Читать книгу: «Евгений Шварц», страница 3

Шрифт:

Глава четвертая
Первый перелом в жизни

В сентябре 1902 года в семье Шварцев случилось пополнение – родился младший сын Валентин. В жизни Жени наступил перелом. Надо сказать, что Женя Шварц был вторым сыном у своих родителей – первый умер в шесть месяцев от детской холеры. Это обстоятельство на всю жизнь глубоко травмировало Марию Федоровну, которая не оставляла маленького Женю ни на минуту. «Помню, с какой страстной заботливостью относилась она ко всему, что касалось меня, как чувствовала, думала вместе со мною, завоевав мое доверие полностью, – вспоминал Евгений Львович. – Я знал, что мама всегда поймет меня, что я у нее всегда на первом месте. Заботливость обо мне доходила у мамы до болезненности. Она сама рассказывала мне, когда я был уже взрослым человеком, что когда в те давние времена я съедал меньше, чем положено, то она мучилась, не могла уснуть». «Довольно тебе его пичкать!» – кричал Лев Борисович, когда Женя, плача, отказывался от яиц всмятку, ненависть к которым, приобретенную в те ранние годы, он сохранил на всю жизнь.

Однажды Женя проснулся не у мамы в спальне, а в папином кабинете. Он услышал крик, который показался ему знакомым и позвал маму, чтобы сказать ей, что во дворе кричит дикая цесарка. На зов явился Женин папа, который был бледен, но добр и весел. Он сказал: «Одевайся скорей и идем. У тебя родился маленький брат». Как писал Евгений Львович, в этот момент кончилось его самое раннее детство и началась новая, очень сложная жизнь. Еще не понимая, что с этого мгновения его жизнь переломилась, Женя весело побежал навстречу неведомому будущему.

«Мама лежала на кровати, – вспоминал Евгений Львович в начале 1950-х. – Рядом сидела учительница музыки и акушерка Мария Гавриловна Петрожицкая, которая массировала ей живот. И тут же на маминой кровати лежал красный, почти безносый, как показалось мне, крошечный спеленутый ребенок. Это и был мой брат, которого на этих днях встретил я на Невском и со страхом почувствовал, как он утомлен, как постарел, как озабочен. Тогда же, сорок восемь лет назад, он показался мне до отвратительности молодым. Вот он сильно сморщил лоб. Вот открыл рот, и я услышал тот самый крик, который приписал дикой цесарке. И мама ласково стала уговаривать нового сына своего, чтобы он перестал плакать.

Несколько дней я был рад и счастлив тому, что в нашем доме произошло такое событие. Помню, как мама, улыбаясь, рассказывала кому-то: “Женя побежал к Рединым, позвонил в парадное. Его спросили: “Кто там?”. А он закричал: “Открывайте поскорее, новый Шварц народился””. Однако этот новый Шварц заполонил весь дом, и я постепенно стал ощущать, что дело-то получается неладное. Мама со всей шелковской, материнской, бесконечной и безумной любовью принялась растить младшего сына. На первых порах он не одному мне казался некрасивым, что мучило бедную маму. Она всё надеялась, что люди заметят вместе с нею, как Валя хорош. Доктор Штейнберг жаловался, что видел во сне, как мама бегала за ним с Валей на руках и спрашивала: “Правда ведь, он хорошенький?” Каждая болезнь брата приводила ее в отчаянье. Было совершенно законно и естественно, что с 6 сентября старого стиля 1902 года мама большую часть своего сердца отдала более беспомощному и маленькому из своих сыновей. Но мне в мои неполные шесть лет понять это было непосильно. Я всё приглядывался, всё удивлялся и наконец вознегодовал. И, вознегодовавши, я воскликнул: “Жили-жили – вдруг хлоп! Явился этот…” Эти слова со смехом повторяли и отец, и мать много раз. Даже когда я стал совсем взрослым, их вспоминали в семье.

Судя по этим словам, я довольно отчетливо понял, что дело в новом Шварце, а не в том, что я стал хуже. Но я так верил взрослым, в особенности матери, что невольное раздражение, с которым иногда она теперь говорила со мною, я стал приписывать своим личным качествам. Если мама говорила худо о наших знакомых, то они, как я неоднократно писал, делались в моих глазах как бы уцененными, бракованными, тускнели. И ни разу я не усомнился в справедливости маминых приговоров. Не усомнился я в них и тогда, когда коснулись они меня самого. Однажды я сидел за калиткой, на земле. Был ясный осенний день. Гимназистки, взрослые уже девушки, шли после уроков домой. Увидев меня, одна из них сказала: “Смотрите, какой хорошенький мальчик! Я бы его нарисовала”. Я было обрадовался – и тотчас же вспомнил, что девушка говорит обо мне так ласково только потому, что не знает, какой я теперь неважный человек. И с грубостью, бессмысленной и удивлявшей меня самого, но всё чаще и чаще просыпавшейся во мне в те дни, я крикнул вслед девушкам: “Дуры!” По старой привычке я побежал и рассказал всё маме, и она побранила меня».

Женя не мог тогда объяснить матери, почему он выругал гимназисток. Будучи до тех пор окруженным, как футляром, маминой любовью и заботой, он вдруг стал чувствовать неясно и бессознательно пустоту, страх одиночества и холод. Дети, как правило, относят к своей личности перемены в отношении к ним авторитетных взрослых, тем более что в данном случае речь шла об исключительно близком, единственным для Жени по-настоящему авторитетном в тот период человеке – его маме. Объяснить шестилетнему ребенку те естественные психологические и душевные изменения, которые пережила его мать после появления новорожденного, было невозможно, да и некому. «В те дни стали определяться душевные свойства, которые сохранил я до сих пор, – продолжает Евгений Львович. – Неуверенность в себе и страх одиночества. К этому следует прибавить вытекающее отсюда желание нравиться. Мне страстно хотелось, чтобы я стал нравиться маме, как и в те дни, когда еще не явился “этот”. Я всеми силами старался вернуть потерянный рай и, чувствуя, что это не удается, бессмысленно грубил, бунтовал и суетился».

Когда случалось, что мама с нянькой и маленьким Валей вечером уходили в гости, Женя оставался дома один. Керосиновая лампа в доме освещала стол, и в Женином представлении стол становился площадью. Вокруг площади он выстраивал дома, сделанные из табачных коробок и коробок из-под гильз, и прорезал в них окна. Он также вырезал из бумаги сани с полозьями и лошадь к ним, похожую на собаку. Коробки стояли на боку, в домах жили люди. Пастух из игры «Скотный двор» стоял под навесом на подставке зеленого цвета с цветочками. В соседнем доме жил заводной мороженщик с лопнувшей пружиной, в третьем доме, пахнущем табаком – деревянный дровосек, который был частью кустарной игрушки, давно распавшейся на части. Женя возил жителей города на санях, и ему хотелось самому стать маленьким, как заводной мороженщик, и ходить по этой площади, покрытой скатертью.

* * *

Из актеров своих детских лет Женя запомнил Адашева11. Вероятно, тогда же он впервые услышал название Художественного театра. Евгений Львович вспоминал, что окружающие удивлялись, как такой неважный актер, как Адашев, мог служить в этом театре. Ни один из знакомых семьи Шварцев ни разу тогда не видел спектаклей Художественного театра, но слава его была такова, что о нем все говорили с благоговением. Вообще уважение к славе, разговоры о том, что из кого выйдет, а из кого не выйдет, разговоры о писателях, актерах, музыкантах велись в семье часто. «Я помню, как по-особенному оживлен был папа, когда к нам зашел Уралов12, – рассказывал Евгений Львович. – Славу уважали религиозно. Помню, как мама не раз рассказывала о том, что дедушка однажды сидел и грустно смотрел на своих детей. И маме показалось, что он думает: “Вот сколько сил потрачено на то, чтобы вырастить детей, дать им высшее образование, а из них ничего не вышло”. Это следовало понимать так: никто из них не прославился. И я стал, не помню с каких пор, считать славу высшим, недосягаемым счастьем человеческим. Лет с пяти». И впоследствии на протяжении всей жизни Евгений Львович много размышлял об успехе и неуспехе, о цене людской молвы и ее эфемерности.

Первая майкопская весна сменилась летом, за ним пришла и осень. Наступил день рождения Жени – по старому стилю 8 октября 1902 года. Ему исполнилось шесть лет, и это был первый день рождения, который он запомнил. Он праздновался особенно торжественно, и Женя получил много подарков. «Думаю, что мама, чувствуя мою обиду и желая утешить и напомнить, что я по-прежнему ее сын, позаботилась об этом», – писал Шварц. Наступил этот торжественный день совершенно неожиданно. Женя ждал, что он придет только послезавтра, но, вдруг проснувшись, увидел большого коня ростом с крупную собаку. Он был обтянут настоящей шкурой, белой, с желтыми пятнами. Он стоял возле стула, на котором возвышалась коробка многообещающего вида и размера. Кроме коня, Жене подарили волшебный фонарь, прибор для рисования с картинками и матовым стеклом, кубики, лото. Женя был рад, но впервые в жизни испытал удивившее его чувство разочарования. Ему как будто стало грустно, что больше ждать нечего. Праздник прошел слишком быстро, достался Жене легче, чем он думал, и это его как бы обесценило…

На 1903 год ему выписали журнал «Светлячок» для детей младшего возраста, издаваемый А. А. Федоровым-Давыдовым. Он не слишком обрадовал мальчика – журнал был простым и тоненьким, а Женя уже жил сложно. От номера до номера проходило невыносимо много времени, как ему казалось в те времена.

В это время у Жени постепенно развивалось религиозное чувство. К шестилетнему возрасту он помнил и библейско-евангельские истории из учебников, и бабушкины рассказы, и рассуждения о грехах, о церкви, о рае и аде. «Я знал, что грешен, но вместе с тем и надеялся избавиться от всей скверны, как только мне удастся уговорить маму свести меня на исповедь, – вспоминал Евгений Львович. – Я считал, что после семи лет не причастят без исповеди, да так оно, кажется, и было. Так относился к небу я. А мама, напротив, к этому времени так ожесточилась, забыла, как молилась в Ахтырях, стоя на коленях перед иконой, и стала неверующей. Но в этом вопросе я не подчинился ей».

Теперь почти каждый день к вечеру под грецким орехом за кухней вспыхивали ожесточенные споры. С одной стороны – Женина мама, а с другой – Женя и кухарка спорили о религии. Женя был начитаннее кухарки в этом вопросе, а потому ссылался на учебники, обливался потом и кричал так, что его стороннице приходилось его успокаивать. Ее сила была в непоколебимом спокойствии и уверенности. На все антирелигиозные речи Жениной мамы она отвечала: «Так-то оно так, а всё-таки Бог есть». Женин двоюродный брат Тоня однажды в сумерках стал расспрашивать Женю о Боге, рае и аде. На все эти вопросы Женя смог подробно ему ответить. В заключение, устрашенный картинами ада, который был особенно хорошо знаком Жене по рассказам бабушки и нянек, Тоня робко спросил: «А если еврей хороший человек, то он может попасть в рай?» Женя твердо ответил: «Конечно, может!» Он не мог допустить, что хорошего человека за что бы то ни было можно наказывать вечными муками. Тоня, сосредоточенно молчавший после Жениного ответа, признался брату: «Этим ты меня значительно успокоил».

* * *

Летом 1903 года состоялась последняя поездка Марии Федоровны с сыновьями к ее родным. На этот раз по желанию Жениной бабушки все ее дети собрались у ее старшего сына Гавриила Федоровича, который служил тогда в городе Жиздра Калужской области. Это лето занимает важное место в жизни Шварца.

Путь в Жиздру лежал через Москву, и Женя наконец увидел город, о котором столько слышал чуть ли не с первых дней своей сознательной жизни. Всё новое он в те годы воспринимал с одинаковой жадностью. Через Москву они поехали на извозчике, переполненном до крайности. Женя сидел у мамы в ногах, поперек пролетки, положив свои ноги на приступочку. Извозчик крестился у церквей, и, едва он снимал свою твердую плоскую шляпу с загнутыми полями, Женя тоже снимал картуз и крестился вслед за ним. В Майкопе Женя в какой-то момент почувствовал, что его отношения с небом несколько запутались и затуманились. Это мучило его, особенно вечерами, когда мамы не было дома. В дороге дело обстояло проще, как и тогда, когда Женя попадал к маминым родным. И он крестился вслед за извозчиком и с наслаждением чувствовал, что он такой же, как все. Пролетка тряслась по булыжной мостовой, когда Мария Федоровна оживилась, показывая Жене кремлевские соборы и дворцы. Потом мама показала ему Царь-пушку, Царь-колокол, окружной суд. Одинаково отчетливо запомнились Жене трубы, церкви, булыжная мостовая, его сиденье поперек пролетки, перегруженный извозчик. А то, что он впервые в жизни ехал через очень большой город с высокими домами, в тот раз оказалось для него менее значимо и не отложилось в памяти. Когда они приехали в Жиздру, бабушка радостно приветствовала дочь и внуков. Она показалась Жене очень маленькой, была одета в черное и всё спрашивала: «А ты помнишь дедушку крапивного?»

Уклад жизни в Жиздре не был похож на майкопский, даже хлеб был совсем не такой. В Майкопе хлеб был белый, пшеничный, ржаного не продавали ни в известной в городе булочной Окумышева, ни на базаре. Жениной маме, скучавшей по своему рязанскому, северному хлебу, покупали его, при случае, в казармах у солдат, которым полагался по рациону именно черный хлеб. А в Жиздре белый хлеб носил незнакомое Жене название ситного, а черный звался просто хлебом и пекли его дома. Яблоки в саду рвать не разрешалось, хотя многие сорта уже поспели – ждали Яблочного Спаса. Можно было собирать только упавшие яблоки, что привело к игре – кто первый найдет яблоко в траве. Как вспоминал Евгений Львович, в Майкопе он был майкопским мальчиком, старался букву «г» произносить как немецкое «h» и стеснялся, что у него светлые глаза, тогда как у всех вокруг карие. В Жиздре же он был рязанским, как все Шелковы, и обижался, когда тетка Зина дразнила его черкесом. Женя не приспосабливался к новой обстановке, не подражал, не поддавался влияниям, а просто менялся весь и сразу, как меняется речка утром, днем и вечером. И вероятно, как и все дети, он жадно впитывал новые впечатления, которые вызывали новые сильные чувства, иногда по глубине своей несоразмерные вызвавшему их явлению.

Уклад жизни в Жиздре был очень русским рядом с майкопским, окраинным, казачьим. Женя в последний раз в жизни повидал бабушку, в последний раз погрузился в особую атмосферу шелковской семьи, одновременно веселую, насмешливую и печальную, с предчувствиями, приметами, недоверием к счастью, беспечную, дружную и обидчивую…

Когда они вернулись в Майкоп, то местные мальчишки быстро переучили Женю говорить букву «г» на великорусский манер, и он снова стал стыдиться своих зеленых глаз. Рязанская семья уже навсегда стала воспоминанием.

Глава пятая
Решение стать писателем

Осенью 1903 года Жене исполнилось семь лет. Он пережил тогда новое увлечение – мама рассказала ему о своем посещении Третьяковской галереи, и это почему-то поразило мальчика. Слова «картинная галерея» теперь повергали его в такой же священный трепет, как недавно «нарты», «ездовые собаки», «северные олени», о которых рассказывал ему знакомый, побывавший на Крайнем Севере. Все стены детской Женя оклеил приложениями к «Светлячку» с репродукциями картин.

К этому возрасту Женя стал гораздо самостоятельнее. Он один ходил в библиотеку – в это время началась его долгая любовь к правому крылу Пушкинского дома. Часто он даже видел во сне, что меняет книжку, стоя у перил перед столом библиотекарши, за которым высятся ряды книжных полок. Он передавал библиотекарше прочитанную книгу и красную абонементную книжку, она отмечала день, в который Женя должен вернуть книгу, и часто выговаривала ему за то, что читает слишком быстро. Затем Женя сообщал ей, какую книжку хочу взять, или она сама уходила вглубь библиотеки и начинала искать подходящую для него книгу. Это был захватывающий миг. Какую книгу вынесет и даст ему Маргарита Ефимовна? Женя ненавидел тоненькие книги и обожал толстые, но спорить с библиотекаршей не приходилось. Суровая, решительная Маргарита Ефимовна Грум-Гржимайло внушала Жене уважение и страх.

Отношения между родителями Жени всё больше усложнялись, и Мария Федоровна в какой-то момент решила, что зависеть материально от мужа унизительно. Работать по специальности – акушеркой – она не могла, поскольку это отнимало бы у нее слишком много времени. Однажды, прочтя объявление о краткосрочных курсах массажа, которые были основаны каким-то доктором в Одессе, Мария Федоровна решила ехать туда учиться. Массажем она могла бы заниматься и дома, не оставляя детей и не поступая на службу.

И вот весной 1904 года Шварцы поехали в Одессу. Поездка эта сыграла в жизни Жени не меньшую роль, чем поездка в Жиздру. С Жиздрой была у него связана любовь к церкви, колокольному звону, садам, сосновому бору. А в Одессе он полюбил корабли, лодки, порт, запах смолы и научился мечтать. Улицы в Одессе были такие оживленные, что Жене всё чудилась впереди толпа, которая смотрит на происшествие. Отдел происшествий он читал в газете и мечтал своими глазами увидеть пожар, столкновение конки с извозчиком, поимку известного вора или нечто подобное. Но, увы, толпа впереди вечно оказывалась кажущейся по мере приближения к ней.

В фургонах развозили искусственный лед – таскали его куда-то белыми длинными брусками. Лошади в Одессе носили шляпы с прорезами для ушей. Для собак были устроены под деревьями железные корытца с водой. Веселые, оживленные одесские улицы, деревья, коричневая мостовая на Дерибасовской, которую Женя с маминых слов считал шоколадной и всё боялся спросить – не пошутила ли она, – и свет, солнце, жара, которая не мучила его, а только веселила. И фруктовые лавочки, то в подвалах, то в ларьках, сначала с черешнями, которые мама, к удивлению Жени, считала безвкусными, а потом с вишнями, которые Женя, к маминому удивлению, считал кислыми, и, наконец, с яблоками, грушами, дынями, арбузами. Иногда над толпой показывались синие и красные воздушные шары, их великолепная гроздь двигалась, покачиваясь и сияя на солнце. Это всегда вызывало у Жени радостное ощущение.

И за садом в конце улицы, на которой они жили, и за Приморским бульваром внизу кипела морская, портовая, пароходная, канатная, лодочная, пахнущая смолой, бесконечно привлекательная для Жени жизнь. Любовь, но не к морю, а к приморской жизни – вот сильное и новое чувство, вспыхнувшее в Одессе и далеко отодвинувшее страсть Жени к картинным галереям. Это чувство не проходило у него впоследствии много лет и усилилось после отъезда из Одессы.

Однажды Женя с мамой проходили мимо мореходного училища с флагштоком на башне, и он заявил, что хочет поступить в это училище. Но она не могла себе представить никакого другого образования, кроме университетского, и поэтому ответила решительным отказом. «Сюда идут только недоучки», – сказала она, но страсть к морю была у Жени настолько сильна, что на этот раз мамины слова не произвели на него ни малейшего действия. Он по-прежнему смотрел на моряков как на людей особенной, избранной породы, причем в данном случае не делил их на благородных и простых. И офицеры, и матросы, и рыбаки, и грузчики в порту были им любимы благоговейно.

После получения Марией Федоровной сертификата массажиста они вернулись домой, и этим начался последний период до поступления Жени в школу.

* * *

Сразу после возвращения в Майкоп Женя стал учиться у крестного его брата – внушительных размеров бородатого Константина Карповича Шапошникова13, который всегда носил черкеску. Постукивая деревянной своей ногой, входил он в комнату с окнами в сад, и урок начинался. Занятия эти давались Жене легко. «Я уже учился, но еще не попал в мощные лапы школы, еще не вступил в темное средневековье моей жизни, продолжавшееся с приготовительного до четвертого класса, – вспоминал Евгений Львович об этом периоде своей жизни. – Потом медленно-медленно вступало в свои права возрождение».

В октябре 1904 года Жене исполнилось восемь лет. Доктор Островский подарил ему книгу Алексея Свирского «Рыжик», а папа – «Капитана Гаттераса» Жюля Верна. Обе эти книги надолго стали его любимыми. В день своего рождения Женя испытал острое чувство жалости, запомнившееся ему на всю жизнь. Он играл на улице с мальчиками. Среди них были два брата из многочисленного еврейского семейства. Со старшим братом Женя был в дружеских отношениях, а младшего, семилетнего заморыша, терпеть не мог. Женю раздражали его бледное лицо, синие губы, голубоватые веки. Казалось, что он долго купался и замерз навсегда. Когда Женина мама позвала всех пить чай, то старшего мальчика Женя пригласил с собой, а младшему сказал брезгливо: «А ты ступай вон, не лезь к старшим». Когда они поднялись наверх, Женя выглянул в окно и увидел, как внизу на улице, оставшись в полном одиночестве, сгибаясь так, будто у него болит живот, плачет синегубый заморыш. И тут Женю с неведомой ему до сих пор силой пронзила жалость. Он бросился вниз утешать и звать к себе обиженного, на что заморыш поддался немедленно, без всяких попреков, без признака обиды. Это еще более потрясло Женю – вот как, значит, хотелось бедняге пойти в гости! И за чаем Женя кормил его пирогами и конфетами, а потом давал ему стрелять из только что подаренного пистолета чаще, чем другим гостям. Тот принимал всё это без улыбки, еще вздыхая иногда прерывисто, медленно приходя в себя после пережитого горя.

Вскоре к девочкам Соловьевым Вера Константиновна выписала молодую учительницу, с которой у Жени было связано сильное поэтическое переживание, – она прочла детям вслух «Бежин луг» Тургенева. Впервые Женя был покорен не занимательностью рассказа, а его красотой. Как, влюбившись, он сразу понял, что с ним происходит, так и тут он сразу угадал поэтичность рассказа и отдался ей с восторгом. Он не выслушал, а пережил «Бежин луг».

Итак, в это время Женя учился, бывал у Соловьевых, дружил с Ильей Шиманом, ставшим впоследствии его товарищем и по реальному училищу, был влюблен, мечтал и тосковал по приморской, корабельной, одесской жизни, как в свое время по Жиздре. По дороге в библиотеку или на прогулках он старался ступать только на то, что могло бы находиться и на корабле: на камни (балласт), на ветки (деревянные палубы) и так далее – в мыслях это приближало его к так полюбившейся ему морской стихии. К тому времени стала развиваться замкнутость Жени, малозаметная посторонним и самым близким людям. Он был несдержан, нетерпелив, обидчив, легко плакал, лез в драку, был говорлив – казалось, что он весь как на ладони. Но была граница, за которую переступать он не умел. Женя успел отдалиться от мамы, с которой еще недавно делился всем подряд, но никто не занял ее места. Ни один человек не знал о его первой любви, никто не догадывался и о его тоске по приморской жизни.

Верным другом Жени, о котором он никому не рассказывал, был придуманный им конь, живущий в песчаной котловине, в обрывистой части городского сада. Женя звал его особым свистом сквозь зубы и отпускал губным девятикратным свистом. В свободное от службы время Женин конь мог превращаться в человека, путешествовать, где ему захочется, особенно по Африке и по Индии, есть колбасу, каштаны, конфеты и наслаждаться жизнью. Но по условному свистку он мгновенно переносился в песчаную котловину, а оттуда летел к Жене, который садился на него верхом и ехал в библиотеку, в лавочку, в булочную и другие места, куда его посылали, соблюдая осторожность, чтобы встречные не угадали по походке, что Женя едет верхом.

В противовес различным злым духам, присутствие которых Женя явственно ощущал, он создал армию маленьких человечков. Они жили у него под одеялом, и Женя нарочно оставлял им место, закутываясь на ночь. Жили они так же счастливо, как и его друг-конь, – ели колбасу, пирожные, шоколад, апельсины, читая за едой сколько им вздумается, имели двухколесные велосипеды и путешествовали. Но при малейшей опасности они выстраивались на Женином одеяле и на постели и отражали врага.

В тот период Женя часто обижался неведомо на кого, сердился, плакал – но, увы, это не помогало ему. Он очень любил рисовать – но все утверждали, что рисует он неважно. Почерк у Жени, несмотря на все старания его и Константина Карповича, был из рук вон плох. Математические задачи он решал средне, скорее плоховато. Когда писал под диктовку, то делал одни и те же ошибки: вечно пропускал буквы. «Я был неловок, рассеян, но, должен признаться, вспоминая пристально и тщательно то время, в течение дня весел, – вспоминал Евгений Львович. – Дневные обиды я легко забывал, а в сумерки начинал тревожиться. Приближался главный ужас моего детства, вытеснивший на долгое время все остальные страхи: боязнь за жизнь матери».

В то время предполагалось, будто у Марии Федоровны порок сердца. Страх за маму был самым сильным чувством Жени того времени. Он никогда не покидал его. Бывало, что он засыпал, потому что жил Женя весело, как и положено жить в восемь лет, но снова просыпался, едва он оставался наедине с собой. К этому времени отношения Жени с мамой усложнились и испортились до того, что она не приходила прощаться с ним на ночь, кроме тех случаев, когда он был болен. Их ссоры иногда доходили до полного разрыва. Женя запомнил день, приведший к тому, что по маминой жалобе он в последний раз в жизни попал отцу под мышку, взлетел высоко вверх и был отшлепан. Это его до того оскорбило, что он, зная свою отходчивость и умение забывать обиды, сделал из бумаги книжечку и покрыл ее условными знаками, нарисованными красным карандашом. Эти знаки должны были вечно напоминать ему о нанесенном оскорблении, но они не помогли: уже через два дня Женя перестал сердиться на отца.

У Марии Федоровны было редкое умение угадывать Женину точку зрения при любых несогласиях с ним, и она принималась спорить с сыном как равная, вместо того чтобы приказывать, как это делал отец. Угадывая Женину точку зрения и весь ход его мыслей, она чувствовала, что логикой его не убедить, раздражалась от этого и всё-таки пробовала спорить там, где надо было холодно запрещать или наказывать. «Эту несчастную жажду переубеждать дураков и злиться от сознания, что это воистину немыслимо, я, к сожалению, унаследовал от нее», – писал об этом впоследствии Евгений Львович. В результате по тем или иным причинам Женя и его мама в то время ссорились и отдалялись друг от друга, но он по-прежнему безумно ее любил. Он не мог уснуть, если мамы не было дома, не находил себе места, если она задерживалась, уйдя в магазин или на практику. Мамины слова о том, что она может сразу упасть и умереть, только теперь были поняты Женей во всем их ужасном значении. Он твердо решил, что немедленно покончит с собой, если мама умрет. Это его утешало, но не слишком. Просыпаясь ночью, он прислушивался, дышит она или нет, старался разглядеть в полумраке, шевелится ли одеяло у нее на груди.

При всей неподдельности своих мучений, Женя в то время довольно часто актерствовал – не только перед другими, но и перед самим собой. Он слишком много читал и любил «отбросить непокорные локоны со лба», «сверкнуть глазами», научился перед зеркалом раздувать ноздри. Лев Борисович, которого он раздражал всё больше и больше, обвинял Женю в том, что он неестественно смеется. Вероятно, так оно и было. «Я в те времена старался смеяться звонко, что ни к чему хорошему не приводило», – вспоминал Евгений Львович этот период своего взросления.

Кроме детских книг, Женя читал и перечитывал хрестоматии и учебники Закона Божьего. В хрестоматии он прочел отрывки из «Детства. Отрочества. Юности» Льва Толстого, где его удивило и обрадовало описание утра Николеньки Иртеньева. Значит, не он один просыпался иной раз с ощущением обиды, которая так легко переходила в слезы. Бесконечно перечитывал он и «Кавказского пленника» Толстого. Жилин и Костылин, яма, в которой они сидели, черкесская девочка, куколки из глины – всё это очень его трогало. В это же время, к своему удивлению, Женя выяснил, что «Робинзонов Крузо» было несколько. От коротенького, страниц в полтораста, которого он прочел первым, до длинного, в двух толстых книжках, который принадлежал Илюше Шиману. Этот «Робинзон» Жене не нравился – в нем убивали Пятницу, поэтому он не признавал Илюшиного «Робинзона» настоящим, несмотря на свою любовь к толстым книгам.

Рядом с домом, где жили Шварцы, был дом Лянгертов, где Женя пил кефир. Когда он входил к ним во двор, чисто подметенный, с белым столиком под тенистым деревом, его встречала приветливая бабушка Лянгерт. Она кричала по-еврейски: «Феня! Гиб Жене кефиру». Молчаливая полная Феня приносила из погреба бутылку, и бабушка учила Женю пить целебный напиток по правилам: маленькими глотками и заедая булочкой. Женя подолгу беседовал с ней по душам, рассказывал и о книгах, которые прочел. После одного из таких разговоров бабушка задумалась и, улыбнувшись доброй улыбкой, призналась, что у нее есть целый шкафчик очень интересных книг, которые читал ее сын, когда был мальчиком. Если Женя обещает обращаться с ними со всей осторожностью, она даст ему их почитать. И вот они вошли в прохладный дом Лянгертов. В комнатах стоял полумрак от закрытых ставен. На мебели белели чехлы, на картинах кисея, всё блестело чистотой. Возле пышной бабушкиной кровати желтела тумбочка, и в самом деле наполненная книгами. К огромной Жениной радости, бабушка дала ему одну из них. Книга оказалась толстой, с картинками, какие бывают именно в интересных книгах. Она заключала в себе два романа Майна Рида – «Охотники за скальпами» и «Квартеронка». Когда, уже учеником третьего класса, Женя взял в библиотеке реального училища те же самые романы, они показались ему сокращенными по сравнению с лянгертовскими. Так прочел он всё, что хранилось в тумбочке.

Итак, Женя много читал, и книги начинали заполнять ту пустоту, которая образовалась в его жизни после рождения брата. На вопрос: «Кем ты будешь?» – мама обычно отвечала за него: «Инженером, инженером! Самое лучшее дело». Трудно сказать, что именно привлекало Марию Федоровну к этой профессии, но Женя выбрал себе другую. Однажды мама с сыном прогуливались и разговаривали менее отчужденно, чем обычно, и Женя вдруг признался, что не хочет идти в инженеры. «А кем же ты будешь?» Он от застенчивости улегся на ковер, повалялся у маминых ног и ответил полушепотом: «Романистом». В смятении своем он забыл, что существует более простое слово «писатель». Услышав такой ответ, Мария Федоровна нахмурилась и сказала, что для этого нужен талант.

Строгий тон мамы огорчил Женю, но никак не отразился на его решении. Почему он пришел к мысли стать писателем, не сочинив еще ни строчки, не написавши ни слова по причине ужасного почерка? Его всегда привлекали и радовали чистые листы нелинованной писчей бумаги, но в те дни он брал лист бумаги и просто проводил по нему волнистые линии. И всё-таки решение его было непоколебимо. Однажды его послали на почту. На обратном пути, думая о своей будущей профессии, Женя встретил ничем не примечательного парня в картузе. «Захочу и его опишу», – подумал Женя, и чувство восторга перед собственным могуществом вспыхнуло в его душе. Об этом решении своем Женя проговорился только раз маме, после чего оно было спрятано на дне его души рядом с влюбленностью и тоской по приморской жизни. Но он уже не сомневался в том, что будет писателем.

11.Александр Иванович Платонов (1871–1934) – театральный актер и чтец, более известный под сценическим псевдонимом Адашев и связанный с Московским художественным театром в 1898–1913 годах.
12.Илья Матвеевич Уралов (1872–1920) – театральный актер, настоящая фамилия – Коньков. Происходил из оренбургских казаков. Вел смолоду бродячую жизнь, работал на нефтяных заводах в Баку, на рудниках Донбасса и пр. В Ашхабаде примкнул к разъездному украинскому театру. В 1904 году вступил в театр В. Ф. Комиссаржевской, где с успехом играл в пьесах Горького. В 1907–1911 годах работал в МХТ.
13.Константин Карпович Шапошников – первый учитель Е. Шварца, готовивший его к поступлению в реальное училище.

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
399,99 ₽

Начислим

+12

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
14 мая 2025
Дата написания:
2025
Объем:
560 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-235-04847-8
Правообладатель:
ВЕБКНИГА
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 4,5 на основе 21 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 20 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 84 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,4 на основе 99 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 8 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 5 оценок
По подписке