Читать книгу: «Рассказы, воспоминания, очерки», страница 3

Шрифт:
***

Грустный профессор В. С. Гурвич. Кафедра русской литературы и истории русского театра. Он, что называется, «прочитал» меня после первого же разговора, хотя говорили мы всего лишь об оконных стеклах училища, которые студенты выбивали с необыкновенным упорством. Он грустно вещал мне, в то время как я вставлял замок в дверь его уютной квартиры:

– Это когда—то я возмущался, слыша за своей спиной: «Почему это русскую литературу преподают евреи?» А сейчас – нет. Я понимаю русских. Это пробуждение самосознания. Ощущение гордости, независимости. Пришло их время. Как бы отнеслись в Иерусалиме к преподаванию Торы арабом? Они уже могут обойтись без нас. Россия на пороге больших перемен. На пороге пира славянофилов… Езжайте, бегите и постарайтесь быть счастливым. А я счастлив тем, что у меня есть место на еврейском кладбище.

Глаза его вдруг становятся круглыми:

– А русскую литературу вы будете там читать?

– Постараюсь, – растерянно отвечаю ему.

– Как можно без русской литературы?.. А мне сейчас так тяжко, так муторно: должен рассказывать студентам о «Бесах» Достоевского. Вы читали, разумеется?

Глаза его стали такими строгими, что я вздрогнул. Не сомневаясь в ответе, он продолжал:

– Рассказывать… Да не рассказывать, а выворачивать себе язык… поганить совесть свою ложью…

И добавлял с тоской:

– Черт бы побрал этих студентов… Дались им эти «Бесы»! («Бесов» ставить студентам так и не разрешили).

И вдруг, озираясь, прошептал:

– Знаете, я совершенно уверен, что Ленин не читал «Бесов», иначе… Вы меня понимаете?

И после паузы:

– Да, что там говорить, я боюсь сказать студентам, что Чехов ненавидел русских интеллигентов, презирал их, понимал, что именно они доведут Россию до точки…

И, сгорбленный, отправился готовить мне кофе…

***

…Профессор Эйземан. Упитанный, хитрющий. Блестящий знаток Вахтанговского театра, отличный педагог, весельчак, острослов, большой любитель женского пола, язвительнейший критик, всегда задолго раньше ветра знающий, куда тот изволит подуть.

Халтурю у него дома. Профессор в отличном расположении духа:

– Голубчик, я тебя угощу сейчас таким анекдотом! Слушай! Разговаривают два грузина (переходит на утрированный грузинский акцент):

– Гиви, дорогой, что такой печальный?

– Не понимаю, что происходит… Маме её купил «Мерседес», папу устроил в министерство, брата – в посольство, сестру выдал за народного судью—миллионера, ей купил четвертый по величине в мире бриллиант, третий раз вожу её на пароходе «Шота Руставели» вокруг света в каюте «Люкс», а она не отдаётся!

– Что ты говоришь? И чем мотивирует?

Он радостно хохочет. Я молчу.

– Дойдет! Дойдет! – кричит он. – Гениальная же штука!

Это из тех «театральных» анекдотов, которые смешны не блистательной остротой в конце его, а той обыденностью, которая равна абсурду. Представьте себе как следует ситуацию, и это интеллигентное «чем мотивирует» в устах дельца—грузина, и воистину непонятная мотивация упрямой девицы, и вам станет смешно. И даже очень. Меня анекдот «взял» в конце работы, и я потом похохатывал до отхода ко сну. А профессор не унимался:

– Ты Гриценко помнишь? Ох, это был актёрище! Но пил жутко. Играл он однажды в какойто хреновине знатного комбайнера, коммуниста, отличного семьянина и притом знатока Ленина, Маркса и Канта, коих читал, разумеется, в подлиннике. И была там сцена, – профессор засмеялся булькающим смехом, – в которой этот герой после пахоты должен произнести гневный монолог в лицо председателю: что—то там не то пахать его заставили. Очень, знаешь, интересная тема. А наш Коля Гриценко – да будет земля ему пухом! – перед этой сценой принял грамм, если не ошибаюсь, триста. И все слова забыл начисто. И вместо эпохального монолога схватил председателя—орденоносца за лацканы пиджачка, приподнял и давай его трясти со всей своей богатырской силой! И орать:

– Я тебе, сука, покажу, как к колхозному движению относиться надо!

Зал вопит от восторга, головка председателя, как колокольчик степной, во все стороны болтается, медали звенят, рабочие сцены, тоже поддатые, от хохота попадали… Ужас! Рубен Николаевич Симонов отстающих колхозников на сцену еле выгнал спасать председателя. Тот потом от месткома путевку бесплатную в дом отдыха выбил. А пресса (профессор аж повизгивает от восторга) кричала на следующий день, что это лучшая сцена спектакля! Самая искренняя! Шекспировской силы! Никого потом на роль председателя найти не могли. Редко кто из студентов старшекурсников соглашался. С большими перерывами шел спектакль.

Утирая слезы, профессор удаляется.

Через минуту прибегает:

– Марк, голуба, ты любишь путешествия и секс?

– Д—д—да, – осторожно отвечаю я.

– Так иди на …!

Оба навзрыд хохочем.

После окончания работы сидим, закусываем, и профессор вдруг совершенно серьезно, без патетики, без актерства говорит мне:

– Только три вещи есть в жизни: театр, женщины и анекдоты. И я жалею тех, кто не ощутил воедино эту прекрасную триаду. А все остальное – это …!

И мы звонко чокнулись.

***

…Профессор Пинский. Блестящий режиссер, один из любимейших педагогов училища. Страстно преданный своей работе. Бледный, больной, тяжело дышащий человек с горящими глазами. Его постановка в училище «Смерти Тарелкина» Сухово—Кобылина явилась таким беспощадным зеркалом жестокого, блудливо-лживого советского режима, что после окончания спектакля весь зал встал и подарил счастливому постановщику такие несколько секунд тишины, которая любой овации паче. И лишь потом разразилась буря аплодисментов. Это было первое и последнее представление спектакля.

Однажды, я всего за полчаса до начала уж не помню какого спектакля, работая, как бешеный, успел восстановить внезапно рухнувшую декорацию. Помню, что счастливый и опустошенный, сидел я после этого «трудового подвига» на полу темного задника сцены и отдыхал. Профессор Пинский тихо приблизился ко мне, провел ладонью по моим еще влажным волосам и с характерной своей хрипотцой произнес:

– Спасибо, милый. Век не забуду.

Помолчал.

– Я мечтаю поставить «Мастера и Маргариту». И мне нужна атмосфера Иерусалима. Я всегда должен подышать тем, что потом будет на сцене. И я обязательно побываю в Иерусалиме… но только в другой жизни… Спасибо, милый, спасибо тебе.

Это был мой единственный «разговор» с выдающимся режиссером, профессором Пинским.

***

…Молодое и уже звенящее на многих московских сценах дарование – режиссер Черняховский. Едкий, остроумный, худой, неожиданный человек. Первое же обращение ко мне:

– Шалом! Как дела? Скажите мне, пожалуйста, просьбы тех евреев, которые не хотят ехать в Израиль, вы исполняете?

Вместо ответа, спрашиваю:

– Неужели на моем лице написано, что я еду в Израиль?

– Дорогой мой, на вашем лице написано, что вам не разрешают уехать в Израиль.

Все его просьбы я исполнял с удовольствием.

***

Сенсация!! Наше училище посетила делегация студентов Школы искусств из Лос-Анджелеса. Я описал это событие в приводимом ниже рифмованном репортаже:

Посещение «Щукинки американскими студентами в мае 1987 года

 
Отменили репетиции, отменили танцы —
– В Щукинском училище – американцы!
Власть ещё советская, а такое чудо:
В системе Станиславского – система Голливуда!
Их сопровождает человек из органов,
Но не тот, что прежде – в макинтоше, с орденом,
А вальяжный, ласковый, с благородным ликом,
С манерами, у лорда как, да с английским Диккенса.
Ректорыпроректоры, обычно очень грозные,
Стали от волнения тихие, розовые;
Топчутся, тыкают пальчиком, потея,
В засиженные мухами портреты корифеев.
Щукинцы пылают, как протуберанцы:
– Отпустите, ректоры, к нам американцев!
Наконецто! Вот они! Из дверей ободранных
Выплывают ректоры, Америка и органы.
Ах, как взвыла Щукинка: не верится даже —
Америка, Америка не из репортажей,
Не из телевидения, не из «Крокодила»,
Америка, Америка в Щукинку входила!
Их руководительница вышла к рампе – грация! —
И порусски выдохнула: – Здравствуйте, собратья!
А потом, как колокол, по сердцам, по стенам:
– Господи, дай мира нам, дай нам сцену!
Вырви, Боже, плевелы! Посади нам мирт!
Мир отдать бы молодости – и настал бы мир!
И нельзя друг другу нам
                   ложем быть Прокрустовым —
Одна идеология, коль истинно искусство!
Одна любовь великая! Душа – одна! И исповедь…
И она заплакала, не стыдясь – актриса ведь…
И застыла, Щукинка, Вахтанговская студия:
Отличает сердца крик она от словоблудия.
Окончились речи, выступили музы,
Выкатились гении, как шарики из лузы.
Как всё одинаково – что игра, что темы.
Кто же это выдумал  соц да капсистемы?..
Но одна нашлась у них – гибкая, как щука,
С такой роскошной грудью, что стонала Щукинка.
В трико свое затянута, металась,
                                  как искусанная…
«Танцем» называлось это рейганоискусство.
Отгремели музы, начались вопросы,
Веселые, ехидные, кусачие, как осы.
Хохотали, охали… Щукинка бурлила,
А этот, что из органов, – трудился, регулировал.
И время наше мчалось, как в славную попойку…
…Досталось нам общаться всего часок какойто,
Чтоб возвратиться снова
                                   под сень ракетной стражи,
Газетных фельетонов и телерепортажей…
 

Этот «шедевр» под девизом «Восторженный» был послан потом мною на поэтический конкурс. Стихотворение провисело на стенде вместе с другими (на мой взгляд, на редкость бездарными) около трех недель. Оно, несомненно, нравилось студентам, и они, (по результатам голосования) дали ему в итоге первое место. Но когда пришло время раскрыть девиз, я этого не сделал. Трезвый плотник, обожающий театр, спорящий со студентами, ведущий беседы с профессорами, и так был достаточно одиозной фигурой в училище. Но плотник, ещё и получающий призы на поэтическом конкурсе – это уж было слишком. Да и приз—то был – два билета на какой-то серый спектакль в Театре им. Вахтангова, куда я и так имел практически свободный доступ.

Мое авторство сохранилось в тайне.

Меня искали, но не нашли…

Но не хватило у меня мужества отметить в стихотворении, что блистательная руководительница американских студентов носила на своей груди сияющий, из серебра и изумруда сотворённый магендавид…

***

Вставляю замок в дверь нового ректора – блестящего, характерного комика Владимира Этуша.

Но в жизни он был серьезнейшим, даже суровым человеком, всегда элегантно одетым, с неизменной кожаной папкой в левой руке. Высокий, красивый, крутоносый, густобровый, он своим видом и поведением будто оправдывался за сыгранные им роли проходимцев, дураков и негодяев.

…Итак, вставляю себе замок, очень собою доволен, всё ладится, всё поёт. Профессор трудится в своем кабинете, поэтому моя работа требует тишины и даже элегантности. Дверь – гигантское дубовое сооружение конца девятнадцатого века – одной своей стороной в кабинете Этуша, другой – в секретариате, где властвует старая театральная дева Симона Вахтанговна, страстно влюбляющаяся в каждого нового ректора училища. В кабинете, изредка поглядывая на профессора и стараясь при этом не рассмеяться, работу я закончил и теперь тружусь по другую сторону двери, в секретариате, повернувшись, естественно, к хозяйке задом, который и находится под пристальным её наблюдением. Время от времени раздается её шипение;

– Не так громко, любезный! Профессор работает!

Или:

– Боже мой, сколько сора! Ужас! Неужели нельзя было эту работу проделать вечером?

– Вы думаете, вечером было бы меньше сора?

Мадемуазель ищет валокордин.

Но все это нисколько мне не мешает, а даже наоборот, подчеркивает важность и даже величие этих минут.

И вдруг в замке что—то щелкнуло. Холодея, я понял, что от моих ударов сорвался предохранитель. И теперь вернуть его в прежнее положение, другими словами, открыть дверь, можно только со стороны профессорского кабинета – ключи от замка к этому хитрющему предохранителю не имели никакого отношения. Но красивая круглая ручка, предназначенная для снятия с предохранителя и, соответственно, открытия двери, находилась у меня, и, таким образом, чтобы открыть дверь, надо было переправить ректору эту ручку, что было совершенно исключено при закрытой двери. Единственное, что можно было сделать – протащить под дверью отвёртку, которую выдающийся актер должен был вставить в специальную прорезь замка, маленькую и глубокую, и повернуть… Заставить Этуша проделать все эти манипуляции?!

Оттого, что наступили, видимо, последние минуты моего пребывания в училище, меня охватило веселие отчаяния. И я забарабанил в профессорскую, мною же обитую бордовым дерматином, дверь. Я обивал, я и барабанил. Охваченный «радостью бездны на краю».

– Он сошел с ума! – умирая, прокричала Ульяна Турандотовна (я так и не смог запомнить её имя и отчество; знал только, что они намертво связаны с Вахтанговским театром).

Лет сорока с хвостиком, тоже фанатичка театра, машинистка Манечка помчалась за водой.

Я избивал дверь. Наконец из глубины ректорского кабинета послышался придушенный обивкой, но всё еще львиный рык:

– В чем дело?

– Профессор, – завопил я, – мне нужна ваша помощь!

Рубена Симоновна шумно пила воду под шепот Манечки:

– Успокойтесь, милая! Поберегите себя!

В замочную скважину прорвался свежий голос Этуша:

– Что, собственно, произошло?

– Владимир Абрамович, замок захлопнулся. Вы взаперти. И только вы можете освободить себя. Иначе придётся ломать дверь, а, значит, и училище!

– Интересно…

Я продолжал четко рапортовать:

– Владимир Абрамович, я просуну под дверь отвертку. Вы возьмете её, вставите в углубление замка, которое находится в самом его центре, – не найти его невозможно, – и повернете налево, всего один раз!

– Вперед! – скомандовал ректор.

Я с бешеной силой, кромсая дверь, вбивал между нею и паркетным полом отвертку.

– Ну?! – орал я.

– Ещё!! – орал профессор.

– Ну?!

– Капельку ещё… Так… Есть!!

Профессор, чуть кряхтя, вытащил из—под двери отвертку. Я ликовал.

– Я забыл, что делать дальше! – прогремел его голос.

– Вставьте отвёртку острой её частью в прорезь в центре замка!

– Вставил!

– Поворачивайте налево!

Пыхтение.

– Представьте себе, не поворачивается!

Это был конец. Как светлая дорога, которая вдруг кончается безнадежным обрывом.

– Ну?! – профессорский голос поднялся до угрожающих высот.

– Он его замучает!! – прорыдала Труфальдина Молчановна.

– Я долго буду стоять, как идиот, с вашей отверткой, вставленной в прорезь замка? – донесся до меня жуткий голос следователя сталинских времен из пьесы по роману Чингиза Айтматова «И дольше года длится день».

И тут меня осенило (было что—то в этих следователях, было!):

– Если я говорю «налево», то с вашей стороны это значит «направо»!

И, сам себе ужаснувшись, добавил: – Соображать надо!

Тело Евгении Багратионовны мягко стукнулось об пол.

Дверь распахнулась. Надо мной, как памятник Петру Первому над несчастным Евгением, вздымалась фигура Владимира Этуша. И указав рукой на открытую дверь, он изрек:

– Вот так надо работать!

Подмигнул мне и сунув отвертку в нагрудный карман моего халата, величественно удалился вглубь кабинета.

Ульяна Борисовна улыбалась мне, лежа на полу.

Вот и все мои воспоминания о профессоре Этуше.

Рассказы

О любви

Это было на втором курсе. Влюбился я вдруг, после летних каникул, когда она, загорелая, похорошевшая, с «туманом в глазах», вернулась с юга, с моря, где в составе группы аквалангистов тренировалась перед соревнованиями. Она была фанатиком подводного плавания и имела высокий по нему спортивный разряд. А надо сказать, что я не то что в подводном, но и в надводном плавании был так себе… Но не об этом речь, а о любви…

Я сразу определил свою любовь как безнадежную. Что, как ни странно, развязало мне язык. Я иронизировал, кокетничал, писал ей стихи по любому поводу и однажды легко, естественно, признался в любви на пятом курсе.

На самом деле я не знал её. Совершенно не знал. Она была увлечена подводным плаванием. Каждое лето она укатывала со своими подводниками и возвращалась загорелая, печальная, настолько чужая, что я боялся подходить к ней. Однажды я провожал её на сборы. И увидел всю группу. Мускулистые парни, стройные, крепкие девушки, все спокойные, красивые, с огромными рюкзаками. Альпинисты, скалолазы, подводники – в общем, клиентура Владимира Высоцкого. Романтики. Знакомые мне только по песням о них. В жизни я их не знал и боялся. Они презирали этот мир, плевали на него с высот своих или из своих глубин. Один из них легко взял её за талию и увёл. Она даже не обернулась. Она не любила меня. Но привыкла к моей любви, и ей не хотелось терять её. Подводники были в этом плане ненадёжны. Надёжны они были только под водой.

В конце пятого курса я сделал ей предложение. И оно было принято. Безрадостно, спокойно. А я смотрел в её глаза и пытался увидеть хоть отголосок ответного чувства. Ничего… кроме морских волн и несмываемой печали. Я предполагал, что с одним из подводников у неё был несчастный роман. Однажды я увидел его в институте. Он ждал её. Брови его были белыми, глаза синими, плечи прямыми, как будто на них висел акваланг, а под тонкой рубашкой перекатывались мускулы. Она подошла к нему, и они ушли. Гляделись они великолепно – высокая, стройная, русская пара…

Рис. Л. Кацнельсона


Итак, моё предложение было принято. Мама плакала всю ночь. Дядя Коля, мамин брат, у которого мы тогда жили, сказал просто: «Идиот! Они же тебя с салом сожрут!». Он был грубоват и любил меня.

Отец моей невесты, суровый, высокий, седой, импозантный, работал в каком—то главке. Узнав, что мой отец погиб на войне, сказал: «Это очень хорошо! А то ведь ваши не оченьто в войну отличились, а? Но твой – молодец!»

Много позже я написал:

 
Спасибо, что погиб ты, папа!
Я понял – гибель на войне
Была твоей отцовской платой
За снисходительность ко мне…
 

Что знал я тогда о евреях—героях, что вообще знал я тогда о своём народе? И по сей день мне стыдно, что ничего по существу не мог ответить русскому патриоту, надо сказать, честно прошедшему войну от лейтенанта до подполковника. Я видел его ордена и медали. А что не любил евреев – кто ему поставит это в вину? Кто ж их любит? Обычное дело, господа.

Мать её, крашенная, с вечной папироской хриплая дама, занимавшая какой—то важный пост в Министерстве химической промышленности, любила повторять: «Теперь у нас все национальности есть! Можно открывать выставку международной солидарности!».

Но самое страшное предстояло впереди – объяснение со своей роднёй.

В одну из пятниц, вечером – значит, по еврейскому закону уже в субботу, – как обычно, семья собралась в доме деда. Под Москвой, в тогдашнем полуеврейском местечке Перловская. Дед вернулся из синагоги в отличном настроении. Упоительно пахло фаршированной рыбой. Раскрасневшиеся тётки и мама ловко расставляли тарелки и рюмки. Укрытая белой салфеткой, ждала своего часа пышная субботняя хала.

И я вдруг с ужасом понял, что мне надо уходить из этого мира. Что буду пить водку с тестем. И закусывать ветчиной. Потом я представил своих будущих родственников за дедовым столом и почувствовал, что теряю сознание. Но я был влюблён…

– Дед, я женюсь.

– Мазал тов! Она из хорошей семьи?

– Да… Но она… русская.

– Гойка, значит?

Лицо деда по—детски покраснело, он стал щипать бороду.

– А еврейских девушек уже нет?

– Так получилось…

Ну и тишина настала… Дед тяжело встал из—за стола, подошёл ко мне, положил руки на мои плечи и смотря на меня потемневшими глазами, прошептал:

– И ты всё это бросишь? Шабес теперь будет без тебя?

И не дождавшись ответа, правой рукой дал мне тихую пощёчину. Но у меня из глаз брызнули слёзы.

Я схватил портфель и убежал. И всю дорогу до железнодорожной станции отчаянно ревел.

Как решался мой вопрос в небесной канцелярии, никто, кроме деда, конечно, не ведал…

Меня отправили на месяц в военный лагерь. Я вернулся из лагеря лейтенантом и позвонил ей с вокзала. К телефону подошла младшая сестра. Она всегда смотрела на меня с жалостью.

– Знаете, не звоните ей больше… Она уехала жить к Сергею…

– Какому Сергею? – я терял сознание.

– А вы разве не знаете его?

Я, конечно, знал Сергея… Кошмар произошедшего был сгущён тем, что Сергей не был подводником… Ушла бы к подводнику – я бы понял… Боже мой, я ничего не знал о жизни своей «невесты»…

…Нет, нет, попытки самоубийства не было. Мама плакала от счастья и готовила умопомрачительные котлеты. А дядя Коля говорил: «Везунчик!! С твоим счастьем ты можешь быть директором продуктового магазина!» Он знал, что говорил. У него были в это время большие неприятности.

Дед с солнечной улыбкой поглаживал бороду.

Я вернулся в дом, где праздновали субботу.

В семье к этой теме больше никогда не возвращались.

Много ушло времени, чтобы выздороветь. Вновь я увидел её лишь через двадцать пять лет! Через четверть века! На проводах или, лучше, пьянке, устроенной моими институтскими друзьями по поводу получения ими разрешения на выезд в Израиль, точнее, в Америку…

Бывшая моя невеста, уже почти пятидесятилетняя, выглядела равнодушной ко всему происходящему. Лицо было попрежнему красивым, но постаревшим на четверть века. Голос – хриплый. Глаза потухли. На груди, на грубой цепочке висел крест с распятым Иисусом Христом. Она просидела, как мне показалось, безучастно почти весь вечер. Когда пьянка, прошедшая неожиданно очень весело, со многими шутливыми, доброжелательными – на их дворе была «перестройка» – пожеланиями в адрес уезжавших, кончилась, я, несмотря на колючий взгляд жены, пошёл провожать её до такси.

– Что ты всё об Израиле да об отъезде, – прервала она меня, – о душе подумай…

– Я не совсем понимаю, о чём ты…

– Не понимаешь… А всё просто: что ответишь ему? Чем отплатишь ему за муки его, и во имя тебя им принятые?

Она со слезами на глазах смотрела на весёлый полумесяц.

– По правде говоря, я не просил его об этом…

– Я предполагала, что ты ответишь что—нибудь в этом роде.

Я остановил такси, жестом пригласил её внутрь, захлопнул за ней дверцу и пошёл, почти счастливый, за женой в квартиру моих друзей, в предпоследнюю их ночь на земле моей бывшей невесты.

И знаете, что самое интересное? На следующей неделе я получил разрешение на выезд в Израиль…

Бесплатно
200 ₽

Начислим

+6

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
25 апреля 2019
Объем:
438 стр. 14 иллюстраций
ISBN:
9785449669940
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 3,5 на основе 11 оценок
По подписке
Подкаст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Подкаст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке