Читать книгу: «Девочка с Севера», страница 5

Шрифт:

Новый дом. Новые соседи

Дом, в который мы переехали, был выстроен для районного начальства. Оно всё с семьями в нём и поместилось: секретарь райкома, председатель райисполкома (мой отец), начальник милиции, заведующий сберкассой и др. Каждая семья получила по комнате. Мы на четверых получили комнату размером в 18 квадратных метров. Дом был бревенчатый, двухэтажный, с двумя подъездами. В каждом из них было по четыре трёхкомнатных квартиры. В квартире была кухня с печкой, ванная комната и туалет. По субботам даже бывала горячая вода. Это был уже не барак! По углам дома и в его центре, между подъездами, были балконы с изогнутыми балясинами, которые придавали дому нарядный вид. Я снова увидела этот дом много-много лет спустя. Балконы спилили, дом оштукатурили. Он стал скучным и некрасивым.

В нашей трёхкомнатной квартире жила наша семья и семьи заместителей отца по работе. Пятнадцатиметровую комнату занимала семья Гришко: Антонина (зам отца), её муж – Иван, бывший сверхсрочник, красивый украинец, намного моложе жены, и мать Антонины. У Антонины было два сына: Витя десяти лет, про отца которого никто ничего не знал, и родившийся вскоре Вова. Их домашнее хозяйство вела мать Антонины – худая согбенная бабка из архангельских поморов. Её муж, рыбак, молодым погиб в море. Я не знала её имени. В квартире она значилась под именем бабки Тютериной (Тютерина – девичья фамилия Антонины). Она была неулыбчивой, с длинными узловатыми натруженными руками, всегда озабоченная делами и внуками, никогда не сидевшая праздной. До Полярного они жили в Мурманске. Там, на чердаке дома, в котором они жили, хранился сундук. В нём были вещи бабки, загодя приготовленные по поморскому обычаю на случай смерти: платье, тёплое белье, вязаные белые шерстяные чулки и пр. Всё украли! Другой комплект она не стала готовить, прожила ещё долго-долго, всё ниже и ниже пригибаясь к земле.

Бабка Тютерина заплетала волосы в тонкую длинную косицу, спускавшуюся на её согбенную спину. По её словам, в молодости у неё были такие густые волосы, что для того, чтобы с ними справиться, ей приходилось выстригать пряди. Волосы стали выпадать после гибели мужа. Говорят, человечество лысеет. Похоже, так оно и есть. Её дочери, Антонине, выстригать волосы уже не было необходимости.

Другими соседями были Ананьины. Муж Григорий (папин сослуживец), жена Клава, двое детей: Женька и Нина. Женька был на четыре года старше меня, а Нина – на год старше сестры Тани. Нина и Таня были рыжими, в веснушках, и переживали свою рыжину как большое жизненное несчастье, особенно Таня. Общее несчастье сближало, они были задушевными подружками. Как говорят, Нина со временем выросла в красавицу, удачно вышла замуж. Про Татьяну и говорить нечего: стала редкостной кокеткой и сердцеедкой. Женьку Ананьина раздувало от чувства превосходства надо мной. Этот зануда вечно пытался учить меня жизни. Когда он увидел, как нас с подружкой после школы провожали мальчики, возмущению его не было предела! Такое поведение в четвёртом классе, по его мнению, было аморальным! Выходил в кухню, воздевал руки к потолку и возмущённо восклицал: «В четвёртом классе! Что дальше-то будет!?» Слава богу, этот моралист после окончания седьмого класса уехал учиться в техникум в Петрозаводск и моё поведение мог отслеживать, только приезжая на короткие каникулы.

Зимами у них жила мать Клавдии – спокойная и дородная старуха. Весной она уезжала к себе в деревню, которая была где-то под Ленинградом. По хозяйству, в отличие от бабки Тютериной, она особо не хлопотала. Нередко раскладывала простенький пасьянс. Выучила меня играть в карты в «дурака» и часто со мной играла. Рассказывала всякие деревенские истории. Например, как у неё в доме останавливались кочевые цыгане, как немцы во время войны стояли. Ни те ни другие урона её дому не нанесли.

Клавдия была фельдшером. Для нужд квартирного туалета приносила с работы старые журналы «Акушерство и гинекология». Надо ли говорить, какое это занимательное чтиво для девочки-подростка! Из туалета меня приходилось извлекать мольбами страждущих жильцов.

У Ивана Гришко и Григория Ананьина были две общие страсти: шахматы и рыбалка. Вечерами на кухне они сражались в шахматы. Страсти особенно разгорались во время шахматных чемпионатов. Они следили за ними по радио и разыгрывали все партии. На рыбалку ходили далеко на озёра и реки. (Там в озёрах водится исключительно красная рыба: кумжа, голец.) Однажды Иван поймал сёмгу длиной около двух метров. Икры из неё было полный эмалированный таз! Ивану пришлось тащить эту рыбину и Ананьина, который по дороге лишился сил. Как сказал мой отец, недолюбливавший Ананьина, – видимо, от расстройства, что не он поймал.

Ссор между соседями никогда не было, но и особой дружбы не наблюдалось. Видимо, сказывалось то, что Ананьин, Антонина Тютерина и мой отец были сослуживцами и между ними, надо думать, были конкурентные отношения. Мои родители дружили с соседями снизу – тётей Машей и дядей Лёшей, тихой немолодой бездетной парой. Дядя Лёша работал наборщиком в районной типографии. Он носил очки с такими толстенными стеклами, что глаза казались выпученными, как у рака. Поужинав, дядя Лёша брал в руки отливающий зелёным перламутром аккордеон. Склонив на него свою полуседую голову, почти со слезами на своих выпученных глазах, дядя Лёша на самом верхнем регистре играл одно и то же – «По диким степям Забайкалья…». От этого надсадного писка, доносившегося снизу каждый вечер, некуда было спрятаться.

Соседями через стенку, с которыми тоже дружила наша семья, были Дита и Валера – молодая супружеская пара. Валера был армейским офицером, а Дита – домохозяйка. Он был высокий, худощавый блондин, а Дита – невысокого роста, полная красивая армянка, с большими выразительными карими глазами, вьющимися чёрными, как смоль, волосами. Она замечательно пела. Валера увлекался фотографией, неплохо рисовал, вышивал картины. Нитки накладывал как мазки краски. Эти картины можно было смотреть только издалека. Их маленький сын Юра, с такими же, как у мамы, тёмными глазами и волосами, разговаривал с мамой на армянском, а с отцом – на русском языке. Если он обращался к Дите на русском, она говорила: «Не понимаю». И не понимала до тех пор, пока он не спрашивал на армянском. Дита была родом с Северного Кавказа. Поступила учиться на факультет иностранных языков в университет в Петрозаводске, где и познакомилась с Валерой, который там служил. Они поженились, Валеру перевели служить в Полярный, и Дита на третьем курсе бросила институт. Она с удовольствием занималась со мной английским, но чаще на занятиях мы просто болтали обо всём.

В то время в нашей жизни большое место занимало радио. По радио слушали концерты, следили за футбольными и шахматными матчами, ну и, конечно, за новостями. По радио разучивали новые песни. Была специальная передача. Мама записывала песни, потом репетировала их с соседкой по площадке, Клавой Дворяниновой, чтобы к очередному праздничному застолью у компании был обновлённый репертуар. Застолья… Коронное блюдо – холодец, потом пирог с рыбой, винегрет, селёдка, солёные грибы, квашеная капуста, колбаса, сыр. Никаких горячих блюд не подавали. Десерта тоже. Во время застолий при нехитрой закуске много пели, танцевали, плясали.

По радио часто передавали театральные спектакли и радиопостановки, концерты симфонической музыки, читали литературные произведения. Радио несло образовательную и культурно-просветительную функцию. Помню прямую трансляцию первого концерта Лидии Руслановой после её возвращения из лагеря и долгую-долгую обвальную овацию. Были передачи «Театр у микрофона», «Клуб знаменитых капитанов». При звуках песни знаменитых капитанов («Все мы капитаны – каждый знаменит!») у меня радостно замирало сердце от предвкушения встречи с любимыми артистами. Голоса артистов Литвинова, Сперантовой были сразу узнаваемы. Я до сих пор люблю радиопостановки, только их теперь редко услышишь.

Надо сказать, что в бараках, да и в домах, где мы потом жили, было чисто. Уборщиц не было – убирались сами. В бараках каждая семья мыла коридор напротив своей двери, лестницы и общий коридор ежедневно подметали, а в субботу мыли по очереди. При этом каждая хозяйка считала своим долгом отмыть затоптанные за неделю до черноты деревянные некрашеные лестницу и коридор до белого состояния: тёрли, надев галошу, веником с крупным песком (дресвой), отмывали водой со стиральной содой. Все знали, чья очередь мыть, и старались, в буквальном смысле, не ударить в грязь лицом. Как правило, чисто было и в комнатах, где на подоконниках в старых, с прохудившимся дном кастрюлях росли цветы. Весной их обязательно пересаживали в свежую землю, брали друг у друга отростки. Не все и давали. Особенно редкими не всегда делились.

В моде были белые кружевные подзоры на кроватях, вязанные крючком покрывала и накидки на подушки. Тогда многие женщины вязали крючком. Бельё замачивали, отстирывали, кипятили на плите, потом опять отстирывали, полоскали на колонке или в озере, крахмалили и подсинивали, а потом вывешивали на верёвки за домами. Позором считалось жёлтое, застиранное бельё. В городе была прачечная, но в неё сдавали бельё немногие. Глядя на серое, застиранное бельё, мама говорила: «Да-а… Как из прачечной!» Среди тех, кто попроще, бытовало мнение, что сдавать бельё в прачечную – ниже пасть просто некуда. Потому я, ненормальная, всю жизнь и стирала бельё сама! Когда я уже училась в Москве и снимала угол, меня, будучи проездом, навестила тётя Поля, а потом родители. Первым движением и тёти Поли, и мамы, как только входили в комнату, было – отогнуть покрывало на моей раскладушке и проверить чистоту постельного белья.

Как-то весной в город на Советскую улицу прилетел скворец! И запел! Скворцы до наших северных мест никогда не долетали, а тут – скворец, которого рано утром обнаружили сидящим на верхушке столба около барака! Весть о нём мгновенно разнеслась по всей улице. Сбежалась толпа. Тут же смастерили и приколотили на столб красивый скворечник. Высказывались разные мнения относительно того, останется он или нет. Скворец, конечно, был сумасшедшим, залетев так далеко на север, но, видимо, не настолько, чтобы здесь остаться. Несмотря на красивый скворечник, он улетел, а скворечник, как напоминание о несбывшейся надежде на его песни, ещё несколько лет торчал на столбе, пока не свалился.

В городе было много финских домиков со всеми удобствами на улице или в доме, но с выходом выгребной ямы на улицу. Это были деревянные щитовые домики, состоящие из двух, реже трёх комнат и кухни, с печным отоплением. Их и называли не домами, а домиками. В одном из финских домиков проживало единственное в городе многочисленное и крикливое цыганское семейство. Глава семьи был единственным в городе золотарём. Прозывался просто – Яша-говновоз. Он был маленьким, худым, с заросшим, чёрным, в глубоких морщинах лицом. Зимой он разъезжал на санях, а летом на телеге, грохоча по булыжной мостовой. На санях или на телеге (в зависимости от сезона) стояла большая деревянная бочка с «ароматным» содержимым. Это хозяйство впрягалось в большого сивого мерина, который никогда не спешил, медленно ступая своими мощными мохнатыми ногами. На козлах с отрешённым видом, ссутулясь, сидел Яша, чёрный как ворон, в брезентовом с капюшоном плаще, когда-то светлом, но со временем ставшем почти чёрным. Когда мальчишки его дразнили, он гортанно матерился и замахивался кнутом. Близко не подбегали – мог и огреть. Почему-то именно судьбу Яши-говновоза пророчил мне отец, когда ругал за плохие отметки. Но не случилось – у меня оказалась совсем другая судьба.

Дом, в котором мы теперь жили, находился на небольшой сопке, а ниже стоял дом, носивший название Дома строителей. Много позже его почему-то стали называть «Кремлём». Это был большой деревянный трёхэтажный дом, выстроенный в виде буквы «П», с несколькими разными по форме и назначению подъездами. В доме размещались управление строительством, небольшой клуб, один подъезд занимали трёхкомнатные квартиры, в которых жили строители. В основном это были коммуналки. Фасад дома украшали деревянные колонны. В подвале была кочегарка. Её котлы грели воду и для нашего дома. Громадный дом этот был идеальным местом для игры в казаки-разбойники и прятки. Позднее его признали шедевром деревянного зодчества. Признали после того, как снесли.

Детей на этом конце улицы Советской жило очень много! Около Дома строителей была большая площадка, на которой играли в волейбол, кислый круг, беговую лапту и другие игры, которых тогда мы знали множество. Чаще всего это были командные игры. Первыми, как только стаивал снег с деревянных тротуаров, на свет божий извлекались толстые верёвки. То были не теперешние тощие прыгалки, а тяжёлые длинные кручёные верёвки. Сначала прыгали на тротуарах, а потом, когда сходил снег, то на земле. Прыгали по нескольку часов: по одной, по двое, две скакалки крутили одновременно. С приходом светлых ночей игры продолжались до полуночи, пока домой не загоняли сердитыми призывами родители или Воробьёв.

Воробьёв был милиционером. Жил он тут же, на Советской. Высокий, худой, лет тридцати с небольшим. Вечерами мы с криками носились по Советской, но, завидев вдалеке долговязую фигуру в синей милицейской шинели, с воплем «Воробей идёт!» разбегались в разные стороны прятаться. Если Воробьёву удавалось настигнуть жертву, он её тряс, чтобы вытрясти из неё адрес и отвести к родителям, которым делал внушение. Однажды, как обычно, разогнав нас, он ушёл к себе. Мы вылезли из своих щелей и, не теряя бдительности, продолжали играть. Вечер был такой тёплый и солнечный! Домой идти совсем не хотелось. Потом, конечно, разошлись по домам, а утром увидели у подъезда дома, в котором жил милиционер, толпу народа. По её виду можно было понять, что произошло что-то нехорошее. Оказалось, той солнечной ночью Воробьёв застрелился! У нас даже возникло чувство вины – уж не мы ли его довели до самоубийства? Поначалу после его смерти казалось, что вот теперь наступила полная воля, гуляй не хочу, никто гонять не будет, но скоро ощутили, что Воробьёва нам не хватает. Из нашей вечерней жизни ушли ощущение опасности и риск быть пойманным. И стало скучновато.

Лето на севере – прекрасная пора. Собравшись компанией, мы ходили в сопки за ягодами и грибами. В сопках растёт черника и брусника, на болотах – морошка и голубика. Во мху полно подосиновиков, подберёзовиков, сыроежек, волнушек. Сопки покрыты стелющимся хвойным кустарником с мелкими иголками, усыпанным чёрными сладковатыми ягодами. Мы называли эти ягоды вороникой. Правильное их название – вероника. У вероники довольно жёсткая кожица и мелкие семена внутри. Но когда хотелось пить, то эти ягоды очень хорошо утоляли жажду.

Пожуёшь их, а кожицу с семенами выплюнешь. Для других целей веронику не собирали.

Первой поспевала морошка. Сочная янтарная ягода, как будто солнцем налита! Говорят, любимая ягода Александра Сергеевича Пушкина. Морошку засыпáли сахарным песком или варили из неё варенье. Я её люблю до сих пор. За ней ходили на болота рядом с Горячими Ручьями – место в трёх километрах от города. Там находилось какое-то военное подразделение. В те времена в Горячих Ручьях стояло несколько финских домиков, в которых жили военные со своими семьями. Ребята-школьники каждый день пешком ходили в школу, а это было не меньше пяти километров в одну сторону.

Самая крупная морошка росла на болоте, которое во время войны было заминировано на случай возможного наступления немцев. Заминировать гранитные сопки невозможно, а болота – вполне. Немцы до Полярного не дошли, они вообще на Севере не смогли продвинуться вглубь нашей территории. Минные поля после войны разминировали, но рассказывали, что сразу после войны бывали случаи, когда грибники подрывались на минах. От тех времён вокруг болота осталась колючая проволока, в которой были сделаны проходы, и на ней – проржавевшая табличка «Опасно! Мины!». Попадались полуразрушенные остовы огромных авиационных бомб. Ходить по болоту было страшновато. Прыгаешь на кочку, а внутри всё замирает и холодно от мысли, что вот сейчас взлетишь вместе с ней на воздух. Так со страхом в душе и собираешь морошку. Когда, покидая болото, выходили за колючую проволоку, во мне как будто скрученная пружина разжималась. Думаю, такое ощущение было у всех ребят, хотя в этом не признавались. На обратном пути нас охватывало бурное веселье – видимо, оттого, что мы живы и с ягодами.

Летом тёплыми считались дни, когда можно было снять пальто, куртку и остаться в костюме или шерстяной кофте. Редко выпадали жаркие дни с температурой 20–25 градусов. Тогда обнажались для загара бледные до синевы тела северян. В черте года были озёра с чистой, прозрачной водой. В жаркие дни народ спешил к ним – окунуться. Вода в них была холоднющая! Для тех, кто пытался их переплыть, это кончалось трагически – тонули.

Летний отдых

Обычно летом детей в городе оставалось мало – все, кто мог, уезжал на время отпуска куда-нибудь южнее. Четыре года подряд наша семья ездила отдыхать на Украину в Винницкую область. Первый раз мы поехали туда в 1950 году по совету соседа по бараку, офицера Миши Майстренко, к его тётке, Анисье Галушко, жившей в селе Рахны. Село оказалось большущим. В нём проживало около десяти тысяч человек. Приехав туда, до нужной нам Галушки добрались только на третьи сутки. Пока разбирались с родственными связями Миши Майстренко, переночевали по очереди у двух других Галушек. Анисья оказалась вдовой лет пятидесяти, страдающей ревматизмом. Её хата была обычной украинской хатой, белёной, под соломенной крышей. В ней было две комнаты: проходная кухня с русской печью и деревянным полом и большая горница с земляным полом. Анисья жила в кухне, а мы заняли горницу.

Рахны – красивое село с высокими тополями, белыми нарядными хатками, вокруг которых обязательно палисадник с неизменными мальвами, георгинами, бело-розовой мыльнянкой и другими цветами. У тётки Анисьи перед хатой росло могучее дерево грецкого ореха. Во дворе стоял огороженный плетнём сарай. Внутри загородки ходил поросёнок. Хозяйка кормила его яблоками и другими фруктами, коих было в изобилии и от которых он уже рыло воротил. Позади хаты раскинулся фруктовый сад с яблонями и грушами, под которыми была посажена картошка. В саду среди прочих были два замечательных дерева: яблоня с яблоками «белый налив», очень вкусными, и груша с необыкновенными по вкусу и размерам грушами. Груши были большущими, круглыми, изливались соком и ароматом. К сожалению, плодоносила она не каждый год. Груша росла на краю участка, и местные мальчишки нередко её трясли по ночам. Под грушей была посеяна пшеница, или жито, по-украински. Между соседними усадьбами заборов не было. Их разделяли межи, плотно засаженные невысокими сливовыми деревьями. Плетни отгораживали усадьбы только от улицы. По ней утром и вечером проходило стадо коров, поднимавшее тучу пыли. На плетнях обычно сушились глиняные горшки – кринки. Сзади усадьбы тоже не были огорожены. Позади усадеб Анисьи и её соседей шла дорога, отделявшая их от большого гречишного поля. Вдоль дороги росли высоченные вишневые деревья с толстыми прямыми белыми стволами и мощной кроной наверху. Достать вишни с таких деревьев можно было только с помощью высокой лестницы. Мы приезжали отдыхать, когда пора вишен уже миновала, и нам – детям – доставались вишни, засохшие и опавшие на землю, сладкие и вкусные. Думаю, что в «Вишнёвом саде» Чехова речь идёт именно о таких вишневых деревьях.

В центре села сохранился огромный помещичий особняк, приспособленный под пионерский лагерь для детей железнодорожников. Перед ним, окружённым большим красивым парком, было два пруда, по-видимому, ухоженных при прежних владельцах поместья, но сильно запущенных с тех времён. Мутная вода кишела дафниями, но, за отсутствием лучшего водоёма, в прудах купались. Там даже водилась какая-то мелкая рыбёшка. Мальчишки ловили её с моста не удочками, а сеткой, распятой в виде зонтика, опрокинутого и подвешенного к палке.

Чтобы попасть на пруды, нам надо было пройти по дороге, опоясывающей гречишное поле, вдыхая медовый запах цветущей гречихи, утопая босыми ступнями в горячей, струящейся между пальцев ног нежной пыли, миновать железнодорожные пути и вокзал. За вокзалом была базарная площадь. В будни и продавцов, и покупателей на ней было немного, значительно больше в воскресные дни. Но бывали ярмарочные дни, когда из окрестных сёл на волах привозили самые разные товары. Было не протолкнуться от народу! Настоящая ярмарка, как её описал Гоголь! Чего там только не было: и живности, и разных изделий народных ремёсел, не говоря о всяких овощах и фруктах. Рахны не было курортным местом, а потому продукты там были замечательно дёшевы, цены на овощи и фрукты и в обычные дни были, как теперь говорят, смешными, но во время ярмарки они были в прямом смысле копеечными.

За базарной площадью начинался большой парк, засаженный липами, клёнами, каштанами. Интересно, сохранился ли он сейчас или исчез, как исчезли белые украинские хаты под соломенной крышей?

В пионерском лагере, располагавшемся в парке, существовала традиция устраивать пионерский костёр в День железнодорожника. Сооружался огромный костёр, вокруг которого пели и плясали пионеры, а в тёмное южное небо, усыпанное звездами, высоко взлетали искры. Лагерь не был огорожен, на костёр приходила и сельская ребятня, в том числе и я с девчонками с нашей улицы. С ними я подружилась сразу же, как только мы обосновались у тётки Анисьи. Я вышла к колодцу, который находился напротив нашей калитки, и тут же оказалась в окружении соседских ребят и девочек. Меня стали расспрашивать – естественно, по-украински. Я ничего не понимала, но уже спустя несколько дней легко общалась с ними. При этом они говорили на украинском, а я – на русском языке. С тех пор я хорошо понимаю разговорный украинский язык.

В селе была большая белокаменная церковь, в которой крестили сестру Таню. Её крёстной матерью стала соседка Анисьи – весёлая и добрая Одарка. Крестины отметили застольем и украинскими песнями допоздна. Мама обладала фантастической способностью быстро заводить друзей. К концу отпуска добрая половина женщин, чьи хаты стояли на нашей улице, была в их числе. Когда мы приехали, нас никто не встречал, а провожала уже большая компания. Накануне отъезда нас зазывали к себе в сад, чтобы мы что-нибудь взяли: у кого-то – особенные яблоки, у кого-то – сливы. В вечер нашего отъезда, подоив коров, соседки быстренько сбежались. Каждая при этом что-то принесла за пазухой, в первую очередь горилку и что-нибудь нам в дорогу. Потом были песни почти до самого отхода на нужный нам поезд, который проходил через Рахны ночью или рано утром. В последующие годы мы приезжали в Рахны в расширенном составе: мама и обе мамины сестры (Людмила и Полина) с детьми. Иногда приезжали без мужей. В одно лето даже бабушку прихватили с собой, а в последнее наше лето в Рахнах – и две семьи наших знакомых. Стало веселее всем: и взрослым, и детям. В день нашего приезда, вечером, подоив коров, сбегались соседки с неизменной горилкой и немудрёной закуской (яйца, помидоры, огурцы), потом опять песни допоздна… Электричества в хатах не было, готовили на примусах и керосинках. Отдых здесь привлекал дешевизной – фрукты были дармовыми, т. к. снимали комнату в придачу с садом. Правда, фруктами объедались в первую неделю, а потом на них уже и смотреть не хотелось. Северян любили за открытость и щедрость: они платили больше, чем другие. У северян ведь зарплаты были двойные. Поскольку Рахны не было курортным местом, особых доходов у местного сельского населения не было. В колхозах деньги на трудодни не платили, а налогами обдирали как липку. Налог взимали с каждого деревца, с каждой курицы, со всего. Послабление вышло после смерти Сталина. «И раб судьбу благословил…» Не столько судьбу, сколько Г.М. Маленкова, с которым связывали послабление налоговой удавки. Люди радовались дачникам. Хоть какие-то деньги от них получали. На нашей улице были дачники из Москвы и Ленинграда, но у них душевной смычки с местным населением не наблюдалось. Эти отношения распространялись и на детей. Девчонки из Москвы и Ленинграда ни с нами, северянами, ни с местными не дружили. У них была своя компания, у нас – своя.

К нам иногда захаживал поговорить старик по фамилии Стельмах, живший на нашей улице, высокий, прямой, красивый, с белоснежными волосами и усами, правильными чертами лица. У него всегда был аккуратный вид с отпечатком некоторой интеллигентности. Поговаривали, что он скуповат, но относились к нему уважительно. Расспрашивали о прежних временах, немецкой оккупации, обсуждали с ним текущие дела, советовались. Стельмах рассказывал, что во время оккупации немцы-пехотинцы особо не бесчинствовали. Беда была, когда наезжали эсэсовцы. Их узнавали по чёрным мундирам. Но больше всего зверствовали татары, перешедшие на службу к немцам.

Те врывались в село, как дикое племя. Хватали девушек, молодых женщин, тут же на виду у всех насиловали, а заступавшихся расстреливали. Когда началось освобождение Украины, накануне наступления наших войск на Рахны немцы особенно старательно помылись, оделись в чистое белье. Как чувствовали! Чистенькими полегли!

Рахны, 1953 год. В центре – Лия и Таня, по бокам – сёстры Черанёвы: Галя и Анжела


Стельмах однажды наябедничал моему отцу и Афанасию Ильичу (мужу тёти Люси) на жён, которые приехали в Рахны с детьми раньше мужей и, по понятиям Стельмаха, вели себя не очень прилично. Не представляю, где в Рахнах того времени можно было разгуляться, но, как говорится, свинья грязи найдёт, и жёнам был устроен «разбор полётов». Людмила сделала тонкий дипломатический ход – раньше Стельмаха сама мужу обо всём с юмором поведала. Была милостиво прощена. Моя мама не догадалась этого сделать – дипломатия вообще не её конек. Получила выволочку.

Во время последнего нашего приезда в Рахны я научилась плавать! Большой компанией: мама, Поля, Люся, все с детьми поехали, наняв полуторку, в село Печора, что на Южном Буге. Это довольно далеко от Рахнов, поехали с ночёвкой. Место красивейшее. Река там делится на два рукава. Левый – быстрый, а правый перегораживают большие валуны, образуя запруды. Берега поросли лесом. Правый берег – очень крутой, высокий, лесистый. На верху горы окружённое деревьями стояло красивое белокаменное здание с колоннами – бывший помещичий дом, в котором располагался туберкулёзный санаторий. Мы купались в широкой и глубокой запруде. Феликс хорошо плавал и решил за один день обучить всех не умеющих плавать детей, т. е. меня, Эллу и Валентина – своего младшего брата. Феликсу было семнадцать, мне – одиннадцать, Элле – десять, а Вальке – шесть лет. Феликс обучал проверенным веками методом: спасение утопающего – дело рук самого утопающего. Он предлагал нам, держась за его шею, переплыть запруду. На середине реки нырял, а брошенный утопающий барахтался, борясь за жизнь. И получалось! Со мной он проделал это дважды. Элла и Валька, пережив один раз ужас глубины, от повторных попыток отказались. Вроде бы все трое научились держаться на воде, и все в тот же день, уверовав в это, едва не утонули.

Недалеко от берега на метр из воды торчал валун метра полтора в диаметре. Валька решил его обогнуть вплавь, но сил на всю дистанцию не хватило. Заплыв за камень и не нащупав под ногами дна, стал, захлёбываясь, отчаянно барахтаться. Это происходило в нескольких метрах от сидящих на берегу матери и тёток, но из-за валуна его не было видно, и те сидели, безмятежно беседуя. Мы с Эллой тоже неподалеку в воде плескались на мелком месте и не обращали на него внимания. Его отчаянные попытки заметили те, кто сидел правее по берегу и от кого камень его не закрывал. Вытащили полузахлебнувшимся! Соседи по пляжу попеняли нашим. Отойдя от потрясения от едва не случившегося Валькиного утопления, я предложила Элле сплавать вдоль берега до большущего камня метрах в двадцати от нас. Та согласилась. Камень торчал из воды метра на два и отстоял от каменной перемычки метра на полтора. Приплыли к камню, оказались между ним и каменной перемычкой. Я опускаю ноги и не чувствую дна. «Ой, – говорю, – тут дна нет!» Элла плыла за мной. Услышав это, она мёртвой хваткой сзади обхватила мою шею руками и повисла на мне. Мы пошли ко дну. Я пыталась отодрать её от себя. Куда там! Почувствовав дно, я оттолкнулась и, отчаянно работая руками, с висевшей на мне Эллой вынырнула. Схватив ртом воздуха, опять попыталась её отцепить, и опять мы пошли ко дну. Так, то выныривая, то погружаясь, мы барахтались, казалось, вечность! Я до сих пор помню ощущение камня на дне, от которого я отталкивалась, – овальный, гладкий с углублением посередине. Это происходило в метре от берега между валунами, которые закрывали нас от сидящих на берегу. Наконец нас увидел гуляющий по каменной перемычке мужчина и вытащил из воды. Мы были уже в полубессознательном состоянии. Элку от меня отодрали только на берегу!

День был очень жаркий. Тётя Поля приехала в Рахны накануне и здесь, на берегу Южного Буга, решила получить загар сразу и сполна. Кожа у неё, как и у всех вновь приезжающих на юг северян, была белой до голубизны. Особенно если северянин не загорал два года подряд. А тётя Поля до этого на юге вообще не бывала. Через час после пребывания на солнце кожа порозовела. Соседи по пляжу стали предупреждать: «Вы сгорели!» Но тётя Поля считала, что ещё недостаточно загорела, посидела на солнце ещё часик. Уходили мы с пляжа часов в пять вечера. Кожа у тёти Поли была ярко-красной, и ей уже было нехорошо. Пришли в снятую на ночь хату. Обмазали тётю Полю кислым молоком, сметаной. Не помогло. На коже вздулись большие водянистые волдыри. Лежать, не говоря о том, чтобы спать, она не могла. Всю ночь стонала от боли. Теперь я понимаю: это счастье, что она не умерла от ожогов! Мы тоже не спали. На следующее утро невыспавшиеся, обгоревшие уехали в Рахны. Вот так съездили на Южный Буг. Чуть не утонули. Следующие две недели тётя Поля, местами обгоревшая до мяса, залечивала ожоги. Больше в Печору не ездили.

Поездка на юг в те времена была сопряжена с большими трудностями. С детьми, с багажом надо было добраться на буксире «Тулома» до Мурманска. Сухопутной дороги не было. Видавшая виды «Тулома», во чреве которой громко стучали поршни, шлёпала по заливу четыре часа, заходя во все попутные точки. Начиная с Росты вдоль берега тянулись доки и причалы с пришвартованными кораблями разного вида и размеров. Долгие годы там стоял легендарный ледокол «Ермак» – громадное судно. Когда штормило, четыре часа на «Туломе» были не из приятных. В Мурманске садились на ленинградский поезд. В Ленинграде переезжали на другой вокзал, пересаживались на поезд, шедший на юг. Там у касс всегда было столпотворение. Билеты удавалось закомпостировать через комнату матери и ребёнка. Посадка на поезд была испытанием на физическую и психологическую прочность. Услышав объявление на посадку, народ пёр так, как будто от этого зависела жизнь каждого пассажира. Носильщики, в белых фартуках, в те годы носили чемоданы пассажиров, перекинув их на широком ремне через плечо. Этими чемоданами, один спереди, другой сзади, как тараном, раздвигали толпу, невзирая на лица (дети, женщины) и сиплыми от натуги голосами крича клиентам, чтоб не отставали. Они первыми влезали в вагон, им надо было спешить и по возможности подцепить ещё клиентов. В вагоне были вечные споры из-за мест для багажа, которого у всех было полно. Старались запихнуть багаж под нижние полки, т. к. кража чемоданов была обычным делом. Во время наших поездок отец ночью в поезде никогда не спал – стерёг вещи. Отсыпался днём. Особенно суровые времена для пассажиров наступили после всеобщей амнистии в 1953 году, когда выпустили из тюрем всех уголовников. На вокзалах и в поездах они чувствовали себя очень вольготно, присматривали жертву, обдирали её, угрожая быстрой расправой. Ходили леденящие душу рассказы о пострадавших пассажирах.

Бесплатно
199 ₽

Начислим

+6

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
07 февраля 2025
Дата написания:
2025
Объем:
525 стр. 43 иллюстрации
ISBN:
978-5-00246-257-5
Правообладатель:
У Никитских ворот
Формат скачивания: