Читать книгу: «Предчувствие сказки»

Шрифт:

Серия «Самое время!»


Издание осуществлено при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации


Оформление, макет

Валерий Калныньш


В оформлении использовано фото Олега Ермакова



© Олег Ермаков, 2026

© «Время», 2026

Предчувствие сказки

Барщевской родне и учителям В. Грушенко и А. Суворову посвящается



Я вопрошаю прах дряхлеющей вселенной…

Е. Боратынский

(Облак без определенного места жительства)

1

Ну вот, слушай. Жилъ молодецъ на свѣтѣ… А на свѣтѣ все бываетъ.

…Было уже жарковато. Оно, конечно, и хорошо, особенно ночью, спишь себе на скамеечке. Хотя с другой стороны… С какой это? С другой? Эй, к черту двусмысленности, мы же договорились, о'кей? Да. Реальность одна, а двусмысленностей – миллион. Миллиарды… Кажется, уже за пять или больше? Кто-то баил про то. Цыган тот с гитарой в Петровском лесу, Кришна. Сидел перед скульптурами, сшибал денежку. В воскресный день народ шел бойко за лесной тенью. В будние… Будние?.. Буд-ние… Странное слово какое-то… Да, в обыкновенные дни туда не попадешь, это же сельхозакадемия…

Там в войну был госпиталь? Ну да, и как раз туда и доставили деда-летчика, сбитого где-то над болотами под Белым… белым… белый… Белый.

Да… и вот на реплику о шедшем народе Кришна и отозвался сообщением… мол… да какое повалил, если представить в целом население… в планетарном масштабе. Сколько-то миллиардов… У него, видно, буйная фантазия. Если бы эти миллиарды кинули в его шляпу хотя бы по одному рублю… или даже по одному центу… динару… А в зубах у него сверкало золото… Золотые динары в зубах… Почему динары?.. Чья это валюта?

Он силился вспомнить, даже потер лоб, покрытый коростой, темной рукой, поскрябал для убедительности кожу черными растрескавшимися ногтями. Ну хотел убедить самого себя в честности мыслительного процесса.

Но попытка доискаться до истины не удалась.

Не удалась.

Цент – да, понятно, американская валюта. А динар… может, арабская? Или какая-то древняя вообще.

Он теперь почесал всклокоченную бороду… как будто мысль можно было наскрести в ней.

Нет, но как?.. Говорится же… это… лучше еврей без бороды, чем борода без еврея.

И что?.. При чем здесь еврей? И… как понять? Чего вообще это такое?..

Он усмехнулся тяжело.

Нет, забавно все-таки, это присказка такая у Кочерыжки с Савеловского. Он там ошивается. Сам лысый, как… как – ну Кочерыжка и есть. Выдает себя за жертву Чернобыльской аварии. Может, и жертва, шут его знает. Все мы жертвы. Кто какой аварии. Само человечество – результат космической какой-то аварии. Чего-то там пошло не так… Щелкнуло, рвануло – и на тебе, хомо… хома… хохма, короче, извечная. Парадокс. Ум в теле. Как яйцо в тесте. С живинкой яйцо. Да и тесто…

Так этот Кочерыжка еврей? Ни разу. Отечественная рожа, курносая, сероглазая… Правда, какого цвета волосы, установить нельзя. Ресницы бесцветные. Если бы атомное излучение испытал, то, наверное, и ресницы выпали бы? Или нет?..

Да какая разница, кто он по национальности. Национальность тут у всех едина – бомж. Надо смотреть в глаза правде. Раньше говорили – бич, мол, бывший интеллигентный человек. Хм, интеллигенты… Кочерыжка, Кришна, Матвей с Тимирязевской, Сашка Одноух с Лихоборки… и вся беззубая братия с заплывшими глазками, в чирьях и швах… то бишь вшах. Но и в швах.

Полный швах какой-то.

А бомж… – больной одинокий/ая м/ж. Ну, у ментов: без определенного места жительства.

Но евреев среди них днем с огнем не сыскать. Может, потому Кочерыжка и совал всюду эту присказку. Хотел, чтобы евреем его и почитали… умником… да и еврей – бомж… это… это же катастрофа, сразу сочувствие… обеспечено.

Ага, вот, нащупал: у еврея и борода умная. Даже без самого еврея.

Представил такую бороду, идущую по этому бульвару… по Бескудниковскому, в майской зелени. Или уже июнь начался?.. Жарко-то, как вообще в разгар июля. Но нет, еще на дворе май вроде бы… Или…

Да, хорошо быть евреем. Или эфиопом. Бомжом в Эфиопии. Там всегда тепло… Или вообще… вообще… ну… Эскимосом. Гренландцем. Кто-то об этом мечтал. О Гренландии… Льды, никакой тебе жары… жир не плывет по щекам и яйцам.

А все-то чураются этого… определения… считают себя… так, страдальцами. Мир несправедлив, а мы пострадали. За правду. Человеческую. Каких только философствований не наслушаешься в подворотнях, на берегах Лихоборки, на трубах теплоцентрали. У всякого своя правда. Пять миллиардов – или сколько там? – правд.

А пострадали – да… Кто от родни, родных детей, кто от злых женок, от начальства, ментов, чиновников, риелторов и прочей хтони.

А кто… и по собственному почину.

Ну… то исть… из-за пыланья… этих… как говаривал… говаривало солнце. Мол, и всюду старсти.

Роковые.

Старсти… черт.

Но ведь мозг-то все схватил верно? Хотя язык вот зашалил.

Несоответствие какое-то налицо… Чего несоответствие?

Ну-у… Мышление… Там чего-то…

Чего?

Да б… дь! Разрыв какой-то. Ну, того, что, мол, мысль и слово – едины.

Хэ. Живой эк… эк… в общем, опыт, короче.

Мимо всякие прохожие, молодые, старые. Типа река жизни. Можно и не глядеть, сразу понятно, по запаху, кто прошествовал, одеколоны всякие, помады, духи… эти… потом… отдушки… ну для подмышек… мышек… Так-то мышки мышами пахнут… Отбить мышиный запах… Мышиное во всем определенно есть… мышиная возня… ну и вообще. Цвет жизни…

Что-то запаздывала Рита…

Сердобольная кошатница. Он случайно как-то узрел ее за тем же занятием – кормлением обездоленных, только на четырех лапах, с хвостами. Почему-то она переключилась на него, точнее включила и его в круг одариваемых. Хотя обычно так не бывает. Прикармливают либо людей, либо зверушек. И предпочтение отдают последним. То есть регулярно именно зверушек питают. Ну, самостийные, как говорится, которые сами по себе, не из всяких, там, служб спасения и помощи. Так вот такие и людишкам-бомжишкам помогают, но – по велению сердца, в порыве чел… чело-веко-блюя. Блюбия…

А это происходит нелегулярно. Ре! Гулярно. От случая к случаю…

У меня вообще не происходило… ну, в те времена… допотопные…

Батька как-то поведал историю деревенского потопа…

Тоже скудно им жилось, почти как бомжам, хотя пахали в колхозе. Ну, время послевоенное… А как будто всегда время такое – послевоенное… и надо потуже затянуть пояса, но вот скоро, товарищи-господа, оно наступит – благо, потерпите и скиньтесь. А то ведь коты наступают. Вечный мультфильм… про этого…

Подсасывало под… под… ложечкой. Хм, – под черпаком целым.

Прокатил, шелестя шинами, смуглый доставщик пиццы на велосипеде, бойко тараторя на своем языке, в замызганной желтой одежке, с перепачканным желтым коробом на багажнике. Он провожал его взглядом, сглатывая. Из короба повеяло съестным.

Увы, пожрать всегда хочется. Под черпаком всегда сосет. Но если сесть перед магазином, перед «Перекрестком» в парке этом… Федорова… глазника… там есть скамейки, то рано или поздно какая-нибудь мышка или какой-нибудь мыш вынесет бутылку кефира и булку. Но там охранники могут шугануть. Суки.

Тут, на бульваре, ошиваться лушче… Лучше.

Вон идет мамаша в хиждабе… Хиж… От голода все путается. Слова забываются. И когда забудешь последнее слово… Вот тогда и наступит молчание. И кайф полный. Монахи принимали обеты… молчали… А на самом деле говорили и говорили без умолку: думая. А надо прекратить думать. Чтоб и в мозгу ничего не… не шуршало. Как шины доставщика пиццы.

…Проехал еще один, слушая громкую музыку своих гор… Памира, наверное… или Гиндукуша! Ого. Но… где это?.. Черт знает… Тянь-Шань вернее.

Нету Риты, Риточки кареглазки. Со свежими пампушками, сыром и бутылкой зеленого холодного чая.

Пойти к Федорову?.. Ну к «Перекрёстку»?.. Неплохо дрыхнуть возле памятника этому оф… оф… глазнику, короче. Там сны особые… оптика меняется как будто. Да какие сны… Всюду одинаковы: муть и сумбур. Сумбур… вместо музыки.

Ладно, надо топать в этот парк. К Федорову, так к Федорову.

2

Встал и поплелся по бульвару, чувствуя свой запах… ну еще не мочи, как почти все ссыкуны воняют, но… да… Облако в штанах. Облако пота и грязной одежды. Как вас звать, уважаемый? Облако, хе-хе. И фамилия Облаков. Облак Облакович Облаков. ООО. Обнуление полное.

Я чувствую себя не в своих шта-а-на-а-х…1 Пел кто-то когда-то… где-то.

Ну что ты смотришь, милая, так брезгливо?.. Да, Облак ползет. Да, морда лица скукоженная, заросшая. Да, штиблеты стоптанные… Ну так даже железные башмаки люди изнашивали. У кого-то видел на помывке тогда наколки на икрах – «Они устали». Это факт, утомились. И на груди надо бы такую же вколотить надпись, напротив сердца. И на лбу. И… везде. Все-таки… человек какой-то почти пер… пер… пет… мобиль… вечный двигатель. Перпетмобиль. Тем более если правду говорят во-цер-кровленные… и не во-це-ркровленные… ну, там, шаманы́ разные. Оболочку скинул и погнал далее. По мирам.

Да-с, мадам, Облак тащится… а он может и спеть. Как тогда Кришне в Петровском лесу. У того глаза из орбит. И, умелец, сразу начал и подыгрывать, подбирать… Хотя он такого отродясь не слыхивал. И народ рты поразевал. Зашуршали купюры. Цыган потом умолял сколотить дуэт. Какое там!.. Это так… с чарочки раздухарился… Голоса уже совсем нет. На лавочках подмерз голос. На жизненных ветрах ослаб. Но Кришна верно уловил главное – настрой… дыхание столетий. На то он и цыган, прирожденный музыкант и конокрад…

Отец ехал-ехал на кобыле… ехал… Часто эта его история вспоминается. С нее все и началось – как будто вся жизнь отца, а потом и его, сына. Как будто отец запев подхватил и ему передал. Запев у той бабы какой-то… как ее… Это была последняя могиканша.

Сейчас бы неплохо встретить Кришну. Он не только гитарный виртуоз, но и ловкий психолог… вылитый доктор Юг… Погоди… Карл… Карл? Карл Юг?.. Или… Север? Или… этот с сигарой-то… Однажды наблюдал, как Кришна раскручивал парочку пенсионеров: рыженькую, по виду училку, с кукешкой на голове, и бородатенького, по виду… ну ей под стать. И Кришна из подворотни выкатился к ним под ноги, как колобок, и затараторил, что от всех ушел, все его обманули, наниматель не расплатился, пнул, до дому далеко, куда деваться, неизвестно, есть нечего, все нос воротят, мол, а, черный, но разве черный – не человек? Вон Кришна с Индии синим вообще был, фиолетовым. Так что он, не человек? Даже божество! Совсем народ обозлился и ополоумел, жиром затек, забыл равенство и братство и заветы Иисуса Христа. Где эти христиане? А церкви вон растут, как грибы. И в их тени бедняков никто не замечает, ведь бедняк – это тот, кто в беде? Бедняк ваша церква!

И вот нес он такую пургу-околесицу, сверкая глазами, а те пенсионеры, пензии, как их молодые называют, только кивали, соглашаясь. Но сказали, что денег у них, ну живых, бумажных, увы, нету. А Кришна: да нэ, нэ, нэ!

Еще бы чуть и запел бы: ай-на-нэ, опа! Опа! Но не запел. Говорит, мне денег не нужно! Мне бы – покушать. Пензии сразу: а пожалуйста, сейчас мы вам купим хлебушка, того-сего – и к магазину. И Кришна с ними. Чтобы чутко контролировать и руководить покупками. Через минут десять вышли. У пензий лица такие немного озадаченно-растерянные. Цыган с пакетом. Бурно изъявляет свои благодарные и благородные чувства… Чувство благородной благодарности… солидарности… Мы с вами одной, мол, крови. Ай-на-нэ! Опа! Опа! Жмет руку пензии с бородкой, кланяется пензии с кукешкой и – в подворотню к Облаку.

Ко мне, значит.

Отходят подальше, во дворик, на скамейке снедь достает из пакета: высокосортная сыровяленая колбаса, две с половиной тыщи за кг, сыр Джерри, что ли, какой-то… или… в общем, с розмарином, почти три тыщи за кг, ну сыр и колбаса, конечно, не килограммы, а так, граммов по триста, двести пятьдесят, потом хлеб, шоколад, зелень, и – опа! Бонус – спрей для мышек. За четыреста двадцать рублей. Я им, говорит Кришна, грю, надо, надо спрей, а то народ как от зачумленного шарахается, мужичок вроде чего-то заблеял, э-э-э, дескать, мы и себе такого не дозволяем, но я настоял. Ай-на-нэ, ай-на-нэ, опа! Опа! Давай, старче, хавай. Есть еще на свете христиане и дураки. И Кришна!

Похавали. Вкусно. Цыган говорит, а теперь давай, распахивай свой смокинг. Ну куртку… джинсовую… когда-то синюю… а сейчас изрядно потемневшую… как туча. Был Облак, стал Туча. Да под курткой еще типа джемпера что-то, там дальше рубашка… футболка… не доберешься до мышек. И Кришна сам ему щедро спрыснул мышки.

Ну и вонь же поднялась… Потом прохожие оглядывались. Что за парфюмер ползет… этот… тот… француз… чудовище. Хе-хе.

Сейчас он шаркал подметками и тоже вонял, но не парфюмом. Да и что? Такими нас создал Господь, как говаривала матушка при различных проявлениях природы в человеке. Ну, там, икоте или чихе.

А мы только и занимаемся тем, что маскируем природу. Чем и отличаются бомжи от остальных: они уже не маскируются. Уже плевать. Нет зубов, глаз затек, ширинка расстегнулась, грязные ногти… Так что ж, зубы так устроены, что рано или поздно выщелкиваются, как орехи из скорлупы. У Толстого к тридцати годам во рту было два, что ли, зуба. Или три. Может, четыре… Не больше. Граф-бомж. У него была склонность к бомжеванию. Определенно. Тогда бы его и не отлучили от церкви. Какой спрос с бомжа, бомж – почти Васька Блаженный, отлучить или храм его имени возвести? Толстому-то храм и соорудили, храм культуры… или как это сказать? В культуре?.. Самого Льва Николаича от такого определения определенно стошнило б, ага, хы-хы.

Впереди что-то происходило. Он приостановился. Какие-то женщины, мужики… Что-то обсуждают. Стоят как-то странно – кру́гом на лужайке у тротуара… Дальше дерево все белое… Цветет. Значит, еще май? Или уже не май?..

Приостановился. Надо присмотреться. А вон скамейка. Пошел и сел, потом как бы ненароком взглянул. Ну, чего там у вас?

Какие-то… тары-бары… типа… типа дебаты. Две бабенки, одна помоложе, в брючках и кофточке кофейных, солнцезащитные очки задраны на лоб; другая постарше. В белой куртке, зеленой юбке, с сумкой. Три мужика, один пензий, другой – быковатый, средних лет, третий сверкает лысиной.

Да чего они там судят-рядят?

Молодая куда-то названивает. Нет, надо перейти на скамейку поближе. Перешел. И услышал, как эта молодая горячо убеждает кого-то срочно приехать и спасти всех от перегрева, автомобилей, бродячих собак и кошек, и даже от ворон.

Что за… сумбур вместо музыки.

Черт, какая-то околесица. Или точно уже она перегрелась?

И в этой какофонии вдруг слышны какие-то такие звуки… гоготанье такое. Гусиное вроде? Или… Бабенка постарше растопыривает руки и идет, идет по лужайке, останавливается. Улыбается. Зубы у нее слепят, как и ее белая куртка. Завитушки, короткие каштановые волосы. Озирается. И тут он, ну я, в общем, Облак этот, узнает Риту. Рита и есть. Кареглазка. Уйти, что ли… Но она уже его заметила. Машет ладошкой. Приветствует. Белозубо улыбается. Интересно, свои у нее, природные зубы? Он стаскивает короткополую шляпу, матерчатую, не фетровую, какие любил носить тесть Тихон Аркадьевич, агроном, – и ему, зятю, такую же подарил когда-то… в прошлом веке, в прошлой жизни… на иной как будто планете. Нет, на нем сейчас другая, нашел на помойке. Нет, не в грязном баке, а рядом, куда обычно и складывают граждане ненужные вещи, и куртка оттуда, и штиблеты… нет, штиблеты в церкви дали, это Княжна его отвела… Он – как граф беззубый, она вот Княжна. Ну на княжну и не похожа, маленькая, черноглазенькая, шустрая, с седой короткой стрижкой. Ходит по окрестным помойкам с тележкой, всякий хлам собирает. А Княжна Тараканья. Кто-то побывал в ее квартирке и рассказывал, что был оглушен шорохом разбегающихся тараканов. Они там у нее на лампочках раскачиваются, прыгают, по шторам, как по проспектам, валят. Тьма тараканья. А сама она – княжна того царства. Правда, не только тараканьего, а еще и голубиного. На балконе их королевство. Всё в помете, под верхней плитой, на подоконнике гнезда с яйцами. Ее не боятся совсем, садятся на плечи, голову. Может, она их тараканами и кормит. Но и хлеба у нее навалом, круп всяких, ей в «Пятёрочке» на Бескудниковском просроченные продукты задаром отдает работник: прежде чем выбросить на помойку, ее высматривает, она к назначенному часу и является с тележкой, нагружается и поперла до своего царства.

Вот Княжна Тараканья его и отвела к Иннокентию, церкви в начале Бескудниковского бульвара, там ее тоже знают; да и без нее оделяют нуждающихся сданными вещами; но он, Облак, сам туда не заплыл бы, предубеждение к попам и всей этой церковщине получил от отца своего как завет и весть. Но штиблеты оказались впору, да, правда, быстро скривились, стоптались, мягкая кожа или ноги такие корявые, даром что Облак.

Ну вот, сама идет. Рита.

– Ах, здравствуйте, здравствуйте! Уж простите великодушно. Сегодня такая вот оказия произошла. Такая оказия!

Возбужденно улыбается, разводит руками. Рукой. В другой сумка. И из этой сумки и достает хлеб наш насущный, сыр, два вареных яйца, лук и бутылку с холодным чаем, несколько конфеток. Облак сглатывает.

– Возьмите, пожалуйста. Как говорится, чем богаты, тем и рады.

Она с беспокойством оглядывается на лужайку и спрашивает:

– А там знаете кто?

Он качает отрицательно головой в шляпе.

– Вот такусенькие утятки! – Показывает какие. – Огари. И сами огари там, ну родители. Как они сюда попали, ума не приложим. Хм! – Она пожимает плечами и состраивает удивленную гримаску. – Откуда взялись? Со всех сторон дороги. Ведь птенчики летать еще не способны. Вы случайно не знаете? Может, приходилось слышать или наблюдать?..

– А… – Он прокашлялся. – Это гуси?

– Нет, что вы! Утки. Они тут обитают всюду, на Ангарских прудах, в Ботаническом саду… Но до Ангарских или до Ботанического далеко же, правда?

– Правда, – ответил он, припоминая, что на Ангарских прудах видел всегда уток, серых и оранжевых. – Оранжевые?

Рита с непониманием смотрит на него, на его всклокоченную черно-седую бороду, такие же брови и такие же глаза. Он, Облак, знает, что и глаза у него черно-седые. И сердце. И душа, если она вообще имеется у хомо сапиенсов и тем паче у таких вот особей, как он.

– Окрасом? – уточняет он и снова сглатывает, подумав о завтраке, лежащем совсем рядом на скамейке.

Она различает это шумное сглатывание и тут же оставляет его, сказав на прощанье:

– Ну вы кушайте, кушайте на здоровье.

Снова сглотнув, он успевает ответить:

– Спасибо вам, Рита.

И, глядя, как она возвращается на лужайку, он берет своими заскорузлыми пальцами, которые ему сейчас кажутся особенно заскорузлыми и грязными – после смотрения на белую куртку и белые зубы и лучезарную улыбку женщины, – нарезанный хлеб, но сразу откладывает его и схватывает яйцо, очищает, кое-как разворачивает крошечный бумажный сверточек с солью, макает острым носом яйцо и откусывает его губами и деснами, жует, так же откусывает и хлеб; лук рвет на клочки и отправляет в рот. Запивает холодным чаем.

Хлеб насущный… насущный… Да, вот молитва у них хорошая. Даждь, и точка.

3

Хоровод продолжается. Озадаченных-озабоченных то прибавляется, то убавляется. Прохожие тормозят, спрашивают, качают головами, показывают детям, снимают на телефоны… Вдруг это показалось полной шизой: из восьмидесятых-девяностых если глянуть – и представился советский добротный телефон, который надо снять с рычажков и фоткать. Что бы молвил Хармс на это? Известна его паническая… мм… как сказать-то?.. паническая нелюбовь к телефону. Говорят, прятал телефон под подушку. Еще и электричество у него… было… было… в недрузьях… в недругах… Недруг мой электричество. Ну а эти… гад… гад-жеты? Ползучие… Как это говаривает Кочерыжка с Савеловского? Я в шоке. Хармс был бы… пребывал бы… в шоке. Да, глядишь, как шастают мужики и бабы и говорят, говорят, говорят, говорят. Говорят. Ненасытно. Как будто сами с собой. Ан нет, вон гад-жет. Или незаметный… Оно, конечно, удобно. В экспедицию можно не таскать тяжелые фотоаппараты, диктофоны, магнитофоны… как они таскали, перли… чтобы записать какую-нибудь бабку… уже почти вымершую. Или… или прозрачного дедусю… Но таких, как отцу тогда встретилась, уже днем с огнем не найти. Это было сокровище… олафа…

Он пожевал губами. Повторил, чтобы лучше распробовать. Дураки сразу думают про прочих шведов. Это тест такой… Святой или дар, награда?.. Олафа.

Так. Менты. Появились. Двое. Рослые, с закатанными… нет, просто с короткими рукавами… рубашки такие, как футболки, черные, окаймленные полосками цвета флага, в полусапожках… этих… как их… бутсах… нет, короче… В кепи с козырьками длинными… Накачанные… В бронежилетах, с кобурами на поясе. Форма какая-то… Менты былых времен были понятнее. А эти… Что-то неуловимо… немецкое? То ли американское? При нынешней-то ненависти к тем и другим… раздвоение разума налицо. Шиза. Шизо-эпоха наступила. И авто, небось, «форд». Телефоны тоже вражеские… Но гордость своя, нашенская… И ненависть ко всему этому ненашенскому… Любовная ненависть.

Бабенки уже давали объяснения.

Облак подобрался, ссыпал яичную скорлупу в урну, хлебные крошки отправил в рот, утер усы, отряхнул бороду. Хотелось поскорее унести ноги. Аллергия на людей в форме, что поделаешь. За это время приходилось столько раз с ними сталкиваться, насмотрелся на методы и привычки.

И только он хотел уже подняться и убраться восвояси… хм… восвояси… А где его восвояси? На этой планете? На мгновенье Облак задумался. Хоть шаром покати: нету его восвояси нигде, нет такого уголка. И вот только он подобрался, чтобы рвануть, ну пойти, шаркая, как рядом остановился узкоглазый доставщик пиццы или чего там:

– Ассалям алейкум, отец!

Облак взглянул на него.

Парень кивнул головой в велосипедном или хоккейном, не поймешь, шлеме на лужайку.

– Стряслось чего-то, да?

Он приглушил свою музыку гор, кишлаков и степей, достал пачку «Кэмела», предложил сигарету и сам закурил, сдвинув шлем на затылок, а потом и вовсе сняв его и повесив на руль своего мотороллера или электрического велосипеда, да, видно, на электричестве, подкатил-то он бесшумно, если не считать заливистой солнечной музыки. Не попсовой, определил Облак. Какой-то хорошей, народной.

– Утята откуда-то взялись, – ответил наконец Облак.

– Мм?.. – протянул парень, затягиваясь.

На нем была желтая футболка с эмблемой бегущего страуса. И короб на его электровелике был желтый, с зеленой полосой. В общем, электростраус.

– Эти… – Облак не мог вспомнить наименования уток или гусей, оранжевых. – Которые… Их мамашу прогнал в пустыню отец, – вдруг выпалил он.

И сам удивился. Парень быстро взглянул на него.

– В смысле?

Облак почесал бороду.

– Агарь ее звали, – прочно вспомнил он.

– Кого? – не понял парень.

– Утку, – невольно ответил Облак и сам засмеялся.

Парень тоже заулыбался, но из восточной вежливости. Раз старик смеется, надо его поддержать. Уважай старших.

– Сказка какая-то? – спросил парень.

– Библейская, – уточнил Облак.

Парень кивнул.

– Хорошая книга. Старая… – Он прищелкнул пальцами, подыскивая точное определение: – Э-э, ветхая, да?

– А новая? – поинтересовался Облак.

Парень зацокал и отрицательно закачал головой.

– Э-э, там уже выдумыванье. Троиться в глазах начало, да? – энергично резал парень.

Облак вздохнул. Ему тоже захотелось закурить. Хотя завязал давно, в той, потусторонней уже, запредельной жизни. В прошлом столетии. В прошлом тысячелетии даже. Это он смог. Не то что с другой привычкой…

У Риты в руках появилась зеленая плошка. Она понесла ее на лужайку под взглядами полицейских и остальных, согнулась как бы в почтенном поклоне, и в этот момент утка, красновато-оранжевой масти, с белой головой и с белыми полосками на крыльях, истошно шипя, кинулась прямо на нее… вырастая в размерах… буквально делаясь величиной почти с женщину – и ударила ту клювом в лицо. Облак вздрогнул и поморщился.

– Ай-ё! – воскликнул доставщик, уронив сигарету и кинув свой велосипед, так что тот упал бы, если бы его не перехватил Облак, – а парень бросился на выручку Рите.

Утка не угомонилась, продолжала атаковать женщину, нанося ей удары в плечи, голову, та закрывалась обеими руками, взвизгивала.

Полицейские и остальные стояли, разинув рты. Доставщик быстрой еды… или как это… в общем, парень восточного обличья заслонил женщину и принял удары разъяренной утки на себя, но он успел сдернуть шлем с руля и на ходу водрузить его на голову, так что удары приходились на броню, лицо он закрывал. Ловко вмазал по утке и сбил ее воинственный лет. Тут уже женщина помоложе закричала, чтоб он прекратил. Полицейские тоже на него прикрикнули. Парень остановился с виноватой улыбкой. Рита держала обе ладони на лице. Ослепительная ее куртка была забрызгана кровью. Похоже, утка отдубасила ее серьезно. Бедная Сарра, внезапно пришло и другое имя. Облак подумал, что… а ведь Рита и вправду похожа на еврейку.

Появилась какая-то старушка, она салфеткой отирала лицо Рите-Сарре. Или Саре уже? Вскоре они и вовсе удалились. Облак провожал их взглядом… – с сожалением? Полицейские что-то выспрашивали у доставщика, он оборачивался, кивал в сторону Облака… Эх, надо было сразу смыться. Документов никаких не было… Последняя временная регистрация утекла… да время – оно же речка… а может, река… или даже три реки. Три реки… Типа Ганга и… Воглы. Днепра. И еще… Еще – Двины, Западной… А есть и Восточная? Ганг, Вогла, Днепр, Двина, Западная… Облак даже загибал пальцы в коросте. И тупо пялился на них. Четыре. Пять. Пять? Он встряхнулся, собираясь пересчитать заново, но увидел приближающегося курьера.

– Шайтан их побери, отец, что делать, э-э? – быстро проговорил он, сверкая узким агатом глаз.

– Проблемы? – догадался Облак.

– У меня регистрация… э-э…

– Утекла?

Парень кивнул.

– Нести просроченную? – спросил он потерянно.

Облак беспечно махнул рукой, мол, у него уже давно реки времен и народов унесли все документы.

– Я им сказал, что документы тут, в сумке… А бумага при мне, – объяснил парень. – Или дернуть?

Облак покачал головой.

– Догонят. На «форде». Повалят, как в Америке.

– Эх, лучше бы я уехал в Мексику, – с горечью пробормотал парень.

Облак посмотрел на него внимательно и согласился:

– А ты похож на ацтека, да…

– Отец, а ты на дервиша, – неожиданно заключил парень.

– Есть тут один музыкант, – припомнил Облак. – Кришна.

– Индус? – машинально спросил парень, явно озадаченный совсем другим, людьми другой национальности.

– Ну… по сути, да. Цыган.

Они пытливо смотрели друг на друга, Облак уже забыл, когда так долго не отводил взгляда от взгляда цивильного человека, ну не бомжа, а с определенным местом на этой планете. Хотя еще неизвестно, где и как проживает этот доставщик Страус.

И в это время внезапно раздался громкий глас:

– Люди, чё вы делаете, а?! Ну чё вы делаете!

Все обратили лица в сторону этого глашатая. А он очень громко вещал, чтобы все слышали. Это был какой-то прохожий в футболке, шортах, с серебристым ежиком волос, в больших темных очках, с рюкзачком.

– А чё мы делаем? – тут же спросил быковатый в легком камуфляжном костюме, с кожаной барсеткой на выпирающем крепком брюхе и с массивной золотой цепью на шее.

Мужчина в шортах на мгновенье задохнулся и выпалил:

– Попираете права птиц!

Полицейские оживились, тот, что снял кепи, надел ее, надвинув козырек на брови, второй упер кулаки в бока. Они вперились в мужчину в шортах.

– Да что вы болтаете! – воскликнула с возмущением женщина в кофейном костюме и темных очках, поднятых на макушку. – Мы их защищаем!

– От кого?! – потрясая руками, воскликнул мужчина в шортах.

– От кого, от кого, от машин! – ответил быковатый.

– Не надо их ни от кого защищать! Они сами лучше вас и меня знают свои права и обязанности. А главная у них обязанность – довести малых до пруда. И пусть ведут. Я такое уже видел. Идут и идут, машины останавливаются. Народ у нас вменяемый, блин.

– Ага, вменяемый. У меня дочку прям во дворе сбил такой один вменяемый. Как ты, – вдруг сообщил быковатый.

– У меня машины с роду не было, – парировал прохожий в шортах.

Кофейная женщина оглянулась на быковатого.

– Как?.. Вашу дочь? Сбил?

– Сбил! – ответил быковатый и сжал кулаки.

– И что же она?..

– Ничего. Отделалась синячками. Одним синячком. На коленке. Но – сбил же! А тут какие-то утята. Да их размажут, как яичницу, и не заметят. Намотают на колеса.

– Никто не намотает! – возразил мужчина в шортах. – А вот вы их действительно поджарите, как яичницу на солнце. Вон пекло какое с утра! Зачем не пускаете уйти? Пусть идут! Пустите уйти! – решительно потребовал он.

– Мы ждем! – отрезала кофейная.

– Кого?

– Эмчээс и орнитолога, – объяснила она.

– Зачем?

– Они их доставят по назначению.

– Вас самих надо доставить по назначению! – крикнул, теряя терпение, мужчина в шортах, собираясь уйти.

Но путь ему быстро заступил быковатый.

– А зачем оскорблять? – с угрожающим спокойствием вопросил он. – А? А?

Полицейские наблюдали.

– А я не оскорбляю, а только реально оцениваю то, что вижу.

– Нет, оскорбляете! – перешел на «вы» быковатый, поблескивая на солнце золотом.

– Ну послушайте… – резко сбавил тон мужчина в шортах и заговорил тише.

Быковатый тоже поумерил силу голоса… Вскоре они мирно беседовали. Хм. Облак оглянулся… Страуса нигде уже не было. И след, как говорится, простыл. Значит, рванул под шумок. И правильно.

Тем временем на лужайке появился новый персонаж, в круглых очках, как у битла… этого… или у… нашего путаника… то нацика, то хиппи… в общем, в круглых: рослый, в штанах со множеством карманов, в футболке с рисунком и надписью; с распущенными волосами, над которыми торчала еще и такая загогулина, перехваченная резинкой, в духе китайских мудрецов. Он деловито суетился, расчехлял и доставал треногу, расставлял ее, водружал на нее кинокамеру… или фотоаппарат такой громоздкий. Щурясь, взглядывал на солнце, нагибался и, прикрывшись рукой, колдовал над камерой, – потом разогнулся. Камера мигала красной лампочкой, съемка началась.

Полицейские уже было обратили пристальное внимание на О́блака без определенного места жительства, припоминая, вероятно, что именно к нему удалился Страус, но снова переключили внимание на этого, с кинокамерой. Внимательно следили за ним. А тот переставлял свою треногу, снимал погогатывающих уток, прохожих, кофейную, быковатого, полицейских. Наконец один из полицейских не выдержал и громко поинтересовался, какую студию или там какое издание он представляет? Оператор распрямился и ответил, коснувшись обеими руками груди, футболки с рисунком как будто птицы и надписью какой-то:

– Блог Марабу.

Полицейский задумался, видимо, пытаясь припомнить, когда ему доводилось смотреть, вернее слушать это издание… эту компанию…

И тут послышался нарастающий грохот-рокот, к лужайке вырулили двое, похожие на космонавтов: в одинаковых сине-красных комбинезонах, с белыми отражающими полосками на штанинах и рукавах, в громадных шлемофонах, на внушительного вида мотоциклах с красными бензобаками, черными пластмассовыми ящиками на багажниках, видимо, напичканных какими-то спецсредствами. На спинах надписи, наверное, МЧС. Заглушили своих коней. Направились к собратьям по разуму, конечно. Полицейские уже стащили свои броники, отнесли в машину. Служивые стали общаться. Космонавты так и не снимали шлемофонов. Оператор навел на них свое устройство. Кофейная подошла сама к ним и принялась рассказывать, энергично жестикулируя. Утки вторили ей гоготанием. Все же голоса у них были какие-то гусиные.

Что здесь вообще происходит?..

Облак как будто очнулся. И снова погрузился в привычную полудрему-созерцание. Чего только не приходилось ему видеть со скамеечек в скверах, парках, во дворах, в переходах. Реки несли мимо… кого только не несли… и самого О́блака уносили, плавно покачивая или больно встряхивая и ударяя обо что-нибудь, уносили, утаскивали в прошлое, а то и в будущее, наверное… и вообще в какие-то иные места, может, даже на другие планеты.

(На Андромеде)

1

Держи бучку, учил дед.

И Колька держал.

Сам вызвался.

Председательша, – так ее называли все, мужики и бабы втихаря, не дай бог услышит, она требовала именовать себя председателем, – Варвара Дмитриевна, ВарДмитра, хотела отправить на сыск Андрюху Конника, пастуха, упустившего корову-то, ну еще не корову, а нетель, но уже и отелиться время ей приспевало, но тот Андрей не умел совсем плавать и как огня боялся воды. В детстве водяной чуть не утянул его на дно. А как раз и поперло половодье, реки вздулись, то есть и не реки сперва, а поля заснеженные – снегу было по самую крышу, вот поля и болота лежали белым выменем, в марте оно еще все набухало, хладен был март, начало апреля тоже, мороз поджимал по ночам, утром все хрустело и трещало, как кости на скотобойне, затяжная весна выдалась. И к маю все хлынуло. Солнце взыграло. И потекло, зашумело, понеслось! Весь видимый мир затопило, все леса и поля с болотами, не говоря уж про овраги. Только холмы и остались. Хорошо, что деревня на холме. А те, что в низинах, у рек, – затопило. На плотиках спасались, кто вовремя не успел повыше убраться. Страсть! Бабы крестятся. А Кольке, например, даже весело. Моря кругом. И тепло, солнце валит и валит снопы лучей, по волнам только искры и блики. Ну как то румынско-болгарское Черноморье Добруджское деда Ехима. Он и про немца, и про море уважительно отзывался, но про немца той поры, той первой войны. А про немца-гитлеровца только ругался: «Зверь, поганец, скурвился лыцарь совсем, с бабьем, ребятней воюет, выжигает деревня́, над жидами-цы́ганами глумится, как черт адский». Тут и припоминал и про того немца времен кайзера, что и тогда уже его тянуло на чертовщину: газы напускал.

Небось это половодье ему Добруджский край и напомнило бы, – да не дожил дед, помер на мартовской завалинке с дымящейся цигаркой в заскорузлых пальцах. Зарок он свой добруджский нарушил давно: как вернулся, зажил в деревне с Настькой своей и ребятами-девчатами, а было их четверо, пополам, и началась коллективизация, и у него коллективизировали юго-западный склон холма, засаженный вишнями, – а он уже наладил целое вишневое хозяйство, сыны в город вишню возили, дочки там торговали, работники нанимались к нему, – и всё колхоз забрал, лошадей, склон с вишнями, ладно, самого не услали куда подальше, как иных; да он не ерепенился, смекнул, что бучку не удержишь, за новой властью бучка, все отдал; а вишню, как у Антона Павловича Чехова, порубили, хотели что-то строить, да не заладилось, так пустырем склон и остался, – вот тогда он и закурил, засмолил, запыхтел, жадно глотая самосадный дымище, пуская его в усы, ноздрями, – маленького Кольку пугал, изображая Змея Горыныча. А глаза у него и вправду были… – ну, словом, лютоватые. Хотя Кольку да и остальных внуков он привечал, приласкивал – грубовато, но с душой.

Холм-то и сам Андрюха оглядел, можно сказать, ощупал. Но нетели не обнаружил нигде. Надо было пробираться дальше. А как? Воды плещутся кругом, он было сунулся, да назад примчался белый как полотно. В Сибирь, говорит, в Магадан лучше поеду на каторгу. Тут на него батька коммунист, инвалид-счетовод Игнатий Звездочет напустился: примолкни, дурень, каторга в прежних царских условиях существовала. ВарДмитра выслушала и рассудила так: ответ держать придется, но покуда погодим, вдруг сыщется. Когда Андрюха про то все в подробностях поведал Кольке, тот сразу и перехватил бучку: я найду, давай лошадь. Пошли к ВарДмитре – так и так. Но та хоть и сурова была и порой беспощадна, если дело касалось социалистической собственности, а велела обождать, пусть-ка воды упадут, не век же им держаться.

Ну и ждали. Покуривали. Андрюха приносил Кольке папиросы, утаскивал у бати, «Любительские», мягкие, духовитые. Рассказывал, как Андро, кобыла, уже было и поплыла с ним, как корабль космический в ту туманность, да он не выдюжил, повернул ее… Может, если привязался бы покрепче к седлу. Так без седла был. Ты, Колюня, когда отправишься, обязательно оседлай и обвяжись накрепко. Я Лебядке скажу, чтоб седло выделил, не жался.

Лебядкой звали конюха, он жить не мог без кваса из муки с лебедой. В войну-то все лебедой пробавлялись, салаты из нее делали, в муку добавляли, иногда очень много. А Тараска пристрастился к лебеде квашеной – вонь от нее несусветная, и перед едой ее надобно несколько раз хорошенько промыть холодной водой, а ему самое то как раз без промывки, другим мамка промывала, а ему нет, и он только прихрюкнет с удовольствия, нос курносый утрет и скажет: «Лебяда!» От него и воняло этой квашней лебяжьей… или как? лебединой?..

Он был послушный ученик отца Андрея – Игнатия Звездочета. Счетовод-то больше любил звезды считать. В избе у них на стене трофейный звездный атлас с рисунками зверей и героев древних на звездах, астрономические книжки, портрет Циолковского; а на чердаке – обсерватория, телескоп на треноге из трофейного бинокля. Счетовод мастерил свой телескоп, да все время не хватало линз. Андрейка над отцом посмеивался, самому ему звезды те до лампочки, как и учеба в школе; он был чуть с придурью или с ленью, не поймешь. Колька подымался на тот чердак, в обсерваторию, глядел на Луну, кратеры различал; туманность Андромеды опять же. Лебядка тоже туда захаживал и беспрекословно слушался Игнатия Павловича, дававшего имена обитателям его конюшни. И в колхозном табуне паслись: Водолей, Скорпион, Циркуль, Гидра, Пегас, Кассиопея, Эридан…

Вроде чудно́ и потешно, но вот, к примеру, Андро, Андромеда, – ведь в масть она той туманности далекой, сизоватая такая, дымчатая. Или Кассиопея: у нее на лбу пятно и напоминает эту немчурскую W. Или взять Циркуля. Вороной, легонький, когда припустится галопом, ноги и вправду, как циркуль, мелькают. А Водолей – полная противоположность Андрейке – чуть завидит где водицу, сразу туда лезет, заберется и стоит, пофыркивает.

Не спадала вода.

Потом вроде начала оседать, тихонько уходить… И наконец Колька, сын Петра, пулеметчика, и внук георгиевского крестоносца Ефима, отправился в путь на Андромеде, оседланной Лебядкой, и, восседая на крепком кожаном седле, он чувствовал себя и вправду каким-то капитаном корабля. А вместо подзорной трубы Андрейка притаранил фашистский бинокль, снятый втихаря с треноги в обсерватории. Он то и дело прикладывал окуляры к глазам и вел медленно вправо, потом влево. Иногда смотрел вверх зачем-то… Ну мало ли. Птица какая появится… или вообще… Мамка в последний момент сунула ему краюху хлеба и луковицу, и он распределил их по карманам батькиных портов, но, только в воду Андромеда зашла, стащил рубаху и увязал съестное как в узелок, перекинул за спину.

Солнце светило бесперебойно, по-стахановски.

Колька насвистывал «Раскинулось море широко», блуждая взглядом, усиленным линзами бинокля, по окрестностям. Пытался представить бывшего владельца биноклева… да выбор у него был богатый: много перевидал фрицев, и тех, что в деревне торчали, и тех, что заходили-уходили, всякие – худые, мордатые, рыжие, темные, блондинистые, как та лебеда, будто чуть мукой присыпанная. Фельдфебель из Тычинино, где станция железнодорожная, звали его: Вайнцирль. Деревенские – Цирлой. И была эта Цирля, этот Цирль красномордый – отменная, первостатейная сволочь. Ходил со стрекалом, хлыстиком, под жирной шеей рыцарский крест – лыцарский, по слову Ехима. Хлыстиком он стегал сразу и старался ударить по глазам. Однажды замахнулся было и на Ехима – просто за дерзкий, лютоватый взгляд, да тут Марга каркнула ему что-то. Как потом выяснилось: «В камень стрелять – только стрелы терять!» Поговорка такая ихняя, немецкая. Но фельдфебеля не поговорка сбила, а чистая родимая речь в устах бабы в кацавейке, поношенной юбке, выцветшей кофте и застиранном платке. Он глазы так и выпучил. Кто такая есть? А она – Маргарита, чистопородная немка, привезенная другим воякой с ихней деревни, Федосом Ланиным, – отправился тот на войну с кайзером и завоевал себе трофейную фролю. Как он там с ней снюхался-спознался, неизвестно. Думали, не приживется, она тогда, говорят, краля такая была, белокуренькая синеглазка, а ничего, приосанилась, заматерела, ругаться выучилась быстро – и вошла во вкус, и ругательства ее имели волшебную силу, все сразу примолкали, потому как она мешала немецкое с нашим и выходила какая-то жгуче-гремучая смесь. Ребят Федосу нарожала, и старшой Никита, набавив себе год, ушел воевать в Красную армию. Правда, стала она давно уже не белокурой фройляйн, а каргой деревенской, высохшей, почерневшей от солнца да печной копоти, как есть Марга.

И они затараторили по-своему. И Цирля повращал-повращал глазами своими навыкате рыжеватыми и – отступил, постегивая по всегда начищенному сапогу хлыстиком. И потом он всегда смирел, как она являлась. Охолаживала его Марга. Деревенские, смекнув, старались чуть что ее и вызывать.

Старинная история… Это вечная присказка Федоса, мужика, что привез Маргу с фронта. Что б ни случилось, всякая тарабарщина, несусветица, а у Федоса одно объяснение: а старинная, понимаешь, история.

Ну, может, в стародавние времена, при царе Горохе, и впрямь всякое приключалось. Ведь человек здесь обитает – тысячу и тысячу и еще сколько-то тысяч лет.

…А вот с Петечкой Полечкиным и не случилась никакая старинная история, как она ни упрашивала тех, с нимбами. Думали они думали, слушали они слушали – да и порешили… А чего порешили? Шут их знает. То ли пустить все на самотек, то ли наоборот.

Колька вздохнул, опустил бинокль.

Он отца помнит как-то смутно.

То ясно. То так, то так. Глазастый был, лицо таким овалом. Ни усов, ни бороды. Веселый. На своей полуторке ребят катал, ну недалеко, конечно, до поворота на большую дорогу и обратно, чтобы горючку социалистическую не транжирить, – не каждый день, а по праздникам: на Первомай, на Седьмое ноября и на Новый год.

Свою полуторку он нежно именовал «Газочкой». В деревне даже шутка такая ходила: «Петечка да Полечка и Газочка – любовный треугольник».

Уходя на войну, отец призвал сына, пристукнул его крепко по плечам, как будто сколачивая, и сказал: «Гляди, остаешься за мужика». Тут Колька, правда, не поверил, поискал глазами деда. Тот стоял у плетня, смолил свою козью ножку. Отец сжал плечи сильными руками, вгляделся ясно – глаза у него были сине-серые, чистые, исполненные света, и с улыбкой добавил: «А дед тебе помощник». Поцеловал, потом перецеловал и дочек, Полечку, пожал руку деду, но и тут же обнялся с ним и вышел за плетень, да, услыхав визг Басурмана, пса кудлатого на цепи, вернулся и потрепал его за уши… Дед сразу помрачнел, Полечка хотела сказать, да только рот прикрыла ладонью. А он ничего, ушел, еще помахал с дороги кепкой своей шоферской… и вдруг крикнул: «Колька! Держи!» И Колька взапуски за ним бросился, схватил кепку за прочный большой квадратный козырек.

И все.

Больше Петечку не видели.

А кепку гансы расстреляли. Подпили, стали забавляться, пулять в огороде, один, Гитарист, кепку и насадил на тыкву, а ту – на кол, глаза углем пририсовали, рот вырезали и сунули дымящуюся сигарету. А кепка висела в хате над самым входом, так мамка велела, у других – икона, а то и подкова на счастье, а у них – кепка шоферская. Как будто оберег какой. Хотя Колька и противился, ему же батя Петечка подарил, да носить ее было несподручно – мала голова еще, а прятать… Ладно, пусть висит, дожидается, пока голова раздастся вширь от ума. Наташка насмехалась, читать надо, знаний вмещать больше, развивать черепушку. Вот и досмеялись. Фрицы под шнапсом изрешетили тыкву с кепкой.

Колька потому и сейчас был с непокрытой головой. Не нравились ему уже другие кепки, только зимой и смирялся с ушанкой солдатской, цигейковой.

Куда пропал папка Петечка?

А может… может – раз! – и старинная история произойдет: и объявится он, придет тихо, с улыбкой. Ведь всякое случалось и случается до сих пор с пропавшими без вести, с пленными, угнанными в Германию. Один мужик из Селифонова вернулся аж из Африки. Вон куда его войной занесло. Правда, его вскоре в Магадан направили. Дознались, что он не просто в плену был, а пошел на соглашательство, вступил в какой-то то ли испанский, то ли итальянский легион. Ладно, хоть не привез оттудова жёнку, померзла бы африканка в снегах.

И тут Кольке поблазнилась чудна́я картина: отец его Петечка белозубо и ясно улыбается рядом с черной расписной красавицей, еще более белозубой.

Помотал стриженой головой, стараясь вытрясти дурь такую.

Андромеда хлюпала по воде. Пока та ей вполноги была. Колька снова насвистывал «Раскинулось море широко». Вообще надо было бы раньше лодку, что ли, смастерить. До большой-то реки отсюда далече, потому и нет ни у кого на деревне никакого плавсредства. Ребята, конечно, плотик сколотили, но это же курам на смех, а не плавсредство.

Где эта корова? Нетель… Или уже корова?

Андромеда брела и брела по воде. Чуть поглубже стало, на пятки хлестнуло водой. Ничего, теплая. На этих луговинах прогрелась.

Колька правил на дальний лес. Авось, туда нетель и сбегла. И зачем ей было убегать? Может, Андрейка, дурень, как-то обидел.

Колька поднес быстро бинокль к глазам, вскинул брови над окулярами, присвистнул: точно, заяц!

Смотрел на лопоухого серого. Тот лениво ковылял по склону, белея зеркальцем. Колька аж засмеялся в голос, не думая, что заяц услышит, далеко все же, это бинокль его приблизил. И угадал, заяц продолжал себе ковылять, переваливаясь, уши развесив. Может, больной какой? Допустим, бешенство подхватил от лисьих ссак. Лисы-то бешенство и разносят. Или просто уморился, плавая… Как у некрасовского деда! – вспомнил он и снова хохотнул. У Мазая!

И тут заяц вдруг одно ухо поставил торчком и повернул, как локатор, навстречу всаднику, потом и другое ухо навострил, тут же встал столбиком, оглянулся – только лапу ко лбу не приложил – и дал стрекоча, мигом превратившись в бегучего прыгучего настоящего зайца.

Колька засвистел вослед.

Заяц припустился еще шибче.

Так и не довелось Кольке стать дедом Мазаем.

2

Чайка спикировала на всадника босоного в линялых портках, в просторной рубахе.

Чего она?.. Или гнездо где вблизи?

Санька про своего дядьку Бориса рассказывал, что он собирал и жарил яешню из чайкиных яиц на Белом море. Служил он там.

– Ну, Адро, пошла, пошла, нет там никаких яйц.

И он приударил пятками по теплым бокам своей туманности. Лошадь только вздохнула и продолжила путь, хлюпая по грязи.

А Колька снова поймал свой помысел про деда Ехима, мельком решив, что помыслы – как те же воши. Сразу и почесался под мышками, промеж ног. Да не было вроде после мамкиной пропарки-прожарки оккупантов этих, немчуры шестиногой.

…И дед Ехим… да чего он? А он… и у него было уважительное все ж таки отношение к немцу-воину. Крепко биться умеет. Есть в нем металл. А в нас нету. В нас дерева много. А в ком воды. В других – ветру… Так расфасовывал по признакам все человечество, все народы земли дед Ехим. Кольку сразу заинтересовали люди ветра: кто такие? Скуластый – хотя и не такие уж скулы-то у него, как у Степки Монгола, да и почти их и нету, а кажется – скуластый, такое у него лютоватое выражение лица, в ясных стариковских глазах, в усах, особо когда подстрижет их, – скуластый дед Ехим, заплевывая самокрутку и щурясь от последнего едкого самосадного дыму, ответил, что известное дело кто – цыгане.

На войне, в Румынии, дед Ехим чуть не стал земляным человеком, червем, как взрывом его накрыло тучей земельки. Ни продыхнуть, ни пёрнуть. А разумение имеется. Вот незадача-то… И мысль ему в это разумение явилась: выберусь – курить брошу, совсем. Лежит под толщей земли, напаханной снарядом али бомбой, с крыла немец мог бросить, хотя вроде и не гудело в небе, да где услышишь, ежли все колыхается и грохочет. А тут тишь да блажь, токо дыхнуть нечем. А подыхать не хочется. Деревня Барщевщина блазнится. Жёнка Настька. Дочка ́Варка. В Добрудже, меж Дунаем и Черным морем, лежал барщевский житель и уже почти совсем не жилец, Ефим Андреевич Скоморохов. Лежал, и досада его еще вот какая одолевала: то и не немцы в Добрудже наступление вели, нет! Болгары, братья-славяне, за коих царь русский со своими солдатиками рубился с турками-анычарами. Крови скоко за их полито на Шипке той, русский же мужик дал ему, болгаринскому мужику свободу, полтыщи годов под туркой сидели, и вот на тебе: лезут славяне на славян, зубьями лязгают. А румыны – дунайцы и есть, водянистые, не армия, а водовороты. И наших за собою утягивали на самое дно.

«Деда, а чего они?» – не понял Колька.

На нас-то перли? Да румынам пообещали ихние земли, Добрудж тот же. Все перепуталося в семействе человеческом, как говаривал ктой-то… А в эту войну уже румыны снюхались с Гитлерюгой и давай потчевать нашего брата свинцом, в благодарность, выходит, за те денечки Первой мировой, когда мы вместех от болгарина отбивались…

И вот он лежит там, в могиле румынской, накрытый землей то ли от немецкой авиационной бомбы, то ли от благодарного болгарского снаряда, лежит и думу думает. А что думать? Воздуху нету. Сердце сперлось, в горло полезло. Одно радовает: сразу и гроб, и могила, а то сколь трупаков понакидано всюду, собаки, воронье пробавляются.

Как вдруг – чу! Дед Ехим сузил ясно-острые глаза и в упор смотрел на это «чу!», как будто зависшее над ним, и внук Колька поднял голову и тоже старался увидеть. Он пытался, а дед Ехим – видел воочию.

Дед переменился в лице, смахнул невидимое что-то.

Земля заколебалася… Движение произошло. Ну! Ну! Ай, долго. Солдат его превосходительства генерала от инфантерии Андрея Медардовича Зайончковского сорок седьмого корпуса, входившего в Добруджанскую армию из русских войск и королевских румынских, пехотинец Ефим Андреевич Скоморохов уже совершенно оконфузился, отдал богу душу, чертям тело, ни капли воздуха в нем не осталося. Ни капли, ни капелюшечки воздуху и уж и барщевского духу…

А оно – вот! Вот! Еще на нем земля лежит ворохами, а сквозь нее уже нахлынуло, нахлынуло воздухом. Нет! Ефим Андреевич сам его всосал, воздух-то, через прорву земли и всосал. Как с голодухи всасывал, бывало, дымище табачища самокрутки. С дуру-то. А втягивать надо только сладкий чистый воздух, коим Господь объял всю землю, дескать, живитя и людишки, и зверье, и птицы всякие, козявки опять же и гады ползучия: вдыхайте! И выдыхайте… Ведь там, говорят, средь звезд, нету уже такого блага для дыхания, вкруг земли будто могила. А тут – чем не рай, ну если, подумавши, приглядеться?

И уже чьи-то руки его ухватили, зашарили, встряхнули, с лика куски смахнули… Мамка Поля, невестка дедова, чуть не перекрестилась по привычке, – Колька приметил, – но спохватилась и лишь потуже платок затянула, поправила на затылке. Рассказ-то этот не впервой звучал – а как будто впервой. Дед был умелым рассказчиком, и когда ему про то говорили деревенские, то пожимал плечами и перебрасывал, как говорится, воз на фамилию, мол, все от нее, видать, забавник какой-то в роду был. От деда тоже не улизнуло то движение недоверчивое, и он с напором повторил про лик. Да, лик. Так он в те минуты мгновенные или даже часы, летевшие, как секунда, или секунды, затягивавшиеся, как часы, – в общем, лик он на себе и восчувствовал. Но это была бы полная отсебятина. А ведь и раскопавший его потом и свидетельствовал, что вот те крест, лик просиял у Ефимки Скоморохова. Воротись с того свету и у тебя все засияет. И это ли чудо чудное? А не то, что кинулись его откапывать? Да там кругом что творилось? Земля ходуном ходила. Болгарины с ревом перли, тяжелые ихние орудия, правда, и не ихние, а все ж таки немецкие, земельку пушили, мясо с костями людей ли, лошадей ли – все перемешивали, от повозок, укрепленных окопов щепки разлетались, колеса в небесах крутились – и падали, могли и зашибить, если уже башку осколком не чикнуло или не вмяло по самые плеча. И как же в этом крошеве и мессиве – дед именно с двумя, а может, и даже с тремя «с» произносил – и как же углядеть, что у пехотинца винтовочка с пристегнутым штыком улетела вперед, а самого его назад откинуло в уже готовую воронку да и прикрыло, как ватным одеялом, только вата из сентябрьской земли добруджской.

Дед вздыхал, качал головой, поглаживал ус.

Ну а когда разобрался, кто передо мной, надо мной склонился, то и перестал дивиться: то было лицо Гришки Перевознюка, закадычного товарища по щам и вшам, брянца. Кто ж еще мог заприметить убыль во фронте многотысячном на единицу? И лицо его тоже было, как лик, – сияло. И что-то говорило. Кричало. Орало ором. А я и не слыхал. Думал сперва, слух засорило землей. Начал трясти башкой, и тут замутило меня, всю гимнастерку изгваздал рвотою. И на товарышша попало. А он смеется.

Короче, выжил. С недельку без слуха походил, точнее, полежал на подводе, – потому как в землянке не устроиться надолго: болгаре наседали, гнали, черти, и наши с королевскими войсками румынцев откатывались. И потом слух вернулся.

Первое, что услышал дед, был лярический напев:

 
Нету хуже той напасти,
Как служить в пехотной части,
Пешки день-деньской идешь,
Только ляжешь, гложет вошь…2
 

И далее такой же лярический задушевный мат-перемат. Огляделся: кто исполнитель? Да кто, кто – друг закадычный Гришка, чернявый, цыганистый брянец, сидит, вшей истребляет в нижней белой когда-то рубахе.

Заметил и для проверки слуха выругал Ехимку Барщёвку. Дед сразу вздыбился. Гришка: а, брат, прозрел! Прозрел. Я и не слеп был. Ну слухом прозрел! Давай закурим. И протягивает коробку с целой картиною: там баба восточная развалилась у пирамид под охраной двух истуканов – волчар ли, собак, и в песках восходит солнце. Лапа так и потянулась к этой красоте, а Гришка уже ловко и крышку откинул, и пахнуло сладко – да не бабой, а табачком заморским. И тут будто клюнуло в самый нерв локтя, – отдернулась рука, резанул помысел о зароке. Не, Гришка, баста, не курю. Да ты что?! Глянь, «Мурад», фараоновы. Румынчик задарил, а я ему котелок картошки с укропом и конопляным маслом. Сверху краюху хлеба. Наш хлебушек – табак. Чё фараоновы? То и есть. Фараон курил?

…И давай мы спорить, любили это дело, иной раз и пристукнем друг дружку… Хе. И по обычаю ребяты подключаются, и скоро ор стоит, смех, и уж совсем, бывает, запамятовали, с чего началось, с табака, бабы или калибра снаряда, – а он как раз и летит, свистит. Али пуля. И в башке калибр сразу виден.

Так и перестал дед Ефим курить. К нему в госпиталь Настька приезжала да с Варкой. Его же определили, как с полей сражений отступили, в госпиталь, голова кружилась, слабость в теле имелась. Ну, слабость слабостью, а Петечку он в том городке румынском со-о-творил… Той поры есть фотографический снимок: Настька в громадном белом платке, в юбках, кофточке, полсапожках сидит, на коленях держит дочку, а за стулом с резной спинкой стоит бравый Ефим Андреевич по форме, на груди Георгий уже светится, сапоги начищенные, усы подстриженные, а в глазах испуг небольшенький. В атаку на немца ходил, по окопам прыгал, воронки перескакивал, коню брюхо проткнул и свалившегося всадника охомутал, пленил. А вот поди ж ты, фотографической коробки с дулом громадным… – ну не испугался, а так, смутился пред ней.

Это сам дед Ехим признавал.

Он в старости многое стал признавать. Бучку надо по молодости держать, а в мои годы чего кобениться. Но ты, Колька, бучку держи!

И кулак вверх вздевал дед.

И Колька держал, а как же.

Вот в поиск отправился.

3

Уезжая, Колька надулся квасу, березнячку, хладненького, кисленького, он его сам готовил, как в березе сок пробуждается, по жилам-волокнам струится, он ее и подпарывает, желобки вставляет, кастрюльки всякие прилаживает. Жара начнется – и вот тебе на.

Пора было облегчиться. Колька озирался. Как на грех Андромеда забрела далеко в воду… И вдруг оступилась да и поплыла. Кольку захолонуло.

– Чё?! – взорал он. – Куды?.. Сдурела?

А она плывет, и Колька по пояс уже мокрый. Ладно хоть додумался едово в узел увязать, за спиной приладить, рукава скрутить под горлом. И он уж хотел было и сам вплавь отправиться рядышком, но тут Андромеда остановилась, видно, землю под копытами почуяла. Да! Встала. Фыркнула.

Колька и сам фукнул. Вода вроде и прогретая, но все ж таки вешняя… А вот и открыл купальный сезон. Колька сощурился и с удовольствием повторил вслух:

– Купа-а-льный сезо-о-н.

Вспомнил тут же, что только что сбился на деревенский лад, прикрикнул когда на Андромеду: куды… туды… Учитель Афанасий Самойлович всегда высмеивает за это. Он носится с учением какого-то Федорова. Этот Федоров славил деревню, считал ее выше города. Но такую деревню, которая овладела всеми городскими познаниями. «А вы – туды, сюды, откудова, отсюдова», – укорял их Афанасий Самойлович, однорукий, рыжеватый и голубоглазый, с выпуклым лбом и здоровенным шнобелем. Правую ему схряпали немцы.

Схряпали, тьфу. Колька поморщился. Ну, осколком отсекло.

Игнатий Звездочет к нему примкнул потому, как этот Федоров призывает покорять космические просторы и требует возводить в каждой деревне обсерваторию, а над деревнею чтобы всегда висел дирижабль.

Тут Колька, конечно, посмотрел вверх. Пусто, никаких тебе летательных аппаратов, таких, как надутая тыква. Или бомба, только мирная.

…Да и как им было не сойтись: у Игнатия, можно сказать, левой нету. То есть имеется, но – усохлая. Ему пуля попала в предплечье и перешибла нерв какой-то важный…

Колька взвесил глагол «перешибла». Нет, лучше выразиться по-другому: повредила.

Да, Фанасий прав. Городские сразу такой вид принимают, как только услышат деревенский разговор… будто им тут… Ну… то есть… лебедой квашеной повеяло.

И тут Колька спохватился. Папиросы! Они в кармане штанов батькиных! Сунул руку и сморщился, аж выматерился погано. Фанасий услыхал бы – на кол посадил бы или на два. Он за матерщину сразу кол ставил в журнал. Но как тут не выразиться? Папиросами его Андрейка снабдил в путь-дорогу, стянул, как водится, у счетовода своего, «Любительскими», сладенькими. Эх!..

Он осторожно вынул размякшую коробку, открыл ее. Да, папиросы набухли, лопнула тонкая папиросная кожица на табаке. Но если сыскать газетку, то можно пустить эти любительские на самокрутки.

Колька мгновенье все взвешивал – да и пустил пачку по воде. Куды… куда их пристраивать, чтоб сушить?.. Да и не такой уж он курец. Спортом лучше будет заниматься, двадцать пять раз подтягиваться. А пока – только двадцать. Может, из-за курева и никак и не повысит результативность.

Нет, все-таки культуру речи им прививал Афанасий Самойлович, факт, прививал. Культуру цивилизованного человечества надо осваивать настоящим образом, поучал он, и тогда можно будет гордиться тем, что мы – деревенщина. Ведь, что говорил Николай Федорович Федоров? Что нас, русских, весь мир считает деревенщиной из-за чувства родства со всеми. Это в народном характере – чувство рода. У них, у немцев, англичан с французами презрительное отношение к иноплеменным. А у нас – свойское. Бурят ли, татарин, – один хлебушек едим, воздух потребляем. Но Запад, он и на доброе может подвигнуть: науку развивать, искать единый, как говорится, родник всех языков, чтоб сотворить всеобщий язык человечества.

Колька покривился, представив, что в этом всеобщем языке будет и немецкий. Нет, его надо исключить. Пусть будет монгольский, да любая тарабарщина, но – не не… не… немене… черт, не немецкий. Хэндехох, шнеля, шнеля, цурюк, хальт, фойер, шиссен, зиг хайль…

Колька сплюнул.

Первого мертвеца военного времени он увидал летом. И это был немец. Он валялся с разинутым ртом в Ганночкином рву.

И странное дело – не испугался. Это было уже второе лето войны. Деревню в прошлом году сдали без боя: наши просто прошли мимо и скоро вошли немцы, без стрельбы, нет, один выстрел все ж таки прозвучал. Это стрельнули по собаке, свалили с одного выстрела. И псом этим был ихний кудлатый Басурман. Он не мог спокойно наблюдать за пришествием вражьей силы. Правда, и другие брехали-тявкали по деревне, но Басурман ярился пуще всех, и какой-то офицер достал пистолет из кобуры и выстрелил, почти не глядя и не целясь, – и сразу попал.

Война быстро укатилась в сторону столицы, а здесь установилась относительная тишина. Партизан толком и не было из-за отсутствия густого леса. Повырубили лес, летописный, как говорят, откуда – из тайной глуши его – вытекали в древности три великие реки русские: Днепр, Волга и Западная Двина. Это Наташка вычитала. Она мечтала стать лесоводом. Собиралась уехать учиться в столицу, в Лесотехнический институт. А все с чего началось? С книжки. Ну точнее – книги. Огроменная такая, с ятями, на Библию похожа, которую бабка Аграфена Внукова, большая религиозница, помирая, передала в дар тете Варе, они вместех… – дурацкое словечко от деда Ехима приклеилось! – вместе спевки устраивали, еще к ним присоединялись девки и тетки, бабки, хотя религиозные песенки всякие, там, про Христоса, про Деву Марью партийное собрание колхоза запрещало им исполнять, и они запевали калину-рябину кудрявую да «кол церквы стояла карет-та!» и «Коробейников» Некрасова, но на Паску, на самом восходе солнца, из-за станции Тычинино шли и распевали про своего Христоса. Правда, не по деревне шли, как в былые, говорят, времена, а по Ганночкину рву и на кладбище да вокруг кладбища. Потом вино там красное распивали и трескались яйцами крашеными. Коммунисты грозили искоренить отсталый обычай – и не могли никак. И тетка Варя ту Библию прятала на чердаке. Где они с ее сыном Витькой Шахматистом и нашли под мешками, всякой трухой; сидели, листали, разглядывали картинки с разными ангелами, какими-то мужиками кудлато-бородатыми, как Басурман, бабами глазастыми с титьками под покрывалами тонкими, с овечками, гривастыми львами, воинами на буйных конях, бабой с мечом и отрубленной башкой. На бабенок-то тех библейских они особенно засматривались, любопытно же, какие они были тысячи лет тому назад. Сравнивали с нынешними.

Вот такой библией стало у Наташки «Ученiе о лѣсѣ» лесовода Морозова, чей завет она талдычила, как пономарь: «И на первых шагах своей лесоводственной деятельности иметь свой компас, свой руль, свой символ веры…» И символ этот: гармония между лесом и человеком, между законами леса и трудом человека. «Гармония, Колька! – потрясая своей библией, восклицала Наташка, тараща глаза. – А ты на свою какую-нибудь палку-стукалку и березку живую рубишь, и рябинку!» Хм, стукалку нашла. Топорище или коромысло, жердь в ограду – стукалка? Или дрова опять же. А она: «Ты сухостоины вали». Ага, их еще сыскать надо, все повыбрано, ищи сушину как иголку в стогу. «Вот такие-то, как ты, аспиды извели наш великий летописный лес! Он вопиет пораненный». Да прямо уж, извели, поранили, лес он и есть лес. «Эх ты, горемыка умственный. Лес, учил Георгий Федорович, организм единый и целый, живой».

Так выходи за него замуж!

Раньше-то он такое не сказанул бы, Наташка могла и прибить, позвать остальных сестренок, споймать его, зажать, еще и крапивы насовать в штаны. А теперь – созывай не созывай своих мракобесок, с Колькой уже не совладаешь. Развил мускулатуру и характер закалил.

И что ей остается? Только жаловаться Афанасию Самойловичу с его учением Федорова и Звездочету, космическим пришельцам этим, как их между собой прозвали ребята. Наташка тоже какая-то пришелка. Глаза у нее точно космические, большие, а как нацепит очки, так вообще становятся, как луны, что ли, только если луна – белесая, эти луны – карие. И она просила Афоню повлиять на братца, чтобы тот не губил понапрасну лесную древесную живность. И снова пыталась агитировать Кольку сама, лезла с «учением о лесе», мол, лес – это три рода, три природы: природа пород – раз, природа их сочетаний – два, природа местности – три. А тут Колька, дескать, прется с топором и в эту троицу вносит смятение и анархию.

Ну, договорилась! Троица! Разбей лоб об сосну, помолися.

А книга та ей случайно досталась, в городе на базаре…

Колька уже подъезжал к леску, и все его мысли – о мертвом немце, о Наташке, «Учении о лесе» и космических пришельцах – разлетелись, как птички. Он подобрался. Лес есть лес. Хоть и небольшенький… Колька повторил это словечко, попробовал его на вкус. Так тетка Варя говорит. Бабье словечко, а не только деревенское. У нее все слова такие, напевные. На то и певица заслуженно-деревенская.

В лес он въехал по воде, залит был лес. Андромеда остановилась. Колька вглядывался. Крикнул:

– Ночка!

Голос жалобно сорвался. Он откашлялся и уже крикнул почти баском:

– Но-о-ч-ка!

Вышло получше. Но что за узость мышления: как телка – так Зорька, Ночка, поросенок – Борька. То ли дело лошадиные клички. Надо было постановить, чтоб Игнатий Звездочет вообще именами всей живности на деревне распоряжался.

Тут он представил ихнего поросенка с кличкой, ну как там? Орион. И в голос засмеялся.

А что? Тогда бы вся деревня была космическая. Да и людей переименовать. Колька сразу задумался над своим именем. Геркулес? Нет, овсянкой отдает, хоть на этой овсянке и шли папанинцы к Северному полюсу. Есть этот… Единорог. Хм! Еще взять Козерога, козла.

И тут он вспомнил свое детское прозвище. И хлопнул себя по лбу. Рак! Это к Петечке кто-то пришел из деревенских, сидел, смолил самокрутку, наблюдал за возней детей на полу и вдруг заметил, что сынок все пятится от сестренок, да и брякнул: «Ну ровно рак». И все, прилепилось. Рак да Рак, потом Колька Рак. Оно вроде существо-то неказистое какое-то, с таким вот хвостом… но упругим, по сути, ладным, удобным, а? Да и усы. А клешни? Бывает среди пойманных в жак, рачницу, экземпляров таковские гиганты попадаются: как ухватит клешней – пацан вопит, мотает рукой, отбрасывая троглодита, кровь потом слизывает. И цвет у них хороший, маскировочный, как будто в полевой форме наших разведчиков: черновато-зеленый. А панцирная башка – как каска, только звездочки не хватает. Ну а вареный – будто знамя пламенеет, красота, да и только!

Теперь-то его в глаза редко так зовут, но он знает, что промеж себя кличут, чтоб понять сразу, про какого Кольку речь. И в Знаменке так кличут, в Тычинино и даже на Спиртзаводе, то есть в Яново, где этого завода и местонахождение. Может, и подальше, в Рябцеве и Долгомостье… Ладно, скромно подумал он, и ближних окрестностей хватит.

Созвездие Кольки Рака взошло над Барщевщиной, а также Тычинино, Знаменкой и Флёновым. Во Флёново-то они в школу бегают осенью-весной на своих двоих, а зимой на лыжах, за семь кэмэ.

Колька пригнулся к самой гриве Андромеды, услышав прямо над головой хлопанье. Глянул – лесной голубь сорвался с ели, полетел.

– Вот зараза!

Колька быстро оглянулся, как будто кто его здесь мог увидеть и поднять на смех, раструбить потом всем.

И ведь таился сизарь, от крику не слетел, выжидал чего-то.

Андромеда остановилась, выжидая, не повернет ли наездник, но тот поддал пятками.

– Давай, давай, вперед.

И она двинулась по воде среди берез, кленов, елей. Вот бы здесь плыть на лодочке, размечтался Колька с восхищением, прям по лесу. Хотя Наташка и бубнит, что нету тут лесов, а вот же, что ж это такое, не лес, что ли? Самый настоящий.

Конечно, интересно бы забраться в тот летописный, как она говорит, лес… как его? Оче… Оча… Очаковский, что ли? – в смятении подумал Колька. И тут же отмахнулся от ошибки. Да ну! Это с откудова-то нанесло: времен Очаковских и покоренья Крыма. Это про юг.

И тут он вспомнил: око! Оковский!

А Очаковские времена? Это, это… Очаков, город такой. А он от очей? Да шут его знает. Хохляцкий вроде, а когда-то – чей? Верно, турецкой. Турецкий. Раз «покоренье Крыма». Турков город. Или турок? Как правильно, Афанасий Самойлович?

Лезет всякое в голову. Колька наклонился, зачерпнул горсть воды и полил на стриженую голову.

В лесу пахло прелью, водорослями. Речной лес.

Впереди громоздилось чего-то… Колька пригнулся, всматриваясь.

Ровно башка какая…

А он как есть – Руслан!

Только та башка посреди степи лежала, а эта – в лесу Оковском, ладно, тут не самый лес, а окраина, опушка барщевская, поправился он, словно оправдываясь перед беспощадной Наташкой-лесничихой. Ну, то бишь – кикиморой. А и впрямь чтой-то такое в ней есть: глазья огроменные, да еще очки как нацепит круглые, в железе, шея длинная, на висках голубые жилки трепетают… или как? Трепыхают. Трепыхаются. Волосья висят. Ей не до модных причесов, надо «Ученiе о лѣсѣ» зубрить.

На Руслана голова дула-дула, гнала-гнала ветер. Дурная, ведь Руслан, победив, потом брата ее, то есть головы той, Черномора одолел и чары упразднил, так что голова спокойно смогла помереть, а не лежать в степи и зырить по сторонам. А Черномор голове братцем был. И он злодейски обманул брательника, снес ему эту башку, поставил охранять меч-кладенец.

Меча-кладенца при Кольке не было, а был привязан сзади к седлу немецкий штык-нож.

Немцы, они, без спору, злобные черти, но вещи умеют делать. Что штык-нож этот, тяжелый, вострый, зараза, 366932 выбито на металлическом верхнем ограничителе рукоятки. Что бинокль: на правом окуляре орел ихний со свастикой, номер 5024, а на левом – надпись «Carl Zeiss», магний с алюминием, потому и не тяжелый.

Колька подъехал к пушкинской голове. И увидел, еще не понимая, что она вся шевелится, будто волосы у нее – живые крошечные змейки, так что и у самого волосы, если б их не остригла мамка, зашевелились бы, но уже сообразил – муравейник.

И ему вдруг подумалось про Пушкина. А может, он когда-то и видел такой муравейник? И ему в голову пришло про голову витязя в степи?

Он понаблюдал за муравьями. Наверное, муравейник на бугре, но все равно наполовину затоплен. А скорее всего, и весь был под водой. Как же они выдюжили?

Андромеда фыркнула внезапно прямо в муравейник, и вверх крошки, кусочки всякие взлетели, с ними и муравьи.

Колька заставил ее обойти муравейник слева.

Где ж та нетель Ночка? Может, уже превратившаяся в корову?

Он хотел снова крикнуть, но передумал, увидел наклоненное дерево. В воду ему по-прежнему лезть было не с руки, не с ноги, хм, портки после погружения еще были сыроваты, но на солнце согрелись и наполовину высохли. Он направил лошадь к этому дереву. То была береза. Прямо подставка такая, будто специально ее так расти заставили… заставили силы какие-то… Какие-какие – природные. Больше ни в какие силы Колька не верил, потому как они напрочь отсутствовали. А если б присутствовали, то фельдфебель Вайнцирль… то он… то чтоб с ним сталося? Вот как только замахнулся стегалом, так бы и… Колька ничего не придумал, а просто рубанул в воздухе рукой и смачно выругался.

Подошва ноги нащупала кору березы, та была тепла, приятна. Приноровившись, встал, перекинул через седло и другую ногу, мигом представив себя Никитой Ланиным, вернувшимся без ноги, под Кёнигсбергом осколком мины оторвало. До войны он засматривался на Наташку, хоть та еще соплячкой была. А как пришел, стал чураться. Да она, лесоводка будущая, сама к нему пошла. И замуж собралась. Но тут ее «Ученiе о лѣсѣ» включилось, да еще мамка погрозила всеми карами, если поступать не поедет на лесовода. Так Наташка кикимора всем уши прожужжала этим учением, что никто и представить не мог, что она станет, ну бухгалтером, к примеру, или… или льноводом, кем там еще. Да ей только семнадцать стукнуло. Никите тоже было семнадцать в сорок третьем, но он годик накинул и отправился наконец бить ганса.

Никита молодец, не сдался, на костыле и с тростью в другой руке ловко научился шкандыбать. Сел за баранку полуторки. А кому еще? Мужского народу раз-два и обчелся.

Вот же сказалось-подумалось! Тьфу, черт, вознегодовал на себя Колька, стоя на березе и далеко журча с нее. Что ж, Никита – не мужской народ? Не хрен же ему оторвало. Он все делает: колоть дрова – колет, косить траву – косит, пить водку – пьет. А за такие слова-помыслы и в глаз засветит, кулак у него крепыш.

Колька отряхнул свой уд, мгновенье разглядывал его, будто видел впервые и спрятал, подтянул портки, влез на Андромеду, поехал дальше, раздумывая, а как бы он управлялся без ноги, куда направил бы свои усилия?

А куда они у него сейчас направлены?

Эх, жаль, «Любительские» пропали. Закурить бы. Оно, мысли ходчее, как говаривал дед Ехим, оправдывая свой проступок нарушения зарока.

Ну… куда… куда. Туда.

И он прыснул, вдруг подумав… представив… Разыгралось воображение. Что на той березе русалка сидит. С голыми титьками. А дальше чего?.. Ну, там, хвост. И – чего? Где?

В созвездии Рыб, – вдруг пришелся ответ сам собой, и Колька заржал так, что Андромеда передернула всей своей туманной теплой кожей, наструнила уши, скосила глаза назад.

4

Да, мужиков поизвели, как тот Оча… Оковский?

А красиво звучит, согласился он. Лес летописный. С Оком где-то. А… не Ока там протекает?.. Да не, Наташка говорит, три великие: Днепр, Волга и Двина. То есть это что означает? Колька приосанился даже, произнеся мысленно эту фразу: звучало отлично, шибко грамотно. Колька состроил важную мину и проговорил: «Итак, товарищи, это что же все означает?»

Или лучше – господа? Ну дореволюционный если профессор, этот Наташкин леший Морозов со своим учением. Колька откашлялся, высморкался и снова сказал: «Итак, господа…»

Тут же он смолк. Впереди или сбоку, короче, что-то там заплюхало. Колька всматривался. Плюхало! Кто-то топал тоже по залитому лесу. Вдруг остановился. Где-то за елками. Выжидал. И Колька натянул поводья, заставив Андромеду встать. Ему тут же представился тоже какой-то верховой. Так они и каменели, кто кого перекаменеет, перестоит. И вдруг тот, за елками, не выдержал и шарахнулся, помчался, ломая ветки, хлюпая. Колька тронул лошадь, подъехал к елкам, заглянул на ту сторону. Но никого там уже не было. А только пахло – зверем.

Кто ж это такой был?

Кабан? Лосяра? А может, медведь?

Лоси иногда забегали сюда, кабаны бывали, хорьки, – те в курятники лазали, курей давили, ястреба цыплят уносили, зайцы яблони прибегали обгрызать на хутор Петкевича, а медведей никто никогда не видал.

Да, а если нетель к Петкевичу и забрела? Он же ни в жизнь не отдаст сам. Неспроста его кличут Кралём. Да, правда, это не от «красть», а от «короля», да все одно слышится воровство. Старик этот древний, то ли поляк, то ли белорус. Умудрился и при колхозной власти, и при гансовой на своем хуторе выжить, как есть один. Ну, с внучкой. Чем жив? Пчел разводит; а еще у него способности уникальные скот лечить. Чуть что – не колхозного скот-врача призывают, а Краля Петкевича. Однажды он и к ним приходил козу Забаву смотреть, вымя у нее воспалилось. Гансы, сбегая, корову ихнюю прикончили, паразит Гитарист, все он, самый гад среди троицы был, – зашел в хлев и грохнул, вышел с улыбочкой такой… такой, что сейчас и дальше пойдет косить: кошку, сестренок, мамку. Но тут его окликнул, что-то залаял ганс Золотой Зуб, только зуб и засверкал. А третий ганс Чубчик, уже в кузове сидел, бледный, с чубчиком, увязанным кровавым бинтом. Чубчик-то был самый покладистый. Раз Колька потянулся на притолоку печки за фашистскими сигаретами, что там всегда сохли, «Жуно», такие сладковатые, как леденцы. Уже он по одной-то сигаретке тырил, и ничего, фашисты в ус не дули, хотя у них табачок был на строгом контроле, в пачке только шесть сигарет, таков табачный паек солдата вермахта на день. Как-то деду Ехиму притащил трофей в землянку, – он вырыл меж сеновалом и баней, как начались перелеты снарядов, взрывы авиабомб на околице, мол, бомбоубежище. Когда гансы на постой приперлись, полати соорудил, печку смастерил из железа, обмазал глиной, туда на ночь уходила вся семья, а сам Ехим шел ночевать в хату, забирая и Кольку. Днем он торчал в землянке. И как увидал протянутую сигаретку, так и ощерился, влепил леща внуку, заставил отнести обратно. Но Колька по дороге свернул, ушел в Ганночкин ров, там и выкурил ту «Жуно». И вот полез он, да и задел крынку, та грохнулась, все молоком залила. И в этот момент драматичный, щипательный за душу, короче, в хату и вперся ганс Чубчик. Ахтунг! Это Колька в мыслях крикнул сам себе. Думал, счас ганс его прикончит. А тот нет, засуетился, взял тряпку и давай вытирать молоко, причитая про мамку, трепку-взбучку, ай-яй-яй, шнеля, шнеля. А как мамка пришла, свалил все на Ротариже, так они звали Рыжуху, кошку. Спас, можно сказать, Кольку. Мамка бы ему задала такую трепку, что архангелы вострубили бы, как говаривал Ехим, призывая невестку знать меру.

Где эти сейчас Чубчик, Гитарист, гадина, и Золотой Зуб? Может, по дороге наш авиатор, муж Зойкин, Зеан, влупил хорошенько крупным, самым крупным калибром. Надо ж, она Зойка, он – Зеан.

Ну а Чубчик уже тогда свое отхватил, ладно, его можно просто в плен взять, на лесоповал отправить в тайгу. Золотого Зуба, пожалуй, тоже. А вот Гитариста – в расход, без прениев.

Видение самолета, проходящего на бреющем над немецкой колонной, так захватило, что Колька уже забыл, с чего началось это рассуждение.

Он пробирался по залитому лесу, объезжая завалы, нагибаясь и получая иногда мягкие тычки еловыми шишками. И ему уже начинало казаться, что лес никогда не кончится, что как-то уж вот так он попал в тот Оковский лес. Но Наташка, кикимора, и толкует, что здесь у них южный предел летописного леса. Граница, короче. Летописный лес. Как будто написанный? И кто ж его написал? Какой писарь? Летописец. То бишь – писец лет, ну писарь лет. Сидел в каморке, в самой глуби леса, а лета текли сквозь его гусиное перо.

А хотел бы я туды залезть. Туды-сюды, с оттудова-с отсюдова… Тьфу, тьфу, тьфу, мы не дремучая деревня, а передовое краснознаменное колхозное село под управлением ВарДмитры. Варвары Дмитриевны Прасоловой.

Про краснознаменное он приврал немного. Хотя, а какое же еще? Как праздник, Седьмое ноября или Первое мая, так на сельсовете кумач под ветром горит. Но так вроде кличут… прозывают… именуют там дивизии и полки или ансамбль песни и пляски. А петь на селе есть кому – тетке Варе, остальные бабы подхватят. Плясать способен ее сынок Витька Шахматист. Его еще кличут Витькой Лыжней, он бегает на лыжах, как лось, и орет: «Лыжню!» – так, что все собаки в Барщевщине и Флёнове перебесятся, срываясь с цепей. Глотка луженая. Раньше отплясывал Никита Ланин, да вишь… Колька ни петь, ни плясать не мастак, но умеет солнышко крутить на турнике. Девчонки уже и не Колькой Раком его величают, а Колькой Солнышком… ну не все, а одна там есть… во Флёнове, Катька. Афанасий Самойлович им восхищается, правда, тут же и срезает: «Ах, если бы таким же виртуозом был и по русскому, математике и другим предметам!»

Виртуозом… Не всё сразу, Фанасий Самойлович. Как говаривал дед Ехим, валяй, кургузка, недалече до Курска: семь верст отъехали, семьсот ехать.

Все еще впереди.

Не спеши, корова, конь воровей. А это уже присказка Лебядки.

Раз он, Тараска, коневод, туманным вечером скакал от кладбища на Лире, а они сидели на завалинке, семечки лузгали, и Нэлка говорит: ой, гляньте, прям лебедушка летает. Ну да, кобылка-то Лира белая. Тараска, откликнулась Любка. Лебядка, уточнил Колька. И тут как будто что произошло. С Тараской. Или с Колькой. Тараска и взаправду будто бы вздынул в высь туманную… И опустился. Колька быстро посмотрел на сестер, те продолжали себе лузгать семечки, сплевывать шелуху, болтать ногами, переговариваться.

После того он к Тараске-Лебядке приглядывался. Оно ясно, что кличка произведена от травы, травяная и есть. Но в тот раз что-то как будто переменилось… Колька хмыкнул, подумав, что Тараска вздынул, как настоящий лебедь.

Да какой там! Лебядка, Тараска, коневод.

А Игнатий Звездочет указывал и на такое созвездие – Лебедя.

…Вроде голоса нанесло?

Почудилось?.. Колька дышать перестал, да Андромеда все вздыхала, как старая баба на печи, поводила боками, будто он ее галопом гнал али в аллюр пустил. Он тут же вспомнил, как Лебядка поучал, что аллюр такого бегу или шагу нету, аллюр есть вид шага или бега: галопа, иноходи, рыси. Как есть общее понятие: лошадь, а дальше классификация, упорядочивание по масти, породе: гнедой, соловый, орловский рысак, воронежский битюг, владимирский тяжеловоз.

А все из башки вылетает.

Больше ничего не было слышно, только в лесу птицы посвистывали, и вдруг дятел забарабанил, да так ладно, звучно, ну и ну. Колька озирал макушки деревьев. Казалось, и впрямь можно узреть барабанщика в кроне, пионера с барабаном и в красном галстуке.

Колька усмехался. Отправился на поиск, как за тридевять земель. Чего только не поблазнится.

Но снова голоса послышались. Колька еще немного проехал среди деревьев и оказался на опушке. На опушке. Лучше сказать на каком-то взморье. Впереди все золотилось: то ли пески, то ли волны. На самом деле солнечная рябь шла по воде от ветра. И по ней плыла плоскодонка с пацанами, остриженными наголо, как и Колька, только на третьем была большая кепка, сдвинутая набок, козырьком к уху. Двое – голые по пояс, на третьем майка.

Колька заставил Андромеду выехать дальше и окликнул ребят. Те враз примолкли и обернули лица к нему. Настороженно глядели. Небось, с бреднем, рыба-то на мелководье заходит охотно, икру мечет. Колька никого не узнал. Сразу определил, что старшому поменьше, чем ему, будет годков, ну может, и вровень, а остальные – мелюзга.

– Эй, – сказал он побасовитее, – я тут в розыске. – Он выдержал паузу. – За коровенкой колхозной. С неделю уже как сбежала. Не видали?

Пацаны слушали его внимательно. Переглянулись. Кольке показалось – замялись как-то? Один малой что-то пробормотал, но старшой цыкнул. Был он смугл, глазаст, плечи обгорели. Чувствовалось – ловкач, жилистый.

– Не-а! – отозвался он сипловато, и Колька подумал, что он даже и постарше его чуть будет.

И остальные поводили головами из стороны в сторону.

– Черно-белая такая, – на всякий случай уточнил Колька.

– Не-а! – снова крикнул старшой.

И те двое опять закрутили головами, как китайские болванчики, только китайчики качают утвердительно, Спиридонову Мишке батя привез такого, то ли трофейного, то ли купленного где-то по дороге с Берлина.

– Ну-ну, ага, – покровительственно молвил Колька. – А вы сами с, – хотел, как обычно, ввернуть «откудова», но вовремя вывернулся: – откуда?

Вопрос явно привел всех в замешательство. Они снова стали переглядываться.

Наконец старшой откликнулся:

– Мы-то?

Как будто здесь кто-то еще был. Колька повел головой влево, потом вправо и снова уставился на них, скривив губы.

– Да-а… – протянул старшой.

– С речки, – сказал другой, помладше, востроносенький.

– Ну, коли на лодочке, – заметил Колька, усмехаясь.

Помолчали.

– Так далёко заплыли, – сказал Колька, – в наши владения.

– В чьи? – тревожно зыркнув белками, спросил старшой.

Вот сейчас бы Кольке закурить, неторопливо раскрыть коробку, постучать мундштуком папироски, сплющить его гармошкой, встряхнуть коробком, чиркнуть спичкой и, гася ее, пустить дымок, щурясь, – все, как то делал дед Ехим, если разговор принимал интересный оборот и собеседник ожидал ответа.

Но курить было нечего, и Колька только сощурился как будто сквозь дым и переспросил:

– В чьих вы владениях? – Он огляделся и сам ответил: – В наших.

Востроносенький передернул худыми плечиками.

– А какое прозвание? – уточнил старшой.

И тут Кольку стукнуло ответить:

– «Туманность Андромеды», коллективное хозяйство. – Он помолчал и быстро добавил: – Краснознаменное.

Сказанное не произвело никакого впечатления на ребят в лодке. Каких только колхозов не бывало: «Смелый шаг», «Путь к рассвету», «Герой на страже», «Новый строй», «Перелом», «Зеленая роща» и «Ясное солнце», а еще совхоз-завод «Цыганка», правда, не здесь, а в Молдавии, куда войной занесло одного деревенского, Матвея, он там осел было, поступил на этот завод, но быстро с катушек сошел, как говорится: в окрестностях виноград выращивали, а на заводе гнали вино, ну не гнали… а как это называется? Не самогонка же из картошки, а всякие такие вина, красные да белые. Деревенские недоумевали: так чего там, цыганы работают? Да не, село такое наименование имеет, отвечал Матвей, весь бронзовый от молдавского солнца, с кругами и мешками под глазами от молдавских цыганских вин. Когда-то помещица там обитала, вот, а шла мимо цыганка с тремя детками, ну и расчистила и укрепила большой родник; помещица, как померла, все отписала той цыганке, и цыганская баба распорядилась с умом богатством: под холмом открыла кабак. Так оно и пошло-поехало. В конце концов коммуна образовалась.

Матвей тяжко вздыхал: но в том коммунизме не каждый способен выжить.

– Так тут колхозные поля? – спросил деловито старшой, кивая на воды, бликующие солнечными зайчиками.

Колька уже и сам не знал, что тут под водой, луга или поля, а может, кустарники, – там и сям верхушки кустов и торчали из воды, где больше, где меньше. И чьи именно эти земли, ихнего колхоза или соседнего, неизвестно. Куда он вообще заехал? Все-таки воды преобразили местность до неузнаваемости. И как далеко он забрался? Сколько уже времени прошло? Часов не только у него не имелось, но даже у вернувшегося с Германии Исая, где он после победы еще год служил, да был отправлен на родину после того, как сошелся с немецкой бабенкой, – без бабенки и с пустым вещмешком, – даже у него, Исаева Володьки, бравого танкиста, горевшего в танке, часы были нарисованные на левой руке. Черной краской. И коричневой. Сперва Колька и внимания не обращал на его часы. Ну, то есть отмечал, что Исай Танкист при часах, как и положено ветерану, побывавшему и в Варшаве, и в Берлине. А потом как-то раз спросил время, чтоб к поезду не опоздать – ездил в город продавать самосад по воскресеньям, а Исай Танкист такое время назвал, что он и шел себе в Тычинино ни шатко ни валко – и опоздал. Потом уже на базаре его встренул… ну, повстречал и снова поинтересовался временем, а как пришел на вокзал, то и увидел, что шел аж целый час! Тогда как пути там – двадцать минут, не больше. Что такое? Часы неверно идут? При случае то и сказал Исаю Танкисту, мол, подгонка требуется или ремонт, а тот носище свой задрал и только обронил, что часы «Грана» Швейцария-Рейх никогда не спешат, не отстают и не выходят из строя. Колька подивился… А потом ему Нэлка под страшным секретом сказала, что часы у него – нарисованные. А ей эту тайну выдала сестренка Танкиста Зинка. Зачем? Часы нарисованные? Подобный вопрос может попасть в голову далекого от жизни, от земной жизни, короче – инопланетянину. Тут главное, рукава не засучивать, рубашку с короткими рукавами или, к примеру, майку не носить. И все. Из-под рукава что-то чернеется круглое и коричневеет – часы на ремешке, они разными красками были намалеваны. И всякому сразу вдомёк: хлопец при часах, серьезный, обстоятельный. И особенно вдомёк – девчатам.

А можно было бы и наколку вообще такую сделать: ни в бане не пропадет, ни под дождем, ни под солнцем. Только цвет диковинный у таких часов был бы – синий. Ну, может, заморские какие часы, из… из Австралии, допустим. Хотя как-то сомнительно. Там, небось, только пиро́ги мастерят и бумеранги, в набедренных повязках похаживают и в перьях с ожерельями из зубов крокодила.

Правда, то было до недавнего времени. Исай Танкист еще до разлива, по морозцу и снегу прогазовал через деревню на мотоцикле, настоящем, не нарисованном. Деревенские глазам не верили. Но скоро уже и марку все знали: ИЖ-350, копия немецкого ДКВ конструктора Вебера. И марку часов знали: «Кировские», пятнадцать камней. Что? Как? Откуда?

Уже и ответ явился: продал дом, корову. Корову эту его меньшой брат Ванечка из телки вырастил, бегал всюду за ней, траву косил, водил ее по лужкам. А в хате жила мамка с тем Ванечкой и еще слабоумным Данькой. И сам же там обитал. И что? Да ничего. Продал, и все. Сам переехал – на мотоцикле – к ВарДмитре, чего никто не ожидал. От ВарДмитры. Такая мудрая и грозная – ну как Екатерина-царица, и в мамки почти ему годится. А вот. А его мамка с Ванечкой и Данькой ушла в Знаменку к дочке Зинке, фельдшерицей только-только начавшей работать в медицинском пункте, ей там комнату выделили. Туда все и заселились. А Исай Танкист гоняет по деревне, тарахтит, дым столбом из папиросы, ну не то, что столбом, а так – летит. И вместо мотоциклетной каски у него шлем танкиста. И теперь он личный шофер ВарДмитры, чуть что куда надо, он ее и мчит. Только никак каску не приобретет для председательской головки, а его танкистский шлем она, видно, отказывается напяливать. И зря. Такой шлем каждый хотел бы. С завистью глядели, как летает Танкист на мотоцикле в шлеме своем, с погорелым лицом.

У Исая лицо немного поплавилось, как он в танке горел. Он это и называл главной причиной, почему его поперли с Германии, мол, чтобы общественность не пугать. Но бабы прознали истинное положение дел, – вот как? Видно, сам с хмелька какой подружке и проболтался. Закадрился с какой-то немкой. Но оно, может, и не так. А как обычно: шнапсу подпил и давай кого метелить, кулак-то у него как снаряд. И нос здоровенный, крепкий такой картофель.

В общем, кто его знает, все тут такое, словом, – старинная история, понимаешь, почти сказка.

Так вот Колька, как и другие, взрослые и юные, сверялся по солнцу. Но тут все же возможны были промахи, особенно в полдень, когда солнце светит и светит с одуревающей силой, и мозговое вещество начинает плавиться.

– Тебя как звать? – вместо ответа спросил Колька.

– Меня?.. Игорь. А чего?

– Игорь, так, значит, ты с малыми от реки тянешь? – продолжал Колька.

– Ну с реки, – подтвердил тот.

– Оттеля? – сказал Колька и махнул рукой в сторону от солнца.

– Это… Да.

– Не-э-т, – вдруг подал писклявый голос востроносенький. – Вона, где река.

И он указал на далекий лесистый холм.

– А ты помнишь? – с угрозой спросил старшой Игорь.

– Помню! – выпалил тот.

– Ага, – отозвался Колька. – И там моей нетели нема?

– Не видели, – буркнул Игорь. – Может, потонула.

– Коровы умеют плавать, – снова пропищал востроносенький.

– Ты видал?

– Видал! Как чрез Лостню стадо сигало.

Старшой отмахнулся.

– Ай, Лостня! Переплюнуть можно.

– Это где ж такая речка? – поинтересовался Колька.

– Да-а… Там. – Игорь мотнул головой в сторону.

– На верхотуре, – вдруг подал голос и третий, что был в кепке, сдвинутой козырьком к уху.

Колька воззрился на него.

– А тебя как звать?

Кепка помолчала и внезапно задала встречный вопрос:

– А тебя?

Колька распрямил плечи.

– Николаем.

– Ну а я Гавриил буду, – сказал тот в кепке.

И старшой не выдержал и рассмеялся. А второй, востроносенький, с удивлением произнес:

– Гаврик?..

– Так, выходит, вы с реки – с Высокого? Иль с Цыгановки? Маркатушина? С Колодни? – допытывался Колька.

– Не-а, не-а, не-а, – как заведенный отвечал Игорь. – Мы сами по себе.

– Это чего, как? – опешил Колька.

– А так.

– Погоди… так это… Беспризорники, что ли?

Игорь передернул обгорелыми облупленными плечами и ответил с легким возмущением:

– Чего?! У нас мамка.

– И папка! – выпалил востроносенький и осекся.

– Был… – хмуро подтвердил Игорь.

– Погиб? – догадался Колька.

Игорь молча кивнул.

– Мой тоже. Пулеметчик Петеч… Петр Ефимович. Под Вязьмой. – Он помолчал. – А ваш где?

Игорь развел руками.

– Пропащий без вести? – понял Колька, мгновенье мешкая, говорить ли, и сказал: – Так и мой то же самое.

Снова замолчали.

– Ладно, – проговорил Колька. – Пора мне. А то тары-бары развел тут. У меня задачка. Надо исполнять… Да, а рыбы-то много взяли?

И он тронул поводья, подъехал к ним ближе, глянул в лодку. Там на дне серебрилась мелочь: плотвицы, окушки, красноперки.

– Э-э, не густо, – определил он. – Ну! Все! Бывайте, Игорь, Гаврик… Гавриил! И…

– Васёк он, – назвал востроносенького Игорь.

– …и Васёк! Бывайте!

И с этими словами наддал пятками по теплым бокам Андромеды и поехал в противоположную от реки сторону. Раз мальцы сказали, что не видели, нечего там и искать.

Ехал и слышал за спиной какой-то спор в лодке. О чем это они вдруг? Чего разгорячились? Но Андромеда шибко шла, вода бурлила у самой ее груди, по колено Кольке, и разобрать слов нельзя было. Да и что ему эти спорщики? Ну поболтали чуток, да и ладно.

Колька насвистывал «Утомленное солнце».

5

Всегда это обстоятельство, бумага с извещением… была каким-то порогом, о который Колька спотыкался. Там говорилось: «Извещение. Ваш муж, рядовой Петр Ефимович Скоморохов такого-то года рождения, уроженец деревни, – и зачеркнуто вот это: – в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был, – а дальше не зачеркнуто: – находясь на фронте пропал б/вести в месяце таком-то и такого-то года».

Ну как же так? Как он мог сгинуть на фронте не в бою? И не проявив – пусть не геройство, – мужество? Колька слышал рассказы о беглецах с фронта… дезертирах. Хлоркой какой-то разит от словечка. Дезертир. Это абсолютно, да, абсолютно не имеет касательства до бати. Никакого. Сын Георгиевского пехотинца Ефима Скоморохова по природным данным и всем показателям, характеристикам не мог стать дезертиром. У него напрочь отсутствовало это самое дезертирство. В нем ни капли не было ничего двурушного, трусливого. Он был ясен. Вот Катька с Флёнова окрестила Кольку Солнышком, а таким и был его батька. Ясным, улыбчивым. Чистым.

1.«Зачем снятся сны», рок-песня группы «Гражданская оборона», автор Олег Лищенко.
2.Песенки, потешки, прибаутки цитируются по изданиям: «Русский фольклор», «Русские народные сказки и былины», «Голубиная книга», «Сатира XI–XVII веков», а также по сборникиам русских народных песен.

Бесплатный фрагмент закончился.

399,99 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
10 сентября 2026
Дата написания:
2026
Объем:
711 стр. 3 иллюстрации
ISBN:
978-5-9691-2683-1
Правообладатель:
ВЕБКНИГА
Формат скачивания:

Похожие книги