше километра вниз и заметить тот самый дом. Раньше он был окружен двумя рыжими соседями, теперь стоит в одиночестве и никого не ждет.
Именно здесь она пропадает.
А мое сердце бьется, бьется, бьется все громче с каждым шагом. Я почти бегу вдоль леса, наступаю на трескучие желуди, переливаюсь в лучах солнца сквозь раскидистые дубы. Интересно, какой меня сейчас видят облака?
Хочу рыдать. Упасть на пыльную дорогу и ползти до дома. Скоро он появится, и я, пожалуй, разобьюсь. Дорога делает резкий поворот, сначала вижу длиннющий огород. Вдоль дороги разбежалась земляника. Повсюду – изумрудные листочки.
Я стучу в покосившуюся дверь такого же изумрудного, как листы земляники, дома, понемногу выгорающего на летних лучах. Сейчас он кажется растаявшим. Так ребенок каждый год примеряет знакомые пространства и пугается их уменьшению. В памяти все гигантское, загадочное, только блестками не посыпанное.
Никого. Спускаюсь со скрипучей ступени в море лохматой гусиной травы. Первое окно, зал. Внутри прохладно, помню это. Никого нет. Второе окно, сени. Внутри темно, как ночью. Солнце еще не спряталось, но в маленькое закоптившееся стекло вижу только свои испуганные глаза.
Открываю калитку в полисадник. Добираюсь до другой стороны дома. Третье окно, кухня. Вижу себя по пояс, внутри тишина: и в доме, и во мне.
Если здесь никого нет, мне негде остаться. Но как так может быть, что в самом главном месте – негде остаться?
Меня не было в деревне больше двадцати лет. И если бы когда—то сказали, что вернусь сюда одна, без мамы или бабушки, ответила бы, что быть такого не может. Из воспоминаний во мне – смешные сморщенные грибы, огромные бабушкины лепешки, хвойный лес со скрипящими на ветру соснами, вафельные конфеты со вкусом ананаса и высоченные желтые головы подсолнухов.
Но только вышла на большаке, воспоминания стали набухать внутри. Фигурки из глины. Я лепила прямо здесь, у дома, во дворе. Глина была перемешана с гусиной травой, но стоило добавить воды, и серые птицы сами оживали в руках. Запах костров. Перед сном я сидела на лавочке у палисадника и вдыхала гуляющую над деревней дымку от затопленных бань и сгорающей ботвы.
За моей спиной шелест и резкий гортанный голос.
– Тебе что нужно?
Знакомый, как и дом. Я поворачиваюсь на звуки.
– Я ищу хозяйку
Голос хмыкает. Это девушка.
– Нет ее. Она в соседней деревне
И чего я ждала?
– Вот как. А когда вернется?
– А я откуда знаю
– Ну да
Девушка крепко держится за руль велосипеда, ноги упираются в землю. Она высокая, и велосипед ей давно не по размеру. Как и платье. Как и деревня.
– Помнишь меня?
Не помню.
– Вы бы еще дальше встали, я вижу только велосипед и то, что вы – девушка
Девушка снова хмыкает.
– Я Вера
Вера.
– Живу по соседству
Вера. Вера.
– Вон в том желтом доме, видишь?
Девушка указывает через овраг.
– Мы с тобой свистульки делали
На другой стороне желтый дом. Тоже знакомый.
– И ты мне подарила свою городскую куклу
Вера! Ну конечно!
– Вера! Ну конечно!
Городская кукла – это Барби. У местных девочек таких не было. Да и в город их привозили только по заказу, продавали из—под плаща. Сейчас за эти деньги можно было бы купить модный шоссейный велосипед. Взрослый. Лучше бы я Вере велосипед подарила. Моя Барби была знойной афро со смольной копной волос, синими тенями и оранжевым комбинезоном на стройном пластиковом теле. А Барби я подарила, потому что отец привез мне новую из Москвы. Да и не то, чтобы подарила – оставила про запас у бабушки. Иметь деревенскую Барби – отдельный вид роскоши, почти как деревенскую виллу. Оставила её на комоде, чтобы бабушке было не скучно. А бабушке не было скучно, к ней часто забегали на чай, и Вера со своей мамой в том числе. Только следующим летом я узнала, что Барби теперь у Веры. Это была моя первая и единственная афро Барби, но к тому моменту домашний барбинг насчитывал три новеньких блондинки. И в душе я и правда подарила Вере эту куклу.
Вера улыбается. Я плохо различаю, но надеюсь на лице не ухмылка, а искренняя радость.
– Зачем ты приехала?
Откуда я знаю?
– Хочу узнать про родственников
– А родители не рассказывали?
– Мне нужно знать больше, чем знают они
Вера молча смотрит на меня.
– И что будешь делать, если хозяйка не придет?
Я развожу руками. Если запасной ключ от дома спрятан в том же месте, ответ приходит сам собой.
– Не знаю. У меня здесь никого нет. Кроме тебя
– Я к себе не возьму. Живу с теткой и шестью племянниками. Дом у нас, если помнишь, меньше вашего
Как же не помнить. Детьми мы прятались от летнего солнца в просторном доме с полупустыми комнатами. Из мебели в доме была только тумба, черный ящик с антенной, два матраца и использованные ульевые рамы. В доме полно пчел, дед Веры – хозяин бесконечно шумной пасеки.
Теперь я понимаю, что дом мне только казался просторным, а пасека – огромной из—за того, что вокруг меня маленькие люди. Маленькая Вера, маленькая я.
– Значит, у меня нет выбора
Я подхожу к торцу дома, упираюсь носками в глиняную кучу и закидываю ладонь за загоревший на солнце каркас. Вместо щепок мне на голову сыпется изумрудная крошка краски. Так делали бабушка и мама. Получается, я следующая.
– Ладно, пойдем к нам
Ворчит Вера до того, как я касаюсь холодной меди. Одергиваю руку. Оставаться в чужом доме одной хочется меньше, чем делить матрац с несколькими подростками. Если они конечно подростки.
Вера катит велосипед между нами. От неё пахнет тлеющими сотами. Я то и дело смотрю на Веру, ничего не выдает в ней особенного человека, но она – другая. Равнобокая, как луна, Прямой нос и широкие темные брови. Вера красивая и настоящая, какой и была в детстве. Ее просто приблизили в зуме, теперь она немного размыта и выше.
И все мне кажутся выше и более размытыми, чем я. С каждым годом я смотрю уже не на мальчиков, не на парней, а на мужчин. Они говорят об ипотеках, меняют одну машину на другую. Они больше не мечтатели и простофили. А я мечтатель и простофиля. И сейчас я смотрю на Веру. И она тоже мечтатель и простофиля. Совсем как из детства. Совсем как я. Хочу откинуть велосипед между нами, чтобы ничего больше не было, кроме нас, и сжать ее что есть силы, чтобы она меня оттолкнула, а я бы была готова.
Я то и дело смотрю на Веру, ничего не выдает в ней особенного человека, но она – другая. Она бы меня никогда не оттолкнула.
А Она так и не появляется. И это – впервые за полгода, за которые я несколько раз проверяла зрение, анализировала психическое состояние и экспериментировала с антидепрессантами. Все, что таблетки уничтожили, это мою нестабильную творческую непосредственность. Только не эту женщину. Только не ее.
Впервые она появилась ранним утром, когда я, проиграв бессоннице, заварила травяной чай и засела на балконе с чайником. Любимая кружка разбилась, и в полуночной лени я пила прямо из узкого носика. Обычно по пути к чашке носик лагал и половина чая проливалась на голые колени.
Ослепленная первыми прыгнувшими в разные стороны лучами солнца, я зажмурила глаза. И слева от себя увидела её. Первой реакцией было вздрагивание, за вздрагиванием – мурашки, за мурашками – смех. Вот так мог выглядеть трейлер нового «проклятия монахини», но это было всего лишь мое утро. И женщина в черном, ровесница мамы, слева от меня.
Она стояла, маленькая, с паутинкой морщин вокруг глаз. Я совершенно точно не узнавала ее, но она казалась на кого—то очень похожей. Зеленые глаза, как распустившийся одуванчик, черные брови, острый нос. Взгляд в принципе молчал. Не осуждал, не обнимал. «Сама выбирай, что я к тебе чувствую». Было непонятно, смотрит ли она на меня или мимо меня.
Бессонница стала таким будничным делом, что я просто допила чай и пошла в кровать. Это галлюцинация. До начала работы оставалось три часа, серебряные часы для сна. Последним, что попалось мне на глаза, прежде чем голова упала на подушку – она, стоит, маленькая, с паутинкой морщин вокруг глаз.
С будильником она не исчезла. И к вечеру тоже. Я выбралась из дома, чтобы проверить, пойдет ли она за мной. Она не шла, но всегда была рядом. Я не видела, чтобы женщина перебирала ногами или моргала. Зато черный платок то покрывал седую макушку, похожую на сугроб снега, то сжимался в руках.
Кроме меня её никто не видел. А она напоминала китайскую пытку. Постоянным присутствием, молчаливым и монотонным, сводила с ума.
Самолечение снотворным и сон не помогли.
За пару недель, что она составляла мне компанию, я сходила к специалистам, имен которых не хочу называть. Про свою новую подругу ничего не рассказала и на секунду даже показалось, что она смотрит на меня с благодарностью.
Каждый день я задавала ей вопросы:
Кто ты? Откуда ты? Зачем ты здесь? Я знаю тебя?
Ответа не было. Она просто смотрела на меня и никуда не девалась.
После нескольких месяцев антидепрессантов и психотерапии я отпустила надежду, что это плод стресса и тревожности. И поехала к маме.
Мы с Верой подходим к покосившемуся дому. Издалека он казался желтым, вблизи – грязно—горчичным, почти коричневым.
Вера ставит велосипед к забору и поднимает руку.
– Жди здесь
От удивления я встаю.
– Я тебя позову
– Лаааадно
Вера заходит в дом. Дом оживает, шепчется. Дом жужжит, как улей.
Со двора видна вся деревня. Справа, за деревьями, на самой вершине холма, прячется погост. Дорога от него спускается в деревню и аккуратно делит ее пополам. Дорога от одного мира к другому. Слева, через овраг, бабушкин зеленый дом. В нем теперь живет едва знакомая мне женщина. Мама говорит, что—то вроде двоюродной тетки троюродной бабки. Я её видела только в детстве, поэтому можно сказать, что в бабушкином доме живет незнакомый мне человек.
Мама не знает, что я приехала в деревню. Вообще никто не знает. И Вера бы не узнала, если бы не наша случайная встреча.
А мне ведь повезло, что Вера оказалась рядом.
Когда я приехала к маме и рассказала про свою новую подругу, она от удивления сначала замолчала, а потом предложила посмотреть старые альбомы с черно—белыми снимками. Мама никогда не знала, вам вести себя со мной. Ни слова осуждения, ни одного подозрения в невменяемости.
Мы просто сели за старые фотоальбомы. Черно—белые снимки сменялись бледно—коричневыми, выцветшими и хрустящими, как засохшие цветы. В одиноком детстве я постоянно пересматривала альбомы с прошлым, но не всех людей знала. Сейчас рядом была мама, и можно было узнать незнакомцев по именам.
Это тетка со стороны отца – мама упирается указательным пальцем в блондинку с впечатляющими косами, платье в мелкий цветок, рукава—фонарики. Это брат матери – палец падает на кудрявого парня с огромными светлыми глазами и кустистыми бровями. Он не смотрит в кадр, улыбается кому—то. Близнецы, белобрысые беззубые мальчишки в одинаковых сорочках, у каждого – по початку кукурузы в руке.
В конце третьего альбома ждала она.
А вот и Вера. Она открывает дверь и машет мне рукой – идём сюда. Не знаю, сколько я простояла во дворе, но уже стемнело. Дорога на погост после взгляда на свет из двери и Веру скрылась на густыми сумерками. Я иду к дому, но успеваю взглянуть в сторону бабушкиного дома и вижу свет из крохотного окна сеней.
Я смотрю на Веру и показываю ей на дом – там свет. Вера тоже смотрит, но мотает головой и снова машет рукой – идём сюда.
Я поднимаюсь по уставшим ступеням и понимаю, как же устала сама. Совсем как крыльцо когда—то желтого дома. Вера распахивает дверь, придерживает меня за плечи и проводит внутрь. В сенях темно.
Я давно не была в деревенских домах. В бабушкином, деревянном, сначала была прихожая, за ней – сени и чулан, следом – кухня с печью, самая последняя – гостиная с кроватями. Бабушкин дом напоминал улитку, ты проходишь спиралью, и из окна гостиной видишь крыльцо.
Дом Веры, я помнила ещё с детства, был совсем не таким. У него было очень высокое крыльцо, не было прихожей. Ты сразу оказываешься в сенях. Из сеней – в огромной—огромной комнате, которая и за столовую, и за гостиную.
Мы долго брели по сеням. Казалось, будто между домом бабушки и домом Веры расстояние было меньше, чем с крыльца до гостиной.
– Здесь так темно
– А ты чего ждала?
– И тихо
– А ты чего ждала?
Наконец моя рука упирается в дверь. Вера дергает ее на нас.
– Свет у бабушки в окнах
– Ну
– Горел
– Ну
– Может, мне к ней вернуться?
– К бабушке?
– К дому
– Ну
В комнате светло. Ничего не изменилось. Из мебели в доме – по—прежнему – только тумба, черный ящик с антенной, два матраца и использованные ульевые рамы. Только пчел нет.
Я не понимаю, где все обещанные родственники.
– А где все?
Вера идет к матрасам и садится на один из них.
– Сегодня мы здесь вдвоем
Вера хлопает по второму матрасу.
– Ложись. Мне завтра стадо выгонять
Я стою на месте. Ощущаю тяжесть рюкзака на плечах и мглу усталости между мной и Верой. Она поднимается.
– Чай с медом нужно?
Я киваю.
– Ложись. Сейчас принесу
Я прохожу к матрасу, бросаю рядом рюкзак и сажусь. Оглядываюсь по сторонам, смотрю на потолок. Интересно, как здесь зимой без печи. Наверное, очень холодно спать на полу. Даже сейчас от окон сквозит.
Веры нет, я оглядываюсь с опаской на пожелтевшую подушку с застиранными мелкими васильками. Просто положу голову. Больше я ничего не помню, только сквозь сон – пар по руке и запах мёда.
Мама уже собиралась перевернуть страницу фотоальбома. Я задержала её руку и показала на женщину в черной косынке.
– А это кто?
Мама приблизилась к снимку, повертела альбом и задумчиво хмыкнула.
– А вот этого не знаю
– А какой это год?
Мама поддела ногтем снимок, он без проблем отошел от бумаги. 1915
– Тысяча девятьсот пятнадцатый, представляешь
– Прабабушка?
– Бабу Настю я бы узнала
Мама всматривалась в женщину.
– Но вообще, похожа
Я посмотрела на фотографию, потом на женщину рядом со мной.
«Но вообще, похожа» – звучало, как повод поехать в деревню. Интересно, моя новая подруга этого и хотела? Недоверчивое выражение лица, по крайней мере, не выдало эмоций.
– Можно я заберу фотографию?
Мама кивнула и протянула снимок мне.
Я открываю глаза от горячего солнца на веках и легкого прикосновения мозолистой руки.
– Проснулась
Передо мной на коленях – незнакомая женщина, она ласково и одновременно опасливо гладит меня по запястью.
– Я Прасковья
– Прасковья?
– Баба Проска. Не помнишь меня?
Сажусь на кровати и всматриваюсь. Ну конечно, баба Проска.
– Ну конечно, баба Проска!
Женщина улыбается, с трудом поднимается и идет к двери.
– Вера сегодня за пастуха. У нас, знаешь, пастух снова запил, решили по очереди следить за стадом. Как раньше. Сегодня наша очередь. Вера одна из нас ходит на выгон, дети еще малы, а я уже не осилю. Да и за курами кому—то же нужно присматривать
Прасковья поворачивается ко мне.
– Пойдем пить чай
На улице, в тени от дома, маленький деревянный столик с косолапыми табуретами. На столике – алюминиевые кружки с дымящимся чаем, лукошко с яйцами, огромная булка белого хлеба и перья зеленого лука. Прасковья несет пиалу, в ней переливается солнце. Мёд.
– Садись за стол, а мне нужно птицу кормить
– Помочь?
– Нет, дочка. С птицей я и сама справлюсь
После быстрого завтрака в одиночестве я помыла посуду ледяной водой из рукомойника, переоделась и нащупала в рюкзаке старый фотоснимок. Прасковьи не видно, спрошу про женщину, как вернусь с кладбища.
Деревня уменьшилась, и дело не в том, что я стала выше. Её как будто схватил в объятия лес, и каждый год сжимает крепче, крепче. Деревня блестит, как пиала с мёдом. А окна на солнце – как соты.
Колодца на прежнем месте нет. Раньше он стоял посередине дороги, по соседству с самым первым колодцем – журавлем. А теперь на его месте бурьян, как будто не было никакого колодца, не было никакого алюминиевого ведра с шаткими ручками на отсыревшем канале. Мы залпом пили воду прямо из ведра. Во рту привкус алюминия, и горло по привычке сводит.
Оглядываюсь по сторонам. Ни гусей, ни собак не попадается. В полдень укрылись по темным закуткам. Дерево со свистульками раскинуло свои лапы над лавочкой, где собирался главный бабсовет. Я никогда не умела свистеть, в зеленые стручки – тем более.
Я подхожу к крайнему дому, улица поворачивает налево, мне – прямо, по утрамбованной полевой дороге. Издалека высокая трава с пушистыми ворсинками казалась блестящими на солнце волнами. Близко она ещё больше напоминает волны. Я врезаюсь в эти волны, раскидываю руки и делаю вид, что плыву. Как в детстве.
Не успеваю пройти нескольких шагов, поворачиваюсь к деревне лицом и смотрю на каждый домик. Не получается не заплакать. Меня здесь не было больше двадцати лет. Последние полгода женщина в черном была рядом со мной неотступно. На миг я подумала, а не была ли она символом тоски по дому? Не просто же так она исчезла, стоило мне вернуться.
Волны расплываются от слез, я поднимаюсь, и поднимаюсь, и поднимаюсь. Вот деревянные ворота, колючие кусты по бокам. Я выхлестала все слезы, а ведь впереди – встреча с бабушкой. Что я скажу? Извини, бабушка, я смочила сухую дорогу, на тебя ничего не осталось.
В тени, на лавочке, угостив бабушку конфетами и напоив водой, я поняла – Слезы ещё как остались.
Я рассказываю ей про странную женщину, которая следовала за мной по дороге сюда. Мама и бабушка умеют слушать.
Спустя час прощаюсь с бабушкой, угощаю конфетами всех с одинаковой фамилией, по пути смотрю на другие имена и даты. Вдруг моя исчезнувшая подруга где—то здесь?
В самой глубине кладбища нахожу старый столб, от усталости он облокотился о забор. На нем как будто гвоздем – выбито «Анна, 1916». Никогда не видела таких могил. Холм совсем узкий, как будто внутри оставили кого—то совсем крошечного. У основания столба еще какие—то буквы. Сажусь на корточки, мелкими буквами выбито «калмонь кирди». В голове мамин испуганный шепот «на кладбище нельзя фотографировать», пытаюсь запомнить. Калмонь кирди, калмонь кирди, калмонь кирди. На всякий случай записываю в заметки.
Боковым зрением ощущаю чьё—то присутствие, оглядываюсь по сторонам. Никого. Вообще никого. Но такое же ощущение у меня было последние полгода. Кто—то постоянно наблюдает. Сейчас также.
– Анна?
Деревья как будто вибрируют. Отвожу глаза и совершенно точно вижу тень. Невысокая фигурка, платок на голове. За полгода силуэт отпечатался на сетчатке.
– Анна
Она здесь, но ее не видно.
– Что я здесь делаю?
Тишина. Возвращаюсь к бабушке, сажусь на лавочку рядом с ней.
– Лучше бы ты ко мне пришла, а не она
Бабушка молчит. Конечно, что же ей ещё делать.
– Лучше бы я тебя видела, а не её
Слёзы снова возвращаются. Теперь – от непонимания, что я здесь делаю. Тишина подкидывает мысль «на какие—то вопросы могут ответить только мертвые, а на какие—то – только живые».
На кладбище у меня больше знакомых, чем в деревне. Но пора возвращаться.
Выхожу с кладбища, вся деревня по—прежнему блестит. До заката ей блестеть и блестеть, ловить пшеницей и подсолнухами тепло и отдавать обратно. На самом дальнем лугу – белые комочки. Кажется, что это гигантские головки белоснежного хлопка, которые перекатываются на ветру и звенят, звенят, звенят. Раскидываю руки в стороны и бегу вниз. Кричу, что есть сил. От страха, от воспоминаний, от счастья. Как в детстве. Нет ничего ярче жизни, когда ты ребенок. Нет ничего ярче.
По дороге я пытаюсь вспомнить что—то важное из тех двадцать лет, что меня здесь не было. И ничего не приходит на ум. Время всегда идет так быстро и медленно одновременно, но ни одно событие не пустило во мне настоящих, взрослых корней. Кажется, что я не то, чтобы себя не теряла, но даже и не находила. А если не находила, то и терять нечего.
Я всегда чувствовала себя незащищенной. И когда думаю о защите, вспоминаю утро в деревне. Утром в доме холодно, он успел остыть за ночь. Выбираться из одеяла совсем не хочется, да и не нужно. Тебя не будят, заботливо закрывают створчатые деревянные двери. Лежи хоть до обеда, пока дом не накалится от летнего солнца и спастись от духоты можно будет или в свежих сенях, или в тени палисадника. Запах лепешек, зеленых колосьев травы и теплого молока. И свеча, зажженная утром в углу – напоминание, что о тебе молятся. И тебе не нужно думать о том, что будет через час, завтра или в будущей жизни. У тебя припекает макушку от теплых рук.
Как так получилось, что я не чувствую отчаяния так же, как не чувствую и радости? У меня когда—нибудь было свое место в жизни? А у бабушки оно было? У кого вообще есть это место и как понять, что оно – то самое? Я дышу бесконечно легким воздухом, он не забивает легкие – и мне хорошо. Я – пустота. Всегда это ощущала, всегда это причиняло боль. Но когда сейчас ощущаю себя пустотой, это запускает меня во взбалмошное небо, как надутый до последнего вдоха шар.
Дома Веры ещё нет. Прасковья сидит в тени и перебирает фасоль.
– Как сходила?
Слезы высохли, оставив на лице соленые дорожки.
– Хорошо. Так много воспоминаний
Прасковья улыбается.
– Посиди со мной
Я сажусь.
– Я сегодня пойду домой
– Домой?
– К бабушке
– Дочка, так дома никого нет
– Но вчера в окнах был свет
Прасковья приподнимает брови, но на меня не смотрит.
– Странно, ведь вчера в доме никого не было
– Вот как
Прасковья кивает.
– Вы общаетесь с женщиной, что там живет?
– С Анной?
Я киваю. Точно, с Анной.
– А как же. Конечно, общаемся, дочка. Она очень добрая, и чем—то напоминает твою бабушку. Родственники, все—таки
Я вспоминаю, что не показала Прасковье фотоснимок, который так и лежит между паспортом и абонементом в спортзал в рюкзаке.
Рюкзак на траве, открываю карманы. Вот паспорт, вот снилс, вот снимок. Показываю Прасковье фотографию.
– Вы знаете её?
Прасковья берет в руки снимок, приближает почти к носу. Кажется, будто хочет его вдохнуть.
– Что—то знакомое
– Мама тоже так сказала
Прасковья смотрит на меня.
– А не твоя ли это бабка в молодости?
– Мама говорит, что узнала бы её. И вот
Переворачиваю снимок. 1915
– Тысяча девятьсот пятнадцатый год, бабушка родилась в тысяча девятьсот тридцать шестом
– Как же я ее буду знать, дочка. Я ведь родилась в тот же год, что и твоя бабка
Кладу снимок на колени. Прасковья продолжала перебирать фасоль. Фасолины гулко постукивают друг о дружку.
Калмонь кирди!
– А что такое «калмонь кирди»?
Прасковья смотрит на меня. Фасолины продолжают стучать.
– Ты не знаешь мордовский?
– Нет
– Вообще?
– Вообще
– Это хранитель кладбища
– Вот как
– Видела нашу Анну?
– Ага. А для чего нужен смотритель?
– Чтобы наших мертвых беречь
Фасолины перекрикиваются между собой, бьются друг об друга. Я бы быстрее погуглила про этого смотрящего, но сети в деревни так же много, как и знакомых здесь.
– Это калмо—ава. Мать кладбища. Наша Анна – как раз она и есть
Прасковья смотрит на меня спокойным взглядом. Я смотрю на Прасковью удивленным. Продолжай, продолжай, продолжай.
Она продолжает.
– Когда рождается новое поселение, рождается и новое кладбище. Сначала на нем оставляют калмо—аву, это старая дева по—русски. Или калмонь кирди, это вроде монаха по—русски. Первый мертвец должен быть чист душой и телом перед богом. Понимаешь?
Киваю.
– И хоронят его стоя
– Стоя?
– Стоя, стоя, дочка. А как же он будет защищать лежащих?
Так—то верно.
– Так—то верно
– Так—то оно и есть
Прасковья замолкает. Фасолины перекрикиваются между собой, бьются друг об друга.
– Покажи—ка еще раз карточку
Протягиваю снимок. Прасковья на него почти и не смотрит.
– А зачем тебе?
За последние сутки в жизни было так много странностей, что не вижу смысла скрывать.
– Я вижу её
Фасолины затихают.
– Как это видишь, дочка?
Я возвращаю снимок на колени.
– Она полгода назад появилась. Я ее каждый день видела. Вы наверное считаете меня сумасшедшей
– Мон шкай. Не считаю, не считаю
– Полгода она ходила повсюду за мной. А этот снимок я на прошлой неделе нашла у мамы. И это не всё
– Что ещё?
– Как только я сюда приехала, она исчезла. Я точно уверена, что это она. Женщина со снимка. Она даже в том же черном платье и в черном платке
Я закрываю лицо руками. Теплая рука ложится мне на локоть.
– Это Анна
Я открываю лицо и кладу ладонь на руку Прасковьи.
– Которая калмо …?
– Ава. Калмо—ава
Прасковья кивает. Почему—то я так и ощущала.
– Не понимаю, что же ей от меня надо
Прасковья отводит взгляд.
– Это двоюродная прабабка твоя
– Вы же сказали, что не знаете, кто это
Прасковья пожимает плечами и хлопает меня по ладони.
– Ох, дочка. Она же пришла рассказать тебе, что ты ушла
Почему—то я так и ощущала. И только сейчас это понимаю.
– А почему никто другой не рассказал? Я же ее не знаю
– А ты наверное сама
– Сама?
– Сама ушла, вот она и пришла
Это странно.
– Тебе об этом никто бы, кроме нее, не сказал. Она теперь главная в роду
Я смотрю на блестящую на солнечных лучах гору.
– А вы?
– Так я давно мертвая, дочка. Вслед за твоей бабкой на тот свет пошла
– А Вера?
– Веры три года как нет. Видишь, до сих пор ходит пастухом. Еще не привыкла. Она мне всю ночь о тебе рассказывала, почти не спала
– И что рассказывала?
– Очень грустит, что и ты здесь. Но про калмонь—кирди она не знает. Значит, ты здесь должна быть, хоть всегда и уезжала
– Да?
– Если Анна пришла, значит, здесь твое место
– Вот как
– Что хочешь сейчас?
– К бабушке. Она дома?
– Она дома. Теперь—то откроет
Я встаю, обнимаю Прасковью и иду к бабушке.
Я иду по проселочной дороге. И одновременно оказываюсь в ночи, когда впервые увидела женщину в черном. И вспоминаю, что я на балкон не за рассветом пришла.
Я вспоминаю, что не чувствовала себя. Как будто выпала из ритма общей песни, забыла слова, перестала успевать. Все слова убежали, а я сломанная, осталась на месте. И бежать не могу, и стоять страшно. Стоять всегда страшно.
Я иду по проселочной дороге. А вокруг всё такое яркое, яркое, яркое. Как в детстве. Нет ничего ярче жизни, когда ты ребенок. Нет ничего ярче.
Часть 2. Где Лев находит своё место
– И мы бежали через Русский лес, по тропинкам, которые взрослым было не заметить, чтобы посмотреть на этих пушистых зверей на четырех ножках.
– Пушистых зверей на четырех ножках?
– Да, мы ведь не знали, как они называются. В нашей деревне таких животных не было
– И что это за пушистые звери?
– Овцы
– Ранним утром на белесо—зеленых лугах они были похожи на застывшие облака. Если прищуриться, то луг становился нежно—голубым, и тогда было не отличить
Я помню каждый день, когда стал главным сопровождающим для ребят помладше. Сначала повел младшую сестру с ее крикливыми подружками. Они плохо знали русский язык, поэтому мы смотрели не «овец», а «учу», и бежали не через лес, а через «вирь». Сначала мы бежали к опушке, чтобы нас не заметили взрослые. И бежали, почти не дыша, до деревни овец. Вдоль соседней опушки осторожно крались друг за другом, чтобы не разбудить пастуха. В детстве нам всегда казалось, что пастухи ничего другого и не умеют, кроме как раскинуть куртку на густой траве, лечь звездочкой и задремать со шляпой на лице.
И вот они, пушистые звери на четырех ножках. Они вертят ушами, чтобы отпугивать мух. Крутят серой мордочкой, жуя колосья. Неторопливо бродят по полю и при любом шорохе подскакивают на месте. Они держатся на безопасном расстоянии друг от друга, чтобы было к кому прижаться в случае угрозы. А угрозой в их чутких ушах были мы, смешные лохматые звери на двух ножках. Мы останавливались, прятались за деревьями и наблюдали. Когда мои ноги затекали и с калоши на щиколотку перескакивало все больше муравьев, я делал знак «пора уходить» и медленно отступал в лес. Коротышки послушно шли за мной.
Как хорошо, что тогда не было фотоаппаратов, потому что мы не старались быстро сделать снимок и убежать. У нас не было шанса пересмотреть. Был только тот самый момент. Мы впитывали запахи и звуки, не только пушистые спинки и вибрирующие ушки.
В обед наступает час расплаты: маленькие девчонки подбегают гуськом к бане, месту нашей тайной встречи, приносят горячие лепешки. Сумерки падают на землю, как снег. А девчонки размешивают ее своими еще серыми от лесной дороги пятками.
Домой лепешки нести нельзя. Поэтому я бегу к шумному роднику, набираю бидон ледяной воды. И прячусь от горячего солнца в предбаннике, закрытыми глазами нащупывая затаившуюся под лавкой книгу.
Так я проводил лето: чередовал работу в горячих полях с папой и дни в прохладном предбаннике, лежа на голых прохладных досках по самому центру, вдыхая древесный воздух и делая закладки в книгах из осиновых листьев.
И прогулки к овечкам. Каждый из детей видел их один раз, а я – десятки, сотни раз. И никогда к ним в одиночку не ходил, потому что мой восторг был суммой восторгов других ребят. Я буду вспоминать об этих беззаботных днях спустя двенадцать лет, когда увижу первую овечку во сне.
Всё шло своим чередом. Вырастая, дети из деревни уезжали, один за другим. Сначала уехал первый брат. На скрипучей телеге, до большака. С большака его забрал автобус. Мы с братом и сестрами бежали следом, сопли текли по губам и заползали в кричащий рот. За братом город забрал сестру. Пришла моя очередь. Больнее всех было сестренке, она бежала за телегой в одиночку, в одиночку и возвращалась домой. Мне было волнительно и тоскливо, будто мешок моих мыслей развязался и вываливался по дороге, а мне осталось то, что было на самом дне. Осевшее, никому не нужное, что и показывать—то не хочется. Так вредная бабка накладывает в ведерко малину: покрупнее и покраснее – на макушку, зеленые и мелкие ягоды – вниз.
Я общался с братом и сестрами. Нас, городских, стало больше, и мы привыкли, что теперь родители приезжают к нам, а не наоборот. Все вместе в деревне мы собирались пять раз в год: годовщина свадьбы родителей, день рождения мамы, день рождения папы, посевная и урожай. В остальное время заезжали по очереди, интуитивно разделив обязанности. Я помогал с дровами, ремонтом и техникой. Сестры – с домашней скотиной и прополкой. Брат был главным за полив, сад и борьбу с вредителями.
Кем я стал? Инженером. Отмерял землю, делил её на части, как пирог в большой семье. Как и все, я находил и терял друзей, знакомился с красивыми девушками и не знакомил их с родителями, мечтал где—нибудь снова почувствовать себя «как дома» и никогда—никогда—никогда этого не ощущал. Я наугад выкрикивал комбинации чисел и букв, и никогда не попадал в долгожданный корабль. Ты ведь чувствуешь, когда оказываешься не на своем месте? Ты ведь чувствуешь, что это место где—то есть?
А потом появились знаки.
Мне приснилась пушистая отара. Сначала это был один вибрирующий сон. Потом он начала повторяться раз в месяц, потом – раз в неделю. А потом и каждый день. Я понял, что это значило. Каждый зверь на четырех ножках отстукивал «пора домой».
Во сне был яркий луг, спящий пастух, разрастающийся зной раннего летнего утра. Я стоял за деревом, боясь пошевелиться. И в момент, когда готов был развернуться и бесшумно уйти, в мой сапог упал огромный паук с белым креслом на спинке. От неожиданности я крикнул, снял с себя сапог и запрыгал на одной ноге.
Паук выполз из сапога и отправился по своим делам. Пастух продолжал спать, как будто и не было никаких криков. Но что—то явно произошло. Я зажмурил глаза и взглянул на луг. Все звери смотрели на меня. Они смотрели неотрывно, перестав жевать. Пастух превратился в тень, на его месте лежала только шляпа. А я так и стоял с одним сапогом в руке, забыв о пауке, завороженный десятками глаз под пушистыми ресницами.
У меня был знакомый, который мечтал накопить денег и посмотреть Норвегию. У него на рабочем месте висел календарь с разнобокими макушками зеленых фьордов, осупанных по склонам маленькими квадратными домиками. Эта картинка была на мартовском листе, а тем временем был ноябрь. И он не переворачивал календарь только из—за Норвегии. По работе ему всегда нужен был календарь, он каждый раз вставал и поднимал вытянутые страницы – апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь – и возвращал обратно. Он копил, копил, копил. А потом срывался и что—то покупал. То телевизор диагональю побольше, то плиту с духовкой, то мотоцикл с люлькой. И вот на последней своей покупке – мотоцикле – разбился насмерть. А календарь с марта перевернули на ноябрь и продолжили жить дальше. Я не хотел остаться мартовским листом и однажды разбиться, так и не исполнив мечту.
Для посторонних мои дальнейшие действия могли казаться иррациональными, для меня же они стали заплывом на долгожданную глубину. Я всегда ощущал себя на поверхности волны, хлипкой лодочкой, которой, чтобы опуститься на дно, нужно обзавестись трещиной.
Мне приснилась пушистая отара. И это ещё не всё.
Я встретил Полину.
Одну из самых крикливых подружек моей сестренки. Её я водил к русским лугам несколько раз. И она также восхищенно всматривалась в белые облачка. И она также восхищенно всматривалась в восхищенные лица других наблюдающих. И однажды наши взгляды встретились. Тогда мне показалось, что это начало чего—то другого. Но когда ты деревенский подросток, водиться с девчонкой на несколько лет младше тебя – не лучшая идея. Поэтому я просто отвел взгляд и смущенно уставился на луг.
Я встретил Полину снова, в желтеющем сентябре, на годовщину свадьбы родителей. Она ехала на велосипеде в легком, не по погоде, платье, оно разлеталось белесыми волнами. Темные кудряшки выбивались из платка в синий цветок и раскачивались в такт юбке. Она казалась летним призраком, в сандалиях на босую ногу, с разбегающимся эхом по дворам смехом. Никого прекраснее я не видел. Только её, много—много лет назад, на русском лугу. Такую же восхищенную, как и сейчас, открытую миру. Она казалась на своем месте, по—настоящему на своем.
Полина проехала мимо, выхватила на ходу все мои мысли и увезла с собой, в синий дом на другой стороне деревни. Отсидев за праздничным столом, я выхватил сестренку из круговорота нескончаемых разговоров и попросил отвести к Полине.
– Лев, тебе уже тридцать
– Ну тридцать
– Так и сходи к ней сам
– Я же её не знаю
– Как это не знаешь? Главное, имя знаешь
– Я с ней не общался лет десять
– Я тоже
– Ну Арина
Сестра закатила глаза и пошла со мной. А что я ещё мог сказать? Извини, Арина, но моя жизнь сделала круг и вернулась к началу. Я чувствую, что внутри меня танцует восторженное детство. Я чувствую, Арина. Впервые – по—настоящему – чувствую. Своё место и своё сердце.
Полина говорила с сильным акцентом, после города это было еще заметнее. В детстве мы все так говорили. Тогда мы и не знали, что есть русский язык, пока в деревне не появились наши русские ровесники. Сначала мы смешивали языки и перекидывались между собой чем—то средним между двумя языками. Так снег в апреле выпадает: снежок не слепишь, но с неба произвольно падает.
Сестренка перешла на беглый мордовский, а я стоял, удивленный, и не мог разобрать ни слова. Куда я делся?
Я уставился на её голые лодыжки. Арина махнула на меня и улыбнулась Полине.
– Да он ничего не понимает. Она говорит, что
– Я понял, что она говорит. Почему ты говоришь на мордовском?
Я посмотрел на Полину, она притопнула в ответ смешливым взглядом.
– Мон фалу корхтамс мокшень кяль
– Почему ты не говоришь на русском?
Полина и Арина переглянулись.
– Потому что я мордовка. А ты почему говоришь на русском?
Я не нашелся, что ответить. Потому что только что внутри себя задавал себе тот же самый вопрос. Почему я не помню ни слова на родном языке? Разве это мой путь?
Я позвал Полину прогуляться к лесу, на мордовском, как смог. Прямо при Арине, меняя цвет лица с городского бледного до сгоревшего на солнце садовода.
Полина издевалась до последнего. Она всегда надо мной издевалась, и в детстве, когда была ниже ростом, и сейчас, когда была на добрых пять сантиметров выше. Своим ростом она надо мной тоже издевалась, но мне было все равно, что думает кто—то вокруг, потому что ей было все равно. Полина издевалась до последнего, пока я не подошел вплотную и не поцеловал ее в сухие губы.
Мы дошли до темнеющей опушки леса, прошли его насквозь по зарастающей тропинке. Остановились у луга, где когда—то наблюдали за загадочными пушистыми зверями на четырех ножках. Я сказал, что мне снился сон про овец, на что Полина засмеялась. Тогда я ее и поцеловал. А потом рассказал о своей идее: вернуться домой и привезти овец в нашу деревню. Полина снова засмеялась, и я снова ее поцеловал. Прямо так и подошел, приподнялся на носок, и поцеловал. Я не хотел, чтобы Полина надо мной смеялась. Она нужна была мне рядом. Она перестала смеяться и выслушала все, что я хотел сказать. И молча приняла тот факт, что она будет со мной рядом.
Впервые в одном человеке я увидел сразу все звезды. Все звезды, которые миллиарды людей наблюдает с разных широт планеты.
Она рассказывала о гусеницах, которые поели урожай сахарной кукурузы три года назад —
А я видел звезды
Она оглядывалась на звук входного колокольчика, стоило кому—то зайти или ветру тронуть дверь —
А я видел звезды
Она смеялась басистым смехом, собирающим вокруг глаз морщинки и отдающимся эхом в моих легких —
А я видел звезды
Я никогда не влюблялся
А теперь смотрел на неё и понимал, что мое прошлое растоптано под её разношенными кожаными ботиночками.
Она его сейчас растаптывает. И только я это вижу, но молчу.
Потому что растоптать прошлое – лучшее, что с ним можно сделать.
Через три месяца я раскладывал свои вещи по шкафам в синем доме на другой стороне деревни. А на следующий день ехал на папином грузовичке в русскую деревню, чтобы привезти первую овечку в нашу деревню.
– Вот так у нас и появилась целая отара пушистых зверей на четырех ножках
У нашего дома постоянно толкалась детвора. Всем хотелось посмотреть на пушистых зверей на четырех ножках. Полина с таким же восторгом, как и дети, смотрела на овечек, и позволяла каждому покормить их сеном.
– А когда вы заметили, что их становится больше?
– Сразу же
Я сразу же заметил, когда в отаре из десяти штук появилась одиннадцатая, которую не заводил. Это была девочка, сероватый комок по сравнению с другими, её как будто пропустили через фильтр. Она была похожа на не самую качественную ксерокопию.
Если бы я не сам их пас, подумал, что она прибилась из другой отары. Но проблема была в том, что мои овцы были первыми и единственными в деревне. Смешиваться было не с кем.
Через полгода у меня было пятнадцать овец, среди которых три – новорожденные, и две – откуда—то появившиеся. Вторая была уже не такой серой, но точно – другой.
Я знаю каждую свою овечку. У каждой есть имя, характер и жетон. Они спокойные нравом, потому что чувствуют любовь. А те, что появляются, испуганные. Взгляд у них человеческий, потерянный. Будто они оказались в новом теле случайно.
Странно прозвучит, но через полгода я понял, что это не овцы.
– Вы улыбаетесь? Не надо улыбаться, я говорю совершенно серьезно
– Нет, что вы. Я не улыбаюсь, просто не верю в магию
– Я тоже не верил
Здорово не верить, когда вокруг тебя ничего магического не происходит. Но когда ты сходишь с ума в поисках рационального ответа и ничего не находишь, остается только вера.
Прежде чем поверить, я бессонно наблюдал за овцами, постоянно их пересчитывал. На моих глазах ничего не происходило. А потом внезапно, стоило мне пропустить час, сутки или неделю, как голов становилось больше. Теперь они ничем не отличать от моих, и если бы не жетоны, никто бы не узнал, где чужаки.
Я перестал доверять Полине, которая бралась заменять меня на посту. Винил её в том, что иногда она забывала надевать жетон на купленные головы. Подозревал, что она хочет свести меня с ума и сама подкидывает новых овец.
Полина, в отличие от меня, всегда верила в магию. И рассказала, что раньше в нашем лесу перемещались деревья и пропадали люди, которые за этими перемещениями следили. Говорили, что новые появившиеся деревни в лесу – это люди, которых лес забирал. «Может овцы – это тоже пропавшие люди?» Может. Я никогда не слышал про деревья, и, боясь сойти с ума от мании преследования, принял магию в свою жизнь.
– И как же вы её приняли?
– Да просто. Принял, что любовь – это магия, что неподвластное логике – это магия, что найти своё место – это магия, что не потерять своё место – тоже магия
Я не хочу терять своё место. И если появившиеся из воздуха овечки – магия, то эта магия меня вполне устраивает.
И вот они, пушистые звери на четырех ножках. Они вертят ушами, чтобы отпугивать мух. Крутят серой мордочкой, жуя колосья. Неторопливо бродят по полю и при любом шорохе подскакивают на месте. Они держатся на безопасном расстоянии друг от друга, чтобы было к кому прижаться в случае угрозы. А угроза в их чутких ушах – только мы, смешные лохматые звери на двух ножках.
Часть 3. Где Рудольф и Адольф пересчитывают деревья
В этом лесу сосны каждый день меняют свое расположение. Дети называют его волшебным, взрослые – аномальным, старики знают, что это не сосны двигаются, а всё, что вокруг них. Если ты рубил дрова, а потом несколько раз возвращался, чтобы их увезти, у привычной сосны и опознавательных знаков ты никаких дров не найдешь.
Этот лес – лес ходячих деревьев.
Отец Рудольфа и Адольфа каждое утро выходил пересчитывать деревья, а потом пропал. Любой, кто выходил по утрам пересчитывать деревья, со временем пропадал. Это мог быть или параллельный мир, или другая сторона планеты. Никто не знал, куда девались счетоводы.
Отец Рудольфа и Адольфа был последним счетоводом деревьев. После его исчезновения эту работу на себя никто не решался брать. От отца братьям осталась только карта перемещений – лесничий журнал. На каждом зрелом дереве красовалась табличка с номером, и на утреннем обходе проверялись старожилы.
И только Рудольф все понял. Он понял, что каждый пропавший – это дерево. Может быть и отец это понял, поэтому пропал.
Адольф натягивает еще сырую шапку, тянет за мохнатые уши, чтобы прижалась как можно плотнее. Рудольф заправляет штаны в валенки. Адольф ждет, когда брат разогнется, чтобы протянуть ему такую же сырую, как и у него самого, ушанку.
Братья выходят в морозный солнечный день. Рудольф тянет за собой сани, Адольф держится за лямки пустого холщового рюкзака не по размеру.
– Мы надолго?
– До полной загрузки. С тебя сани, с меня рюкзак. А устанешь – поменяемся
– Хорошо
Адольф идет первым, Рудольф за ним. Через сто тридцать два тяжелых снежных шага деревня скрывается за поворотом. Братья попадают в пролесок, из пролеска – в лес. Морозный деревенский воздух становится морозным лесным воздухом. Запах хвои еще не выветрился из их сырых шапок, а они уже снова здесь.
Вокруг сосен свежие следы. Как будто крупные звери гонялись друг за другом.
Адольф идет впереди:
– Смотри, здесь боролись волки
Рудольф молча тянет сани.
– Или черти
Рудольф молча тянет сани.
– Или черти с людьми
Сразу за следующим поворотом – яма в сугробе. Ее края переливаются на солнце, но выглядит все равно зловеще.
– Смотри, черт выиграл. Кинул человека в ад и побежал
До сумерек еще пару часов, но Рудольфу зябко.
– Перестань
– Ты же в это не веришь
Адольф любит выдумывать жуткие истории. Рудольф не понимает, зачем брат это делает: от бесстрашия или для защиты. Пока Адольф сопит во сне, Рудольф не может уснуть. Из их окна видна опушка леса, и он пересчитывает видимый ему угол сосен. И ищет выдуманных братом чудовищ, которые оживают в полусне и бродят по дворам. Рудольф всю ночь проверяет, закрыты ли двери и окна, защищена ли печь, на месте ли мама и брат.
Когда исчез отец, исчезли безопасность и вещи, которые напоминали о нем. Ржавый топор, любимый стеганый армяк, родословная тетрадь и огромная деревянная кружка. Когда исчез отец, исчезла как будто и мать. Она по—прежнему работала, по—прежнему занималась домашними делами, но эта была не она, а ее тело. Душа ушла за отцом, ни части не оставив детям.
– Не верю, но все равно страшно
Адольф ухмыляется.
– А мне совсем не страшно
– Вот как?
– Ага. А может это был … калмонь кирди. Встал на защиту мертвецов, да не выстоял в бою
– С кем?
– Так с чертом
– Перестань
– Ты же в это не веришь
Смотрителя кладбища не за что было бояться, потому что он защитник. Но в зимнем лесу на исходе дня бояться можно всего.
Пока Адольф сопит во сне, Рудольф не может уснуть. Со двора их дома видна гора, на вершине – деревянные столбы кладбищенской ограды. Рудольф ищет упомянутого братом калмонь кирди, который восстает из промерзшей почвы и бродит по дорогам в поиске не спасенных душ. Рудольф всю ночь проверяет, закрыты ли двери и окна, защищена ли печь, на месте ли мама и брат.
Калмонь кирди – это она, женщина, мать. Её нет смысла пугаться, она быстрее сама всех напугается. И несмотря на это, каждый раз Рудольфа трясет от четырех слогов «кал—монь кир—ди».
Однажды он засиделся допоздна со старшими и услышал, что как будто бы их защитника закопали не так, как нужно было. Им могла стать только невинная душа, в их случае – старая дева.
Но спустя три года после захоронения узнали, что она не была старой девой. И во всем виновата ее немота.
Можно было бы сказать, что это слухи неверующих, но в поисках матери в деревню прибыла дочь, которая рассказала, что в соседнем уезде у них была большая семья. Мать с рождения была немой, не могла читать и писать, поэтому узнать о ее семье никто не смог. Она приехала с погорельцами, поселилась в доме кузнеца. А спустя пять лет тихой жизни умерла от сердечного приступа.
Местные жители сложили факты и пришли к выводу: это старая дева. Что пришлось кстати: два последних года были самыми неурожайными в деревне, и знахарь настаивал на защитнике. «Это мертвые недовольны». Деревня появилась во время войны, поэтому старейшинам было не до поиска защитника там, куда в скором времени мог попасть весь мир.
Немую старушку похоронили по обычаю, год порадовал урожаем. А потом приехала дочь. Когда пропала мать, ее искали по соседним деревням, но так и не нашли. Дочь добралась до нашей деревни в поисках работы и слыхом не слыхивала ни о каких погорельцах. Почему мать уехала, дочь также не знала. Не знала, по своей ли воле она это сделала или нет. Но после визита на кладбище решила остаться в деревне, под крылом самого главного в своей жизни защитника.
Дочь тоже поселили у кузнеца, а работать определили к ткачихам. Она вязала колючие шапки и носки. А спустя пару месяцев вышла замуж за сына лесничего, чтобы через год стать матерью Адольфа и Рудольфа.
– Не верю, но все равно страшно
Адольф ухмыляется.
– А мне совсем—совсем не страшно
– Вот как?
– Ага
Рудольф останавливается.
– Тогда прыгай в яму
Адольф ухмыляется.
– Это зачем?
– Затем
Рудольф не знает, зачем это сказал. Они просто шли за остатками дров, которые уложили утром под сосной 1126. Вот сосна 1126, но дров рядом нет. Зато есть зловещая яма. Адольфа никто не заставлял придумывать схватку с чертом, Рудольфа никто не заставлял призывать брата к прыжку. И все же каждый сделал то, чего и в мыслях не было. Рудольфу было страшно. Адольфу тоже.
Адольф подходит ближе. Рудольф удивленно следит глазами. Неужели правда прыгнет? Неужели как обычно сделает назло, даже если будет хуже?
Адольф прыгает.
Рудольф падает на колени и, боясь смотреть в разинутую пасть ямы, поднимают голову, что есть силы, и всматривается на увесистые снежные тучи. Рудольф кричит, кричит, кричит. Когда замолкает, из ямы не слышно ничего. Как будто никто туда не падал, как будто секунду начал здесь не было еще одного шумного ребенка. Шумного неверующего ребенка, который решил прыгнуть.
Рудольф торопливо ползет к краю ямы, чтобы разглядеть глубину, но от туч, которые теперь, даже если проморгаться, застыли на сетчатке, не видно ничего.
Только спустя миллион секунд ожидания Рудольф распахивает глаза, чтобы всмотреться в глубину пропасти. Но никакой пропасти нет: Рудольф лежит на сугробе – между сосной 1126 и тем местом, где совсем недавно был брат.
Рудольф поднимается на ноги. Ему нужно к матери. Нужно рассказать, что случилось непоправимое, но сначала нужно пересчитать деревья. Если появилось новое дерево, оно может нарушить движение леса. В журнале отца описывались случаи, когда одно дерево притягивало к себе сразу несколько, которые лишились собственных номеров. А утром кто—то из местных жителей, даже не считающих деревьев и не имеющих к лесу никакого отношения, мог запросто исчезнуть.
Рудольф боялся, что никогда не увидит Адольфа. Если только брат не стал деревом, которое он найдет до захода сумерек. В паре братьев за смелость отвечал Адольф.
Рудольф озирается по сторонам. Что делать одному? Остаться и самому искать новое дерево? Бежать за подмогой, чтобы продолжить поиски и ночью? Рудольф не знает, что делать. Он хочет упасть горячим от слез лицом в сугроб и уснуть. Чтобы Адольф поднял его за шкирку, посадил на сани и увез домой. Но Адольфа нет, нет и решительности.
Рудольф поворачивается спиной к лесу и что есть силы бежит домой. Он бежит от туч, которые все ниже и ниже опускаются на деревню. Тучи готовы проглотить макушки сосен. А Рудольф бежит, не оглядываясь. Если оглянуться, можно увидеть, как тебя пытается догнать то, от чего бежишь. А Рудольф не готов, не готов, не готов. Он видит дом, видит горящее окошко.
Рудольф приходит в себя и видит рядом с глазами пламя свечи. Вокруг темнота. Вокруг вьюга. Но пламени свечи это не мешает. Снежинки залепили глаза. Рудольф стоит по колено в сугробе. Он протирает глаза, чувствует человека рядом. Это мама.
– Мама, мы где?
– На кладбище
Он не помнит, как оказался здесь. Мама не смотрит на сына. Она держит в руках свечу и что—то громко, но непонятно шепчет.
Рудольф боится говорить, но не боится думать. Под шепот он думает, почему не прыгнул вслед за Адольфом. Это же было проще всего. Они родились вместе, вместе бы упали, вместе бы выбирались из—под земли. Вместе выбраться всегда легче.
– Мама, что мы тут делаем?
– Пришли навестить бабушку
Рудольф шмыгает.
– Зачем сейчас?
– Чтобы она помогла вернуть твоего брата
– Значит защитница и правда наша бабушка?
Рудольф смотрит на профиль матери. Профиль еле заметно кивает. Рудольф закрывает глаза, не в силах сопротивляться вьюге, усталости и чувству вины.
Рудольф просыпается в пять утра, все внутри горит. В ладони зажат лесничий журнал. У кровати – огарок свечи. Рудольф вскакивает. Он в кровати Адольфа, самого Адольфа нигде нет. Мамы тоже нет. Рудольф не понимает, приснилась ли ему ночь на кладбище или все было на самом деле.
Рудольф заглядывает в печь, на печь, в сени, на кухню, на веранду, всматривается в каждое окно. Ничего, он совсем один. На улице самый солнечный зимний день, какой только можно себе представить. Но это солнце не с кем разделить. Рудольф видит у печи свою одежду: понурые валенки, еще сырую шапку. Он до сих пор в ладони сжимает лесничий журнал. Неужели ночью читал его? Раскрывает на смятой странице: кривым черными линиями нацарапаны вчерашняя дата – одиннадцатое января – и 1126.
Рудольф хватает тяжелую от внутреннего снега одежду, натягивает на себя и тут же покрывается мурашками. Сворачивает в трубочку журнал и запихивает в карман.
На улице морозно, куртка сразу же встает колом, и Рудольф – вместе с ней. Утренняя вьюга спрятала все следы: ни одного у дома.
Рудольф попрыгал на месте, чтобы вернуть шубу в подвижное состояние, и потрусил к опушке.
Через десять минут он был на месте дерева 1126. Но дерева здесь как будто никогда и не было. Он прошел глубже в лес, вдоль пронумерованных, еще совсем молоденьких, сосен. И здесь он увидел новое дерево – тоненький дуб, стоящий в стороне. На нем не было номера.
Рудольф достал из кармана штанов моток красной пряжи и сел на колени, оказавшись по пояс в колючем сугробе. Этой пряжей повязывались деревья, у которых ещё не было номера. Пальцы не слушались, но Рудольф смог собрать плотный узел вокруг ствола.
– Адольф, это ты?
Мальчик погладил морозную кору.
– Так ты мне и ответишь
Рудольф поднялся на ноги. Пора возвращаться и рассказать матери, что нашел Адольфа.
– До сих пор ничего не боишься?
Рудольф в последний раз оглянулся и побежал домой.
У дома Рудольф обнаружил тысячи следов взрослых ног и открытую калитку. Мальчик забежал в дом, не снимая валенок, и угодил в толпу мужчин. Здесь были его дядя Яков, дед Макар, близнецы—кузнецы Остап и Потап, соседи с нескольких домов. Они собрались вокруг широкого деревянного стола, срубленного отцом, и шумно обсуждали поиски Адольфа.
– Я знаю, где Адольф
Сказал тихо Рудольф. Шум продолжился. Рудольф оглянулся. Матери в комнате не было. Он стремительно прошел в другую. Мать стояла у окна.
– Мама
Она не оборачивалась.
– Мама, мне кажется, я нашел Адольфа
Мать вздрогнула и повернулась к сыну.
– Не пугайся, но кажется, Адольф теперь дуб
Спустя десять минут Рудольф стоял в толпе мужчин, ходящих туда—сюда вдоль нового дерева. Остап и Потап одновременно повернулись к матери, которая стояла рядом с Рудольфом.
–
Это и правда может быть Адольф
– Почему?
Мать стояла в вязаной кофте, она не успела одеться как следует. Но на морозе даже не двигалась, так и замерла в одной позе.
– 1126 – это скорее всего твой муж
Рудольф вопросительно поднял глаза на мать.
– Ты знала?
Мать кивнула.
– И Адольф знал?
Мать кивнула.
– Значит это точно он
Вечером Рудольф подобрал с пола огарок свечи, оделся потеплее и пошел на гору, к бабушке. Если она еще не помогла, то должна помочь, как только услышит, как ни Рудольф, ни его мать не могут жить без Адольфа. Даже если отцу в лесу нужна компания, это не значит, что можно забирать себе сына.
Рудольф зашел на кладбище, нащупал тропинку, набитую матерью к калмонь кирди, зажег свечу и попросил ее вернуть Адольфа.
Мужчины остановили поиски и занимались своими делами. Рудольф, не смотря на страх и отчаяние, тоже должен был возвращаться к ежедневным заботам. Он вытащил другие, новенькие сани, из амбара, положил с собой топор и отправился за дровами.
Он пошел прямиком к дереву 1126 и новому дубу, который за сутки никуда не переместился. К стволу почти приросла красная нитка, повязанная Рудольф наспех.
– Привет, Адольф
Пока Рудольф рубил дрова из уже поваленных, покрытых снегом, замерзших деревьев, он разговаривал с Адольфом. Рассказывал, как ходил к калмонь кирди, которая оказалась их бабушкой, как понял, что Адольф – это Адольф.
Когда Рудольф уже набрал полные сани свеженьких дров и связал их между собой, он заметил, что у дерева 1126 что—то лежит. Он подошел поближе, следов не было, но у корней и правда лежало что—то металлическое, но отчего—то не блестящее на солнце. Это был ржавый топор, очень похож на отцовский. Вот только отцовский пропал вместе с ним. Рудольф поднял его и перевернул. На отцовском топоре, прямо у бородки, была выбита П – первая буква имени их матери Праксы. На этом топоре тоже оказалась буква П. Рудольф от удивления сполз на колени.
Сомнений не было – это отец.
Рудольф спрятал топор в дрова и поспешил домой. Ему снова нужно было к бабушке. Скорее всего это она ему помогла. Вот только что ему делать с отцовским топором?
Мать была дома, теперь она постоянно смотрела в окно и не могла браться за работу. Рудольф обнял ее за плечи, разложил дрова, спрятал топор под кровать своей комнаты и ушел на кладбище.
Дорожка была все также натоптана, как будто сюда приходил не только Рудольф. Мальчик попросил бабушку дать ему знак, что делать с топором, и еще раз попросил вернуть Адольфа. Ведь не может брат просто так взять и исчезнуть из—за какой—то глупости?
Когда Рудольф вернулся домой, матери дома не оказалось. Было холодно, печь не топили целые сутки. Рудольф покидал дров, которые успели растаять, но одно полено не помещалось. Топор Рудольфа был в амбаре и он решил разделить непослушное полено отцовским топором. Когда Рудольф засунул руку под кровать, топора на привычном месте не оказалось. Он лег на живот и заглянул под кровать. Топора там не было.
Рудольф вышел на крыльцо, и тогда заметил, что саней у амбара тоже нет. У мальчика все свернулось в груди. Мать, топор, сани. Где они?
Он быстро накинул шубу и в сумерках побежал к лесу. Еще с опушки увидел фигурку у дерева 1126. Он побежал еще быстрее.
Куда бы Рудольф ни торопился – он опоздал: мать так мастерски управлялась с топором, что еще мгновение, и могучее дерево 1126 пропало в пушистых сугробах.
Когда Рудольф был уже рядом, он не увидел упавшего дерева. На его месте была огромное красное пятно на снегу, а в красном пятне – отец.
– Мама, что ты сделала?
Мать бросила топор, влетела в пятно и прижала голову отца к груди. Рудольф подошел к ней и сел рядом. Это был он, бледный, с синими губами и немигающими открытыми ярко—синими глазами.
Мать кричала, кричала, кричала. Она кричала так, как не кричала со дня исчезновения отца. Все, что она знала теперь, так это то, что он не уходил, он пропал. Что он не мог вернуться, даже если бы хотел.
Все, что запомнил Рудольф, это темнота, опустившаяся слишком быстро, ледяную руку отца, которую он держал в своих ладонях, пытаясь согреть и не веря, что отцу это не нужно.
Рудольф очнулся на следующее утро в своей кровати, не чувствуя рук и ног. Он не мог понять, как добрался до дома и пришла ли с ним мать.
Когда Рудольф вышел из комнаты, он увидел у печи знакомую фигурку, похожую на него самого. Фигурка близко—близко стояла у огня, тянула к языкам пламени руки и улыбалась.
– Адольф
Часть 4. Где Миша сажает вишню, которая меняет всё
– Здесь никогда не было овец и вишни
– Ммм
– И с чего ты взял, что она возьмется?
– А с чего бы ей не взяться?
– Не знаю
– Ну вот
– Мне кажется, проще посадить смородину
Он огляделся по сторонам.
– Весь палисадник в ней
– Оранжевой нет
– И вишни нет
– Ладно
Миша замер с лопатой в руках и смешливо посмотрел на Прасковью.
– Вишня?
Прасковья махнула рукой и пошла за саженцем.
– Вишня
Миша улыбнулся сам себе и вкрутил лопату в сухую землю. Прасковья, мать жены, всегда любила поспорить, и с каждым годом упивалась этим все больше и больше. И сказать, как молодежь пытается исправить движение времени: завести овец, посадить вишневые сады. Что еще сделает эта молодежь? Вот посажу первое вишневое дерево и проверю, подумал Миша.
Почему молодежь так стремится все изменить?
Прасковья достала саженцы и понесла коромысло к колодцу, задевая на ходу полынь. Она не любила проезжую дорогу, утрамбованную машинами, и обходила ее по тропинке у леса. Эта тропа существовала только благодаря шагам Прасковьи и гусей.
Миша посадил три дерева и три куста вишни. Он всегда все делает по три раза. Но три раза Прасковью нисколько не смущает. Ее смущает все новое.
Она родилась в этой деревне. Выросла с деревьями у дома с амбарами, подсолнечными полями, деревянными журавлями. Видела, как вырубаются дубы для расширения дороги, убираются поля, а скрипучие журавли меняются на ржавые колодцы. Неужели когда—то не будет и колодцев? А что же тогда будет?
Она сказала Мише, что никогда в деревне не было вишни. Что никому она не была нужна. Но Миша как одержимый, с самой зимы не перестает говорить о деревьях, которые еще непонятно, когда пойдут в рост и дадут урожай. Всему нужно время. Но молодежь как будто не понимает. Она не хочет ждать. Хочет быстро, хочет сейчас. Прасковья с каждым шагом все меньше и меньше, что увидит своими глазами краснючий сад.
Прасковья доходит до колодца, опускает ведро в ледяную воду. В это время Миша мыслями далеко—далеко, спустя десять лет, любуется спелыми красными вишнями, собирает ягоды в горсть и кидает в рот. Вишня лопается, кисло—сладкий вкус разлетается до желудка. Как хорошо.
Руки Миши черные, все в земле. От лопаты и лейки – мозоли. Но что эти мозоли, когда впереди – собственный вишневый сад. И разве это плохо – жить в мечтах, если они переносятся в реальность.
Миша познакомился с деревней, женившись на дочери Прасковьи. Он влюбился в нее, как только увидел с дороги Русский лес. А когда погулял по широкой главной улице, забрел на все тропинки, вытоптанные и позабытые, изучил горы и подлески, заметил: здесь нет ни одного вишневого дерева. А вишню Миша до одурения любил. Но не знал этого, пока в райском месте, где есть все—все—все, не отыскал только ее.
Грибы какие хочешь? «Панги» – хмыкает Прасковья. Пожалуйста.
Земляника? «Адирьвазо» – добавляет Прасковья. Целые поляны.
Горох? «Гуфтоль». Выбирай любой огород.
Подсолнухи? «Чиньжарамо». Тоже есть.
Мята? Чабрец? Что—то еще? Загибай пальцы.
Но ни одной вишни: ни дикой, ни домашней. «В мокшанском языке даже слова такого нет – вишня. Можно сказать конечно «ятамарь», но звучит оно как—то по—цыгански» – добавляет Прасковья.
Арина идею мужа поддержала: шестью заботами—деревьями больше, шестью заботами—деревьями меньше. Но постоянно шутила: «смотри, как бы они не начали перемещаться сами по себе». И рассказывала о ходячих вокруг деревни деревьях.
Миша пожимал плечами. Брат Арины – Лев – постоянно болтал о волшебных овцах. Жена Льва – Полина – о даре, которым славилась ее семья.
А не коллективное ли здесь помешательство? Только каждый помешан на своем.
Миша вернулся из своей головы от резкого хлопка. Прасковья вернулась и попыталась сама повесить коромысло на стену амбара. Судя по шуму, ей это не удалось.
А вишневые деревья и кусты тем временем встали в стройный ряд. Ох, скорее бы на них созрела вишня.
– Подожди лет десять
Прасковья как будто прочитала мысли зятя.
– А почему бы и не подождать
Прасковья хмыкнула.
– А знаете, я задаюсь вопросом: не умеете ли вы мысли читать?
Прасковья задумчиво развернулась и пошла к калитке.
– Скажешь тоже
Миша пожал плечами, разровнял остатки чернозема и пошел в дом.
– Вот бы быстрее время пролетело. Страшно вишни хочется
Миша как обычно проснулся раньше Арины и как обычно позже Прасковьи. Можно было сколько угодно пытаться встать пораньше, но Прасковья будет уже на ногах. Она топит печь, бросает огромные горячие лепешки одну за другой, греет зеленый чай и уходит за земляникой. И так каждый раз.
Миша выпил чаю, закинул в себя лепешку со свежей сметаной и вышел во двор. На дворе между тем что—то изменилось. Как будто части забора нет. Точно, нет. Деревянных качелей тоже. И новенького амбара, построенного собственными руками.
«Я что, еще сплю?». А вишня? Миша побежал в палисадник по мокрой гусиной травке. Босые ноги сразу же покрылись росой.
«И правда – сон». Миша не мог поверить: в углу палисадника раскинулось три высоченных вишневых дерева и три пухлых вишневых куста. Ветви тянулись вниз от целого города ягод.
Миша остановился и целую бесконечность смотрел на спелые вишни. Быть такого не может! Он подошел к деревьям, сорвал горсть бордовых вишен и закинул в рот. Сок разлетелся до самого желудка. Рай на земле. Да неужели это происходит на самом деле?
«А не попал ли я в будущее, как и хотел?». Миша сорвал еще несколько горстей, сел в тень деревьев и зажевал, раздавливая ягоды языком.
Тишину прервал неожиданный громкий смех. Он перескакивал с места на место, разбегался эхом по двору, вылетал к лесу, прыгал по всей деревне и возвращался в полисадник. Миша огляделся. За кустом красной смородины стоял мальчик и переминался с ноги на ногу в нетерпении. Он тихонечко смеялся в ладонь.
– Лееееееев
Лев?
– Лееееееееев
Мальчик плотнее закрывал рот ладонями.
– Леееееееееееев
В калитке появилась девочка лет шести. Она растерянно смотрела на все кусты, которые ей следовало обойти в поисках мальчика.
Мальчик не выдержал и засмеялся, что было силы.
– Ага! Лев!
Мальчик упал в блестящую траву.
– Ну Арина
Арина?
Девочка подбежала к мальчику, ударила по плечу и понеслась к калитке. Мальчик подскочил и побежал за ней.
– Выдумала!
Миша перестал жевать, так и оставив косточки во рту.
Лев? Арина?
«Какое совпадение». Мог бы подумать Миша и отбросить эту идею, вот только девочка была мелкой копией его жены.
«Я что, еще сплю?». Миша стукнул себя ладонью в лоб. Что—то странное происходило прямо сейчас.
«А в СЕЙЧАС ли я нахожусь?». Миша поднялся, выплюнул мелкие гладкие косточки, оглянулся на вишневые деревья, как будто пытаясь запомнить, как будто спустя мгновение он проснется, и вместе с реальностью деревья исчезнут. Наконец от отвернулся и торопливо зашагал к дому.
Девочка с мальчиком выбежали на проселочную дорогу и бегали друг за другом. На девочке было белое, похожее на парус, платье. Оно было очень длинным, и когда она бежала, то часто наступала на подол и едва не падала. Ее белесые волосы разлетались на ветру, солнце находило отражение и согревало этот маленький подсолнух. Девочка широко улыбалась и смеялась без остановки, так громко, будто у всего мира специально выкрутили звук на минимальный, чтобы слышать ее одну. Его Арина точно также смеялась. Сначала Миша влюбился в ее смех, а потом уже увидел белесую голову, голову—подсолнух. Любимую девочку всех, не только его. Миша со всех сил пытался добиться Арину, пытался соответствовать по звуку и ритму. И сейчас он стоит по щиколотку в мокрой траве и смотрит, как такая же Арина бегает босиком по землистой дороге.
Это Арина.
А мальчик? Это же вылитый Лев. Такие же вихры рыжеватых волос, веснушки по всему лицу, мятные глаза и смех. Такой же, как у сестры. Такой же широкоплечий и шумный. Бежит и наступает только на пятки. Прасковья всегда кричит «Да не топай ты так, весь дом разбудишь». И вот сейчас Миша снова слышит такой же топот от босых пяток, но по утренней холодной земле.
Это Лев.
– Как интересно, я хотела попасть в будущее, а попал в прошлое. Но вишня здесь есть, хотя Прасковья говорила, что ее здесь никогда не было
Миша повернул к дому: как же он сразу не понял, что веранда стала больше, а вместе с ней и крыльцо – шире? Он огляделся по сторонам: белоснежные головы мальвы у садика, крыша зеленого цвета, а не красного, как сейчас.
Из дома вышла девушка. Миша не поверил своим глазам – Прасковья? Статная, с темными широкими бровями, густыми темными волосами, заплетенными в толстую косу. На плечах – зеленый платок. Она строго смотрит на детей и зовет их в дом. Дети сразу же останавливаются, идут к матери, по дороге толкая друг друга локтями.
– Арина, ты как мальчишка себя ведешь! Лыска!
Прасковья хватает девочку за руку и первой заводит в дом. Лев останавливается и хихикает себе под нос. Он—то и есть мальчишка, ему можно быть лохматым и чумазым. Арина другое дело.
Миша подходит к нему поближе.
– Привет
Лев смотрит себе под ноги, ловит в горсть гусиную травку и отрывает ее шапочки. Внутри шапочки – зеленая семечка, которая внешне похожа на улитку, а на вкус – на ядра подсолнечника и огурца одновременно. Мальчик освобождает семена и бросает в рот.
– Привееет
Лев не видит и не слышит Мишу.
– Что за ерунда
Миша вспоминает фантастические фильмы, в которых призраки являются живым, но те их не видят. Жутковато оказаться не там, где тебя не должно быть. И быть совершенно не готовым к месту, в котором тебя не было. Миша проходит в дом: рукомойник на веранде другой, сени просторнее, печь – огромная, на окнах – цветущая герань, по углам жужжат заблудившиеся жуки и осы. Но деревянные полы скрипят под ногами все также, по—родному.
Прасковья, Лев и Арина завтракали. Но стол был накрыт еще на троих, как будто кого—то ждали с минуту на минуту. Миша подошел к окну и посмотрел на деревья за окном. Там, где в настоящем льются утренние солнечные лучи, сейчас тень от вишни. Миша мечтательно вздохнул, понаблюдал, с каким аппетитом Лев ест огромные лепешки и запивает теплым молоком, а на столе – огромная банка сгущенки. Арина огромной деревянной ложкой обливает лепешку и кусает, что есть силы. Миша давно не видел таких огромных банок, в детстве в таких продавали всякое сладкое.
За калиткой послышался гулкий топот – шагал кто—то торопливый, опаздывающий к завтраку. Дверь резко распахнулась, и на пороге появился высокий парень в серой косоворотке. В руках у него был глиняный горшок. На голове – фуражка с блестящим значком.
– Тимофей!
Арина бросила лепешку, ложку и побежала к брату. Тимофей успел поставить горшок в ноги и подхватил сестренку. Так и сел за стол в ее объятиях.
Миша обомлел. Тимофей! Совсем не узнать. Миша познакомился с ним после аварии, тогда Тимофей осунулся, стал ниже ростом, обзавелся очками с тяжелыми диоптриями. В очках глаза Тимофея были похожи на голубые выцветшие блюдца.
После радостного сытого молчания Тимофей поднял с пола горшок, из него торчали зеленые ростки.
– Мама, давай уберем старую вишню и посадим эту. Она уже болеет
Прасковья развела руками.
– Ничем она не болеет, ты видел ягоды?
– Она старая, плоды побитые, пришло время ее менять. И солнце она закрывает, ей—богу – дома как в погребе
– Деду не понравится, это он посадил и мечтал, чтобы во дворе всегда была вишня
– В следующем году она не даст плодов, Прохор же сказал
– Вот не даст, тогда и вырубим
– Но ростки уже есть
– Сажай в другом месте
Тимофей хмыкнул.
– Дед не узнает, что вишни нет
Прасковья сурово посмотрела на старшего сына.
– Это последнее, что от него осталось
– И мы от него остались
– Это другое
– Ну мама
– Что же вы за молодежь такая: вам бы что—то поменять. Стоит вишня, огромные деревья, нигде в деревне таких вишен нет. Но нет, нужно посадить новую. Не нужно вам корни
– Мы просто хотим дать новые
– В том—то и дело. Дерево, как и любовь, созревает только во времени. Эти вишни сажались с любовью, собирались с любовью. Чтобы прощаться с ними, тоже нужно время
Прасковья встала из—за стола и пошла в главную комнату. Арина и Лев понурили головы, а Тимофей улыбнулся.
– Вот такая мы молодежь, все хотим что—то поменять
Так вот откуда у Прасковьи вишня, о которой она не говорила. Но неужели новые ростки не прижились?
Миша пошел в палисадник, чтобы наесться вишни, пока ее не срубили. Ведь, судя по отсутствию деревьев в настоящем – Тимофей пробовал сажать на месте старой, такой вкусной вишни, новые.
Когда Миша подошел к деревьям, то понял, что казалось ему самым странным: все вокруг было огромным. Ощущение, что или мир стал больше, или он – меньше. В палисаднике стоял бак с водой для полива, парень развел руками муть и посмотрел в отражение. На него смотрел Миша, только лет на двадцать моложе.
– Это самое лучшее приключение в моей жизни, честное слово
В то время, пока Тимофей помогал матери на поле, Арина кормила цыплят и поросят, а Миша за всем этим наблюдал, Льву стало жалко одинокие черенки, стоящие в сенях. Мальчик прокрался в амбар, схватил топор и побежал к вишням.
Миша со слезами на глазах наблюдал за тем, как от каждого удара на землю падает целый город спелой вишни. Тимофей и Прасковья не сразу услышали стук, а когда услышали, большие стволы уже невозможно было спасти.
Тимофей подбежал к брату и вырвал топор. Он сам хотел вырубить вишню, но делать это без согласия матери был не готов. А теперь из глаз вырывались слезы. Они стекали по щекам, пробирались сквозь усы и мочили без того влажную рубаху. Миша не смог удержаться и поддержал Тимофея.
Прасковья тем временем держалась за забор и пыталась свои слезы скрыть. Спустя минуты тишины она вытерла слезы земляными руками и прошептала.
– Вишня здесь больше никогда не будет расти
На следующий день Тимофей и Лев выкорчевали корни, вынесли уставшие стволы вишни. Вишня и правда болела: внутри она оказалась полностью гнилой. Удивительно, как она все это время стояла и давала плоды.
Прасковья стояла молча, пока сыновья таскали сухие ветви. В глазах ее не было ни злости, ни слез, только усталость. Тогда она подумала, что проще вычеркнуть память, чем снова к ней возвращаться. С тех пор она решила: вишни здесь не было и быть не может. Так легче жить.
После того как перекопали землю, посадили новые деревья. Тоненькие ростки блестели на солнце, а Прасковья будто не замечала, что в саду что—то изменилось, и по—прежнему не закрывала ставни от палящего дневного солнца.
А к вечеру ростки высохли и опали. Тимофей развел руками.
– Впервые такое вижу, обычно саженцы приходят в себя дольше. А эти сразу опали
Прасковья хмыкнула.
– Я же сказала, что вишня здесь больше никогда не будет расти
Миша просыпается от удара. Он упал с кровати и покатился по деревянному холодному полу. По утрам и пятками ступать зябко, а животом – будто голым по льду мчишься. Миша подпрыгнул и осмотрелся. На кровати спала Арина. Взрослая Арина. Какое счастье!
Миша подбегает к окну и смотрит в палисадник. В утренних лучах блестят стройные вишневые саженцы: три деревца и три куста.
– Ну что, поспели твои вишни?
Миша от неожиданности вздрагивает и поворачивается к Прасковье. Та дожаривает огромные лепешки. Ее слова звенят точно так же, как в прошлом, когда она сказала, что вишни здесь больше никогда не будет. Только теперь в голосе звучали не усталость и отчаяние, а тепло.
Он широко улыбается.
– Поспели, только через время
Прасковья хмыкает и ставит на стол блюдо с лепешками.
– А время ускорить ну никак нельзя. Оно не терпит торопливых
Миша понимает, что она помнит старую вишню так же, как он теперь будет помнить свое путешествие в прошлое.
– И любовь, как дерево – созревает только во времени
Прасковья смотрит на Мишу и улыбается.
– Бери лепешку, молодежь. И открой банку
Миша берет горячую лепешку и чувствует, как ее слова оседают в нем: как косточка, которой предстоит прорасти.
– Какую банку?
– С вишневым вареньем
Часть 5. Где Дарья собирает секреты
Дарья схватила ножницы и провела лезвием по пальцу.
– Острые
Яков поднял голову и зажмурился.
– Не крути ими у головы
– Я тебя стричь ими буду, куда же мне их девать
В семье Дарьи у каждого есть дар. Глубоко видимый или едва уловимый. Все началось с прапрадеда Матвея, деда бабушки. Он был самым сильным. Мог вырвать крепкое дерево вместе с корнями, перетащить сарай с места на место, когда в нем была скотина, двигать застрявшие на поле комбайны. Он переносил не только тяжелые предметы, но и тяжелые события. Проблемы целой деревни ложились на его крепкие плечи, перемалывались в его крепких мыслях.
Дед Евсей мог становиться кем угодно, даже обратно собой. Чтобы стать другим человеком, нужно было встать плечом к плечу и уставиться на собственное отражение в воде. Колодец родниковой воды, кружка кваса, бидон молока – глаза деда смотрели в глаза соседа, пока сосед не оседал без сознания. Тогда Евсей делал то, на что другой в своем теле ни за что не отважился бы.
Чем старше становился дед, тем реже использовал свой дар. Душе становилось тесно с другими душами в хрустящем теле.
Однажды она не нашла внутри место и вылетела в ответ, и дед ушел с цыганом Баро на восток. Евсей сделал то, на что в своем теле ни за что не отважился бы.
Бабушка Бажана пекла самые нежные и самые большие лепешки в деревне и, возможно, в мире. Эти лепешки спасли всю деревню от голода. Каждый, кто получал угощение от бабушки, должен был делить лепешку пополам. Одну половину съесть, вторую – припрятать. На следующий день лепешка снова превращалась в целую.
Прабабушка Капитолина соединяла Куда—аву, покровительницу дома, с хозяином. Каждый приехавший или сменивший дом первым делом звал Капитолину. Вместо поверья «первой в дом заходит кошка» в деревне ходило поверье «первой в дом заходит Капитолина». То же самое касалось и замужества: дочь семьи от одной Куда—авы переезжала в дом мужа, и, боясь не подружиться с новой покровительницей, звала на знакомство прабабушку.
Дарья состригает секреты, которые тяжело носить их владельцу. Он может молчать или говорить, не прекращая. Ножницы Дарьи острые, они знают, когда и где срезать, чтобы отпустило. Ножницы сами состригают его.
Дар семьи проявляется с трех лет. В три года каждый чувствует жар в веках. Он не проходит, пока не найдешь свое место. Этот жар не спутать ни с чем: не температура под сорок и озноб, не солнечный удар, не горячая вода в лицо. Совсем другое, как удар по макушке.
Старший брат Роман силой мысли меняет ветер. Это спасает от засухи и помогает вовремя убрать урожай. Старшая сестра Прасковья умеет переносить в прошлое и будущее. Она чувствует, где человек получит настоящий урок, который поможет ему в жизни, и отправляет туда. Младшая сестра Софья отличается самым лучшим нюхом. Она крадется, как лисица, и набрасывается, как волк, по запаху определяет грибные места, ягодные поляны и обман.
Иногда дар проявляется прозрачно: взрослые понимают «смотри, этот мальчик бежит, как ветер», «ага, эта девочка чувствует чужую боль». Дарья же в три года не понимала, чего от нее ждут, и почему она чувствует чужие страхи, но боится рассказать о них другим.
Дарья всегда слышала, о чем молчат. О чем боятся говорить. Что хотят забыть. Она закрывала глаза, уши, рот. Кричала, молчала. Когда она слышала чужой секрет – этот человек, носитель секретов – отпускал его. Только Дарья узнала об этом в шестнадцать лет.
То, что тайна уходит от прикосновения Дарьи, уловила ее бабушка. Она заметила, что стоит Дарье дотронуться до чьих—либо волос, как вместе с плотной, искусно заплетенной косой, дюны слетают с плеч. Будто с рождения ты закидывался и закидывался песком, а когда сил нет – Дарья сдувала с тебя этот песок одним прикосновением.
Чтобы проверить, так ли это, бабушка попросила Дарью состричь ей прядь. Внучка долго отказывалась, но все же взялась за тугие ржавые ножницы. Тогда она почувствовала то, что увидела в ней бабушка. Она узнала, что однажды бабушка скрыла чужое признание, которое увесистым камнем катилось за ней по пятам и никак не отпускало. Дарья могла выбрать: узнавать секрет или нет. Спустя годы она выбрала не слушать, а просто освобождать.
От радости отец поехал в город и купил новенькие, тоненькие ножницы, которыми дочь сможет помогать другим.
Дар – это всегда помогать другим. А дочь с именем от этого важного слова достойна самого лучшего.
До своих двадцати лет Дарья перестригла всю деревню, вернула ватные сны старшему поколению, подарила вещие сны – младшему. О даре девушки слышали в соседних деревнях, но никому из них она не могла помочь. Никому, кроме Якова.
Яков опустил глаза и для успокоения отодвинул голову. Дарья посмотрела в зеркало сначала на себя, потом на Якова.
– Ты же понимаешь, что это скорее всего не сработает?
Яков моргнул на Дарью, перехватил ее взгляд в пыльное зеркало.
– Понимаю
– Но все равно хочешь попробовать?
– Хочу
– Значит нужно избавиться от страха ножниц и рассказывать
Яков вздохнул.
– Я никому не должен рассказывать
– Так и не рассказывай
Яков удивленно поднял глаза и быстро опустил, испугавшись блеска лезвий.
– Хорошо
Дарья состригла первую кудрявую прядь, выпрыгивающую из макушки пушистой шевелюры Якова. Прядь задела ногу Дарьи, и она почувствовала, какой невероятно тяжелой для волос была эта прядь.
Девушка прислушалась к шороху волос под ногами. Она впервые слышала секрет человека из другого места. Дарья наклонилась, подняла прядь и сжала ее в ладони. Прядь была влажной, будто в ней сидела не только память, но и земля, влажная от дождей, с запахом корней.
– У тебя волосы, как земля
Пробормотала Дарья. Яков кивнул.
– Как будто секрет не про людей
– Ты слышишь?
Дарья кивнула в ответ. Ее ножницы впервые шептали о чем—то, что не было связано с человеком напрямую. Внутри пряди жило что—то древнее, древнее родного места.
– Я не отсюда
– Это я знаю
– Но и не чужой
Он поднял глаза, и Дарья заметила в его зрачках едва уловимую зелень, будто в них отражался хвойный лес.
– Твои корни не в людях
Яков медленно выдохнул.
– Расскажи, что ты слышишь
Дарья закрыла глаза.
Твой дед был … деревом? Тех, что перемещаются. Они зовутся Крандамо, Переходные. Они переходят с места на место, когда становится тесно, ищут простор, пока не пустят новые корни.
Твой дед однажды остановился здесь, рядом с нашей деревней, и на десятки лет пустил корни. Тогда он обернулся человеком, чтобы пожить среди людей. И у него родился сын. Твой отец.
Вот только дерево не может всю жизнь быть человеком, и ему пришлось вернуться в лес. И чтобы местные не пустили слухи, что глава семьи бесследно пропал, он отправил вас в другую деревню.
Дарья прижала пальцы к холодным ножницам.
– Значит, часть тебя отсюда
Яков кивнул.
– Часть – да. Я носил этот секрет все детство. Люди в нашей деревне догадывались, что со мной что—то не так. Я слышал шорох корней, чувствовал, как деревья переговариваются, знал, куда они пойдут. Вот только рассказал никому не мог. Этот секрет делал меня чужим везде.
Дарья почувствовала, как ножницы потеплели. Они признали Якова. Его тайна принадлежала этой земле, потому что его кровь – кровь дерева, когда—то укоренившегося здесь.
Она отрезала еще одну прядь. На пол упала тишина, но Дарья услышала внутри нее стук – будто скрип дерева, передвигающего корни.
– Значит, поэтому я могу тебе помочь. Потому что ты не совсем человек из другой деревни
Яков улыбнулся с облегчением, впервые за долгое время расправляя плечи.
– Я боялся, что ты не услышишь
Дарья провела ножницами еще раз. На этот раз упал не просто волос, вместе с ним исчез камень, который давил на Якова всю жизнь.
Дарья подняла еще одну прядь и физически почувствовала тяжесть, будто в ней сидели десятки чужих жизней. Она нахмурилась.
– Не понимаю, почему твои волосы настолько тяжелые. В них словно голоса тех, кто исчез
Яков медленно закрыл глаза.
– Потому что это они есть
Дарья молча смотрела на Якова.
– Когда человек больше не может вытянуть этой жизни, он становится деревом
– Ерунда. Наши люди исчезают, не хотя этого
– А ты откуда знаешь?
– У них остаются семьи
– Но наверняка ты не знаешь
– Первыми исчезают те, кто пересчитывает деревья
– А никто не задавал вопрос, какого черта им сдались эти деревья?
Дарья не знала, что сказать.
– Человек уходит за тишиной
– И с чего ты это взял?
– Я знаю каждое дерево, которое было человеком
– Потому что ты тоже дерево
– Верно. Ты же сама это слышишь. Я знаю, кто именно из деревни стал деревом. Кровь сохраняет память
– И каждый волос на твоей голове хранит чей—то секрет. Потому они такие тяжелые
Яков кивнул.
– Почему они уходят в деревья?
– Потому что больше не могут жить людьми
– Ты хочешь сказать, что это – бегство?
Яков качнул головой.
– Нет. Это возвращение. Когда человек носит в себе слишком тяжелый секрет, когда страх или боль уже невозможно вынести, земля берет его обратно. Дерево становится его телом, чтобы защитить. Душа уходит в корни, и никто не может до нее добраться.
Дарью передернуло. Ее ножницы становились все горячее и горячее, и совсем скоро превратятся в языки пламени. Они откликались на слова Якова, будто ждали этой правды много лет.
– Ты принес тайны всего леса, чтобы я их забрала
– Да. Деревьям очень сложно, их ветви ломаются, корни вырываются и переносят их с места на место. А деревьям хочется остаться, хочется закрепиться. Только секреты не дают
– А они не могут снова стать людьми?
– Только если сами не захотят
– Но вернуться они могут?
– Могут, только не всегда людьми и не в одно мгновение
Дарья коснулась новой пряди и почувствовала, как в ней закручивается ветер, пахнущий корой.
– А как?
– Они могут стать животными через несколько десятилетий
– Какими животными?
– Ну овцами например
– Овцами?
– Овцами
– Но в нашей деревне нет овец
– Так будут
Дарья отрезала еще одну прядь, и впервые волосы Якова упали на пол легкими, как трава. С каждым взмахом ножниц освобождался и укоренялся целый лес.
– Теперь ты знаешь мой секрет
– Ты же в лес пойдешь, а не в соседнюю деревню?
– Нет, я пойду в сад
Дарья уставилась на отражение Якова.
– Я вишня
