Читать книгу: «Государь», страница 3
Можно ли было как-то парализовать действия отмеченных Макиавелли причин? Имелась ли хоть малейшая возможность преодолеть кризис – выйти из того мрачного тупика, в который завела Италию не судьба, не Божественное предопределение, о котором вещал Савонарола, а, казалось бы, всего лишь «неумелость» ее правителей, светских и духовных? («Государь», XXIV). Предшествующие «Государю» «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» доказывают, что такого рода возможности Макиавелли, по существу, не видел. Он вовсе не считал, что всегда правы те, кто во всех случаях отдает предпочтение древности, однако сам он оценивал общественную и политическую ситуацию в современной ему Италии до крайности пессимистически. Макиавелли знал, что история никогда не стоит на месте, но не верил в абсолютность прогресса. «Находясь в вечном движении, – утверждал он, – дела человеческие идут либо вверх, либо вниз». В отличие от Франции, Турции и Германии, Италия, по мнению Макиавелли, достигла к началу XVI века крайней степени нравственного и политического падения. Тут ее можно было сравнивать только с Грецией: «Некогда в странах сих было чем восхищаться, ныне же ничто в них не может искупить крайней нищеты, гнусности и позора» («Рассуждения», II, введение).
Отправной точкой для размышлений Макиавелли служила всегда Флоренция. Именно насильственное уничтожение «народного правления» больше всего доказало Макиавелли полнейшее нравственное разложение Италии, не позволяющее «ждать от нее чего-либо хорошего» («Рассуждения», I, 55), то есть возвращения к свободе, независимости и «нормальной», «политической жизни». В этом смысле особенно показательна восемнадцатая глава первой книги «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия». В ней, по-видимому, мы присутствуем при рождении «Государя».
В ходе историко-политических сопоставлений республиканского Рима с Флоренцией Макиавелли поставил вопрос: «Каким образом в развращенных городах можно сохранить свободный строй, если он в них существует, или создать его, если они им не обладают?» Удовлетворительного ответа на него он так и не нашел. Мысль о постепенном и мирном оздоровлении разложившихся форм общественной жизни была им отброшена сразу. Но и «внезапное обновление названных порядков» в городе-государстве, вроде современной ему Флоренции, представлялось Макиавелли маловероятным. «Для этого, – объяснял он, – недостаточно использования обычных путей – здесь необходимо будет обратиться к чрезвычайным мерам, к насилию и оружию и сделаться прежде всего государем этого города, чтобы иметь возможность распоряжаться в нем по своему усмотрению». То, что насилие исключает свободу, для Макиавелли было совершенно ясно. Логика его, как всегда, была железной: «добрый человек» никогда не согласится стать государем, опираясь на «чрезвычайные меры», и не захочет «идти путем зла, даже преследуя благие цели», а злодей никогда не использует «чрезвычайные меры» для восстановления в развращенном городе «свободного строя» именно потому, что он – злодей. Вывод мог быть лишь один, и Макиавелли его сделал: «Из всего вышесказанного следует, что в развращенных городах сохранить республику или же создать ее – дело трудное, а то и совсем невозможное».
Подобно всем писателям Возрождения, Макиавелли был индивидуалистом. Истинным творцом истории он считал не Бога, а Человека, равновеликого Богу в своих творческих, созидательных возможностях. История, утверждали гуманисты, дело рук одиноких титанов. Вместе с Богом они исключали из сферы исторического творчества также и Народ. В одной из первых же глав «Рассуждений» Макиавелли утверждал: «Следует принять за общее правило следующее: никогда или почти никогда не случалось, чтобы республика или царство с самого начала получали хороший строй или же преобразовывались бы заново, отбрасывая старые порядки, если они не учреждались одним человеком» (I, 9). В этой же главе Макиавелли ссылался на Ромула, заложившего основы величия Рима, и Клеомена, который, вернув «развращенную» Спарту к ее здоровым началам, «полностью восстановил законы Ликурга». Однако и современную ему Флоренцию, и всю остальную Италию не могли уже спасти даже такого рода сильные личности. В восемнадцатой главе «Рассуждений» Макиавелли вспомнил и о Ромуле, и о Клеомене, но только для того, чтобы сказать: «Не могу не отметить, что оба они не имели дела с материалом, испорченным той развращенностью, о которой мы рассуждали в этой главе».
Выхода не было.
Безвыходность создала «Государя».
Опыт современной политики научил Макиавелли тому, что фортуна в делах человеческих значит много больше, чем это представлялось флорентийским неоплатоникам, сопоставлявшим человека с космосом, а не с историей. Он принимал как несомненную истину, «что люди могут способствовать предначертаниям судьбы, но не в состоянии помешать им». В то же время Макиавелли был убежден, что ничто не может оправдать малодушия человека, смирившегося пред неотвратимостью рока («Рассуждения», II, 29).
В начале XVI века перед итальянской гуманистической интеллигенцией встал тот же самый мучительный вопрос, который на заре столетия будет терзать мятежного принца Гамлета: «Что благородней духом?..» Автор «Государя» не захочет принять сложившуюся в Италии ситуацию как историческую неизбежность, с которой надо просто смириться. Он предпочел скорее вовсе отказаться от свободы, чем искать ее в чистой поэзии или религии – вне общества и вне истории. Именно в тот самый момент, когда Макиавелли осознал всю глубину нравственного и гражданского падения Италии, в нем взорвалась воля к сопротивлению злу. Он написал «Государя», потому что был наделен мироощущением трагического героя. Макиавелли сознавал: для того чтобы остаться человеком, необходимо, несмотря ни на что, вопреки всем очевидностям неминуемого поражения, мужественно «ополчась на море смут, сразить их противоборством» («Гамлет», III, 1).
«Государь» был порожден героической моралью эпохи Возрождения.
Выкладки рассудка не смогли подавить в гуманисте и интеллигенте Макиавелли чувства ответственности перед униженной родиной и порабощенным народом. Трезвый анализ политической ситуации подсказывал ему крайне пессимистические выводы, но совесть говорила: «Италия же, теряя последние силы, ожидает того, кто исцелит ей раны, спасет от разграбления Ломбардию, от поборов – Неаполитанское королевство и Тоскану, кто уврачует ее гноящие язвы» («Государь», XXVI).
Оскорбленное нравственное и национальное чувство звало к немедленным решительным политическим действиям. Надежду на успех Макиавелли черпал в самой беспредельности национальной катастрофы. «Развращенную» Италию не смогли бы спасти ни Ромул, ни Моисей, ни Кир, ни Тесей. Но ведь никому из них не приходилось действовать в столь же исключительной ситуации.
«Дабы обнаружила себя доблесть италийского духа, Италии надлежало дойти до нынешнего позора: до большего рабства, чем евреи; до большего унижения, чем персы; до большего разобщения, чем афиняне: в ней нет ни главы, ни порядка, она разгромлена, раздавлена, истерзана, растоптана, повержена во прах» («Государь», XXVI).
Исключительная историческая ситуация требовала соответственных – тоже исключительных, чрезвычайных – мер. До 1512 года Макиавелли допускал лишь легальные средства изменения существующего во Флоренции государственного строя. Но после того как этот строй был насильственно уничтожен продажной верхушкой «жирного народа», он стал уповать только на революцию. Макиавелли счел реалистичным на какое-то время отказаться от республики и попытаться использовать реставрированный Медичи режим политического насилия для освобождения Италии от иноземцев и последующего «оздоровления» государственных порядков в ее «развращенных» городах, в том числе и у себя на родине. Теоретически как гипотеза им в это время признавалось, что если бы в «развращенных» городах-государствах оказалось возможным возрождение общественной свободы, то в качестве первого шага к ней «необходимо было бы ввести в названных городах режим скорее монархический, нежели демократический, с тем чтобы те самые люди, которые по причине их наглости не могут быть исправлены законами, в какой-то мере обуздывались властью как бы царской» («Рассуждения», I, 18).
«Государь» призван был доказать правильность этой гипотезы.
Макиавелли твердо верил в разум. Он полагал, что с помощью разума можно найти выход даже из безвыходного положения. Надо только тщательно продумать все детали, отбросить прекраснодушие иллюзии и не принимать желаемое за действительность. Макиавелли способен был оценить благородство этических, общественных и политических идеалов своих непосредственных предшественников – гуманистов XV века, но, ища выход из тупика национального кризиса, он «предпочел следовать правде не воображаемой, а действительной» («Государь», XV). Современник Томаса Мора, он создавал своего «Государя» как произведение программно антиутопическое. Он даже иронизировал над изобретателями проектов идеальных обществ и государств: «Многие измыслили республики и княжества, никогда не виданные и о которых на деле ничего не было известно. Но так велико расстояние от того, как проистекает жизнь в действительности, до того, как должно жить, что человек, забывающий, что делается ради того, что должно делать, скорее готовит свою гибель, чем спасение».
Ирония Макиавелли оказалась горькой. Она обернулась против него самого. Несмотря на весь свои политический реализм, он не сумел выйти за пределы индивидуалистической идеологии европейского Возрождения. Утопическим проектам идеальных обществ и государств Макиавелли противопоставил все тот же гуманистический идеал самодовлеющего Человека. Революция в Италии, по его мнению, была под силу только очень сильной личности, еще более сильной, чем герои Ливия и Плутарха, а главное, еще более «разумной» – располагающей историческим опытом удач и ошибок всех строителей новых государств, от Ромула до Чезаре Борджа, и способной «правильно» реагировать на малейшие изменения в современном политическом положении. Макиавелли попытался проанализировать его спокойно и объективно, как настоящий ученый, и предусмотреть буквально все возможности. Образ главного героя «Государя» строился как своего рода антропоморфный ответ на комплекс политических вопросов, поставленных автором с предельной четкостью и реализмом. Однако, так как индивидуалистическая идеология Возрождения подлинно научного ответа на проблемы, связанные с национальным кризисом Италии, дать не могла, образ нового государя в книге Макиавелли неизбежно получился фантастическим, художественным, патетическим, идеальным и тоже по-ренессансному утопичным.
Но, конечно, идеальность главного героя «Государя» при всем том, что образ этот опирался на идеалы гуманизма итальянского Возрождения, оказалась очень непохожей на идеальность героев Альберти, Полициано и Пьеро делла Франчески. Почти обязательное для гуманистов утверждение: «человек добр» – перестало быть аксиомой. Новый государь, по мнению Макиавелли, не может в своей деятельности исходить из признания абсолютно доброй природы человека, ибо, «желая исповедовать добро во всех случаях жизни, он неминуемо погибает, сталкиваясь со множеством людей, чуждых добру» («Государь», XV). Не отрицая, что вообще-то было бы весьма похвально, если бы новый государь был человеком честным и прямодушным, Макиавелли тут же добавляет: «Однако мы знаем по опыту, что в наше время великие дела удавались лишь тем, кто не старался сдержать данное слово и умел, кого нужно, обвести вокруг пальца; такие государи в конечном счете преуспели куда больше, чем те, кто ставил на честность» (XVIII). Автор «Государя» не только указывает на практическую невозможность для своего героя обладать всеми традиционными общечеловеческими добродетелями, «потому что этого не допускают условия человеческой жизни», но и отмечает относительность этих добродетелей с точки зрения тех конечных политических и национальных целей, которые ставятся в «Государе» (XV). Поэтому доблесть нового государя, его «virtu», предполагает большую нравственную эластичность. Новому государю «надо являться в глазах людей сострадательным, верным слову, милостивым, искренним, благочестивым – и быть таковым на самом деле, но внутренне надо сохранять готовность проявить и противоположные качества, если это окажется необходимо» (XVIII).
На подобного рода признаниях основаны представления о циническом аморализме автора «Государя». Но Макиавелли меньше всего был циником. Противоречия между общечеловеческой моралью и реальной политикой осознавались им как трагические противоречия времени. В этом смысле особенно показательна глава «О тех, кто приобретает власть злодеяниями», где одновременно говорится и об образцовой доблести Агафокла, и о том, что «нельзя называть доблестью убийство сограждан, предательство, вероломство, жестокость и нечестивость» (VIII). Все творчество Макиавелли было попыткой найти рациональное разрешение этому противоречию. Опираясь на опыт реальной политики, не имевшей ничего общего ни с христианской, ни с общечеловеческой нравственностью, последовательно преодолевая трансцендентность средневековой идеологии, автор «Государя» искал новые критерии нравственности в земной действительности, и прежде всего в самой политической деятельности нового государя, направленной на общественное оздоровление Италии и освобождение ее от «варваров». Мерой добродетели-доблести при этом неизбежно оказывалась успешность действий сильной личности, благо которой постепенно начинает отождествляться с общественным благом, с благом Родины и Народа. Отсюда – нравственный утилитаризм «Государя» и отсюда же исторически закономерный отход Макиавелли от некоторых краеугольных принципов гуманистической идеологии Возрождения, порожденный не столько его мнимым аморализмом, сколько внутренними, историческими противоречиями самого ренессансного индивидуализма.
Макиавелли, как и его предшественники, тоже в ряде случаев склонен был резко противопоставлять сильную, творящую историю личность пассивной, аморфной черни. Это было одной из причин, почему он считал, что любые средства, обеспечившие новому государю победу, получат в этом мире общественное одобрение, «ибо чернь прельщается видимостью и успехом, в мире же нет ничего, кроме черни…» (XVIII). Однако такое традиционное для гуманизма Возрождения противопоставление личности толпе обернулось в «Государе» – и именно потому, что Макиавелли ввел его в границы реальной, исторической действительности, – несомненным ущербом для личности. Новый государь не обладает уже ни «божественностью» человека Фичино и Пико делла Мирандолы, ни «универсальностью» человека Альберти. Он даже человек только наполовину. Мифологическим образцом для него служит кентавр. «Государь должен усвоить то, что заключено в природе и человека, и зверя», – писал Макиавелли (XVIII). Основной «virtu» для Макиавелли была сила – военная сила. «Хороших законов не бывает там, где нет хорошего войска, и наоборот, где есть хорошее войско, там хороши и законы» (XII). Поэтому «государь не должен иметь ни других помыслов, ни других забот, ни другого дела, кроме войны, военных установлений и военной науки, ибо война есть единственная обязанность, которую правитель не может возложить на другого» (XIV).
Всестороннего развития личности идеал «Государя» отнюдь не предполагал. Главный герой «Государя» – это кондотьер, диктатор, тиран. Но не только. Это также патетическое отрицание реально существовавших в Италии кондотьеров, диктаторов и тиранов. В книге Макиавелли образ главного героя строится как нравственно-эстетическое противопоставление тем реально историческим государям Италии и Европы, действия которых проанализированы там с бескомпромиссной реалистичностью. Он – новый государь не только потому, что собственными руками создает в Италии «новое государство», но также и потому, что принципиально по-новому связан с народом. Появление «Государя» ознаменовало в культуре Возрождения не одни лишь нравственные утраты. Проблема взаимоотношений между народом и «новым государем» в книге Макиавелли едва ли не центральная. Решается она с поистине революционной смелостью.
Из по-гуманистически презрительных высказываний Макиавелли о «толпе» не следует делать вывод об антидемократичности «Государя». «Толпа», «чернь» – для Макиавелли не только городские низы, но и вся масса людей, противостоящая новому государю как пассивная «материя» истории. В понятие «чернь» у него входят и феодальные гранды. В посвященной Медичи книге, естественно, не смогли получить полного развития ни непримиримая ненависть Макиавелли к дворянству, резко проявившаяся в «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия» (I, 55), ни его жесткий антиклерикализм. Однако гуманистическая народность концепций Макиавелли проявилась в «Государе» достаточно наглядно.
Всячески подчеркивая пассивность масс, Макиавелли в то же время отнюдь не склонен был полностью игнорировать роль народа как определенной и притом, с его точки зрения, весьма внушительной исторической силы. Обычное для гуманистов отождествление народа с дерьмом объявляется им пошлой и затасканной поговоркой. В его «Государе» историческая роль народа обосновывается новаторской теорией сословной и классовой борьбы. Исходя из констатации того непреложного факта, что в каждом государстве идет непрекращающаяся война между народом и знатью, ибо «стремления их всегда различны» (IX), Макиавелли считал, что новому государю лучше всего прийти к власти, опираясь на народ. «Тому, кто приходит к власти с помощью знати, – писал он, – труднее удержать власть… нельзя честно, не ущемляя других, удовлетворить притязания знати, но можно – требования народа, так как у народа более честная цель, чем у знати: знать желает угнетать народ, а народ не хочет быть угнетенным» (IX).
Народ, таким образом, оказывается в «Государе» одним из главных источников общественной морали. Мораль эта носит подчеркнуто антифеодальный характер (XVI). Судьба человеческая сливается с судьбой народной. Главный герой книги Макиавелли оказывается антропоморфным воплощением коллективной воли народа, носителем народной диктатуры, направленной на подавление сопротивления немногих и имеющей своей конечной целью возрождение утраченной свободы, восстановление во Флоренции старых демократических учреждений и национальное объединение всей Италии. Именно в этом проявились народный аспект «Государя» и та концепция национальной революции, о которой говорил Грамши, проницательно разглядевший в Макиавелли далекого предшественника Великой французской революции.
Однако, воплощая в себе волю народа, или, как говорил Макиавелли, «итальянскую virtu», новый государь не перестает быть личностью, человеком, хотя и в чем-то ущербным. Он – не абстрактность сверхмощного государства. Вот почему неправильно рассматривать Макиавелли только как теоретика, а тем более апологета государственного абсолютизма, упрочившегося в XVI–XVII веках в наиболее развитых странах Европы. Выражая прогрессивные тенденции своего времени, гуманистическая мысль Макиавелли вместе с тем отличалась некоторым относительным консерватизмом, ибо сам исторический прогресс в эпоху Возрождения был относительным. Во всех своих сочинениях Макиавелли противопоставлял упадку и моральной «испорченности» Италии не абсолютистские монархии Франции или Испании, а вольные немецкие города, «здоровые» и демократические порядки в которых он был склонен явно идеализировать. Общественно-политические идеалы Макиавелли лежали, таким образом, не столько в будущем абсолютистской Европы, сколько в прошлом Италии с ее городскими республиками-коммунами. Но это-то и спасало автора «Государя» от буржуазной ограниченности. Именно отсутствие в Италии XVI столетия реальных предпосылок для развития производительных сил нарождающейся итальянской буржуазии обусловило не только гуманистическую антибуржуазность общественных, политических и эстетических концепций Макиавелли, но и тот его антиэтатизм, который роднил автора «Государя» с великими писателями трагического Возрождения. Макиавелли разделял не только их утопические надежды на «народного государя», но и их отвращение к абсолютистскому государству, поглощающему личность и отнимающему у человека эпохи Возрождения его последние вольности. Грядущий Левиафан никаких восторгов у Макиавелли не вызывал. «Из всех видов жестокого рабства, – писал он, имея в виду олигархическую Венецию, – самым жестоким является то, в которое ввергает тебя республика» («Рассуждения», II, 2), то есть хорошо отлаженное государство.
«Государь» завершается трагически-патетическим призывом к освобождению Италии от «варваров». Макиавелли обращался, с одной стороны, к «славному дому» Медичи, а с другой – и это чрезвычайно характерно – к гуманистической традиции Петрарки, цитата из которого завершает книгу. Здесь Макиавеллиево «virtu» приобретает еще одно качество. Она становится символом не просто индивидуальной, а национально-народной «доблести». Но это-то и превращает «Государя» в гуманистическую утопию. Утопический характер «Государя» – этого, казалось бы, программно-антиутопического опыта – заключается в том, что такого рода государь не существовал в исторической реальности, в то время он не выступал и не мог выступить перед итальянским народом как актуальная историческая сила.
В Италии начала XVI века не было уже революционного «пополо» и еще не сформировалась революционная буржуазия, то есть не существовало революционного класса, который мог бы осуществить антифеодальную программу Макиавелли. Именно это и заставило его, выражая исторические и национальные чаяния итальянского народа, прибегать не столько к разуму и к науке, сколько к гуманистическому мифотворчеству и к поэтической фантазии, воздействующих на разобщенный и распыленный народ, с тем чтобы пробудить в нем и организовать коллективную волю.
В этом смысле обращение Макиавелли в конце «Государя» к традиции граждански-гуманистической лирики итальянского Возрождения было чем-то вполне естественным и закономерным. Сила эмоционального воздействия «Государя» даже на нынешнего читателя объясняется органическим, гармоничным сочетанием в нем политического реализма, поэзии, гуманизма и народности.
Больше всего гуманистическая народность «Государя» проявилась в его художественной форме. В посвященной Лоренцо Медичи книге Макиавелли обращался не к узкому кругу политиканов, а к самому широкому читателю своего времени, то есть к народу, причем делал это так, что расстояние между ним и народом оказывалось сведенным до минимума. «Макиавелли, – как очень тонко подметил Антонио Грамши, – посвящает всю книжечку тому, каким должен быть государь, чтобы привести народ к созданию нового государства; изложение ведется с логической строгостью и научной отрешенностью, а в заключение сам Макиавелли становится народом, сливается с народом, но не с народом „вообще“, а с народом, которого Макиавелли убедил своим предшествующим изложением; в Макиавелли находит свое выражение сознание этого народа, он понимает эту свою роль, он ощущает свое тождество с народом. Кажется, что все „логическое“ построение есть не что иное, как рефлексия самого народа, откровенная беседа с самим собой, происходящая в его сознании и завершающаяся непроизвольным страстным криком. Страсть, порожденная размышлением о самом себе, вновь становится „аффектом“, лихорадкой, фанатической жаждой деятельности. Вот почему эпилог „Государя“ не есть нечто внешнее, „навязанное“ со стороны, риторическое; он должен быть истолкован как необходимый элемент произведения, даже как такой элемент, который проливает яркий свет на все произведение и придает ему вид политического манифеста».
4
Неудивительно, что Медичи не спешили использовать один из лучших умов своего времени. Их не увлекала роль национального мессии. Автор «Государя» продолжал оставаться в глазах правителей Флоренции человеком не вполне благонадежным. Когда в начале 1515 года до Рима дошли слухи, что Джулиано Медичи собирается взять на службу Макиавелли, папа Лев X через своего секретаря Пьеро Ардинчелли сурово отчитал правителя Флоренции за чрезмерное легкомыслие. «Напишите ему от моего имени, – приказал папа, – что я очень не рекомендую ему связываться с Никколо». «Государь», который в течение почти четырех столетий объявлялся практическим руководством для тиранов, был принят Медичи более чем холодно. Согласно рассказу, восходящему к самому Макиавелли, Лоренцо Медичи обнаружил несравненно больший интерес к паре собак, подаренных ему кем-то для случки. Только однажды правительство медичейской Флоренции решило воспользоваться дипломатическими талантами бывшего флорентийского секретаря. В мае 1521 года Макиавелли был послан в Карпи на генеральный капитул монахов-миноритов, где от имени кардинала Джулио Медичи ходатайствовал об обособлении флорентийских монастырей в особую «провинцию». Кроме того, консулы цеха шерсти поручили ему привести из Карпи во Флоренцию хорошего проповедника. Поручение было похоже на издевательство. Макиавелли отнесся к нему как к типично флорентийскому розыгрышу и вместе со своим приятелем Франческо Гвиччардини устроил в монастырской «республике деревянных сандалий» веселый спектакль, достойный автора «Мандрагоры».
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+4
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе