Читать книгу: «Опыты»
© А.С. Бобович, перевод, 2023
© Н.Я. Рыкова, перевод, 2023
© Н.Н. Плужникова, сост. и предисл., 2023
© Издательство АСТ, 2023
© Издательство АСТ, 2023
* * *

Исследователь природы человека
Уважаемый читатель!
Перед вами книга известного французского философа и писателя эпохи Позднего Возрождения Мишеля де Монтеня. «Опыты» – его главный философский труд. В нем содержится квинтэссенция философских размышлений Монтеня о сложности и многообразии человеческой природы. Поистине вечные философские вопросы встают перед нами на страницах этого замечательного произведения.
Каждой исторической эпохе – свой философ. Безусловно, Мишель де Монтень был наиболее ярким выразителем идей своего времени. Он родился в первой половине XVI в., в период сложных социально-политических и экономических изменений, происходивших во французском обществе. Франция в течение второй половины XVI в. проходила период становления абсолютной монархии, отягощенный внутриполитическими противоречиями между католиками и гугенотами, результатом которых была череда гражданских войн. Это был момент острой политической и религиозно-идеологической борьбы за власть. К ярким событиям этого времени можно отнести начало религиозных войн между католиками и протестантами (1562 г.), Варфоломеевскую ночь (1572 г.), День баррикад (12 мая 1588 г.). Столкновения между гугенотами и католиками, которые происходили из разных социальных слоев дворянства и буржуазии, кровопролитные восстания ремесленников и рабочих – свидетелем всех этих событий, в основном, в Париже, был М. Монтень. Безусловно, острая политическая ситуация не могла не сказаться на его творчестве.
С другой стороны, Мишель де Монтень жил в век расцвета гуманистических идей во Франции. Культурный Ренессанс, высвобожденный и распространяемый Итальянским Возрождением, принес во Францию беспрецедентное развитие интеллектуальной, философской, научной и литературной мысли. Все отчетливее в трудах мыслителей, в том числе и в творчестве Монтеня, звучит критика умозрительных схоластических идей средневековой философии. В открытой полемике с ней оттачивается философская мысль Монтеня, выражением которой являются «Опыты». Монтень обращается к исследованию человеческой природы, лишая ее средневековой маски трансцендентности, к человеку, существование которого не исключает Бога, но и больше не может быть ему вверено всецело. Монтень исследует человека в его конкретном бытии, в настоящем историческом и социальном мире, в котором он живет и существует, ведь только в нем он может обрести и познать свое подлинную человечность, свое Я. Человек как архитектор собственной жизни, познание своего внутреннего мира и мира социального, – вот предмет/объект изучения Монтеня. Человек, по Монтеню, – активный творец мира, который видит в практической деятельности результат своих поступков, своих пороков и добродетелей. Что значит быть человеком? Что значит оставаться человеком в сложном и противоречивом мире конфликтов между людьми, культурных различий и противоборствующих идеологий? Ответы на эти важные вопросы стремится отыскать философ на страницах своих «Опытов».
К работе над «Опытами» Монтень приступил в 70-е годы XVI в. В ситуации острой политической и социальной напряженности возрастает роль полемического жанра в литературе. В «Опытах» читатель может найти небольшие очерки о политических взглядах не только античных философов и писателей, с трудами которых был прекрасно знаком, но и его современников – французских писателей и политиков Этьена Ла Боэси и Жана Бодена.
Мишель де Монтень вошел в историю философии как философ-рационалист, для которого разум стоит выше всяких авторитетов. Утверждение безграничных возможностей разума в познании действительности, прежде всего, природы, было одним из центральных постулатов гуманистической доктрины Возрождения. Однако если для большинства европейских мыслителей эпохи Возрождения было характерно несколько романтизированное отношение к человеку и к его безграничным возможностям познания мира, то Монтень опускает эти идеи, если можно так сказать, «с небес на землю», предпочитая более реалистично, правдиво и глубоко смотреть в суть противоречивой человеческой природы.
Взгляды Монтеня складывались не только под воздействием социально-политических процессов, происходивших во Франции в тот период времени. Он родился и вырос в обеспеченной и образованной семье. Его отец, Пьер Эйкем, в свободное от дел время много читал и даже писал на латыни стихи и прозу. Особенно он увлекался идеями итальянских гуманистов, с которыми познакомился, будучи в Италии. С детства он приучал Мишеля к латинскому языку, которым впоследствии мыслитель мастерски овладел, что позволило ему читать греко-римские философские и литературные источники. Когда мальчику было шесть лет, отец отдал его учиться в один из лучших колледжей Франции – в колледж Бордо, который Мишель де Монтень закончил экстерном благодаря блестящим знаниям. После окончания колледжа Монтень стал активно изучать право и начал работать на должности парламентского советника в Бордо. Однако работа чиновником не особо радовала будущего мыслителя, она казалась ему скучной и тяготила его. В 1570 году, когда Монтеню было 37 лет, он отказался от занимаемой им должности в парламенте и поселился в унаследованном после смерти отца в 1568 году замке.
Благодаря уединенному образу жизни и погружению в философские тексты и раздумья, в 1580 году во Франции он публикует две книги «Опытов», которые впоследствии неоднократно переиздавались при жизни Монтеня. В 1581 году Монтеня избирают мэром города Бордо, однако вспышка чумы, разразившаяся во Франции в этот период, вынуждает его оставить свой пост и замок и переехать в места, не затронутые эпидемией. После окончания вспышек чумы, в 1586 году Монтень возвращается в свой замок, разоренный и разграбленный в ходе гражданской войны. В течение двух лет Монтень дополняет «Опыты» и пишет третью книгу. Написанию «Опытов» в этот период сопутствовали яркие события, происходившие в жизни Монтеня: за поддержку короля он был посажен в Бастилию, однако по ходатайству Екатерины Медичи был отпущен на свободу; в это же время Монтень знакомится с будущей издательницей его «Опытов», его поклонницей и музой – Марией де Гурне.
Монтеня сложно назвать кабинетным философом. Он активно участвовал в событиях своего времени, переживал и сопереживал сложным междоусобицам и распрям, происходящим в смутное для горячо им любимой Франции время. Участвовал в переговорах между Генрихом III и Генрихом Наваррским, между католиками и протестантами. Его можно назвать одним из главных моралистов своего времени. Он не только высоко ценил достоинства отдельного человека в вопросах нравственного воспитания, но и считал мораль важным условием государственного и гражданского мира между людьми. В течение жизни Монтень дополнял «Опыты» – свой главный философский труд. 13 сентября 1592 года Мишеля де Монтеня не стало, он умер после продолжительной болезни.
«Опыты» Монтеня начинаются со слов: «Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных…» Это краткое обращение уже много характеризует Монтеня-философа. Он начинает обращение к читателю с искренности по отношению к нему. Действительно, Монтень высоко ценил в человеке искренность и ставил ее в один ряд с наилучшими добродетелями человека. Искренность, по Монтеню, говорит о достоинстве человека, его способности строить здоровые и гармоничные отношения с другими людьми, открыто принимать и понимать мир. Что значит быть искренним? Это значит доверять другому, доверять честно и без практической выгоды для себя, не лукавя и не обманывая. Как актуальна эта добродетель в современном мире, как важно не потерять личную заинтересованность по отношению к другому человеку, чтобы быть и чувствовать себя по-настоящему счастливым! Поэтому не случайно, пишет Монтень, предваряя свой труд «Опыты»: «…я хочу, чтобы меня видели в моем простом, естественном и обыденном виде, непринужденным и безыскусственным, ибо я рисую не кого-либо, а себя самого». Быть искренним – значит быть естественным, быть настолько открытым миру, чтобы иметь широкое видение его сложности, его противоречий и перипетий, его неоднозначных событий, уметь эти события толковать максимально широко и объективно, срывая любые маски частных интерпретаций. Только путь искреннего, открытого отношения к миру позволит человеку и на самого себя взглянуть предельно широко, открыть путь к самопознанию, пойти по стопам античного философа Сократа с его девизом «Познай самого себя». Пройти именно такой путь предлагает нам Мишель де Монтень в «Опытах».
На страницах книги мы видим простого человека, который остается философом. В его труде чувствуется самоотверженное стремление мысли отыскать истину. Чем философ отличается от софиста? Софиста не интересует истина, его интересует личная правда, индивидуальная победа в споре. Монтеня как философа интересует нахождение истины, которое состоит и в принятии точки зрения другого как возможного ее транслятора. В этом плане Монтень высоко ценил дружбу, которая дает возможность видеть в другом оппонента и при этом не переставать уважать его как человека, которому можно доверять.
Когда читатель откроет для себя труд Монтеня, он не встретит там скучных наставлений или советов по воспитанию личных добродетелей. На страницах «Опытов» мы видим мысли простого человека, скромного и воспитанного, который пытается заглянуть чуть глубже и дальше, чем простой обыватель, приоткрыть завесу внешнего бытия, того, что кажется нам подчас очевидным и правильным. Несмотря на кажущуюся очевидность, истина не лежит на поверхности, она скрыта, как и само бытие, согласно древнему философу Гераклиту. Философ не тот, кто открывает или закрывает, философ всегда намекает, говорил Гераклит. Именно по этому пути предпочитает идти и Мишель де Монтень. Что значит намекнуть? Это значит, увидеть нечто большее за очевидностью – и этот взор доступен. Но доступен ли он абсолютно любому? Здесь Монтень выступает как скептик, он сомневается: истина существует, но чтобы ее найти, отыскать, нужно самому занять некоторую точку опоры, которая позволяет взглянуть на мир с устойчивой позиции по отношению к бытию, чтобы иметь мужество принять истину, а не поддаться софистическому релятивизму, согласно которому все в мире относительно, а, следовательно, для человека нет ничего значимого в познании. Для Монтеня значимой является истина. Однако путь к познанию истины ведет к незнанию, поскольку мир безграничен и незнание как конечная цель любого познания говорит не о слабости человеческого разума, а о его неисчерпаемых возможностях в познании мира.
В предлагаемом читателю сборнике собраны отрывки из кратких эссе М. Монтеня, объединенные в один труд «Опыты», состоящий из трех книг. Собранные отрывки касаются наиболее значимых идей и взглядов М. Монтеня на общество, человека и его добродетели.
Так, в Первой книге, как и в последующих двух, М. Монтень предстает читателю как блестящий знаток античной культуры: истории, философии, поэзии. Философ проявляет интерес к историческим и даже этнографическим особенностям быта отдельных народов. Первая книга отражает взгляды Монтеня как скептика на вопрос о познании мира и человека в нем. Человек для Монтеня – часть природы и центр общественной жизни, поэтому одним из главных вопросов, касающихся места человека в обществе, по Монтеню, является вопрос воспитания. Монтень считает, что воспитание тождественно образованию в духе сократовского тезиса «Добродетель есть знание». В этом смысле огромное значение имеет XXVI глава «О воспитании детей», в которой Монтень выдвигает идеи, предвосхищающие распространенный в современном нам обществе подход к образованию и обучению, а именно – личностно-ориентированный подход. Согласно такому подходу к образованию, обучение зависит от личных особенностей ученика, его потребностей, возможностей и способностей. При этом важно разделять понимание учеником знаний и их формальное усвоение. На примере воспитания Монтень раскрывает суть своего скептического отношения к миру. Воспитание должно взращивать в человеке свободный разум, основанный на сомнении, освободить его от догматизма и умозрительных идей с целью опираться на реальные практические знания и расширять возможности собственного мышления. Поэтому личностно-ориентированный подход, основанный на понимании и развитии, невозможен без развития философского мышления и образования. Монтень описывает и сущность философии, которая состоит в объективном поиске истины в процессе диалога. Монтень оптимистично смотрит на философию, считая ее не сферой застывшего умозрительного теоретического знания о мире, а наукой, которая описывая реальную действительность, доставляет человеку радость и удовольствие от познания мира, будоражит его ум и развивает мышление.
Монтень выступает против релятивизма, но не против разума. Разум, как и стремление во всем соблюдать меру, заложен в человеческой природе. Тем не менее, Монтень выступает как поборник природного и естественного в человеке, считая природу основой всего существующего: человек вышел из природы, он ее часть и ее творец, преобразователь. В этом состоит суть гуманистической позиции Монтеня.
Во Второй и Третьих книгах Монтень выступает как критик европейской цивилизации и прогрессистских идей ее развития, считая все цивилизованное формой искажения и даже извращения естественного в человеке. Цивилизация с ее европейскими ценностями привела к развитию общественного устройства, которое нельзя назвать благополучным. Ведь сам Монтень жил в то время, когда цивилизованное развитие европейских стран принесло свои плоды в виде войн и распрей. Что человек имеет в результате цивилизованного развития? Всегда ли это можно назвать благом? С развитием цивилизации человек приобрел пороки, и порой то общественное развитие, которое человек понимает как прогрессистское и правильное, ведет к совершенно противоположным последствиям, хотя изначально это развитие было инициировано благими намерениями. В этом отношении примечательна глава «О каннибалах», в которой Монтень описывает разницу между народами, живущими согласно природе (туземцами) и народами, живущими согласно европейским ценностям.
В «Опытах» Монтень, известный читателю как философ, размышляющий о сути вещей, предстает перед нами как обычный человек, размышляющий на собственных примерах о смерти, о родительском любви, о собственном пути самопознания мира и о тех сомнениях на этом пути, с которыми он сталкивался в течение жизни. В этом произведении мы можем найти некоторые контуры важной гносеологической проблемы дуализма души и тела, которую позже поставит в своем философском творчестве другой французский философ и математик Рене Декарт.
Безусловно, Мишель де Монтень был человеком и философом своей эпохи. Он заметил и отчетливо выразил упадок феодального средневекового мышления, которое вместо того, чтобы открывать человеку безграничный мир познания и свободы, заключало его в тесные и конечные рамки догматического воззрения.
Монтень, высоко оценивая человеческий разум и его возможности, выступает против излишнего «разумоцентризма», то есть стремления понимать человека как абсолютного творца и господина мира. Природа материальна и дала человеку блага и возможности для его жизни и творчества, которые существуют независимо от его сознания и которые бесценны. Человеку остается принимать эти блага и не стремиться радикально преобразовывать мир, а размышлять над этим миром, скромно оставаясь в тени бытия.
Наталья Плужникова
Перевод с французскогоА. Бобовича, Ф. Коган-Бернштейн, Н. Рыковой
К читателю
Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных. Я нисколько не помышлял ни о твоей пользе, ни о своей славе. Силы мои недостаточны для подобной задачи. Назначение этой книги – доставить своеобразное удовольствие моей родне и друзьям: потеряв меня (а это произойдет в близком будущем), они смогут разыскать в ней кое-какие следы моего характера и моих мыслей и благодаря этому восполнить и оживить то представление, которое у них создалось обо мне. Если бы я писал эту книгу, чтобы снискать благоволение света, я бы принарядился и показал себя в полном параде. Но я хочу, чтобы меня видели в моем простом, естественном и обыденном виде, непринужденным и безыскусственным, ибо я рисую не кого-либо, а себя самого. Мои недостатки предстанут здесь как живые, и весь облик мой таким, каков он в действительности, насколько, разумеется, это совместимо с моим уважением к публике. Если бы я жил между тех племен, которые, как говорят, и посейчас еще наслаждаются сладостной свободою изначальных законов природы, уверяю тебя, читатель, я с величайшей охотою нарисовал бы себя во весь рост, и притом нагишом. Таким образом, содержание моей книги – я сам, а это отнюдь не причина, чтобы ты отдавал свой досуг предмету столь легковесному и ничтожному. Прощай же!
Де Монтень1 марта 1580 года
Книга первая
Глава VIII. О праздности
Как пустующая земля, если она жирна и плодородна, зарастает тысячами видов сорных и бесполезных трав и, чтобы заставить ее служить в наших целях, необходимо сначала подвергнуть ее обработке и засеять определенными семенами; как женщины сами собою в состоянии производить лишь бесформенные груды и комки плоти, а для того, чтобы они могли породить здоровое и крепкое потомство, их необходимо снабдить семенем со стороны, – так же и с нашим умом. Если не занять его определенным предметом, который держал бы его в узде, он начинает метаться из стороны в сторону, то туда, то сюда, по бескрайним полям воображения:
Sicut aquae tremulum labris ubi lumen ahenis
Sole repercussum, aut radiantis imagine lunae
Omnia pervolitat late loca, iamque sub auras
Erigitur, summique ferit laquearia tecti1.
И нет такого безумия, таких бредней, которых не порождал бы наш ум, пребывая в таком возбуждении,
Душа, не имеющая заранее установленной цели, обрекает себя на гибель, ибо, как говорится, кто везде, тот нигде:
М. Монтень в этой главе, как и в дальнейших главах этой книги, цитирует древнеримские источники (Вергилия, Горация, Марциала, Лукана). Философ высоко ценил древнеримскую философию, поэзию и культуру и был прекрасным ее знатоком. Произведения и мысли древнеримских поэтов и философов, как и философов Древней Греции, оказали значительное влияние на философские взгляды М. Монтеня. Идея того, что человеческое существование невозможно без какой-либо цели, что человеческая природа подчиняется требованиям разума как регулирующего принципа, является для М. Монтеня одной из центральных.
Уединившись с недавнего времени у себя дома, я проникся намерением не заниматься, насколько возможно, никакими делами и провести в уединении и покое то недолгое время, которое мне остается еще прожить. Мне показалось, что для моего ума нет и не может быть большего благодеяния, чем предоставить ему возможность в полной праздности вести беседу с самим собою, сосредоточиться и замкнуться в себе. Я надеялся, что теперь ему будет легче достигнуть этого, так как с годами он сделался более положительным, более зрелым. Но я нахожу, что
и что, напротив, мой ум, словно вырвавшийся на волю конь, задает себе во сто раз больше работы, чем прежде, когда он делал ее для других. И действительно, ум мой порождает столько беспорядочно громоздящихся друг на друга, ничем не связанных химер и фантастических чудовищ, что, желая рассмотреть на досуге, насколько они причудливы и нелепы, я начал переносить их на бумагу, надеясь, что со временем, быть может, он сам себя устыдится.
В этом фрагменте мы можем понять, что сподвигло М. Монтеня взяться за «Опыты». Будучи прекрасным знатоком античной культуры, он решил, словно равняясь на древних философов, предаться собственным философским размышлениям, чтобы познать самого себя. Согласно взглядам М. Монтеня, настоящее философствование возможно только в одиночестве, вдали от светской жизни. Именно в творческом уединении человек может плодотворно воспользоваться досугом. Однако, уединение, как пишет М. Монтень, принесло ему не душевное спокойствие, а, наоборот, тревогу, внутреннюю подавленность. Таким образом, его философские размышления, представленные в виде «Опытов» и перенесенные на бумагу, помогли философу обрести крепость духа, душевное спокойствие и самоконтроль.
Глава XXVI. О воспитании детей
Госпоже Диане де Фуа, графине де Гюрсон
Я не видел такого отца, который признал бы, что сын его запаршивел или горбат, хотя бы это и было очевидною истиной. И не потому – если только его не ослепило окончательно отцовское чувство – чтобы он не замечал этих недостатков, но потому, что это его собственный сын. Так и я; ведь я вижу лучше, чем кто-либо другой, что эти строки – не что иное, как измышление человека, отведавшего только вершков науки, да и то лишь в детские годы, и сохранившего в памяти только самое общее и весьма смутное представление об ее облике: капельку того, чуточку этого, а в общем почти ничего, как водится у французов. В самом деле, я знаю, например, о существовании медицины, юриспруденции, четырех частей математики, а также, весьма приблизительно, в чем именно состоит их предмет. Я знаю еще, что науки, вообще говоря, притязают на служение человечеству. Но углубиться в их дебри, грызть себе ногти за изучением Аристотеля, властителя современной науки, или уйти с головою в какую-нибудь из ее отраслей, этого со мною никогда не бывало; и нет такого предмета школьного обучения, начатки которого я в состоянии был бы изложить. Вы не найдете ребенка в средних классах училища, который не был бы вправе сказать, что он образованнее меня, ибо я не мог бы подвергнуть его экзамену даже по первому из данных ему уроков; во всяком случае, это зависело бы от содержания такового. Если бы меня все же принудили к этому, то, не имея иного выбора, я выбрал бы из такого урока, и притом очень неловко, какие-нибудь самые общие места, чтобы на них проверить умственные способности ученика, – испытание для него столь же неведомое, как его урок для меня.
М. Монтень называет Аристотеля «властителем современной науки». Действительно, античный философ Аристотель был не только ученым-энциклопедистом своего времени (IV в. до н. э.), но и в XVI в., во времена М. Монтеня, продолжал считаться основателем науки и одним из наиболее авторитетных философов.
Я не знаю по-настоящему ни одной основательной книги, если не считать Плутарха и Сенеки, из которых я черпаю, как Данаиды, непрерывно наполняясь и изливая из себя полученное от них. Кое-что оттуда попало и на эти страницы; во мне же осталось так мало, что, можно сказать, почти ничего.
Сенека и Плутарх – известные философы Древнего Рима и Древней Греции, творчество которых оказало значительное влияние на философию М. Монтеня.
М. Монтень сравнивает свои усилия по черпанию знаний из книг, исключая произведения Сенеки и Плутарха, с бесплодным процессом, который не имеет цели и нескончаем по своей сути. Для иллюстрации М. Монтень использует сюжет известного древнегреческого мифа о Данаидах, которые были наказаны Аидом за убийство своих мужей тем, что должны были наполнять водой бездонную бочку.
История – та дает мне больше поживы; также и поэзия, к которой я питаю особую склонность. Ибо, как говорил Клеанф, подобно тому, как голос, сжатый в узком канале трубы, вырывается из нее более могучим и резким, так, мне кажется, и наша мысль, будучи стеснена различными поэтическими размерами, устремляется гораздо порывистее и потрясает меня с большей силой. Что до моих природных способностей, образчиком которых являются эти строки, то я чувствую, как они изнемогают под бременем этой задачи.

Клеанф – древнегреческий философ, последователь стоицизма, знаток риторики, прекрасно владел искусством слова. Стоицизм – философская школа, которая отстаивала нравственный идеал душевного покоя и автаркии (независимости человека от внешних жизненных условий).
Мой ум и мысль бредут ощупью, пошатываясь и спотыкаясь, и даже тогда, когда мне удается достигнуть пределов, дальше которых мне не пойти, я никоим образом не бываю удовлетворен достигнутым мною; я всегда вижу перед собой неизведанные просторы, но вижу смутно и как бы в тумане, которого не в силах рассеять. И когда я принимаюсь рассуждать без разбора обо всем, что только приходит мне в голову, не прибегая к сторонней помощи и полагаясь только на свою сообразительность, то, если при этом мне случается – а это бывает не так уж редко – встретить, на мое счастье, у кого-нибудь из хороших писателей те самые мысли, которые я имел намерение развить (так было, например, совсем недавно с рассуждением Плутарха о силе нашего воображения), я начинаю понимать, насколько, по сравнению с такими людьми, я ничтожен и слаб, тяжеловесен и вял, – и тогда я проникаюсь жалостью и презрением к самому себе. Но в то же время я и поздравляю себя, ибо вижу, что мои мнения имеют честь совпадать иной раз с их мнениями и что они подтверждают, пусть издалека, их правильность. Меня радует также и то, что я сознаю – а это не всякий может сказать про себя, – какая пропасть лежит между ними и мною. И все же, несмотря ни на что, я не задумываюсь предать гласности эти мои измышления, сколь бы слабыми и недостойными они ни были, и притом в том самом виде, в каком я их создал, не ставя на них заплат и не подштопывая пробелов, которые открыло мне это сравнение. Нужно иметь достаточно крепкие ноги, чтобы пытаться идти бок о бок с такими людьми. Пустоголовые писаки нашего века, вставляя в свои ничтожные сочинения чуть ли не целые разделы из древних писателей, дабы таким способом прославить себя, достигают совершенно обратного. Ибо столь резкое различие в яркости делает принадлежащее их перу до такой степени тусклым, вялым и уродливым, что они теряют от этого гораздо больше, чем выигрывают.
Философская работа мысли, согласно М. Монтеню, состоит не в цитировании каких-либо древних философов. Цитирование не делает человека философом. Философ не цитирует, а пытается понять и обосновать свою позицию, осмеливаясь ставить свои рассуждения наравне с рассуждениями великих философов, не кичась своим разумом, а, скорее, наоборот, чувствуя слабость и ничтожность своего ума по сравнению с великими умами прошлого. Однако эта слабость и ничтожность не умаляет достоинств философа. Наоборот, благодаря этому осознанию, он становится способен увидеть пропасть между собой и великими философами, взглянуть на них и на себя как бы со стороны, более критически.
Разные авторы поступали по-разному. Философ Хрисипп, например, вставлял в свои книги не только отрывки, но и целые сочинения других авторов, а в одну из них он включил даже «Медею» Эврипида. Аполлодор говорил о нем, что, если изъять из его книг все то, что принадлежит не ему, то, кроме сплошного белого места, там ничего не останется. У Эпикура, напротив, в трехстах оставшихся после него свитках не найдешь ни одной цитаты.
Хрисипп – древнегреческий философ, ученик Клеанфа, развивал идеи стоицизма.
Эврипид – известный драматург Древней Греции. Написал трагедию «Медея», в основу которой был положен мифологический сюжет об аргонавтах.
Аполлодор – один из известных древнегреческих писателей, который описывал исторические события в Древней Греции.
Эпикур – древнегреческий философ, основатель философской школы, названной его именем. Эпикур, как и Сенека с Плутархом, оказал значительное влияние на философское мировоззрение М. Монтеня.
Однажды мне случилось наткнуться на такой заимствованный отрывок. Я со скукою перелистывал французский текст, бескровный, немощный, настолько лишенный и содержания и мысли, что иначе его не назовешь, как французским текстом, пока, наконец, после долгого и скучного блуждания не добрался до чего-то прекрасного, роскошного, возвышающегося до облаков. Если бы склон, по которому я поднимался, был пологим и подъем, вследствие этого, продолжительным, все было бы в порядке; но это была столь обрывистая, совсем отвесная пропасть, что после первых же слов, прочтенных мною, я почувствовал, что взлетел в совсем иной мир. Оказавшись в нем, я окинул взором низину, из которой сюда поднялся, и она показалась мне такой безрадостной и далекой, что у меня пропало всякое желание снова спуститься туда. Если бы я приукрасил какое-нибудь из моих рассуждений сокровищами прошлого, это лишь подчеркнуло бы убожество всего остального.
Порицать в другом свои недостатки, думается мне, столь же допустимо, как порицать – а это я делаю весьма часто – чужие в себе. Обличать их следует всегда и везде, не оставляя им никакого пристанища. Я-то хорошо знаю, сколь дерзновенно пытаюсь я всякий раз сравняться с обворованными мной авторами, не без смелой надежды обмануть моих судей: авось они ничего не заметят. Но я достигаю этого скорее благодаря прилежанию, нежели с помощью воображения. А кроме того, я не борюсь с этими испытанными бойцами по-настоящему, не схожусь с ними грудь с грудью, но делаю время от времени лишь небольшие легкие выпады. Я не упорствую в этой схватке; я только соприкасаюсь со своими противниками и скорее делаю вид, что соревнуюсь с ними, чем в действительности делаю это.
И если бы мне удалось оказаться достойным соперником, я показал бы себя честным игроком, ибо вступаю я с ними в борьбу лишь там, где они сильнее всего.
Но делать то, что делают, как я указал выше, иные, а именно: облачаться до кончиков ногтей в чужие доспехи, выполнять задуманное, как это нетрудно людям, имеющим общую осведомленность, путем использования клочков древней мудрости, понатыканных то здесь, то там, словом, пытаться скрыть и присвоить чужое добро – это, во-первых, бесчестно и низко, ибо, не имея ничего за душой, за счет чего они могли бы творить, эти писаки все же пытаются выдать чужие ценности за свои, а во-вторых, – это величайшая глупость, поскольку они вынуждены довольствоваться добытым с помощью плутовства одобрением невежественной толпы, роняя себя в глазах людей сведущих, которые презрительно морщат нос при виде этой надерганной отовсюду мозаики, тогда как только их похвала и имеет значение. Что до меня, то нет ничего, чего бы я столь же мало желал. Если я порой говорю чужими словами, то лишь для того, чтобы лучше выразить самого себя. Сказанное мною не относится к центонам, публикуемым в качестве таковых; в молодости я видел между ними несколько составленных с большим искусством, какова, например, одна, выпущенная в свет Капилупи, не говоря уже о созданных в древности. Авторы их по большей части проявили свое дарование и в других сочинениях; таков, например, Липсий, автор ученейшей, потребовавшей огромных трудов компиляции, названной им «Политика».
Центон – стихотворение «гибридного» формата, содержащее в себе строки из других известных стихотворений. Центоном также может называться музыкальная композиция, содержащая в себе известные отрывки из других музыкальных произведений. Корни возникновения центона уходят в античность.
Капилупи Лелио – итальянский писатель первой половины XVI в., который прославился написанием центонов.
Липсий Юст – гуманист XVI в., профессор истории протестантского университета в Лейдене (Нидерланды). Известен тем, что издавал и комментировал работы античных философов и государственных деятелей.
Как бы там ни было, – я хочу сказать: каковы бы ни были допущенные мною нелепости, – я не собираюсь утаивать их, как не собираюсь отказываться и от написанного с меня портрета, где у меня лысина и волосы с проседью, так как живописец изобразил на нем не совершенный образец человеческого лица, а лишь мое собственное лицо. Таковы мои склонности и мои взгляды; и я предлагаю их как то, во что я верю, а не как то, во что должно верить. Я ставлю своею целью показать себя здесь лишь таким, каков я сегодня, ибо завтра, быть может, я стану другим, если узнаю что-нибудь новое, способное произвести во мне перемену. Я не пользуюсь достаточным авторитетом, чтобы каждому моему слову верили, да и не стремлюсь к этому, ибо сознаю, что слишком дурно обучен, чтобы учить других.
Склонности детей в раннем возрасте проявляются так слабо и так неотчетливо, задатки их так обманчивы и неопределенны, что составить себе на этот счет определенное суждение очень трудно.
Взгляните на Кимона, взгляните на Фемистокла и стольких других! До чего непохожи были они на себя в детстве! В медвежатах или щенках сказываются их природные склонности; люди же, быстро усваивающие привычки, чужие мнения и законы, легко подвержены переменам и к тому же скрывают свой подлинный облик.
Кимон – древнеафинский государственный деятель и полководец.
Фемистокл – древнеафинский политик, один из основателей древнегреческой демократии.
Трудно поэтому преобразовать то, что вложено в человека самой природой. От этого и происходит, что, вследствие ошибки в выборе правильного пути, зачастую тратят даром труд и время на натаскивание детей в том, что они не в состоянии как следует усвоить. Я считаю, что в этих затруднительных обстоятельствах нужно неизменно стремиться к тому, чтобы направить детей в сторону наилучшего и полезнейшего, не особенно полагаясь на легковесные предзнаменования и догадки, которые мы извлекаем из движений детской души. Даже Платон, на мой взгляд, придавал им в своем «Государстве» чрезмерно большое значение.
Платон – знаменитый древнегреческий философ. Автор «Государства», в котором он уделяет большое значение воспитанию детей как будущих граждан идеального государства.
Сударыня, наука – великое украшение и весьма полезное орудие, особенно если им владеют лица, столь обласканные судьбой, как вы. Ибо поистине в руках людей низких и грубых она не может найти надлежащего применения. Она неизмеримо больше гордится в тех случаях, когда ей доводится предоставлять свои средства для ведения войн или управления народом, для того чтобы поддерживать дружеское расположение чужеземного государя и его подданных, чем тогда, когда к ней обращаются за доводом в философском споре или чтобы выиграть тяжбу в суде или прописать коробочку пилюль. Итак, сударыня, полагая, что, воспитывая ваших детей, вы не забудете и об этой стороне дела, ибо вы и сами вкусили сладость науки и принадлежите к высокопросвещенному роду (ведь сохранились произведения графов де Фуа, от которых происходит и господин граф, ваш супруг, и вы сами; да и господин Франсуа де Кандаль, ваш дядюшка, и ныне еще всякий день трудится над сочинением новых, которые продлят на многие века память об этих дарованиях вашей семьи), я хочу сообщить вам на этот счет мои домыслы, противоречащие общепринятым взглядам; вот и все, чем я в состоянии услужить вам в этом деле.
Обязанности наставника, которого вы дадите вашему сыну, – учитывая, что от его выбора в конечном счете зависит, насколько удачным окажется воспитание ребенка, – включают в себя также и многое другое, но я не стану на всем этом останавливаться, так как не сумею тут привнести ничего путного. Что же касается затронутого мною предмета, по которому я беру на себя смелость дать наставнику ряд советов, то и здесь пусть он верит мне ровно настолько, насколько мои соображения покажутся ему убедительными. Ребенка из хорошей семьи обучают наукам, имея в виду воспитать из него не столько ученого, сколько просвещенного человека, не ради заработка (ибо подобная цель является низменной и недостойной милостей и покровительства муз и к тому же предполагает искательство и зависимость от другого) и не для того, чтобы были соблюдены приличия, но для того, чтобы он чувствовал себя тверже, чтобы обогатил и украсил себя изнутри. Вот почему я хотел бы, чтобы, выбирая ему наставника, вы отнеслись к этому с возможной тщательностью; желательно, чтобы это был человек скорее с ясной, чем с напичканной науками головой, ибо, хотя нужно искать такого, который обладал бы и тем и другим, все же добрые нравы и ум предпочтительнее голой учености; и нужно также, чтобы, исполняя свои обязанности, он применил новый способ обучения.
Для М. Монтеня важно воспитать человека как личность, а не наполнить его знаниями из разных наук.
Нам без отдыха и срока жужжат в уши, сообщая разнообразные знания, в нас вливают их, словно воду в воронку, и наша обязанность состоит лишь в повторении того, что мы слышали. Я хотел бы, чтобы воспитатель вашего сына отказался от этого обычного приема и чтобы с самого начала, сообразуясь с душевными склонностями доверенного ему ребенка, предоставил ему возможность свободно проявлять эти склонности, предлагая ему изведать вкус различных вещей, выбирать между ними и различать их самостоятельно, иногда указывая ему путь, иногда, напротив, позволяя отыскивать дорогу ему самому. Я не хочу, чтобы наставник один все решал и только один говорил; я хочу, чтобы он слушал также своего питомца. Сократ, а впоследствии и Аркесилай заставляли сначала говорить учеников, а затем уже говорили сами.
М. Монтень считает, что учитель ребенка должен выступать скорее в качестве наставника, а не назидателя по наукам. Он приводит в пример известных античных философов, Сократа и Аркесилая, которые обучали учеников философии благодаря беседам и поддержанию интереса к предмету обсуждения, а не благодаря указаниям и наставлениям «как правильно» понимать этот предмет.
Пусть он заставит ребенка пройтись перед ним и таким образом получит возможность судить о его походке, а, следовательно, и о том, насколько ему самому нужно умерить себя, чтобы приспособиться к силам ученика. Не соблюдая здесь соразмерности, мы можем испортить все дело; уменье отыскать такое соответствие и разумно его соблюдать – одна из труднейших задач, какие только я знаю. Способность снизойти до влечений ребенка и руководить ими присуща лишь душе возвышенной и сильной. Что до меня, то я тверже и увереннее иду в гору, нежели спускаюсь с горы.
Если учителя, как это обычно у нас делается, просвещают своих многочисленных учеников, преподнося им всем один и тот же урок и требуя от них одинакового поведения, хотя способности их вовсе не одинаковы, но отличаются и по силе и по своему характеру, то нет ничего удивительного, что среди огромной толпы детей найдется всего два или три ребенка, которые извлекают настоящую пользу из подобного преподавания.
Пусть учитель спрашивает с ученика не только слова затверженного урока, но смысл и самую суть его, и судит о пользе, которую он принес, не по показаниям памяти своего питомца, а по его жизни. И пусть, объясняя что-либо ученику, он покажет ему это с сотни разных сторон и применит ко множеству различных предметов, чтобы проверить, понял ли ученик как следует и в какой мере усвоил это; и в последовательности своих разъяснений пусть он руководствуется примером Платона. Если кто изрыгает пищу в том самом виде, в каком проглотил ее, то это свидетельствует о неудобоваримости пищи и о несварении желудка. Если желудок не изменил качества и формы того, что ему надлежало сварить, значит, он не выполнил своего дела.
М. Монтень смотрит на процесс обучения не как на простое накопление знаний о каком-либо предмете. Он считает, что учеников необходимо учить мыслить, развивать мышление. Сама природа дала человеку способность самостоятельно мыслить, которую и необходимо развивать в процессе обучения. При этом обучение для М. Монтеня тождественно воспитанию личности и носит всегда личностно-ориентированный, сугубо индивидуальный характер.
Наша душа совершает свои движения под чужим воздействием, следуя и подчиняясь примеру и наставлениям других. Нас до того приучили к помочам, что мы уже не в состоянии обходиться без них. Мы утратили нашу свободу и собственную силу.
Я знавал в Пизе одного весьма достойного человека, который настолько почитал Аристотеля, что первейшим его правилом было: «Пробным камнем и основой всякого прочного мнения и всякой истины является их согласие с учением Аристотеля; все, что вне этого, – химеры и суета, ибо Аристотель все решительно предусмотрел и все высказал». Это положение, истолкованное слишком широко и неправильно, подвергало его значительной и весьма долго угрожавшей ему опасности со стороны римской инквизиции.
Ученик, привыкающий к указаниям «извне», согласно М. Монтеню, разучается самостоятельно мыслить.
Пусть наставник заставляет ученика как бы просеивать через сито все, что он ему преподносит, и пусть ничего не вдалбливает ему в голову, опираясь на свой авторитет и влияние; пусть принципы Аристотеля не становятся неизменными основами его преподавания, равно как не становятся ими и принципы стоиков или эпикурейцев. Пусть учитель изложит ему, чем отличаются эти учения друг от друга; ученик же, если это будет ему по силам, пусть сделает выбор самостоятельно или по крайней мере останется при сомнении. Только глупцы могут быть непоколебимы в своей уверенности.
Сомнение, согласно М. Монтеню, является движущей силой мышления. Тот, кто пребывает в сомнении, учится самостоятельно мыслить и рассуждать, опираясь на собственные размышления, а не на авторитет учителя или великих умов древности, например, Аристотеля.
Ибо, если он примет мнения Ксенофонта или Платона, поразмыслив над ними, они перестанут быть их собственностью, но сделаются также и его мнениями. Кто рабски следует за другим, тот ничему не следует. Он ничего не находит; да ничего и не ищет.
Ксенофонт – древнегреческий писатель, философ и историк, друг и ученик Сократа.
Главное – чтобы он знал то, что знает. Нужно, чтобы он проникся духом древних мыслителей, а не заучивал их наставления. И пусть он не страшится забыть, если это угодно ему, откуда он почерпнул эти взгляды, лишь бы он сумел сделать их собственностью. Истина и доводы разума принадлежат всем, и они не в большей мере достояние тех, кто высказал их впервые, чем тех, кто высказал их впоследствии. То-то и то-то столь же находится в согласии с мнением Платона, сколько с моим, ибо мы обнаруживаем здесь единомыслие и смотрим на дело одинаково. Пчелы перелетают с цветка на цветок для того, чтобы собрать нектар, который они целиком претворяют в мед; ведь это уже больше не тимьян или майоран. Точно так же и то, что человек заимствует у других, будет преобразовано и переплавлено им самим, чтобы стать его собственным творением, то есть собственным его суждением. Его воспитание, его труд, его ученье служат лишь одному: образовать его личность.

Хотел бы я поглядеть, как Палюэль или Помпей – эти превосходные танцовщики нашего времени – стали бы обучать пируэтам, только проделывая их перед нами и не сдвигая нас с места. Точно так же многие наставники хотят образовать нам ум, не будоража его. Можно ли научить управлять конем, владеть копьем, лютней или голосом, не заставляя изо дня в день упражняться в этом, подобно тому, как некоторые хотят научить нас здравым рассуждениям и искусной речи, не заставляя упражняться ни в рассуждениях, ни в речах? А между тем при воспитании в нас этих способностей все, что представляется нашим глазам, стоит назидательной книги; проделка пажа, тупость слуги, застольная беседа – все это новая пища для нашего ума.
Согласно М. Монтеню, воспитание и обучение невозможно без практики. Знание, лишенное практики, превращается в умозрительное, становится формальным, ограничивая человеческое мышление.
В этом отношении особенно полезно общение с другими людьми, а также поездки в чужие края, не для того, разумеется, чтобы, следуя обыкновению нашей французской знати, привозить с собой оттуда разного рода сведения – о том, например, сколько шагов имеет в ширину церковь Санта-Мария Ротонда, или до чего роскошны панталоны синьоры Ливии, или, подобно иным, насколько лицо Нерона на таком-то древнем изваянии длиннее и шире его же изображения на такой-то медали, но для того, чтобы вывезти оттуда знание духа этих народов и их образа жизни, и для того также, чтобы отточить и отшлифовать свой ум в соприкосновении с умами других. Я бы советовал посылать нашу молодежь за границу в возможно более раннем возрасте и, чтобы одним ударом убить двух зайцев, именно к тем из наших соседей, чья речь наименее близка к нашей, так что, если не приучить к ней свой язык смолоду, то потом уж никак ее не усвоить.
Церковь Санта-Мария делла Ротонда – шедевр древнеримской архитектуры, представляющий собой огромный цилиндр (ротонду) с пристроенным к нему прямоугольным портиком.
Нерон – последний император Римской империи.
Недаром все считают, что неразумно воспитывать ребенка под крылышком у родителей. Вложенная в последних самой природой любовь внушает даже самым разумным из них чрезмерную мягкость и снисходительность. Они не способны ни наказывать своих детей за проступки, ни допускать, чтобы те узнали тяжелые стороны жизни, подвергаясь некоторым опасностям. Они не могут примириться с тем, что их дети после различных упражнений возвращаются потными и перепачкавшимися, что они пьют, как придется, – то теплое, то слишком холодное; они не могут видеть их верхом на норовистом коне или фехтующими с рапирой в руке с сильным противником, или когда они впервые берутся за аркебузу. Но ведь тут ничего не поделаешь: кто желает, чтобы его сын вырос настоящим мужчиною, тот должен понять, что молодежь от всего этого не уберечь и что тут, хочешь не хочешь, а нередко приходится поступаться предписаниями медицины:
Недостаточно закалять душу ребенка; столь же необходимо закалять и его тело.
Здесь М. Монтень выступает как сторонник древнегреческого принципа античной этики – калакагатии, который состоял в гармоничном сочетании и единстве телесного и духовного в человеке.
Наша душа слишком перегружена заботами, если у нее нет должного помощника; на нее тогда возлагается непосильное бремя, так как она, несет его за двоих. Я-то хорошо знаю, как тяжело приходится моей душе в компании со столь нежным и чувствительным, как у меня, телом, которое постоянно ищет ее поддержки. И, читая различных авторов, я не раз замечал, что то, что они выдают за величие духа и мужество, в гораздо большей степени свидетельствует о толстой коже и крепких костях. Мне довелось встречать мужчин, женщин и детей, настолько нечувствительных от природы, что удары палкою значили для них меньше, чем для меня щелчок по носу: получив удар, такие люди не только не вскрикнут, но даже и бровью не поведут. Когда атлеты своею выносливостью уподобляются философам, то здесь скорее сказывается крепость их мышц, нежели твердость души. Ибо привычка терпеливо трудиться – это то же, что привычка терпеливо переносить боль:
Нужно закалять свое тело тяжелыми и суровыми упражнениями, чтобы приучить его стойко переносить боль и страдания от вывихов, колик, прижиганий и даже от мук тюремного заключения и пыток. Ибо надо быть готовым и к этим последним; ведь в иные времена и добрые разделяют порой участь злых. Мы хорошо знаем это по себе! Кто ниспровергает законы, тот грозит самым добропорядочным людям бичом и веревкой. Добавлю еще, что и авторитет воспитателя, который для ученика должен быть непререкаемым, страдает и расшатывается от такого вмешательства родителей. Кроме того, почтительность, которою окружает ребенка челядь, а также его осведомленность о богатстве и величии своего рода являются, на мой взгляд, немалыми помехами в правильном воспитании детей этого возраста.
Что до той школы, которой является общение с другими людьми, то тут я нередко сталкивался с одним обычным пороком: вместо того чтобы стремиться узнать других, мы хлопочем только о том, как бы выставить напоказ себя, и наши заботы направлены скорее на то, чтобы не дать залежаться своему товару, нежели чтобы приобрести для себя новый. Молчаливость и скромность – качества, в обществе весьма ценные. Ребенка следует приучать к тому, чтобы он был бережлив и воздержан в расходовании знаний, которые он накопит; чтобы он не оспаривал глупостей и вздорных выдумок, высказанных в его присутствии, ибо весьма невежливо и нелюбезно отвергать то, что нам не по вкусу. Пусть он довольствуется исправлением самого себя и не корит другого за то, что ему самому не по сердцу; пусть он не восстает также против общепринятых обычаев.
Пусть он избегает придавать себе заносчивый и надменный вид, избегает ребяческого тщеславия, состоящего в желании выделяться среди других и прослыть умнее других, пусть не стремится прослыть человеком, который бранит все и вся и пыжится выдумать что-то новое. Подобно тому как лишь великим поэтам пристало разрешать себе вольности в своем искусстве, так лишь великим и возвышенным душам дозволено ставить себя выше обычая.
Si quid Socrates et Aristippus contra morem et consuetudinem fecerint, idem sibi ne arbitretur licere: magnis enim illi et divinis bonis hanc licentiam assequebantur.12
Следует научить ребенка вступать в беседу или в спор только в том случае, если он найдет, что противник достоин подобной борьбы; его нужно научить также не применять все те возражения, которые могут ему пригодиться, но только сильнейшие из них. Надо приучить его тщательно выбирать доводы, отдавая предпочтение наиболее точным, а, следовательно, и кратким. Но прежде всего пусть научат его склоняться перед истиной и складывать перед нею оружие, лишь только он увидит ее, – независимо от того, открылась ли она его противнику или озарила его самого. Ведь ему не придется подыматься на кафедру, чтобы читать предписанное заранее. Ничто не обязывает его защищать мнения, с которыми он не согласен. Он не принадлежит к тем, кто продает за наличные денежки право признаваться в своих грехах и каяться в них. Neque, ut omnia quae praescripta et imperata sint, defendat, necessitate ulla cogitur.13
Для М. Монтеня цель обучения, как и философии, – поиск истины, которая не зависит от личного мнения человека, а также от мнений других людей. Когда человек находит истину, даже если она исходит от другого человека, он должен отступить в споре, поскольку истина ценнее, чем спор.
Если его наставником будет человек такого же склада, как я, он постарается пробудить в нем желание быть верноподданным, беззаветно преданным и беззаветно храбрым слугой своего государя; но вместе с тем он и охладит пыл своего питомца, если тот проникается к государю привязанностью иного рода, нежели та, какой требует от нас общественный долг. Не говоря уже о всевозможных стеснениях, налагаемых на нас этими особыми узами, высказывания человека, нанятого или подкупленного, либо не так искренни и свободны, либо могут быть приняты за проявление неразумия или неблагодарности. Придворный не волен – да и далек от желания – говорить о своем повелителе иначе, как только хорошее; ведь среди стольких тысяч подданных государь отличил его, дабы осыпать своими милостями и возвысить над остальными. Эта монаршая благосклонность и связанные с ней выгоды убивают в нем, естественно, искренность и ослепляют его. Вот почему мы видим, что язык этих господ отличается, как правило, от языка всех прочих сословий и что слова их не очень-то достойны доверия.
Пусть совесть и добродетели ученика находят отражение в его речи и не знают иного руководителя, кроме разума. Пусть его заставят понять, что признаться в ошибке, допущенной им в своем рассуждении, даже если она никем, кроме него, не замечена, есть свидетельство ума и чистосердечия, к чему он в первую очередь и должен стремиться; что упорствовать в своих заблуждениях и отстаивать их – свойства весьма обыденные, присущие чаще всего наиболее низменным душам, и что умение одуматься и поправить себя, сознаться в своей ошибке в пылу спора – качества редкие, ценные и свойственные философам.
Его следует также наставлять, чтобы, бывая в обществе, он присматривался ко всему и ко всем, ибо я нахожу, что наиболее высокого положения достигают обычно не слишком способные и что судьба осыпает своими дарами отнюдь не самых достойных. Так, например, я не раз наблюдал, как на верхнем конце стола, за разговором о красоте какой-нибудь шпалеры или о вкусе мальвазии, упускали много любопытного из того, что говорилось на противоположном конце. Он должен добраться до нутра всякого, кого бы ни встретил – пастуха, каменщика, прохожего; нужно использовать все и взять от каждого по его возможностям, ибо все, решительно все пригодится, – даже чьи-либо глупость и недостатки содержат в себе нечто поучительное. Оценивая достоинства и свойства каждого, юноша воспитывает в себе влечение к их хорошим чертам и презрение к дурным.
Шпалера – деревянная конструкция, выступающая в качестве опоры для поддержания чего-либо. Упоминая шпалеру, М. Монтень хочет подчеркнуть то, что в спорах мы часто уделяем внимание незначительному, упуская из виду важное.
Мальвазия – вид виноградного вина.
Пусть в его душе пробудят благородную любознательность, пусть он осведомляется обо всем без исключения; пусть осматривает все примечательное, что только ему ни встретится, будь то какое-нибудь здание, фонтан, человек, поле битвы, происходившей в древности, места, по которым проходили Цезарь или Карл Великий:
Цезарь – один из основателей Римской империи, политический и государственный деятель Древнего Рима.
Карл Великий – король франков, один из основателей романо-германской цивилизации.
Пусть он осведомляется о нравах, о доходах и связях того или иного государя. Знакомиться со всем этим весьма занимательно и знать очень полезно.
В это общение с людьми я включаю, конечно, и притом в первую очередь, и общение с теми, воспоминание о которых живет только в книгах. Обратившись к истории, юноша будет общаться с великими душами лучших веков. Подобное изучение прошлого для иного – праздная трата времени; другому же оно приносит неоценимую пользу. История – единственная наука, которую чтили, по словам Платона, лакедемоняне. Каких только приобретений не сделает он для себя, читая жизнеописания нашего милого Плутарха! Пусть, однако, наш воспитатель не забывает, что он старается запечатлеть в памяти ученика не столько дату разрушения Карфагена, сколько нравы Ганнибала и Сципиона; не столько то, где умер Марцелл, сколько то, почему, окончив жизнь так-то и так-то, он принял недостойную его положения смерть.
Лакедемоняне – древнегреческое название жителей Спарты.
Плутарх – греческий философ, последователь философии Платона.
Карфаген был разрушен римлянами в 146 г. до н. э.
Ганнибал – полководец и государственный деятель Карфагена, войска которого были разгромлены армией римского полководца Сципиона во время Второй Пунической войны (218 – 201 гг. до н. э.).
Марцелл Марк Клавдий – римский полководец времен Второй Пунической войны. Упоминание М. Монтенем римских полководцев свидетельствует о том, что для него важным в процессе обучения и воспитания человека является не знание исторические фактов в виде дат рождения и смерти великих людей, а также знаменательных исторических событий, а понимание сути происходивших исторических процессов. М. Монтень разводит понятия «формальное знание» и «понимание» в обучении.
Пусть он преподаст юноше не столько знания исторических фактов, сколько уменье судить о них. Это, по-моему, в ряду прочих наук именно та область знания, к которой наши умы подходят с самыми разнообразными мерками. Я вычитал у Тита Ливия сотни таких вещей, которых иной не приметил; Плутарх же – сотни таких, которых не сумел вычитать я, и местами даже даже такое, чего не имел в виду и сам автор. Для одних – это чисто грамматические занятия, для других – анатомия, философия, открывающая нам доступ в наиболее сокровенные тайники нашей натуры. У Плутарха мы можем найти множество пространнейших рассуждений, достойных самого пристального внимания, ибо, на мой взгляд, он в этом великий мастер, но вместе с тем и тысячи таких вещей, которых он касается только слегка. Он всегда лишь указывает пальцем, куда нам идти, если мы того пожелаем; иногда он довольствуется тем, что обронит мимоходом намек, хотя бы дело шло о самом важном и основном.
Тит Ливий – историк и философ Древнего Рима, описал историю становления Рима в своем фундаментальном труде «Римская история от основания города».
Все эти вещи нужно извлечь из него и выставить напоказ. Так, например, его замечание о том, что жители Азии были рабами одного-единственного монарха, потому что не умели произнести один-единственный слог «нет», дало, быть может, Ла Боэси тему и повод к написанию «Добровольного рабства».
Речь идет о работе французского публициста, писателя, философа, гуманиста XVI в., современника М. Монтеня, Этьена де Ла Боэси «Рассуждение о добровольном рабстве или Contr’un».
Иной раз он также отмечает какой-нибудь незначительный с виду поступок человека или его брошенное вскользь словечко, – а на деле это стоит целого рассуждения. До чего досадно, что люди выдающегося ума так любят краткость! Слава их от этого, без сомнения, возрастает, но мы остаемся в накладе. Плутарху важнее, чтобы мы восхваляли его за ум, чем за знания; он предпочитает оставить нас алчущими, лишь бы мы не ощущали себя пресыщенными. Ему было отлично известно, что даже тогда, когда речь идет об очень хороших вещах, можно наговорить много лишнего и что Александр бросил вполне справедливый упрек тому из ораторов, который обратился к эфорам с прекрасной, но слишком длинной речью: «О, чужестранец, ты говоришь то, что должно, но не так, как должно». У кого тощее тело, тот напяливает на себя много одежек; у кого скудная мысль, тот приукрашивает ее напыщенными словами.
Речь об Александре Македонском, который упрекнул оратора, обратившегося к эфорам – высшим должностным лицам.
В общении с людьми ум человеческий достигает изумительной ясности. Ведь мы погружены в себя, замкнулись в себе; наш кругозор крайне узок, мы не видим дальше своего носа. У Сократа как-то спросили, откуда он родом. Он не ответил: «Из Афин», а сказал: «Из вселенной». Этот мудрец, мысль которого отличалась такой широтой и таким богатством, смотрел на вселенную как на свой родной город, отдавая свои знания, себя самого, свою любовь всему человечеству, – не так, как мы, замечающие лишь то, что у нас под ногами. Когда у меня в деревне случается, что виноградники прихватит морозом, наш священник объясняет это тем, что род человеческий прогневил Бога, и считает, что по этой же самой причине и каннибалам на другом конце света нечем промочить себе горло. Кто, глядя на наши гражданские войны, не восклицает: весь мир рушится и близится светопреставление, забывая при этом, что бывали еще худшие вещи и что тысячи других государств наслаждаются в это самое время полнейшим благополучием? Я же, памятуя о царящей среди нас распущенности и безнаказанности, склонен удивляться тому, что войны эти протекают еще так мягко и безболезненно. Кого град молотит по голове, тому кажется, будто все полушарие охвачено грозою и бурей. Говорил же один уроженец Савойи, что, если бы этот дурень, французский король, умел толково вести свои дела, он, пожалуй, годился бы в дворецкие к его герцогу. Ум этого савойца не мог представить себе ничего более величественного, чем его государь. В таком же заблуждении, сами того не сознавая, находимся и мы, а заблуждение это между тем влечет за собой большие последствия и приносит огромный вред. Но кто способен представить себе как на картине великий облик нашей матери-природы во всем ее царственном великолепии; кто умеет подметить ее бесконечно изменчивые и разнообразные черты; кто ощущает себя, – не только себя, но и целое королевство, – как крошечную, едва приметную крапинку в ее необъятном целом, только тот и способен оценивать вещи в соответствии с их действительными размерами.

Савойя – одна из исторических областей Франции.
Этот огромный мир, многократно увеличиваемый к тому же теми, кто рассматривает его как вид внутри рода, и есть то зеркало, в которое нам нужно смотреться, дабы познать себя до конца. Короче говоря, я хочу, чтобы он был книгой для моего юноши. Познакомившись со столь великим разнообразием характеров, сект, суждений, взглядов, обычаев и законов, мы научаемся здраво судить о собственных, а также приучаем наш ум понимать его несовершенство и его врожденную немощность; а ведь это наука не из особенно легких. Картина стольких государственных смут и смен в судьбах различных народов учит нас не слишком гордиться собой. Столько имен, столько побед и завоеваний, погребенных в пыли забвения, делают смешною нашу надежду увековечивать в истории свое имя захватом какого-нибудь курятника, ставшего сколько-нибудь известным только после своего падения, или взятием в плен десятка конных вояк. Пышные и горделивые торжества в других государствах, величие и надменность стольких властителей и дворов укрепят наше зрение и помогут смотреть, не щурясь, на блеск нашего собственного двора и властителя, а также преодолеть страх перед смертью и спокойно отойти в иной мир, где нас ожидает столь отменное общество. То же и со всем остальным.
Наша жизнь, говорил Пифагор, напоминает собой большое и многолюдное сборище на Олимпийских играх. Одни упражняют там свое тело, чтобы завоевать себе славу на состязаниях, другие тащат туда для продажи товары, чтобы извлечь из этого прибыль. Но есть и такие – и они не из худших, – которые не ищут здесь никакой выгоды: они хотят лишь посмотреть, каким образом и зачем делается то-то и то-то, они хотят быть попросту зрителями, наблюдающими жизнь других, чтобы вернее судить о ней и соответственным образом устроить свою.
Пифагор – известный древнегреческий философ, считавший, что началом всего существующего является число. Основал собственную философскую школу.
За примерами могут естественно последовать наиболее полезные философские правила, с которыми надлежит соразмерять человеческие поступки. Пусть наставник расскажет своему питомцу,
quid fas optare: quid asper
Utile nummus habet; patriae carisque propinquis
Quantum elargiri deceat; quem te deus esse
lussit, et humana qua parte locatus es in re:
Quid sumus, aut quidnam victuri gignimur15;
что означает: знать и не знать; какова цель познания; что такое храбрость, воздержанность и справедливость; в чем различие между жадностью и честолюбием, рабством и подчинением, распущенностью и свободою: какие признаки позволяют распознавать истинное и устойчивое довольство; до каких пределов допустимо страшиться смерти, боли или бесчестия,
какие пружины приводят нас в действие и каким образом в нас возникают столь разнообразные побуждения. Ибо я полагаю, что рассуждениями, долженствующими в первую очередь напитать его ум, должны быть те, которые предназначены внести порядок в его нравы и чувства, научить его познавать самого себя, а также жить и умереть подобающим образом. Переходя к свободным искусствам, мы начнем с того между ними, которое делает нас свободными.
Все они в той или иной мере наставляют нас, как жить и как пользоваться жизнью, – каковой цели, впрочем, служит и все остальное. Остановим, однако, свой выбор на том из этих искусств, которое прямо направлено к ней и которое служит ей непосредственно.
Если бы нам удалось свести потребности нашей жизни к их естественным и законным границам, мы нашли бы, что большая часть обиходных знаний не нужна в обиходе; и что даже в тех науках, которые так или иначе находят себе применение, все же обнаруживается множество никому не нужных сложностей и подробностей, таких, какие можно было бы отбросить, ограничившись, по совету Сократа, изучением лишь бесспорно полезного.
Sapere aude,
Incipe: vivendi recte qui prorogat horam,
Rusticus exspectat dum defluat amnis; at ille
Labitur, et labetur in omne volubilis aevum.17
Величайшее недомыслие – учить наших детей тому,
или науке о звездах и движении восьмой сферы раньше, чем науке об их собственных душевных движениях:
Анаксимен писал Пифагору: «Могу ли я увлекаться тайнами звезд, когда у меня вечно пред глазами смерть или рабство?» (Ибо это было в то время, когда цари Персии готовились идти походом на его родину.) Каждый должен сказать себе: «Будучи одержим честолюбием, жадностью, безрассудством, суевериями и, чувствуя, что меня раздирает множество других вражеских сил, угрожающих моей жизни, буду ли я задумываться над круговращением небесных светил?»
Анаксимен – древнегреческий философ, один из представителей милетской школы натурфилософов. Вероятно, Пифагор был знаком с философскими взглядами Анаксимена, и Анаксимен писал Пифагору, однако, сам Пифагор не оставил после себя никаких сочинений.
После того как юноше разъяснят, что же, собственно, ему нужно, чтобы сделаться лучше и разумнее, следует ознакомить его с основами логики, физики, геометрии и риторики; и какую бы из этих наук он ни выбрал, – раз его ум к этому времени будет уже развит, – он быстро достигнет в ней успехов. Преподавать ему должно то путем собеседования, то с помощью книг; иной раз наставник просто укажет ему подходящего для этой цели автора, а иной раз он изложит содержание и сущность книги в совершенно разжеванном виде. А если сам воспитатель не настолько сведущ в книгах, чтобы отыскивать в них подходящие для его целей места, то можно дать ему в помощь какого-нибудь ученого человека, который каждый раз будет снабжать его тем, что требуется, а наставник потом уже сам укажет и предложит их своему питомцу. Можно ли сомневаться, что подобное обучение много приятнее и естественнее, чем преподавание по способу Газы? Там – докучные и трудные правила, слова, пустые и как бы бесплотные; ничто не влечет вас к себе, ничто не будит ума. Здесь же наша душа не останется без прибытка, здесь найдется, чем и где поживиться. Плоды здесь несравненно более крупные и созревают они быстрее.
Странное дело, но в наш век философия, даже для людей мыслящих, всего лишь пустое слово, которое, в сущности, ничего не означает; она не находит себе применения и не имеет никакой ценности ни в чьих-либо глазах, ни на деле. Полагаю, что причина этого – бесконечные словопрения, в которых она погрязла. Глубоко ошибаются те, кто изображает ее недоступною для детей, с нахмуренным челом, с большими косматыми бровями, внушающими страх. Кто напялил на нее эту обманчивую маску, такую тусклую и отвратительную? На деле же не сыскать ничего другого столь милого, бодрого, радостного, чуть было не сказал – шаловливого. Философия призывает только к праздности и веселью. Если перед вами нечто печальное и унылое – значит, философии тут нет и в помине. Деметрий Грамматик, наткнувшись в дельфийском храме на кучку сидевших вместе философов, сказал им: «Или я заблуждаюсь, или, – судя по вашему столь мирному и веселому настроению, – вы беседуете о пустяках». На что один из них – это был Гераклеон из Мегары – ответил: «Морщить лоб, беседуя о науке, – это удел тех, кто предается спорам, требуется ли в будущем времени глагола βλλω две лямбды или одна, или как образована сравнительная степень χερον и βλτιον и превосходная χεριστον и βλτιστον. Что же касается философских бесед, то они имеют свойство веселить и радовать тех, кто участвует в них, и отнюдь не заставляют хмурить лоб и предаваться печали».
Deprendas animi tormenta latentis in aegro
Corpore, deprendas et gaudia; sumit utrumque
Inde habitum facies.20
Философия, по М. Монтеню, является знанием, которое доставляет человеку радость и удовольствие, и должна восприниматься именно таким образом. М. Монтень не разделяет пессимистическую точку зрения на природу философского знания, которой придерживались некоторые древние философы, например, древнегреческий философ Гераклит.

Душа, ставшая вместилищем философии, непременно наполнит здоровьем и тело. Царящие в ней покой и довольство она не может не излучать вовне; точно так же она изменит по своему образу и подобию нашу внешность, придав ей исполненную достоинства гордость, веселость и живость, выражение удовлетворенности и добродушия. Отличительный признак мудрости – это неизменно радостное восприятие жизни; ей, как и всему, что в надлунном мире, свойственна никогда не утрачиваемая ясность. Это baroco и baralipton21 марают и прокапчивают своих почитателей, а вовсе не она; впрочем, она известна им лишь понаслышке. В самом деле, это она успокаивает душевные бури, научает сносить с улыбкой болезни и голод не при помощи каких-то воображаемых эпициклов, но опираясь на вполне осязательные, естественные доводы разума. Ее конечная цель – добродетель, которая пребывает вовсе не где-то, как утверждают схоластики, на вершине крутой, отвесной и неприступной горы. Те, кому доводилось приблизиться к добродетели, утверждают, напротив, что она обитает на прелестном, плодородном и цветущем плоскогорье, откуда отчетливо видит все находящееся под нею; достигнуть ее может, однако, лишь тот, кому известно место ее обитания; к ней ведут тенистые тропы, пролегающие среди поросших травой и цветами лужаек, по пологому, удобному для подъема и гладкому, как своды небесные, склону. Но так как тем мнимым философам, о которых я говорю, не удалось познакомиться с этой высшею добродетелью, прекрасной, торжествующей, любвеобильной, кроткой, но вместе с тем и мужественной, питающей непримиримую ненависть к злобе, неудовольствию, страху и гнету, имеющей своим путеводителем природу, а спутниками – счастье и наслаждение, то по своей слабости они придумали этот глупый и ни на что не похожий образ: унылую, сварливую, привередливую, угрожающую, злобную добродетель, и водрузили ее на уединенной скале, среди терниев, превратив ее в пугало, устрашающее род человеческий.
Я согласен с Плутархом, что Аристотель занимался со своим великим учеником не столько премудростью составления силлогизмов и основами геометрии, сколько стремился внушить ему добрые правила по части того, что относится к доблести, смелости, великодушию, воздержанности и не ведающей страха уверенности в себе; с таким снаряжением он и отправил его, совсем еще мальчика, завоевывать мир, располагая всего лишь тридцатью тысячами пехотинцев, четырьмя тысячами всадников и сорока двумя тысячами экю. Что до прочих наук и искусств, то, как говорит Плутарх, хотя Александр и относился к ним с большим почтением и восхвалял их пользу и великое достоинство, все же, несмотря на удовольствие, которое они ему доставляли, не легко было побудить его заниматься ими с охотою.
Силлогизм – логическая фигура, созданная Аристотелем, которая, как правило, состоит из двух суждений и заключения из них.
Сходно говорит Эпикур в начале своего письма к Меникею: «Ни самый юный не бежит философии, ни самый старый не устает от нее». Кто поступает иначе, тот как бы показывает этим, что пора счастливой жизни для него либо еще не настала, либо уже прошла.
В этом фрагменте речь идет о произведении древнегреческого философа Эпикура «Письмо к Менекею», в котором он изложил свои взгляды на сущность философского знания, а также на добродетели человека.
Поэтому я не хочу, чтобы нашего мальчика держали в неволе. Я не хочу оставлять его в жертву мрачному настроению какого-нибудь жестокого учителя. Я не хочу уродовать его душу, устраивая ему сущий ад и принуждая, как это в обычае у иных, трудиться каждый день по четырнадцати или пятнадцати часов, словно он какой-нибудь грузчик. Если же он, склонный к уединению и меланхолии, с чрезмерным усердием, которое в нем воспитали, будет корпеть над изучением книг, то и в этом, по-моему, мало хорошего: это сделает его неспособным к общению с другими людьми и оттолкнет от более полезных занятий. И сколько же на своем веку перевидал я таких, которые, можно сказать, утратили человеческий облик из-за безрассудной страсти к науке! Карнеад до такой степени ошалел от нее, что не мог найти времени, чтобы остричь себе волосы и ногти. Я не хочу, чтобы его благородный нрав огрубел в соприкосновении с дикостью и варварством. Французское благоразумие издавна вошло в поговорку, в качестве такого, однако, которое, хотя и сказывается весьма рано, но зато и держится недолго. И впрямь, трудно сыскать что-нибудь столь же прелестное, как маленькие дети во Франции; но, как правило, они обманывают наши надежды и, став взрослым, не обнаруживают в себе ничего выдающегося. Я слышал от людей рассудительных, что коллежи, куда их посылали учиться, – их у нас теперь великое множество, – и являются причиной такого их отупения.
Карнеад – древнегреческий философ, представитель скептицизма – философского направления, которое отстаивало в качестве главного принципа познания мира принцип сомнения.
А что вы скажете о следующем примере? Афинянам надлежало сделать выбор между двумя строителями, предлагавшими свои услуги для возведения какого-то крупного здания. Один, более хитроумный, выступил с великолепной, заранее обдуманной речью о том, каким следует быть этому строению, и почти склонил народ на свою сторону. Другой же ограничился следующими словами: «Мужи афинские, что он сказал, то я сделаю».
Многие восхищались красноречием Цицерона в пору его расцвета; но Катон лишь подсмеивался над ним: «У нас, – говорил он, – презабавный консул». В конце ли, в начале ли речи полезное изречение или меткое словцо всегда уместно. И если оно не подходит ни к тому, что ему предшествует, ни к тому, что за ним следует, оно все же хорошо само по себе. Я не принадлежу к числу тех, кто считает, что раз в стихотворении безупречен размер, то, значит, и все оно безупречно; по-моему, если поэт где-нибудь вместо краткого слога поставит долгий, беда не велика, лишь бы стихотворение звучало приятно, лишь бы оно обладало глубоким смыслом и содержанием – и я скажу, что перед нами хороший поэт, хоть и плохой стихотворец:
Цицерон – древнеримский оратор и политик, который восхвалял в своих речах другого политика – Марка Порция Катона Старшего – и восхищался им.
Удалите, говорил Гораций, из его стихотворения чередование долгих и кратких слогов, удалите из него размеры, –
Tempora certa modosque, et quod prius ordine verbum est,
Posterius facias, praeponens ultima primis,
Invenias etiam disiecti membra poetae24,
оно не станет от этого хуже; даже отдельные части его будут прекрасны.
Гораций – известный древнеримский поэт.
Вот что ответил Менандр бранившим его за то, что он еще не притронулся к обещанной им комедии, хотя назначенный для ее окончания срок уже истекал: «Она полностью сочинена и готова; остается только изложить это в стихах». Разработав в уме план комедии и расставив все по своим местам, он считал остальное безделицей.
Менандр – античный поэт и драматург.
С той поры, как Ронсар и Дю Белле создали славу нашей французской поэзии, нет больше стихоплетов, сколь бы бездарными они ни были, которые не пучились бы словами, не нанизывали бы слогов, подражая им: Plus sonat quam valet25. Никогда еще не было у нас столько поэтов, пишущих на родном языке. Но хотя им и было легко усвоить ритмы двух названных поэтов, они все же не доросли до того, чтобы подражать роскошным описаниям первого и нежным фантазиям второго.
Пьер де Ронсар – французский поэт XVI века. Возглавлял объединение «Плеяда», проповедовавшее обогащение национальной поэзии путём изучения греческой и римской литературы.
Но как же должен поступить наш питомец, если его начнут донимать софистическими тонкостями вроде следующего силлогизма: ветчина возбуждает желание пить, а питье утоляет жажду, стало быть, ветчина утоляет жажду? Пусть он посмеется над этим. Гораздо разумнее смеяться над подобными глупостями, чем пускаться в обсуждение их. Пусть он позаимствует у Аристиппа его остроумное замечание: «К чему мне распутывать это хитросплетение, если, даже будучи запутанным, оно изрядно смущает меня?» Некто решил выступить против Клеанфа во всеоружии диалектических ухищрений. На это Хрисипп сказал: «Забавляй этими фокусами детей и не отвлекай подобной чепухой серьезные мысли взрослого человека».
Софистика – одно из греческих учений, которое использовало для обоснования своих взглядов софизмы – ошибочные суждения, содержащие логические ошибки с целью исказить или скрыть истинный смысл явления. М. Монтень отрицательно относится к софистике. Он противопоставляет ее философии, считая софистику пустословием, наполняющим разум всякими глупостями. Аристипп и Хрисипп – греческие философы, выступавшие против деятельности софистов. К примеру, Аристипп был другом и учеником другого греческого философа Сократа – ярого противника софистов.
Если эти софистические нелепости, эти contorta et aculeata sophismata26 способны внушить ученику ложные понятия, то это и в самом деле опасно; но если они не оказывают на него никакого влияния и не вызывают в нем ничего, кроме смеха, я не вижу никаких оснований к тому, чтобы он уклонялся от них. Существуют такие глупцы, которые готовы свернуть с пути и сделать крюк в добрую четверть лье в погоне за острым словцом: aut qui non verba rebus aptant, sed res extrinsecus arcessunt, quibus verba conveniant27. А вот с чем встречаемся у другого писателя: sunt qui alicuius verbi decore placentis vocentur ad id quod non proposuerant scribere28. Я охотнее изменю какое-нибудь хорошее изречение, чтобы вставить его в мои собственные писания, чем оборву нить моих мыслей, чтобы найти ему подходящее место. По-моему, это словам надлежит подчиняться и идти следом за мыслями, а не наоборот, и там, где бессилен французский, пусть его заменит гасконский. Я хочу, чтобы вещи преобладали, чтобы они заполняли собой воображение слушателя, не оставляя в нем никакого воспоминания о словах. Речь, которую я люблю, – это бесхитростная, простая речь, такая же на бумаге, как на устах; речь сочная и острая, краткая и сжатая, не столько тонкая и приглаженная, сколько мощная и суровая:
скорее трудная, чем скучная; свободная от всякой напыщенности, непринужденная, нескладная, смелая; каждый кусок ее должен выполнять свое дело; она не должна быть ни речью педанта, ни речью монаха, ни речью сутяги, но скорее солдатскою речью, как называет Светоний речь Цезаря, хотя, говоря по правде, мне не совсем понятно, почему он ее так называет.
Светоний – писатель и историк Древнего Рима, одной из известных работ которого является сборник биографий на латинском языке «Жизнь двенадцати цезарей».
Красноречие, отвлекая наше внимание на себя, наносит ущерб самой сути вещей.
Желание отличаться от всех остальных не принятым и необыкновенным покроем одежды говорит о мелочности души; то же и в языке: напряженные поиски новых выражений и малоизвестных слов порождаются ребяческим тщеславием педантов. Почему я не могу пользоваться той же речью, какою пользуются на парижском рынке? Аристофан Грамматик, ничего в этом не смысля, порицал в Эпикуре простоту его речи и цель, которую тот ставил перед собой как оратор и которая состояла исключительно в ясности языка. Подражание чужой речи в силу его доступности – вещь, которой постоянно занимается целый народ; но подражать в мышлении и в воображении – это дается не так уж легко. Большинство читателей, находя облачение одинаковым, глубоко заблуждаются, полагая, что под ним скрыты и одинаковые тела.
М. Монтень подходит диалектически к трактовке красноречия: красноречие может скрывать от нас суть вещей, подобно тому, как форма (облачение) не тождественна содержанию (тело).
Силу и сухожилия нельзя позаимствовать; заимствуются только уборы и плащ. Большинство тех, кто посещает меня, говорит так же, как написаны эти «Опыты»; но я, право, не знаю, думают ли они так же или как-нибудь по-иному.
Афиняне, говорит Платон, заботятся преимущественно о богатстве и изяществе своей речи, лакедемоняне – о ее краткости, а жители Крита проявляют больше заботы об изобилии мыслей, нежели о самом языке: они-то поступают правильнее всего. Зенон говорил, что у него было два рода учеников: один, как он именует их φιλολόγοι, жадные к познанию самых вещей, – и они были его любимцами; другие – λογοφίλοι, которые заботились только о языке. Этим нисколько не отрицается, что умение красно говорить – превосходная и весьма полезная вещь; но все же она совсем не так хороша, как принято считать, и мне досадно, что вся наша жизнь наполнена стремлением к ней. Что до меня, то я прежде всего хотел бы знать надлежащим образом свой родной язык, а затем язык соседних народов, с которыми я чаще всего общаюсь. Овладение же языками греческим и латинским – дело, несомненно, прекрасное и важное, но оно покупается слишком дорогою ценой. Я расскажу здесь о способе приобрести эти знания много дешевле обычного – способе, который был испытан на мне самом. Его сможет применить всякий, кто пожелает.
В истории философии известен Зенон Элейский – древнегреческий философ, ученик Парменида, представитель Элейской философской школы, который разработал противоречивые диалектические утверждения – апории. К известным апориям Зенона принадлежали «Ахиллес и черепаха», «Летящая стрела» и др. Однако, у М. Монтеня речь идет о другом философе, ученики которого были не только мастерами философских диспутов, но и философски подходили к сути вещей, пытались отыскать истину – Зеноне из Китиона, основоположнике стоической философии.

Покойный отец мой, наведя тщательнейшим образом справки у людей ученых и сведущих, как лучше всего изучать древние языки, был предупрежден ими об обычно возникающих здесь помехах; ему сказали, что единственная причина, почему мы не в состоянии достичь величия и мудрости древних греков и римлян, – продолжительность изучения их языков, тогда как им самим это не стоило ни малейших усилий. Я, впрочем, не думаю, чтобы это была действительно единственная причина. Так или иначе, но мой отец нашел выход в том, что прямо из рук кормилицы и прежде, чем мой язык научился первому лепету, отдал меня на попечение одному немцу, который много лет спустя скончался во Франции, будучи знаменитым врачом. Мой учитель совершенно не знал нашего языка, но прекрасно владел латынью. Приехав по приглашению моего отца, предложившего ему превосходные условия, исключительно ради моего обучения, он неотлучно находился при мне. Чтобы облегчить его труд, ему было дано еще двое помощников, не столь ученых, как он, которые были приставлены ко мне дядьками. Все они в разговоре со мною пользовались только латынью. Что до всех остальных, то тут соблюдалось нерушимое правило, согласно которому ни отец, ни мать, ни лакей или горничная не обращались ко мне с иными словами, кроме латинских, усвоенных каждым из них, дабы кое-как объясняться со мною. Поразительно, однако, сколь многого они в этом достигли. Отец и мать выучились латыни настолько, что вполне понимали ее, а в случае нужды могли и изъясниться на ней; то же можно сказать и о тех слугах, которым приходилось больше соприкасаться со мною. Короче говоря, мы до такой степени олатинились, что наша латынь добралась даже до расположенных в окрестностях деревень, где и по сию пору сохраняются укоренившиеся вследствие частого употребления латинские названия некоторых ремесел и относящихся к ним орудий. Что до меня, то даже на седьмом году я столько же понимал французский или окружающий меня перигорский говор, сколько, скажем, арабский. И без всяких ухищрений, без книг, без грамматики и каких-либо правил, без розг и слез я постиг латынь, такую же безупречно чистую, как и та, которой владел мой наставник, ибо я не знал ничего другого, чтобы портить и искажать ее. Когда случалось предложить мне ради проверки письменный перевод на латинский язык, то приходилось давать мне текст не на французском языке, как это делают в школах, а на дурном латинском, который мне надлежало переложить на хорошую латынь. И Никола Груши, написавший «De comitiis Romanorum», Гильом Герант, составивший комментарии к Аристотелю, Джордж Бьюкенен, великий шотландский поэт, Марк-Антуан Мюре, которого и Франция и Италия считают лучшим оратором нашего времени, бывшие также моими наставниками, не раз говорили мне, что в детстве я настолько легко и свободно говорил по-латыни, что они боялись подступиться ко мне. Бьюкенен, которого я видел и позже в свите покойного маршала де Бриссака, сообщил мне, что, намереваясь писать о воспитании детей, он взял мое воспитание в качестве образца; в то время на его попечении находился молодой граф де Бриссак, представивший нам впоследствии доказательства своей отваги и доблести.
Шарль I де Коссе, граф де Бриссак – французский военачальник, современник М. Монтеня.
Что касается греческого, которого я почти вовсе не знаю, то отец имел намерение обучить меня этому языку, используя совершенно новый способ – путем разного рода забав и упражнений. Мы перебрасывались склонениями вроде тех юношей, которые с помощью определенной игры, например шашек, изучают арифметику и геометрию. Ибо моему отцу, среди прочего, советовали приохотить меня к науке и к исполнению долга, не насилуя моей воли и опираясь исключительно на мое собственное желание. Вообще ему советовали воспитывать мою душу в кротости, предоставляя ей полную волю, без строгости и принуждения. И это проводилось им с такой неукоснительностью, что, – во внимание к мнению некоторых, будто для нежного мозга ребенка вредно, когда его резко будят по утрам, вырывая насильственно и сразу из цепких объятий сна, в который они погружаются гораздо глубже, чем мы, взрослые, – мой отец распорядился, чтобы меня будили звуками музыкального инструмента и чтобы в это время возле меня обязательно находился кто-нибудь из услужающих мне.
Глава XXVII. Безумие судить, что истинно и что ложно, на основании нашей осведомленности
Название главы отражает суть скептицизма М. Монтеня по отношению к познанию действительности. Скептическая позиция состоит в том, что даже к тому, что кажется человеку или к тому, что он считает достоверным, всегда нужно подходить с осторожностью. Ведь достоверность связана не только с доводами разума, и М. Монтень не отрицает разум, наоборот, он высоко его оценивает в качестве средства познания действительности. М. Монтень выступает с критикой веры человека в истинность умозрительных заключений, которые могут казаться человеку достоверными, потому что он о них узнал, однако конкретного, практического знания эти заключения не принесли. В первую очередь, умозрительные заключения, не связанные со сферой конкретного знания, были распространены в средневековой схоластической философии, с критикой которой подспудно М. Монтень и выступает в этой главе.
Не без основания, пожалуй, приписываем мы простодушию и невежеству склонность к легковерию и готовность поддаваться убеждению со стороны. Ведь меня, как кажется, когда-то учили, что вера есть нечто, как бы запечатлеваемое в нашей душе; а раз так, то чем душа мягче и чем менее способна оказывать сопротивление, тем легче в ней запечатлеть что бы то ни было. Ut necesse est lancem in libra ponderibus impositis deprimi, sic animum perspicuis cedere.30

В самом деле, чем менее занята и чем меньшей стойкостью обладает наша душа, тем легче она сгибается под тяжестью первого обращенного к ней убеждения. Вот почему дети, простолюдины, женщины и больные склонны к тому, чтобы их водили, так сказать, за уши. Но, с другой стороны, было бы глупым бахвальством презирать и осуждать как ложное то, что кажется нам невероятным, а это обычный порок всех, кто считает, что они превосходят знаниями других. Когда-то страдал им и я, и если мне доводилось слышать о привидениях, предсказаниях будущего, чарах, колдовстве или еще о чем-нибудь, что было мне явно не по зубам,
меня охватывало сострадание к бедному народу, напичканному этими бреднями. Теперь, однако, я думаю, что столько же, если не больше, я должен был бы жалеть себя самого; и не потому, чтобы опыт принес мне что-нибудь новое сверх того, во что я верил когда-то, – хотя в любознательности у меня никогда не было недостатка, – а по той причине, что разум мой с той поры научил меня, что осуждать что бы то ни было с такой решительностью, как ложное и невозможное, – значит приписывать себе преимущество знать границы и пределы воли Господней и могущества матери нашей природы; а также потому, что нет на свете большего безумия, чем мерить их мерой наших способностей и нашей осведомленности. Если мы зовем диковинным или чудесным недоступное нашему разуму, то сколько же таких чудес непрерывно предстает нашему взору! Вспомним, сквозь какие туманы и как неуверенно приходим мы к познанию большей части вещей, с которыми постоянно имеем дело, – и мы поймем, разумеется, что если они перестали казаться нам странными, то причина этому скорее привычка, нежели знание –
и что, если бы эти же вещи предстали перед нами впервые, мы сочли бы их столь же или даже более невероятными, чем воспринимаемые нами как таковые,
si nunc primum mortalibus absint
Ex improviso, ceu sint obiecta repente,
Nil magis his rebus poterat mirabile dici,
Aut minus ante quod auderent fore credere gentes33.
Кто никогда не видел реки, тот, встретив ее в первый раз, подумает, что перед ним океан. И вообще вещи, известные нам как самые что ни на есть большие, мы считаем пределом того, что могла бы создать в том же роде природа, –
Scilicet et fluvius, qui non est maximus, ei est
Qui non ante aliquem maiorem vidit, et ingens
Arbor homoque videtur; et omnia de genere omni
Maxima quae vidit quisque, haec ingentia fingit34.
Consuetudine oculorum assuescunt animi, neque admi-rantur, neque requirunt rationes earum rerum quas semper vident.35
Не столько величественность той или иной вещи, сколько ее новизна побуждает нас доискиваться ее причины.
Нужно отнестись с большим почтением к этому поистине безграничному могуществу природы и яснее осознать нашу собственную невежественность и слабость. Сколько есть на свете маловероятных вещей, засвидетельствованных, однако, людьми, заслуживающими всяческого доверия! И если мы не в состоянии убедиться в действительном существовании этих вещей, то вопрос о них должен оставаться, в худшем случае, нерешенным; ибо отвергать их в качестве невозможных означает не что иное, как ручаться, в дерзком самомнении, будто знаешь, где именно находятся границы возможного. Если бы люди достаточно хорошо отличали невозможное от необычного и то, что противоречит порядку вещей и законам природы, от того, что противоречит общераспространенным мнениям, если бы они не были ни безрассудно доверчивыми, ни столь же безрассудно склонными к недоверию, тогда соблюдалось бы предписываемое Хилоном правило: «Ничего чрезмерного».
Презирать то, что мы не можем постигнуть, – опасная смелость, чреватая неприятнейшими последствиями, не говоря уж о том, что это нелепое безрассудство.
М. Монтень выступает против релятивизма, то есть относительности знаний о мире. Тезис о том, что все в мире относительно, и мы ничего не можем познать, согласно М. Монтеню, ведет к опасной мировоззренческой позиции. Такой человек вообще может разучиться познавать или отказаться от познания мира.
Ведь установив, согласно вашему премудрому разумению, границы истинного и ложного, вы тотчас же должны будете отказаться от них, ибо неизбежно обнаружите, что приходится верить в вещи еще более странные, чем те, которые вы отвергаете. И как мне кажется, уступчивость, проявляемая католиками в вопросах веры, вносит немалую смуту и в нашу совесть, и в те религиозные разногласия, в которых мы пребываем. Им представляется, что они проявляют терпимость и мудрость, когда уступают своим противникам в тех или иных спорных пунктах. Но, не говоря уж о том, сколь значительное преимущество дает нападающей стороне то, что противник начинает подаваться назад и отступать, и насколько это подстрекает ее к упорству в достижении поставленной цели, эти пункты, которые они выбрали как наименее важные, в некоторых отношениях чрезвычайно существенны. Надо либо полностью подчиниться авторитету наших церковных властей, либо решительно отвергнуть его. Нам не дано устанавливать долю повиновения, которую мы обязаны ему оказывать. Я могу сказать это на основании личного опыта, ибо некогда разрешал себе устанавливать и выбирать по своему усмотрению, в чем именно я могу нарушить обряды католической церкви, из которых иные казались мне либо совсем незначительными, либо особенно странными; но, переговорив с людьми сведущими, я нашел, что и эти обряды имеют весьма глубокое и прочное основание и что лишь недомыслие и невежество побуждают нас относиться к ним с меньшим уважением, чем ко всему остальному. Почему бы нам не вспомнить, сколько противоречий ощущаем мы сами в своих суждениях! Сколь многое еще вчера было для нас нерушимыми догматами, а сегодня воспринимается нами как басни! Тщеславие и любопытство – вот два бича нашей души. Последнее побуждает нас всюду совать свой нос, первое запрещает оставлять что-либо неопределенным и нерешенным.
Глава XXX. Об умеренности
Можно подумать, что наше прикосновение несет с собою заразу; ведь мы портим все, к чему ни приложим руку, как бы ни было оно само по себе хорошо и прекрасно. Можно и к добродетели прилепиться так, что она станет порочной: для этого стоит лишь проявить к ней слишком грубое и необузданное влечение. Те, кто утверждает, будто в добродетели не бывает чрезмерного по той причине, что все чрезмерное не есть добродетель, просто играют словами:
Это не более как философское ухищрение. Можно и чересчур любить добродетель и впасть в крайность, ревнуя к справедливости. Здесь уместно вспомнить слова апостола: «Не будьте более мудрыми, чем следует, но будьте мудрыми в меру».
М. Монтень цитирует Библию. Цитату М. Монтеня можно понять как перефразирование Екклесиаста 7:16: «Не будь слишком строг, и не выставляй себя слишком мудрым; зачем тебе губить себя?» Однако учение о добродетели как «середине» между двумя крайностями и требование умеренности добродетели было выдвинуто еще античным философом Аристотелем.
Я видел одного из великих мира сего, который подорвал веру в свое благочестие, будучи слишком благочестив для людей его положения.
Я люблю натуры умеренные и средние во всех отношениях. Чрезмерность в чем бы то ни было, даже в том, что есть благо, если не оскорбляет меня, то, во всяком случае, удивляет, и я затрудняюсь, каким бы именем ее окрестить. И мать Павсания, которая первой изобличила сына и принесла первый камень, чтобы его замуровать, и диктатор Постумий, осудивший на смерть своего сына только за то, что пыл юности увлек того во время успешной битвы с врагами и он оказался немного впереди своего ряда, кажутся мне скорее странными, чем справедливыми. И я не имею ни малейшей охоты ни призывать к столь дикой и столь дорогой ценой купленной добродетели, ни следовать ей.
На примерах с матерью Павсания и диктатором Постумием, М. Монтень обосновывает собственный взгляд на умеренность в поведении и в отношениях между людьми. Павсаний был полководцем Спарты, был обвинен в сговоре с персами, за что граждане Спарты во главе с его матерью замуровали его в храме Афины, где он умер от голода. Мать Павсания была первой, положившей камень у храма, чтобы замуровать там сына со словами, что он не достоен быть спартанцем, а, следовательно, и ее сыном. Второй пример, который приводит М. Монтень, связан с убийством собственного сына римским политиком Авлом Постумием Тубертом.
Лучник, который допустил перелет, стоит того, чья стрела не долетела до цели. И моим глазам так же больно, когда их внезапно поражает яркий свет, как и тогда, когда я вперяю их во мрак. Калликл у Платона говорит, что крайнее увлечение философией вредно, и советует не углубляться в нее далее тех пределов, в каких она полезна; если заниматься ею умеренно, она приятна и удобна, но в конце концов она делает человека порочным и диким, презирающим общие верования и законы, врагом приятного обхождения, врагом всех человеческих наслаждений, не способным заниматься общественной деятельностью и оказывать помощь не только другому, но и себе самому, готовым безропотно сносить оскорбления. Он вполне прав, если предаваться в философии излишествам, она отнимает у нас естественную свободу и своими докучливыми ухищрениями уводит с прекрасного и ровного пути, который начертала для нас природа.
Умеренность заложена в человеке самой природой, поэтому к любым занятиям, в том числе и к занятиям философией, считает М. Монтень, нужно подходить с умеренностью, без фанатизма. В подтверждении своих слов М. Монтень упоминает слова древнегреческого софиста Каликла, являющегося одним из главных действующих лиц диалога Платона «Горгий».
Привязанность, которую мы питаем к нашим женам, вполне законна; теология, однако, всячески обуздывает и ограничивает ее. Я когда-то нашел у святого Фомы, в том месте, где он осуждает браки между близкими родственниками, среди других доводов также и следующий: есть опасность, что чувство, питаемое к жене-родственнице, может стать неумеренным; ведь если муж в должной мере испытывает к жене подлинную и совершенную супружескую привязанность и к ней еще добавляется та привязанность, которую мы должны испытывать к родственникам, то нет никакого сомнения, что этот излишек заставит его выйти за пределы разумного.

У Фомы Аквинского – крупнейшего средневекового теолога и философа.
Науки, определяющие поведение и нравы людей, – как философия и теология, – вмешиваются во все: нет среди наших дел и занятий такого, – сколь бы оно ни было личным и сокровенным, – которое могло бы укрыться от их назойливых взглядов и их суда. Избегать их умеют лишь те, кто ревниво оберегает свою свободу. Таковы женщины, предоставляющие свои прелести всякому, кто пожелает: однако стыд не велит им показываться врачу. Итак, я хочу от имени этих наук наставить мужей (если еще найдутся такие, которые и в браке сохраняют неистовство страсти), что даже те наслаждения, которые они вкушают от близости с женами, заслуживают осуждения, если при этом они забывают о должной мере, и что в законном супружестве можно так же впасть в распущенность и разврат, как и в прелюбодейной связи. Эти бесстыдные ласки, на которые толкает нас первый пыл страсти, не только исполнены непристойности, но и несут в себе пагубу нашим женам. Пусть лучше их учит бесстыдству кто-нибудь другой. Они и без того всегда готовы пойти нам навстречу. Что до меня, то я следовал лишь естественным и простым влечениям, внушаемым нам самой природой.
Брак – священный и благочестивый союз; вот почему наслаждения, которые он нам приносит, должны быть сдержанными, серьезными, даже, в некоторой мере, строгими. Это должна быть страсть совестливая и благородная. И поскольку основная цель такого союза – деторождение, некоторые сомневаются, дозволительна ли близость с женой в тех случаях, когда мы не можем надеяться на естественные плоды, например, когда женщина беременна или когда она вышла уже из возраста. По мнению Платона, это то же, что убийство. Некоторые народы и, между прочим, магометане гнушаются сношений с беременными женщинами; другие – когда у женщины месячные. Зенобия допускала к себе мужа один только раз, а затем в течение всего периода беременности не разрешала прикасаться к ней; и только тогда, когда наступало время вновь зачать, он снова приходил к ней. Вот похвальный и благородный пример супружества.
У какого-то истомившегося и жадного до этой утехи поэта Платон позаимствовал такой рассказ. Однажды Юпитер до того возгорелся желанием насладиться со своей женой, что, не имея терпения подождать, пока она ляжет на ложе, повалил ее на пол. От полноты испытанного им удовольствия он начисто забыл о решениях, только что принятых им совместно с богами на его небесном придворном совете. Он похвалялся затем, что ему на этот раз было так же хорошо, как тогда, когда он лишил свою жену девственности тайком от ее и своих родителей.
Юпитер – верховный бог в древнеримской мифологии.
Цари Персии хотя и приглашали своих жен на пиры, но когда желания их от выпитого вина распалялись и им начинало казаться, что еще немного и придется снять узду со страстей, они отправляли их на женскую половину, дабы не сделать их соучастницами своей безудержной похоти, и звали вместо них других женщин, к которым не обязаны были относиться с таким уважением.
Не всякие удовольствия и не всякие милости в одинаковой мере приличествуют людям разного положения. Эпаминонд велел посадить в темницу одного распутного юношу; Пелопид попросил его выпустить ради него узника на свободу; Эпаминонд ответил отказом, но уступил ходатайству одной из своих подруг, которая также об этом просила. Он следующим образом объяснил свое поведение: это была милость, оказанная приятельнице, но недостойная по отношению к военачальнику. Софокл, будучи претором одновременно с Периклом, увидел однажды проходившего мимо красивого юношу. «Погляди, какой прелестный юноша!» – сказал он Периклу, на что Перикл ответил: «Он может быть желанен для всякого, но не для претора, у которого должны быть незапятнанными не только руки, но и глаза».

Претор – одна из государственных должностей в Древнем Риме. В число преторов входил Софокл – греческий поэт, трагик, а также Перикл – государственный деятель Древней Греции.
Элий Вер, император, когда его жена стала жаловаться, что он ищет любовных утех с другими женщинами, ей ответил, что делает это со спокойной совестью, так как брак есть исполненный достоинства, честный союз, а не легкомысленная и сладострастная связь. И наши старинные церковные авторы с похвалой вспоминают о женщине, которая дала развод своему мужу, потому что не пожелала терпеть его чрезмерно сладострастные и бесстыдные ласки. И, вообще говоря, нет такого дозволенного и законного наслаждения, в котором излишества и неумеренность не заслуживали бы нашего порицания.
Элий Вер – император и полководец Римской империи.
Но, говоря по совести, до чего же несчастное животное – человек! Самой природой он устроен так, что ему доступно лишь одно только полное и цельное наслаждение, и однако же он сам старается урезать его своими нелепыми умствованиями. Видно, он еще недостаточно жалок, если не усугубляет сознательно и умышленно своей горькой доли:
Мудрость человеческая поступает весьма глупо, пытаясь ограничить количество и сладость предоставленных нам удовольствий, – совсем так же, как и тогда, когда она усердно и благосклонно пускает в ход свои ухищрения, дабы пригладить и приукрасить страдания и уменьшить нашу чувствительность к ним. Если бы я был главой какой-нибудь секты, я избрал бы другой, более естественный путь, который и впрямь является и более удобным и более праведным; и я, быть может, сумел бы увлечь людей на него.
Между тем наши врачеватели, и телесные и духовные, словно сговорившись между собой, не находят ни другого пути к исцелению, ни других лекарств против болезней души и тела, кроме мучений, боли и наказаний. Бдения, посты, власяница, изгнание в отдаленные и пустынные местности, заключение навеки в темницу, бичевание и прочие муки были введены именно ради этого и притом с непременным условием, чтобы они были самыми что ни на есть настоящими муками и мы со всей остротой ощущали бы их горечь и чтобы не получалось так, как произошло с неким Галлионом, который, будучи отправлен в изгнание на остров Лесбос, как сообщили оттуда в Рим, жил там в свое удовольствие, и, таким образом, то, что предназначалось ему в наказание, превратилось для него в благоденствие; тогда сенат, изменив ранее принятое решение, возвратил его обратно к жене и приказал ему не отлучаться из дома, дабы он и в самом деле почувствовал, что наказан. Ибо, кому пост придает здоровья и бодрости, кому рыба нравится больше, для того пост уже не будет исцеляющим душу средством; и точно так же, при врачевании тела, лекарства не оказывают полезного действия на того, кто принимает их с охотою и удовольствием. Горечь и отвращение, которое они вызывают, являются обстоятельствами, содействующими их целительным свойствам. Человек, который мог бы употреблять ревень как обычную пищу, не испытывал бы никакой пользы от его применения: надо, чтобы ревень бередил желудок, – только тогда он может оказать полезное действие. Отсюда вытекает общее правило, что все исцеляется своею противоположностью, ибо только боль врачует боль.
М. Монтень выступает за то, что важным в жизни человека является не соблюдение поста, например, или не забота о физическом здоровье, а образ жизни и поведение, которых человек придерживается. Бдения, посты часто не согласуются с устремлениями и желаниями человека и выступают как противоположные им.
Глава XXXI. О каннибалах
Царь Пирр, переправившись в Италию и увидев боевой строй высланного против него римского войска, сказал: «Я не знаю, что тут за варвары (ибо греки называли так всех чужестранцев), но расположение войска, которое я пред собой вижу, нисколько не варварское». То же самое говорили и греки о войске, переправленном к ним Фламинием; то же мнение высказал и Филипп, рассматривая с холма порядок и расположение римского лагеря, разбитого на его земле Публием Сульпицием Гальбой. Это показывает, с какой осторожностью следует относиться к общепринятым мнениям, а также, что судить о чем бы то ни было надо, опираясь на разум, а не на общее мнение.
Публий Сульпиций Гальба Максим – древнеримский военачальник, римский консул. Воевал против войск Филиппа V Македонского.
У меня довольно долго служил человек, проведший десять или двенадцать лет в том Новом Свете, который открыт уже в наше время; он жил в тех местах, где пристал к берегу Вильганьон, назвавший эту землю Антарктической Францией. Это открытие бескрайней страны является, по-видимому, весьма важным. Я не мог бы, впрочем, поручиться за то, что в будущем не будет открыта еще какая-нибудь другая, ведь столько людей, гораздо ученее нас, ошибались на этот счет. Я опасаюсь, однако, что наши глаза алчут большего, чем может вместить желудок, а также что любопытство в нас превосходит наши возможности. Мы захватываем решительно все, но наша добыча – ветер.
Солон у Платона пересказывает слышанное им от жрецов города Саиса в Египте: некогда, еще до потопа, существовал большой остров, по имени Атлантида, расположенный прямо на запад от того места, где Гибралтарский пролив смыкается с океаном. Этот остров был больше Африки и Азии взятых вместе, и цари этой страны, владевшие не только одним этим островом, но утвердившиеся и на материке, – так что они господствовали в Африке вплоть до Египта, а в Европе вплоть до Тосканы, – задумали вторгнуться даже в Азию и подчинить народы, обитавшие на берегах Средиземного моря до залива его, известного под именем Большого моря. С этой целью они переправились в Испанию, пересекли Галлию, Италию и дошли до Греции, где их задержали афиняне. Однако некоторое время спустя и они, и афиняне, и их остров были поглощены потопом. Весьма вероятно, что эти ужасные опустошения, причиненные водами, вызвали много причудливых изменений в местах обитания человека; ведь считают же, что море оторвало Сицилию от Италии,
Наес loca, vi quondam et vasta convulsa ruina,
Dissiluisse ferunt, cum protinus utraque tellus
Una foret38,
Кипр от Сирии, остров Негрепонт от материковой Беотии и, напротив, воссоединило другие земли, которые прежде были отделены друг от друга, заполнив песком и илом углубления между ними:
Солон – античный политический деятель и поэт, действующее лицо диалога Платона «Тимей», в котором описана беседа Солона с египетским жрецом об Атлантиде.
Но не похоже, чтобы этим островом и был Новый Свет, который мы недавно открыли, ибо вышеупомянутый остров почти соприкасался с Испанией, и трудно поверить, чтобы наводнение могло затопить страну протяжением более чем на тысячу двести лье; а кроме того, открытия мореплавателей нашего времени с точностью установили, что это не остров, но материк, примыкающий, с одной стороны, к Ост-Индии, а с другой – к землям, расположенным у того и другого полюса, – или, если он все-таки не смыкается с ними, то они отделены друг от друга настолько узким проливом, что это не дает основания называть новооткрытую землю островом.
По-видимому, этим огромным телам присущи, как и нашим, движения двоякого рода – естественные и судорожные. Когда я вспоминаю о переменах, произведенных, можно сказать, у меня на глазах моею родною Дордонью на правом ее берегу, если смотреть вниз по течению, и о том, что за двадцать лет она передвинулась до такой степени, что размыла фундаменты многих строений, я отчетливо вижу, что тут речь идет не об естественном, но о судорожном движении, ибо, если бы она и прежде перемещалась с подобной быстротой и впредь стала бы вести себя не иначе, то весь облик мира был бы изменен ею одной.
Дордонь – река на юго-западе Франции.
Но реки, как правило, не всегда ведут себя одинаково: то они смещаются в одну сторону, то в другую, а то держатся своего старого русла. Я не говорю о внезапных наводнениях, причины которых нам хорошо известны. В Медоне море засыпало извергнутым им песком земли моего брата, господина д’Арсака; виднеются только коньки крыш каких-то строений; сдававшиеся им в аренду участки и его возделанные поля превратились в скудные пастбища. Обитатели этих мест говорят, что с некоторых пор море так стремительно наступает на них, что они потеряли уже целых четыре лье прибрежной земли. Эти пески как бы его квартирьеры, и мы видим огромные груды их, которые движутся на полулье впереди моря, завоевывая для него сушу.
Другое свидетельство древних, с которым также хотят связать открытие Нового Света, мы находим у Аристотеля, если только та книжечка, где повествуется о неслыханных чудесах, действительно принадлежит ему. В ней он рассказывает, что несколько карфагенян, миновав Гибралтарский пролив и выйдя в Атлантический океан, после долгого плавания вдалеке от всякого материка открыли в конце концов большой плодородный остров, весь покрытый лесами и орошаемый полноводными и глубокими реками; впоследствии и они, и вслед да ними другие, привлекаемые красотой и плодородием этого острова, отправились туда вместе с женами и детьми и начали там обосновываться. Властители Карфагена, однако, увидев, что страна их мало-помалу становится все безлюднее, издали строгий приказ, которым под страхом смерти запрещалось переселяться туда кому бы то ни было; этим же приказом они изгнали оттуда всех раньше поселившихся там из опасения, как бы те, умножившись в числе, не подавили их и не разорили их государства. Но и этот рассказ Аристотеля не имеет ни малейшего отношения к недавно открытым землям.
Человек, который служил у меня, был человек простой и необразованный, а это как раз одно из необходимых условий достоверности показаний, ибо люди с более тонким умом наблюдают, правда, с большей тщательностью и видят больше, но они склонны придавать всему свое толкование и, желая набить ему цену и убедить слушателей, не могут удержаться, чтобы не исказить хоть немного правду; они никогда не изобразят вещей такими, каковы они есть; они их переиначивают и приукрашивают в соответствии с тем, какими показались они им самим; и с целью придать вес своему мнению и склонить вас на свою сторону они охотно присочиняют кое-что от себя, так сказать, расширяя и удлиняя истину. Тут нужен либо человек исключительно добросовестный, либо настолько простой, чтобы его умение сочинять небылицы и придавать вид достоверности выдумкам превосходило его способности, и вообще человек без предвзятых мыслей. Именно таким и был мой слуга. А кроме того, он не раз приводил ко мне матросов и купцов, с которыми свел знакомство во время своего путешествия. Таким образом, меня вполне удовлетворяют сведения, которыми они снабдили меня, и я не стану справляться, что говорят об этих вещах космографы.
Бесплатный фрагмент закончился.
