Читать книгу: «Утраченный Петербург»
Предисловие
Не в звездах, нет, а в нас самих ищи причину того, что так ничтожны мы и слабы.
Вильям Шекспир
Нашу историю мы творим сами.
Эдвард Мэрроу
Человек – такой подлец, ко всему привыкает.
Федор Достоевский

Как только написала «утраченный», тут же начала сомневаться: может быть, лучше «потерянный», «пропавший» или «разрушенный»? «Исчезнувший», «истребленный» или «уничтоженный»? Все синонимы, все означают одно – то, чего больше нет, чего мы безвозвратно лишились. И все-таки выбираю «утраченный». В нем не только смысл. В нем – второй план – чувства. Печаль, сожаление, горечь беспомощности – не изменить, не вернуть.
Что же утратил он, наш прекрасный, наш обожаемый город? Шедевры архитектуры? Храмы, в которых молились наши предки? Кладбища, где они упокоились?
Неповторимые живописные силуэты? И уже готов утратить божественную небесную линию, которая потрясает всякого, кто не лишен чувства прекрасного? И еще ту особую, чисто петербургскую, ленинградскую культуру (а может быть, это лучше назвать манерой поведения, особенностью отношений между людьми, даже своеобычностью речи), которая, стоило только сказать, откуда ты приехал, еще совсем недавно вызывала приветливые улыбки и желание помочь в любом уголке огромной страны. Сейчас упоминание о нашем городе восторг вызывает все реже…
Так что же все-таки считать утратами (а значит – о чем стоит помнить и скорбеть), а что – просто переменами, вызванными естественным ходом времени? Я долго об этом думала. И чем дольше думала, тем больше сомневалась. Вот снесли старый дом на улице Шкапина. Для большинства это осталось незамеченным. Кто-то порадовался: может быть, наконец, самый, пожалуй, запущенный район в центре города приведут в порядок. А кто-то, даже получив квартиру в новом, вполне благоустроенном районе, не находит себе места: он привык и к тому, что рядом Балтийский вокзал, Обводный канал и метро, на котором быстро можно добраться. да куда хочешь, туда и можно добраться. В общем, для кого-то расчистка запущенного угла города – утрата.
Есть утраты, которые очевидны для всех, и о них люди, не чуждые исторической памяти, неравнодушные к своему городу, будут скорбеть во все времена. Есть и другие, для одного поколения, которое лишилось привычного, а оттого дорогого. Следующие уже не будут об этом знать или просто забудут. Есть и такие, что становятся утратами только для небольшой группы людей или даже для одного человека. Вот для меня, к примеру, одна из таких потерь – неосуществленный памятник Ломоносову. Давным-давно, когда проходил конкурс на памятник, я случайно оказалась в мастерской скульптора Константина Симуна. Здесь не место говорить о его поражающих воображение работах, скажу только о Ломоносове. Он был живой. Никак не в смысле фотографического сходства с общеизвестным парадным портретом: он был усталый, непонятый, страдающий, задерганный интригами завистников, но готовый защищать свое право на самостояние. И было очевидно: знаток искусств товарищ Романов не допустит, чтобы в «его» городе появился такой памятник.
Это в Париже может стоять Бальзак не хрестоматийный, а такой, каким его увидел Роден. И невозможно пройти мимо. Невозможно не постоять рядом, не поговорить (молча, конечно). А мимо Ломоносова, сидящего на Университетской набережной, хочется пройти как можно быстрее. Похоже, скульптор, взявшийся ваять гения, и в Академии научился разве что ремеслу, и про героя знал не более того, что напечатано в школьном учебнике времен недоразвитого социализма. Проходя мимо, я всегда представляю, как стояла бы здесь скульптура Симуна, как останавливались бы люди и не просто восхищались, недоумевали, сомневались, думали.
Или вот оказываюсь на Загородном, прохожу мимо джаз-клуба, и такая тоска. Когда-то в этом доме был кинотеатр «Правда». Я сбегала с уроков и, замирая от восторга, смотрела «Чайки умирают в гавани», «Их было пятеро», «Монпарнас, 19». Столько лет прошло. И ведь понимаю: джаз-клуб городу нужен куда больше, чем один из многих, не самый комфортабельный кинотеатр. Умом понимаю. Но сердцу-то не прикажешь. Утрата…
А сколько еще осталось людей, которые тоскуют не о каком-то изуродованном архитектурном шедевре, даже не об искаженном до неузнаваемости родном, привычном пейзаже – всего лишь о том, что нет больше рюмочной в доме № 18 на Невском. Какие разговоры там велись под рюмку водки и неземного вкуса бутерброд с килькой! О выставке Пикассо, о последнем спектакле Товстоногова, о концепции философии истории Маркузе, о «Государстве» Платона… Утрата. Пусть и для небольшой группы людей, которые и тогда-то казались странными.
А закрытие маленькой кофейни на углу Невского и Литейного, именовавшейся «Сайгоном», и появление на ее месте очередного бутика. Тоже утрата. Уже – для многих.
Топонимические экзерсисы – тоже утраты. Как-то на углу Каменноостровского у памятника Горькому меня остановил человек, явно приезжий: «Простите, а где же проспект Максима Горького? Мне сказали, что он от памятника идет. Может, я не туда зашел?» Я объяснила, что зашел он как раз туда, только вот проспект переименовали. Он посмотрел с недоумением и упреком: «Ну чем вам Горький-то помешал?» Ах, как часто приходится слышать это «вам», «вы»! И чувствовать себя виноватой. И – беспомощной. Как вы допустили?! Неужели вас не волнует?! Как вы можете?! Я помню облегчение, которое испытала, когда с домов в центре города исчезли таблички с именами Желябова, Перовской, Халтурина. К ним нельзя было привыкнуть, хотя бы притерпеться, пусть нам многие годы и втолковывали с упоением, какие они чистые, бескорыстные герои. Поверить в такое могли только те, кто вовсе безразличен к собственной истории.
Но почему мы молча и послушно расстались с улицами Гоголя, Герцена, Салтыкова-Щедрина? Ладно бы старые имена этих улиц имели какой-то принципиальный, важный для города смысл. Почему Пушкинскую площадь нужно было переименовывать в Биржевую? Только ради возвращения к старому? Или просто мы живем во времени, которому биржа (не наша, прекрасная, построенная Тома де Томоном, а биржа как таковая) ближе и дороже, чем Пушкин? Трудно представить, что просвещенные люди, заседающие в топонимической комиссии, не почувствовали этого унизительного для нашего времени подтекста. Тогда почему? Опять, крича о ненависти к большевикам, действовали по-большевистски, в угоду политическим предпочтениям и «идеалам» момента? Ведь именно такими были мотивы, по которым большевики переименовали Невский в проспект 25-го октября, Дворцовую площадь в площадь Урицкого, Садовую – в улицу 3-го июля, Владимирский – в проспект Нахимсона. Но надо отдать должное большевикам: не прошло и двадцати лет, как они поняли: люди не смирились с утратами, упорно продолжают называть улицы и площади по-старому. И 13 января 1944 года вернули дорогие, привычные имена. Правда, говорят, это сделали по настоятельным требованиям ленинградцев, отстоявших город в блокаду. Им отказать не посмели.
А чем не угодил нынешним (нет, уже вчерашним) демократам Герцен (демократ на все времена)? Впрочем, про Герцена понятно: он просто не может быть угоден власть имущим, будь то монархисты, либералы или коммунисты – слишком самостоятелен и пугающе прозорлив.
Но Гоголь! Николай Васильевич-то в чем провинился? Может, в том, что назвали улицу его именем большевики? Так нет же, не они! Городская Дума Санкт-Петербурга в 1902 году. Кстати, почему вернули название Малая Морская, тоже загадка. Ведь так она именовалась только с 1820 года. До того была Ново-Исаакиевской, а изначально – Большой Луговой. Уж если возвращаться к истокам, так до конца. Может, не знали просвещенные господа депутаты истории этих переименований? Или, наоборот, знали очень хорошо и сознательно отказались возвращать улице первородное имя? Ведь названа она была Луговой потому, что ограждала строящийся город от Адмиралтейского и Дворцового лугов. Лугов давно нет, какая же Луговая? Но и моряки с корабелами давно в этих краях не живут, во всяком случае, компактно. Так почему же Малая Морская?
А имени Гоголя даже и по формальной логике (о душе на время забудем) здесь самое место: в десятой квартире дворового флигеля дома № 17 на Малой Морской (к моменту его очередного приезда в Петербург она уже тринадцать лет носила это имя) он прожил три года и много чего замечательного написал. В том числе и повесть «Невский проспект». Судя по всему, заслугой перед городом это не считается…
Но попробую быть справедливой: склонность к смене имен (будто от этого что-то изменится по существу) возникла много раньше событий 1917 года. Но смена смене рознь. Меняются функции улицы, меняется ее облик – меняется и название. Так было с главной улицей нашего города. Сначала была просто дорога к Невскому монастырю, потом – Большая першпективная дорога, после – Невская проспектива и, наконец, Невский проспект. Это даже не переименования – уточнения.
А вот пример переименования неумного и трусливого. Когда наша армия начала терпеть поражения на фронтах Первой мировой войны, переименовали не улицу – город. Решили: не может больше столица Российской империи носить немецкое имя! Народ не поймет! (У нас правители про народ всегда все знают…) И стал Петербург Петроградом…
Вот что записал по этому поводу в дневнике барон Николай Николаевич Врангель, выдающийся искусствовед, человек с безупречным вкусом и столь же безупречной репутацией: «Зловещие слухи подтвердились, и сегодняшнее правительственное сообщение гласит о серьезных неудачах. Тем бестактнее высочайшее повеление, опубликованное сегодня, о переименовании Петербурга в Петроград. Не говоря о том, что это совершенно бессмысленное распоряжение прежде всего омрачает память о великом преобразователе. Но обнародование этого переименования «в отместку немцам» именно сегодня, в день нашего поражения, должно быть признано крайне неуместным. весь город глубоко возмущен и преисполнен негодования на эту бестактную выходку». Знаменитый художник Константин Андреевич Сомов был краток: «Позорное переименование Петербурга в Петроград!»
А это Зинаида Николаевна Гиппиус:
Кто посягнул на детище Петрово?
Кто совершенное деянье рук
Смел оскорбить, отняв хотя бы слово?
Смел изменить, хотя б единый звук?
………………………………………………
Но близок день – и возгремят перуны.
На помощь, Медный вождь, скорей, скорей!
Восстанет он, все тот же, бледный, юный,
Все тот же – в ризе девственных ночей,
Во влажном визге ветреных раздолий
И в белоперистости вешних пург —
Созданье революционной воли —
Прекрасно-страшный Петербург!
Она оказалась права, петербургская Кассандра. Он восстал. Но до этого ему пришлось почти семьдесят лет быть Ленинградом. И снова переименование стало утратой. Не потому, что дорожат именем Ленина, потому, что – блокада.
В общем, любая перемена может обернуться утратой – болью.
И я поняла: писать обо всем разрушенном, уничтоженном – не буду. Да и составить полный мартиролог я не готова. Напишу об утраченных шедеврах. А еще – о домах, в которых жили люди, много сделавшие для Отечества и незаслуженно забытые. И не столько о самих домах, сколько об этих людях. Прийти к такому решению мне помогла фраза, сказанная когда-то Анной Андреевной Ахматовой: «Вещи драгоценны только своей биографией». Так и дома. Не архитектурные стили, не художественные изыски (во всяком случае, не только они), а люди – их страсти и дела, их страдания и победы, их боль. Вот это и есть главное.
И еще сомнение, то самое, что обыкновенно заботит реставраторов: на какой момент восстанавливать здание? На момент постройки? Это значит, к примеру, на XVIII век. Но в XIX были сделаны пристройки. И они очень хороши и давно привычны, без них здание станет неузнаваемым. Как быть?
Вот и я не могу решить, о каких утратах рассказывать? О тех ли, что случились еще в XVIII веке, о тех, что произошли в XIX, когда Петербург превращался в капиталистический город, о тех, что постигли его в веке XX, о сегодняшних?
Так, не разрешив до конца сомнений, и приступаю к работе…
Утраты Петровского Питербурха

Петербург начинается с Петра. Уж тут-то нет места сомнениям и колебаниям. И то, что осталось нам петровского (даже если переделано, перестроено), не только прекрасно, но и остается градообразующим, как Петр и задумывал. Петропавловская крепость, Адмиралтейство, Александро-Невская лавра, Двенадцать коллегий, Сампсониевский собор, Летний сад, даже Кикины палаты – центры, вокруг которых разрастался, вызревал город. А то, что утрачено. Как относиться к этому? Многое зависит от ответа на вопрос: почему? Не ценили, не берегли? Или время и сам город так распорядились? Ему, городу, нужно было расти, не отставать от времени.
Одна из самых горьких утрат – собор во имя Святой Троицы, который в народе называли Петровским. Он был заложен по велению Петра всего через четыре с половиной месяца после основания города и через три месяца с небольшим после закладки храма во имя апостолов Петра и Павла, на месте которого сейчас стоит Петропавловский собор. Поначалу это была совсем простая маленькая деревянная церковь. Через два года ее расширили, пристроили трапезную и колокольню. С мая 1714-го Троицкая церковь стала главным храмом Петербурга. Уже тогда было ясно, что она не может вместить всех желающих: город рос, люди все прибывали и прибывали. Пристроили еще два придела и красное крыльцо, на котором во время праздничных богослужений стоял сам Петр с семьей и придворными. Для благовеста повесили на колокольне огромный колокол – трофей, взятый генерал-адмиралом Апраксиным (о нем – дальше, в главе «Расстрелянный Растрелли») в захваченном у шведов городе Або. На колокольне поставили часы с курантами, каждую четверть часа игравшими «Господи, помилуй!». Их Петр распорядился снять с Сухаревой башни в Москве и привезти в новую столицу. Это – для душевной радости и красоты.
И первые обитатели города, и его иноземные гости дружно признавали, что Троицкая церковь – самая красивая постройка нового города. Она и правда при всей скромности была удивительно легкой и гармоничной. В этом мы можем легко убедиться, рассмотрев гравюру петровского времени «Троицкая площадь на Городском острове».
Ее автор, талантливый гравер Алексей Иванович Ростовцев, изобразил Неву, корабли и маленький изящный храм – то, что так любил Петр. Действительно любил. Потому каждое воскресенье и каждый праздник со всем семейством молился именно у Троицы, иногда даже пел на клиросе и читал Апостол.

Петр I
Гангут и Гренгам, Полтава и Ништадтский мир – великие победы России. Благодарственные молебны по случаю каждой из них служили в Троицком соборе. Там же 22 октября 1721 года отмечали присвоение Петру Алексеевичу титула императора. И каждый раз Троицкую площадь озаряли огни фейерверков, и звону колоколов вторил грохот пушечных салютов и восторженные крики «Ура!».
После смерти Петра в Троицком соборе короновали и Екатерину I, и Петра II, и Анну Иоанновну. Но деревянный храм неостановимо ветшал. Елизавета Петровна, которой был он особенно дорог как память о родителях, о безоблачном детстве, придя к власти, повелела запретить в нем богослужения – боялась, что перекрытия рухнут прямо на верующих. Приказала аккуратно разобрать собор, все, что можно, сохранить и восстановить на том же месте, ничего не меняя во внешнем виде.

Троицкая площадь на Городовом острове
Случилось это в 1742 году, а через четыре года новая церковь была торжественно освящена. Но пройдет еще четыре года – и неожиданно вспыхнет пожар. Сгорит все. Не удастся спасти даже то, чем особенно дорожили, что бережно хранили, пока перестраивали храм: петровские часы с курантами, дивной красоты паникадило. Расплавятся даже колокола. Несколько лет на месте храма оставалась только выжженная земля.
Елизавета Петровна не могла с этим смириться. Приказала построить новый храм на том же месте. Но чтобы был он копией прежнего, уже не настаивала. В 1756 году новый собор во имя Святой Троицы был освящен. Императрица передала туда отцовские реликвии: паникадило и коробочку для ладана, выточенные им самим из слоновой кости, и зеленое шелковое полковое знамя с изображением Богородицы, бывшее с Петром Алексеевичем в Азовском походе.
Сто семьдесят семь лет судьба хранила старую церковь, она оставалась любимой для нескольких поколений петербуржцев. Туда приходили молиться не только живущие поблизости, приезжали из разных концов города. Считалось, что просьба, обращенная к Богу в Троицком соборе, будет скорее услышана.
Но в 1913 году в храме снова вспыхнул пожар. Был он не такой разрушительный, как первый: сгорели только купол, крыша и колокольня. Николай II решил старый собор снести и на его месте построить огромный величественный храм. Работа над проектом была поручена Андрею Петровичу Аплаксину, последнему епархиальному архитектору нашего города, человеку талантливому, большому знатоку древнерусского зодчества и елизаветинского барокко. Он уже успел вчерне закончить проект, когда к императору обратились верующие с просьбой восстановить собор точно в том виде, как он был построен при Елизавете Петровне. Как историческую святыню. Николай Александрович возражать не стал, тем более что началась война, и на задуманную гигантскую стройку не было ни денег, ни сил.
К восстановлению Троицкого собора приступили только в 1923 году (продлится она без малого пять лет). Руководил работой Евгений Иванович Катонин, будущий академик архитектуры, автор здания Фрунзенского универмага. Денег на восстановление храма новая власть, разумеется, не дала, но работе, как ни странно, не препятствовала. Почему? Ответить затрудняюсь. Может быть, потому, что уже успевшие понять, с кем имеют дело, прихожане (это они собрали деньги на строительство) подчеркивали, что восстанавливают не просто храм, но своего рода памятник создателю города. А к Петру Великому пролетарская власть относилась не без пиетета. Будто даже через века – побаивались. Тем не менее, «воинствующий атеизм» окажется сильнее и почтения, и страха: в августе 1933 года петровский храм закроют, а в октябре снесут. До основания.
Многие дома, в которых жил основатель Петербурга, тоже не сохранились, но история их утраты не так печальна. Она всего лишь закономерна: по тем или иным причинам: дом переставал устраивать хозяина, и тот его переносил на другое место (так было с Зимними маленькими хоромами), перестраивал, расширял (так случилось с Зимним домом, построенным Маттарнови в 1716–1720 годах, и с Зимним дворцом, построенным им же в 1719–1722 годах). А вот Летний дворец в Летнем саду пришелся императору по душе. И никто из преемников на него не посягнул. Вот он и уцелел.
Про первый домик Петра все известно. Был он первой гражданской постройкой в городе. Сооружен с величайшей поспешностью всего за двое суток, с 24 по 26 мая 1703 года. Сохранился благодаря Екатерине II, которая приказала укрыть его каменным футляром. С той поры и другие властители почитали своим долгом его беречь. А вот первое зимнее жилище, именуемое Зимними маленькими хоромами Петра I, интересно больше всего тем, что «застолбило» место для одного из самых совершенных созданий мировой архитектуры – стоящего и сегодня на берегу Невы Зимнего дворца. Исследователи долгие годы не могли дознаться, когда и почему этот участок земли стал собственностью Петра. Ясно было одно: вместе со многими другими талантами был он одарен исключительным чутьем на красоту и, если можно так выразиться, архитектурной точностью – выбрал для своего дома именно ту точку, с которой открывается самый завораживающий вид на Неву, на Стрелку Васильевского острова, на живописные дали невских берегов. Что же касается времени, с которого этот участок принадлежал Петру, то сотрудники Эрмитажа после долгих поисков нашли в Российском государственном архиве военно-морского флота письма корабельного мастера Феодосия Моисеевича Скляева к государю: «…дом ваш, что подле моего двора, также чаю, что в марте совершен будет, разве кровля задержит для того, что в студеное время черепицею крыть нельзя». Датировано это письмо 29 февраля 1708 года. А через год с небольшим Скляев сетует: «…хоромы ваши готовы, да вас здесь и нет, а мы спешили изо всей мочи, однако не получили вас ныне здесь видеть». Оно и понятно. Неусидчив был Петр Алексеевич: то за границей, то на войне, то на верфях северных. Но все-таки точно известно, что в маленьких хоромах своих он живал. Это ясно из его переписки. Если читать письма внимательно, то можно составить довольно точное представление и о том, как выглядело царское жилище.

Реконструкция Малых хором Петра
Архитектору Эрмитажа Григорию Владимировичу Михайлову удалось по письмам даже реконструировать «маленькие хоромы». Были они одноэтажные, в восемь окон по главному фасаду, по четыре – по боковым, да еще с мезонином в три окна (там хозяин проектировал корабли и сам делал их модели), надо всем этим – так любимая Петром башенка со шпицем. Похоже, Петр первое свое зимнее жилище любил. Сужу по тому, что, готовясь к переезду в Свадебные палаты, велел Меншикову не разбирать маленькие хоромы, а «перевесть на Петровский остров и поставить у пристани, а на то место сделать новые по текену (по чертежу. – И. С.)». Перед свадьбой Петр уходил в Прутский поход, так что и Екатерина с детьми, пользуясь выражением корабельного мастера Скляева, «не получили его здесь видеть». Подготовку к свадьбе пришлось поручить генерал-губернатору Петербурга (исполнял тогда эту должность Александр Данилович Меншиков).

А. Д. Меншиков
Он исправно докладывал императору обо всех делах, о строительстве нового царского жилья в том числе. Вот что отвечает Петр на один из таких докладов: «Благодарствую вашей милости. за строение; только лутше б теми припасы и людьми, которые на зимнем дворе употреблены, на летнем дворе были, ибо довольно б хором небольших на зимнем дворе было, а палаты напрасно, как я вам самим говорил». Понятно, эти слова не много говорят о палатах, зато много – о самом Петре. Деталь, конечно, но детали и есть самое интересное.
Что же касается Свадебных палат, то это был уже не скромный маленький домик. Это был дворец – небольшой, но удивительно красивый. Впрочем, что ж удивительного: рука великого Трезини. Его безупречное чувство пропорций, сдержанность, легкость – гармония. Мы видим «Зимней Дворец», чаще именуемый Свадебными палатами, на гравюре Алексея Федоровича Зубова (1716 год).
Благодаря его мастерству и верности натуре и имеем представление о том, как выглядел город во время Петра. Неплохо выглядел. Во всяком случае, для новорожденного.

Свадебные палаты
Но жизнь не стояла на месте. Город стремительно развивался. Всего четыре года прожило царское семейство в Свадебных палатах, а Петр уже затеял новую стройку. И вот почему (по крайней мере, так считал один из первых историков Петербурга Андрей Иванович Богданов): «…когда начала строиться набережная Миллионная линия каменными палатами, тогда оная линия строением подалась на Неву реку на несколько сажен, то помянутые палатки прежнего строения (Свадебные палаты. – И. С.) остались во дворе». А его дворец не должен был отступать от устанавливающейся красной линии, следовало ему стоять не в глубине двора, а вровень с другими дворцами. Так в итоге и получилось, судя по рисунку Маттарнови, изобразившего набережную Невы, известную нам как Дворцовую, в 1725 году.

Зимний дворец Петра в 1725 году
Маттарнови и был автором нового Зимнего дома императора. Похоже, дом выглядел вполне достойно. Одно удивительно: был он заметно меньше Свадебных палат, где продолжала жить Екатерина с детьми. Мало того, оказался отгорожен от них глухой задней стеной. Открыт же – на Неву и Зимнюю канавку, которая тогда и была проложена. Маленький дом за глухой стеной. Почему все-таки? Думаю, ответ надо искать не в каких-то архитектурных пристрастиях Петра, хотя известно, что он терпеть не мог больших помещений. Причина решения переехать в маленький отдельный дом, скорее всего, кроется в каких-то семейных неурядицах. Кто знает. Зато наверняка известно, что, когда Зимний дом по утвержденному им самим проекту будет еще не до конца достроен, Петр прикажет Маттарнови его расширить, а потом и вовсе отдаст Сенату, а для себя и всей семьи повелит строить новый большой Зимний дворец.
Строить будет все тот же Маттарнови. Видимо, его работа Петру пришлась по душе. Об этом немецком архитекторе известно очень немного: только о работе, а о характере и личной жизни – ничего. Пригласил его в Петербург прославленный Андреас Шлютер, которого сам Петр уговорил приехать в Россию. Георг Иоганн (в России Маттарнови быстро переименуют в Ивана Степановича) был рад поработать под руководством своего почитаемого учителя. Но. через три месяца после приезда ученика Шлютер скоропостижно скончался. Маттарнови пришлось завершать то, что не успел учитель. Потом он будет участвовать в отделке Меншиковского и Летнего дворцов, построит партикулярную верфь на левом берегу Фонтанки против Летнего сада (для строительства мелких частных судов. – И. С.). Наконец, приступит к строительству главного своего детища – Кунсткамеры. То, что ему доверили строить кабинет редкостей, о котором так мечтал Петр, доказывает: император высоко ценил Маттарнови. Для своей коллекции редкостей, которую Петр собирал всю жизнь и хотел сделать общедоступной (первым открытым для людей любого звания музеем), он хотел иметь здание, которое вошло бы в число самых красивых построек столицы. Так и получилось. Но Маттарнови только начал. Он повторил судьбу Шлютера: умер внезапно, не завершив дела, которое должно было принести ему заслуженную славу. Достраивали Кунсткамеру другие. И лавры пожинали тоже.
Однако императорский Зимний дворец Маттарнови достроил. И последние годы Петр прожил именно в нем. Там и скончался.
Пройдут годы. На престол взойдет Екатерина II. Уж кого-кого, а ее не упрекнешь, что недостаточно почитала своего великого предшественника. Надо полагать, и его последнее пристанище сохранила бы. Если бы было, что сохранять. Через сорок лет после смерти Петра дворец окончательно обветшал. Его ведь, как Домик, футляром не укроешь. И она повелела Джакомо Кваренги построить на месте дворца Эрмитажный театр.
Считалось, что Зимний дворец Петра Великого был разобран до основания, а значит – утрачен безвозвратно.
Никто и помыслить не мог, что это не так. Вернее, мало кто мог. Директор Эрмитажа академик Борис Борисович Пиотровский обладал не только колоссальными знаниями (что для академика вполне естественно), но и удивительным, посмею назвать его сверхъестественным, историческим чутьем. Не случайно ведь ему удалось найти целую неизвестную науке цивилизацию. Но это уже другая история. Что же касается дворца Петра. Пиотровскому казалось (не знаю, наверное, это неправильное слово, едва ли так можно говорить о провидении, но назвать точно это состояние, предвещающее открытие, мог бы только он сам), что следует попытаться начать раскопки. И начали. Искали с 1976-го по 1986-й. Результаты потрясли всех – даже тех, кого считали непревзойденными знатоками Петровской эпохи.
Оказалось, что Кваренги сохранил и использовал при строительстве Эрмитажного театра фрагменты старого дворца, причем не только стены первого и цокольного этажей, но и целые группы жилых помещений. На счастье, среди них оказались «малые палатки», в которых жил сам Петр.
Начиная с 1992 года их можно увидеть. За реставрацию и реконструкцию этих находок и создание мемориальной экспозиции «Зимний дворец Петра I» группу архитекторов музея во главе с Валерием Павловичем Лукиным наградили Государственной премией РФ.
Так что – утрата. Но не полная.
И Свадебные палаты, и Зимний дом наверняка были очень хороши. И среди более поздних шедевров петербургской архитектуры не затерялись бы. Но ведь их не злоумышленники, не равнодушные и нерадивые наследники разрушили – от них отказался сам хозяин. И вовсе не потому, что им владела мания разрушения, как это было со многими власть имущими в XX веке (об этом рассказ впереди). Просто его переставали устраивать старые дома и дворцы: то ли менялись потребности, то ли вкусы, но он хотел построить на прежних местах что-то новое и, как ему казалось, лучшее. Кстати, часто это удавалось.
Так что обвинять хозяев никакого права нам не дано. А сожалеть. Что толку сожалеть?
Зато у двух других дворцов Петра иная судьба. Он любил их и совершенно не собирался перестраивать. Даже из-за одного этого их стоило бы сберечь. Не сберегли.
Я о Екатерингофском и Подзорном дворцах.

Екатерингоф при Петре I. С гравюры А. Ф. Зубова
Екатерингоф – место в петербургской истории примечательное. Сейчас это едва ли не центр города – совсем недалеко от Нарвских ворот. Но в петровские времена – лишь дальние подступы к месту, где только еще должен был начинаться город.
Шестого мая 1703 года матросы новорожденного российского флота под командованием капитана бомбардирской роты Петра Михайлова (если кто не помнит, так частенько называл себя государь) на берегу реки Екатерингофки (тогда она звалась Черной) сидели в засаде, караулили, не появятся ли шведы. И дождались: захватили два шведских военных корабля. Потом таких побед будет множество. Но у этой особая цена. Она – первая морская победа Петра. Так что и награда за нее особая: главный орден российский – святого Андрея Первозванного.
Отступление об ордене Андрея Первозванного и первом его кавалере
Учредил этот орден сам Петр Алексеевич после возвращения из поездки по Европе: очень уж приглянулись ему английские ордена. В России об их существовании даже не ведали. Так что орден Андрея Первозванного не только главный, но и первый. А в петровское время – и единственный. Выглядел он внушительно. Во-первых, знак. На фоне двуглавого орла косой крест. На нем распят святой Андрей Первозванный (апостол на самом деле был распят не на прямом, как Христос, а на косом кресте). Во-вторых, серебряная восьмилучевая звезда, в ее центре медальон со словами девиза: «За веру и верность». Знак положено было носить на голубой ленте через правое плечо, звезду – на левой стороне груди. Для особо торжественных случаев к ордену полагалась золотая фигурная цепь, покрытая разноцветной эмалью.
Практически одновременно с орденом учредил Петр и военно-морской Андреевский флаг: косой небесно-голубой крест на снежно-белом поле. Вместо бело-сине-красного триколора. Через некоторое время, когда новый флаг уже развевался над российскими кораблями, Петр писал Федору Матвеевичу Апраксину: «…слава, слава, слава Богу за исправление нашего штандарта во образ святого Андрея». Вот строчка из описания, составленного самим императором: «Флаг белый, через который синий крест св. Андрея, того ради, что от сего апостола приняла Россия святое крещение».
Для него, «западника», было, оказывается, очень важно подчеркнуть: не какой-то миссионер, имя которого давно забыто, а сам святой апостол принес на Русь православие. Можно с большой степенью уверенности предположить, что и в Андреевском флаге, и в ордене Андрея Первозванного пожелал Петр явить миру символы самобытности и независимости России.
Статут ордена в петровские времена разработан еще не был. Петр только начал составлять его проект. Вот что он писал: «…награждение одним за верность и разные Нам и Отечеству оказанные услуги, а другим для ободрения ко всяким благородным и геройским добродетелям; ибо ничто столько не поощряет и не воспламеняет человеческого любочестия и славолюбия, как явственные знаки и видимое за добродетель воздаяние».
Видимо, с целью «воспламенить любочестие и славолюбие» преемники Петра (начиная с Павла Петровича) награждали этим орденом (и множеством других, учрежденных уже после смерти Петра) при рождении всех великих князей. Принято считать, что именно это породило обычай перевязывать новорожденных мальчиков голубой лентой – в цвет орденской ленты Андрея Первозванного. Первым кавалером ордена стал первый российский генерал-фельдмаршал и первый русский по происхождению адмирал граф Головин. Чтобы было понятно, кем он был, приведу надпись на его надгробной плите: «Его Высокографское Превосходительство Федор Алексеевич Головин римского государства граф, Царского Величества Государя Великий канцлер и посольских дел Верховный Президент, ближний боярин, морского флота адмирал, наместник Сибирский и кавалер чинов: св. Андрея Первозванного, Белого Орла (это старейший польский орден, учрежденный в 1325 году, без малого через пятьсот лет он был причислен к государственным наградам Российской империи. – И. С.) и пр…».
Кроме перечисленного Федор Алексеевич управлял Оружейной палатой, Монетным двором, приказом воинского морского флота, ямским и еще четырьмя приказами; директорствовал в им же созданной школе математических и навигацких наук; руководил постройкой судов на северных верфях, набором моряков-иноземцев в русский флот и обучением русских новобранцев.
Это формальный послужной список. А вот каким он был, один из самых близких к Петру людей? Датский посол Гейнс так писал о нем своему королю: «Это боярин с большими заслугами. Таким его считают все в этой стране.
Царь ему более всего доверяет». Петр действительно доверял Головину. Недаром, снаряжая Великое посольство в Европу «для поддержания давней дружбы и любви, для общих к всему христианству дел, к ослаблению врагов Креста Господня, салтана турского, хана крымского и всех бусурманских орд», назначил его вторым послом (первым был Франц Лефорт) и именно ему поручил руководство отрядом волонтеров из тридцати человек, в числе которых был и он сам, десятник Петр Михайлов. Предстояло им познавать секреты навигацкого дела, а мудрому Головину за ними приглядывать, чтобы не слишком увлекались невиданными иноземными забавами.
Приглядывать за молодым царем Федору Алексеевичу было не в новинку: он ведь один из тех ближних бояр, которым еще в 1676 году перед самой своей кончиной государь Алексей Михайлович поручил хранить царевича Петра как зеницу ока. Девиз рода Головиных – «И советом, и мужеством». Всю жизнь Федор Алексеевич следовал этому девизу: всегда был рядом с Петром, ревностно выполнял все его поручения, подставлял плечо в трудные минуты. Даже явные ошибки императора старался приписать себе. Так было с награждением гетмана Мазепы орденом Андрея Первозванного. Когда стало известно о предательстве Мазепы, злопыхатели посмеивались (конечно, тайком – открыто кто ж решится!): мол, не разбирается в людях русский царь, врагов награждает. Федор Алексеевич каялся: дескать, я уговорил государя наградить предателя, бес меня, старика, попутал. На самом деле решение, разумеется, принимал сам Петр: был человеком увлекающимся, поверил красивым словам изменника о вечной дружбе.
Кстати, почти через сто лет с награждением этим орденом случится схожий казус. В 1807 году после ратификации Тильзитского мирного договора Александр I наградит высшим российским орденом Наполеона. До нападения Бонапарта на Россию оставалось пять лет.
А вот Головину честь стать первым кавалером первого российского ордена досталась по праву. Что бы ни поручал ему Петр – сложнейшие ли дипломатические переговоры (с Китаем, Англией, Голландией, Польшей), хозяйственные ли дела, от которых часто зависела судьба армии, страны и ее государя (снабжение провиантом, оружием, амуницией русских войск под Азовом и Полтавой), военные ли операции (достаточно вспомнить оба Азовских похода) – все выполнял талантливо, с усердием и самоотверженностью.
Признавался, что с младых ногтей его жизненным кредо стали слова, вычитанные у Цицерона: «Кто всею душою, с ревностью и искусством исполняет свою должность, тот только способен к делам великим и чрезвычайным». Уже одно это свидетельствует о блестящем образовании адмирала. Читать Цицерона, да еще в подлиннике! Попробуем вообразить, что какой-нибудь сегодняшний чиновник, да даже и полководец, на это способен… Но и тогда на это мало кто был способен, особенно в окружении Петра Алексеевича. Пожалуй, еще генерал-адмирал Апраксин (о нем речь впереди) да Андрей Артамонович Матвеев, один из самых ярких петровских дипломатов. Он, к слову, почитал Головина своим учителем и, не скрывая восхищения, вспоминал, как тот учил его, русского посла в Лондоне и Гааге, «распалять злобу» англичан и голландцев против шведов, врагов Петра. Приемы «распаления» предлагал довольно изощренные и коварные, но ведь на пользу отечеству: России были необходимы союзники в борьбе против Карла XII.
Когда начинаешь рассказывать о людях, когда-то славных, а теперь забытых или полузабытых, всегда хочется поделиться подробностями, прямого отношения к теме книги не имеющими, но достаточно любопытными. Так вот, у Андрея Артамоновича была дочь Мария Андреевна, редкой красоты девица. Выдал он ее замуж за человека знатного и богатого, одного из соратников Петра, Александра Ивановича Румянцева. Но ходили упорные слухи, что любила Мария Андреевна не мужа, а императора. От него, говорили, и сына родила. И назвала в его честь. Так это или нет, вряд ли мы когда-нибудь узнаем, но вот то, что стал он одним из самых замечательных людей своего времени, сомнению не подлежит. Имя незаконного сына Марии Андреевны – Петр Александрович (отчество, естественно, по официальному отцу) Румянцев-Задунайский, великий русский полководец. Может быть, это отступление и покажется неуместным, но есть одна деталь, прямо относящаяся к теме книги. После неожиданной (и странной) смерти прославленного фельдмаршала в 1799 году на Марсовом поле (тогда оно еще называлось Царицыным лугом) поставили памятник: стелу с надписью «Румянцева победам». Сейчас ее там нет. Но она не утрачена. Ее перенесли в сквер рядом с Академией художеств. Так что утрачен всего лишь прежний облик Марсова поля. Но печалиться об этом некому: тех, кто привык видеть стелу на прежнем месте, давно нет на земле. А следующим поколениям – думаю, и нам в том числе – важно, что памятный знак стоит и место для него выбрали вполне достойное.
Но вернусь к генерал-фельдмаршалу Головину. Он умер, спеша в очередной раз на помощь к Петру (обязанности, которые он выполнял, пришлось после его смерти распределить между несколькими вельможами, но справиться со всеми делами они не могли). Похоронили Федора Алексеевича в Симоновом монастыре, в фамильной усыпальнице Головиных. Надпись с могильной плиты, которую я цитировала, списали и опубликовали исследователи его жизни и трудов еще в XIX веке. Сейчас ее уже нет. Нет и могилы. Утрата. Еще одна в длинной, длинной череде… Правда, недавно перед Андреевским собором на Большом проспекте Васильевского острова поставили бюст прославленного адмирала. А в Ивангороде, на том месте, откуда в 1700 году русские войска переправлялись через реку Нарову, открыли и освятили часовню во имя покровителя русского воинства Федора Стратилата. Его и Федор Головин почитал своим небесным покровителем.
Но вернусь в Петербург, в месяц май года 1703-го. После первой морской победы Петр Алексеевич и его сердешный друг Александр Данилович Меншиков получили ордена Андрея Первозванного (Петр был шестым награжденным, Меншиков – седьмым). Вручал награды Федор Головин.
А к месту своей первой морской победы Петр прикипел душой. Вот и решил поставить дворец. Памятный. Строил дворец, предположительно, сам Трезини. А обустройство парка император поручил французскому архитектору Жану Батисту Леблону, выдающемуся мастеру садово-парковой архитектуры, автору невероятно популярной в Европе книги «Теория и практика садоводства». Именно эта книга во время очередной поездки в Европу привлекла внимание российского монарха к Леблону. Писал Меншикову так: «…сие мастер из лучших и прямою диковинкою есть, как я в короткое время мог его рассмотреть. К тому же не ленив, добрый и умный человек». Чего тут больше, справедливой оценки Леблоновых дарований или азарта Петра, способного самозабвенно увлекаться и уверенного в собственной способности видеть людей насквозь? Во всяком случае, Леблону было сделано предложение, от которого невозможно было отказаться: жалование пять тысяч рублей в год (Трезини, сделавший для города неизмеримо больше, получал в пять раз меньше!), казенная квартира, право взять с собой помощников и учеников, должность главного архитектора столицы Российской империи, повеление всем зодчим (среди них великий Трезини, и Растрелли-старший, и Маттарнови!), чтобы «оного Леблона были послушны». Ко всему этому еще и невиданный чин генерал-архитектора. Понятно, что Леблон с семьей и помощниками немедленно выехал в Россию.
Почему Петр поручил именно Леблону заняться парком, понятно. Во-первых, слегка охладел к своему давнему любимцу, первому зодчему Петербурга «архитектонскому начальнику цивилии и милитарии» Доменико Трезини. Во-вторых, владела им мечта построить парк, превосходящий Версальский (а Версаль его поразил). Воплотиться эта мечта должна была в Петергофе. И воплотилась. Но и другие парки должны были стать образцами совершенства. Так кому же, как не Леблону, такие парки строить? Он ведь ученик великого, непревзойденного Андре Ленотра, создателя Версаля!
Место Леблону досталось красивое, но для строительства не самое благоприятное: болотистое, по весне затопляемое. Но много ли мест в Петербурге лучше? К тому же (и Петр, и Леблон это отлично знали) дивный Версальский парк еще при Людовике XIII был таким же заболоченным и неухоженным местом, пригодным разве что для загородной королевской охоты. Среди полей и редких кустарников стоял только маленький охотничий домик. Волей Короля Солнца (Людовика XIV) и гением Ленотра это невзрачное место стало чудом красоты и величия. А мы чем хуже?
Леблон проложил канал, так что от Петропавловской крепости можно было приплыть прямо к ступеням нового дворца. Чтобы понизить уровень прибылых вод, по обеим сторонам канала выкопали пруды. От Петергофской дороги до входа в парк вырубили просеку, чтобы можно было добираться не только по воде, но и посуху. Дворец и парк император подарил любимой жене, дав всей этой местности имя Екатерингоф (Екатеринин двор). Неподалеку от дворца жены приказал построить маленькие летние дворцы для дочек: Анненгоф и Елизаветгоф.
Екатерингоф стал одной из последних работ Леблона в российской столице. Когда-то, заключая договор с Доменико Трезини, первым иноземным архитектором, Петр написал: «Обещаю также именованному Трецину, чтоб временем не хотел больше служить или если воздух зело жесток здоровию его, вредный, ему вольно ехать куда он похощет». Воздух Петербурга оказался «зело жесток» для Леблона. Он умер, едва дожив до сорока лет. Похоронили с почестями на кладбище рядом с храмом Сампсония Странноприимца. (О судьбе этого кладбища речь пойдет в главе «Расстрелянный Растрелли».)
Екатерингоф императорская семья любила, приезжали туда часто, а уж в начале мая – обязательно. В память о той, первой петровской морской победе. Трудно сказать, помнили ли петербуржцы через сто, двести лет о событии, ставшем когда-то причиной майских праздников в Екатерингофе, но традиция жила: майские гулянья в одном из самых красивых парков Петербурга проходили каждый год. Более того, когда Екатерингоф стал пролетарской окраиной столицы, именно в бывшем императорском парке организовывали революционные рабочие свои маевки, и уже скоро многие стали утверждать, что Екатерингоф тем и славен, что был местом первых маевок.
Судя по дошедшим до нас воспоминаниям, после смерти Петра Екатерина ни разу не приезжала в Екатерингоф. Почему? Может быть, потому что было тяжело: все там напоминало о Петре. А где не напоминало?.. У въезда в Екатерингоф со стороны Петергофа, у моста через речку Таракановку, стоит мраморная колонна. Невысокая, примерно в три человеческих роста. По совершенству пропорций сходная с Александровской колонной Монферрана. Большинство утверждает, что и поставил ее великий француз, тем более что много работал в Екатерингофе по заказу военного генерал-губернатор Петербурга, графа Михаила Андреевича Милорадовича. Но об этом – позднее. Сейчас нас интересует другая легенда о колонне, и, хотя у меня она доверия не вызывает категорически, умолчать о ней не могу.
Так вот, рассказывают (вернее, рассказывали в давно прошедшие времена), будто поставила эту колонну безутешная императрица Екатерина I в память о своем юном возлюбленном Виллиме Монсе, казненном разъяренным ее изменой супругом. Но вряд ли это так. Во-первых, чего бы ей ставить такой памятный знак в месте, куда не собиралась приезжать? Во-вторых, уж очень чувствуется в этой колонне рука Монферрана. Сторонники этой легенды и не возражают: конечно, такую красоту мог сделать только Монферран! Правда, упускают из виду, что родился он через шестьдесят лет после кончины Екатерины.
По той же второй причине едва ли достоверна и легенда, будто это сам Петр поставил памятник своей любимой лошади Лизетте (не буду вдаваться в подробности спора, был ли это жеребец с женским именем или кобыла, так как собственного мнения на этот счет не имею). Но достоверно известно, что, когда лошадь пала, император приказал вызвать таксидермиста и сделать чучело, которое было выставлено в Кунсткамере (сейчас оно хранится в Зоологическом музее). Так что это наверняка не могила. А если памятный знак, то почему в Екатерингофе, а, скажем, не в Полтаве, где Лизетта спасла жизнь хозяина, вынесла его из-под перекрестного огня шведов?

Петр во время Полтавской баталии
Она не слушалась никого, кроме Петра. Когда хозяин долго не заходил в ее денник, вырывалась (совладать с ней не мог никто) и отправлялась его искать. Если уезжал без нее, отказывалась от еды и питья. Если ее седлали, а потом неожиданно поездку отменяли, она «как будучи тем обижена, потупляла вниз голову и казалась печальною до такой степени, что слезы из глаз ее выкатывались». Так что памятник Лизетта заслужила.
Когда читаешь о череде мелких и крупных предательств, которые всю жизнь сопровождали Петра Алексеевича, начинаешь думать, что одна Лизетта любила его неизменно и преданно. И – бескорыстно. А что касается колонны, то стоит она одиноко, едва заметная с дороги, кусок капители отколот, навершие отломано (говорят, это была скульптура лошади), у подножья на куске железа написано, что это Молвинская колонна, названная так в честь местного сахарозаводчика по фамилии Молво. В общем, маловразумительно и дает простор для самых экзотических толкований. Но одно можно сказать твердо: колонне повезло куда больше, чем Екатерингофскому дворцу.
Парк, когда-то бывший императорским (потом первым общедоступным, потом комсомольским), поделила Лифляндская улица.
По одну ее сторону – огромный, ухоженный участок (парк культуры). По другую – не слишком большая, запущенная (в чем, впрочем, есть своя прелесть) часть старого парка, которая, собственно, и интересна тем, кого занимает история города. Недалеко от входа, отнюдь не помпезного – фундамент дворца. Не подлинный. Воссозданный. Наверняка достаточно точно: во-первых, работали археологи, во-вторых, канал, подходивший к ступеням дворца, сохранился, и, если еще «наложить» на то, что видишь сегодня, гравюру Алексея Зубова, изобразившего дворец в годы его процветания, легко себе представить, как было здесь раньше. Преемники Петра относились к Екатерингофу по-разному: Петр II едва ли даже знал о его существовании, Анна Иоанновна изредка приезжала охотиться. Зато Елизавета Петровна не забыла проведенных здесь счастливых детских лет. Она повелела пристроить к дворцу второй этаж и два боковых флигеля, обставить его роскошной мебелью из разобранного дворца Анны Иоанновны в Летнем саду, обустроить парк, вычистить пруды и канал. Поначалу бывала в Екатерингофе часто, потом он ей наскучил, предпочитала Царское Село. Екатерина II поначалу поддерживала дворец и парк в должном порядке, потом тоже к ним остыла. Павел был к Екатерингофу равнодушен, но в какой-то момент его стало раздражать, что туда в начале мая съезжается множество петербуржцев – празднуют приход весны. И повелел: майские праздники горожанам встречать на Невском проспекте. Народу в Екатерингофском парке заметно поубавилось – от вздорного императора можно было ждать любых сюрпризов. Сюрприз и не замедлил последовать: пытавшийся подражать Петру Павел Петрович решил повторить щедрый жест великого предшественника, подарившего Екатерингоф любимой женщине, и презентовал дворец и парк своей любовнице Анне Петровне Лопухиной (к тому моменту она была уже княгиней Гагариной – император Павел весьма удачно выдал ее замуж за своего тезку князя Павла Гагарина).
Анна Петровна недолго пребывала хозяйкой Екатерингофа. Сразу после смерти отца Александр I, щадя чувства матушки, которой тяжело было видеть женщину, фактически отнявшую у нее мужа, отправил князя Гагарина послом к сардинскому двору. Гагарины уехали в Италию. Княгиня оттуда уже не вернулась: в 1805 году скончалась от туберкулеза.
Бесхозный Екатерингоф понемногу ветшал…
Ренессанс наступил, когда Александр I назначил военным генерал-губернатором Петербурга Михаила Андреевича Милорадовича. Петра Великого тот боготворил. Все, связанное с основателем города, оберегал тщательно. Приехал в Екатерингоф, посмотрел – и был ошеломлен: как можно довести до такого упадка дом, где бывал великий государь?!
Вообще-то назначение Милорадовича на высокий административный пост многие восприняли с недоумением: человек он увлекающийся, к планомерной рутинной работе не способен, сибарит. Он и в самом деле терпеть не мог долгих заседаний, бумаг, скучных повседневных дел. Но если уж что-то его увлекало, если что-то решал, никто и ничто не могло его остановить. Так было и с Екатерингофом. Он решает возродить петровский дворец.
Привлекает к делу не кого-нибудь, а самого Огюста Монферрана, строившего тогда Исаакиевский собор. Монферрана Петр тоже восхищает. Знает он об основателе города, который уже давно стал для него второй родиной, очень много: прочитал все, что было к тому времени напечатано. Сначала читал по необходимости: должен был как можно больше узнать о человеке, которому посвящен собор. Ведь фактически тот должен был стать памятником Петру, небесным покровителем которого являлся святой Исаакий Далматский. Потом увлекся, старался не пропустить ни одной интересной книги. Это и сблизило Монферрана и Милорадовича: у генерала было, может быть, самое богатое собрание книг о Петре Великом.
Когда будет закончен ремонт дворца, когда Милорадовичу удастся открыть в нем Петровский мемориальный музей, он передаст свое бесценное собрание в его библиотеку. Недаром о расточительности Милорадовича ходили легенды: одни его осуждали, другие им восхищались.
А пока Монферран расширяет границы сада, устраивает цветники, высаживает более тысячи деревьев и – строит. Катальные горки, беседки, павильоны (в их числе – самый великолепный – Львиный), увеселительный воксал в мавританском стиле – огромную ротонду с полосатым золотисто-голубым куполом. Это сооружение никакого отношения к железной дороге не имеет, да и не было еще у нас в то время железных дорог. Воксалом называлось модное увеселительное заведение в Лондоне, где устраивала концерты и давала балы очаровательная хозяйка Джейн Вокс. От ее фамилии и произошло название лондонского заведения и ему подобных в разных городах Европы, в том числе и екатерингофского. Украсили парк и изящные мосты. Особенно хорош был висячий мостик, перекинутый через ведущий к дворцу канал. Это был первый чугунный мост в Петербурге.
На песчаной косе, омываемой Невой, Монферран возвел большое деревянное здание на каменном фундаменте в готическом стиле с решетчатыми фигурными окнами, галереями и высоким бельведером (так называется надстройка над зданием, чаще всего круглая в плане, с которой открывается вид на окрестности, в прямом переводе с итальянского – прекрасный вид). Называлось сооружение почему-то фермой. Летом в нем жил генерал Милорадович.
Но главным, конечно, было восстановление дворца, возвращение его интерьерам (хотя бы некоторым из них) первозданного вида – Милорадович мечтал сделать музей Петра Великого и открыть его не для избранных – для всех.
Первый в России мемориальный музей был открыт 1 мая 1825 года. Обратите, пожалуйста, на эту дату особенное внимание.
Михаил Иванович Пыляев, замечательный знаток русской старины, так описывает этот музей: «…в нижнем этаже сохранили убранство комнат в том самом виде, как было при Петре. перед спальней императора стоял шкаф, в котором хранился его синий кафтан с золотым шитьем по борту и рукавам; этот кафтан Петр носил в сражениях. В спальне стояла старая простая сосновая кровать, по преданию, сколоченная руками императора. Наволочки, как и одеяло, были шелковые, некогда зеленые. С нашивными золотыми орлами. В спальне висела картина фламандской школы с изображением морского вида; напротив кровати находилось старинное зеркало и стоял поставец с китайскими чашками; перед постелью висела икона Владимирской Богоматери.
В столовой стоял штучный банкетный стол, сделанный из лиственницы, доставленной Петру из Архангельска. За этим столом государь любил беседовать с Апраксиным, Шереметевым, Меншиковым. под чехлом деревянная табакерка его работы, пожалованная им поручику Иосифу Ботому. Тут же лежала другая табакерка, подаренная им жене купца Марье Барсуковой, часы, пожалованные вышневолоцкому купцу Сердюкову, подрядчику при постройке Вышневолоцких шлюзов…»
На этом прекращаю цитировать Пыляева. Во-первых, потому что с музеем все более-менее ясно. Во-вторых, потому что ничего не ясно. Как вещи, подаренные Петром Великим (а значит – бесценные), которые потомки тех, кому они были подарены, должны бы хранить, как зеницу ока, оказались в музее? Это в куда более поздние времена работники музеев и коллекционеры ездили по городам и весям, скупали исторические ценности. В первой четверти XIX века такого еще не было. Как же они попали в Екатерингоф? Ответ оказался простым и одновременно удивительным. Все дело в личности создателя музея. Слава генерала Милорадовича была такова, что помочь ему собрать музей были готовы многие. Помогали бескорыстно, с радостью отдавая герою то, чем дорожили, что хранили несколько поколений. Именно так попали в музей и табакерки, сделанные Петром, и часы, подаренные им Сердюкову.
Что же за человек был Милорадович, чем заслужил он любовь и восхищение?
Отступление о военном генерал-губернаторе столицы
Нельзя сказать, что имя Михаила Андреевича Милорадовича вовсе забыто нашими современниками и соотечественниками. Но что знает о нем большинство? Генерал, которого убили на Сенатской площади во время восстания декабристов. И все. Надеюсь, те, кто знает больше, не обидятся на меня за упрек в беспамятстве: я ведь говорю о большинстве. А уж если честно, большинству-то это имя не говорит вообще ничего. Несколько лет назад я имела случай в этом убедиться и загорелась желанием напомнить об этом замечательном человеке. Мне повезло: нашла поддержку в Министерстве культуры. Так появился фильм «Кого застрелил Каховский?» Телеканал «Культура» показывал его неоднократно, и каждый раз кто-нибудь звонил: надо же! О каких людях мы позволили себе забыть! И я уже загордилась (чуть-чуть!): все-таки помогла вспомнить… Ничуть не бывало. Недавно случай свел с группой студентов-медиков. Говорили о ранениях, о том, что редко кому удавалось несколько раз ходить в атаку, обычно в первой же ранили или убивали. И тут я сказала: Милорадович ходил в пятьдесят две (!) атаки и ни разу не был ранен. Мои собеседники растерянно улыбнулись: а кто этот счастливчик? Как его? Милорадович? История древнего сербского рода Милорадовичей – убедительное свидетельство братства наших народов. Еще в начале XVII века сражались они с турками, помогая России.
Петр Великий умел ценить верных друзей – пожаловал Милорадовичам богатые поместья. Отец Михаила Андреевича, Андрей Степанович, достиг положения весьма высокого: стал царским наместником в Малороссии. Михаилу было семнадцать, когда он принял участие в первом бою. А в двадцать семь он уже генерал-майор. Его называют счастливчиком. Хотя древняя мудрость гласит: «Не называй никого счастливым, пока он жив».

М. А. Милорадович
Молодой генерал отправляется в Италию под начало самого Суворова. Ни одно крупное сражение италийских и швейцарских походов не обошлось без Милорадовича. Суворов в донесении Павлу I писал: «Милорадович прилетел на крыльях, одержал победу и по-особенному великодушно уступил оную князю Багратиону как командовавшему авангардом».
Вот это великодушие, благородство рыцаря Суворову, да и многим, кто знал Милорадовича в разные годы, кто сражался с ним рядом, было дороже отваги и воинской удачи. Милорадович, как и Суворов, совершил фантастический марш-бросок через Альпы. Но кто об этом знает? В донесениях он не описывал своих подвигов, лишь кратко сообщал: отразил и победил неприятеля там-то и там-то. Пройдет время, и накануне сражений Отечественной войны Милорадович, «разъезжая перед войсками, ободрял их примером и речами, напоминая всем и каждому прежние походы с Суворовым, трудные пути Альпийских гор, поощряя через то преодолевать всякое препятствие, забывать всякую нужду, помня только о единой славе и свободе Отечества. Такие увещевания не были напрасны, солдаты с удовольствием внимали им – и темные осенние ночи, влажные студеные туманы, скользкие проселочные дороги, томительный голод и большие переходы не могли остановить рвение войск, кипевших желанием настичь бегущего врага. Среди смерти и ужасов сражения спокойно занимался он обозрением местности, проезжая мимо полков, по обыкновению своему ласково с солдатами разговаривал. Войска кричали ему ура!.. Твердая уверенность вождя в победе мгновенно сообщалась войску, оно кипело мужеством и ожидало только знака к нападению». Это строчки из «Писем русского офицера» Федора Николаевича Глинки. Двести лет назад этой книгой зачитывалась вся просвещенная Россия. В наш рассудочный век она может показаться излишне пафосной и сентиментальной. Тогда же сотни юных сердец зажгла она любовью к Отечеству.
«Письма» – эмоциональная летопись военных походов русской армии 1805–1806 годов, позднее дополненная описанием событий Отечественной войны; живое свидетельство боевого офицера, участника всех главных сражений с Наполеоном, бесстрашного воина и безупречного патриота. Его-то, отважного офицера и незаурядного поэта, заметил и сделал своим адъютантом генерал Милорадович. Мог ли он предположить, что найдет в Глинке блистательного, точного и честного мемуариста?
При Бородине Кутузов доверил Милорадовичу командовать правым крылом русской армии. Глинка вспоминал: «Он разъезжал на поле смерти, как в своем домашнем парке: заставлял лошадь делать лансады (крутые, высокие прыжки верховых лошадей. – И. С.), спокойно набивал себе трубку, еще спокойней раскуривал ее и дружески разговаривал с солдатами: «Стой, ребята, не шевелись! Дерись, где стоишь! В этом сражении трусу нет места!» Твердая уверенность в победе мгновенно сообщалась войску».
К этому нелишним будет добавить, что адъютант всегда – и во время великого сражения тоже – был лишь на полкорпуса коня позади своего генерала. А ведь недаром один из самых неустрашимых и самых скупых на похвалы русских полководцев, Александр Петрович Ермолов, писал к Милорадовичу: «Чтобы быть всегда при Вашем превосходительстве, надобно иметь запасную жизнь». Еще раз дам слово Федору Глинке: «Не знаю, почему большая часть подвигов этого генерала не обозначена в «Ведомостях», но он, как я заметил, нимало этим не огорчается. Это значит, что он не герой «Ведомостей», а герой истории и потомства. Этот генерал, принявший по просьбе Светлейшего (князя М. И. Кутузова. – И. С.) начальство над арьергардом после страшного Бородинского сражения (оно состоялось 26 августа. – И. С.), дрался с превосходящим неприятелем с 29 августа по 23 сентября, то есть 26 дней непрерывно. Некоторые из этих дней ознаменованы большими сражениями, по 10 и более часов продолжавшимися. Известно ли все это у вас?»
У нас, к стыду нашему, не известно…
Когда было принято решение сдать Москву, именно Милорадовичу удалось заключить перемирие с французами и дать русской армии время, чтобы вывезти из города раненых и государственные ценности. Возможно, только благодаря этому перемирию удалось спасти и бесценное сокровище – рукопись «Истории государства Российского». Николай Михайлович Карамзин покинул Москву одним из последних. Унес только одно – рукопись.
Но вот французы уходят из горящей Москвы. Арьергард, которым командует Милорадович, волею судьбы становится авангардом и бросается преследовать противника к Вязьме. «Генерал Милорадович повел всю кавалерию в объятый пламенем и неприятелем еще наполненный город… кругом горели и с сильным треском распадались дома, бомбы и гранаты, до которых достигало пламя, с громом разряжались, неприятель стрелял из развалин и садов, пули свистели по улицам…»
Со временем благородное дворянство и граждане Вязьмы, конечно, почувствуют цену этого великого подвига и воздадут должную благодарность освободителю их города. Пусть поставят они на том месте, где было сражение, хоть не многоценный, но только могущий противиться времени памятник, и украсят его, по примеру древних, простой, но все объясняющей надписью: «…генералу от инфантерии Милорадовичу за то, что он с тридцатью тысячами россиян, разбив пятидесятитысячное войско неприятельское, исторгнув из рук его горящий город их, потушил пожары и возвратил его обрадованному Отечеству и утешенным гражданам в достопамятный день 23 октября 1812 года». Боже, какими же наивными идеалистами были они, будущие декабристы!..
В сражении за Вязьму французы потеряли десять тысяч солдат и офицеров, еще пять тысяч попали в плен. Казалось бы, Милорадовича должны ненавидеть. Но… после еще более кровопролитной битвы под Красным (убитых – двадцать тысяч, пленных – почти двадцать три тысячи) оставшиеся шестьсот человек, укрепившиеся в окрестных лесах, прислали переговорщика сказать, что сдадутся они одному Милорадовичу, иначе готовы биться до последнего. Французы называли Милорадовича русским Баярдом (легендарный рыцарь без страха и упрека. – И. С.), пленные кричали ему: «Да здравствует храбрый генерал Милорадович!» Глинка вспоминал: «Его и сами неприятели любят за то, что он, сострадая об них по-человечеству, дает последний свой запас и деньги пленным, велит перевязывать им раны, организует лазареты».
Точно так же он будет отдавать все свои деньги пострадавшим от наводнения 1824 года, носиться на двенадцативесельном катере по Петербургу, спасая тонущих. Дом свой превратит в приют для несчастных, лишившихся крова, и будет кормить, лечить, одевать – полностью содержать без малого триста спасенных. Кроме того, каждый день к нему будет приходить за помощью не менее пятисот человек, и никто не уйдет разочарованным. Похоже, все-таки не зря назначил Александр I боевого генерала на должность, больше подходившую опытному администратору. Правда, случалось ему и раскаиваться в этом назначении: больно уж непредсказуем бывал порой граф Милорадович. Так, явился на аудиенцию и торжественно вручил государю записку под заглавием «Нечто о крепостном состоянии». Рассказал, что крепостное право неотступно мучает его совесть, что поручил блистательному молодому экономисту Николаю Тургеневу составить эту записку в надежде, что сумеет убедить государя. Странная, не правда ли, пара: генерал-губернатор имперской столицы, в подчинении у которого войска и полиция, и один из будущих бунтовщиков, которого через несколько лет приговорят к смерти (к счастью – заочно). Оба верят… Но Александр уже не тот, что в первую половину царствования. Тогда он искренне хотел освободить всех своих подданных. Теперь же… То ли устал, то ли понял: слишком сильны те, кто не допустит реформ. Правда, даже после этой эскапады Александр, которого считали чрезмерно подозрительным, не отказал в доверии генералу Милорадовичу.
А как-то Михаил Андреевич позволил себе нечто такое, что император вряд ли простил бы кому бы то ни было другому. Федор Николаевич Глинка вспоминал, как однажды (дело было 15 апреля 1820 года) встретил взволнованного Пушкина (они приятельствовали), который рассказал, что слух о его вольнолюбивых стихах дошел до правительства и теперь его требуют на расправу к Милорадовичу. Пушкин просил совета, как ему вести себя с всесильным генерал-губернатором. Глинка ответил: «Идите к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт, но в душе и рыцарских выходках его у него много романтизма и поэзии: его не понимают! Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности». Здесь нелишним будет сказать, что генерал-губернатор отлично знал, какую судьбу готовят поэту. Он должен был только начать – арестовать Пушкина и забрать все его бумаги. Дальше действовать предстояло ведомству Аракчеева: сопроводить арестованного в сибирскую ссылку. Не Милорадович и даже не Аракчеев определили эту судьбу – сам император.
А вот рассказ Милорадовича о визите Пушкина и о том, что за этим последовало. «Знаешь, душа моя (это его поговорка), у меня сейчас был Пушкин. Мне ведь велено взять его и все его бумаги, но я счел более деликатным (это тоже его любимое выражение) пригласить его к себе и уж у него самого вытребовать бумаги. Вот он явился, очень спокоен, со светлым лицом. И когда я спросил его о бумагах… «Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-нибудь написано мною (разумеется, кроме печатного), с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем…»
А знаешь ли, Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою (это тоже его словцо) обхождения». На следующий день поутру Милорадович был у императора, подал ему исписанную Пушкиным тетрадь: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать!» «Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал, как было дело. Государь спросил: «А что ж ты сделал с автором?» – «Я объявил ему от Вашего величества прощение!» Тут мне показалось, что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, он с живостью сказал: «Не рано ли?» Потом прибавил: «Ну, коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и, с. соблюдением возможной благовидности, отправить его на службу на юг»».
Думается, Александр был ошеломлен: дерзость небывалая! Действовать от его имени вопреки его воле! Но он был еще и восхищен: какая смелость! Какое равнодушие к карьере! Ведь знал Милорадович: за несравненно меньшие проступки многие лишались монаршей благосклонности, а значит, и высоких чинов, и всего, что с ними в России связано.
После этого было много разного. И, хотя недоброжелатели, а точнее – завистники, упрекали генерала в сибаритстве и расточительности, он много сделал, чтобы придать Петербургу лоск, достойный столицы великой державы, притом – державы-победительницы.
Первого мая 1824 года праздник, устроенный генерал-губернатором по поводу открытия Екатерингофского парка и дворца-музея, был великолепен: музыка, танцы, фейерверки. А он уже рассказывал, какие новые развлечения ждут петербургскую публику на таком же празднике через год. Замыслы были грандиозны…
Но… 19 ноября в Таганроге умирает Александр I, через восемь дней об этом становится известно в столице. Правда, наследник цесаревич Константин Павлович в это время находится в Варшаве. Ничего, долго ли скакать до Петербурга! И тогда. Еще во время суворовских походов познакомился Милорадович с Константином Павловичем. Того считали (и не без оснований) человеком вздорным, но был он отчаянно смел, за чужую спину в бою не прятался. Это и сблизило наследника престола с отважным молодым генералом.
Отвращение цесаревича к государственным занятиям было в то время общеизвестно. У Милорадовича имелись основания надеяться, что заниматься этими делами тот охотно доверит ему, боевому товарищу. А уж он-то сумеет убедить отменить, наконец, рабство – этот позор России!
Но… великий князь Николай Павлович сообщает военному генерал-губернатору столицы, что еще четыре года назад цесаревич Константин отрекся от права на престол и наследником (тайно!) был назначен он, Николай. «Вы сами изволите знать, как вас не любят», – заявляет в ответ Милорадович и, ссылаясь на закон, буквально вынуждает Николая присягнуть Константину. За ним присягает и гвардия.
Милорадович – идеалист. Для него присяга – дело святое. Константин отказывается от трона? Значит – переприсяга?! Он надеется: гвардейские полки откажутся от такого позора. Это заставит Константина принять корону. А он, Милорадович, станет арбитром между новым государем и заговорщиками.
Не удивляйтесь, о существовании тайных обществ он знал. Да-да, тот, у кого в подчинении была вся полиция, кто мог в несколько минут арестовать всех (или почти всех) участников заговора, знал. А кое-кто считает, что до определенного момента Милорадович и руководил действиями заговорщиков. Это – захватывающая интрига. Но рассказ о ней, как сейчас принято говорить, не соответствует формату этой книги. Надеюсь, к этой теме мне еще удастся вернуться.
А тогда… На Сенатскую площадь вышли не все, и не всё пошло так, как было задумано. Когда Милорадович понимает, что еще немного – и русские солдаты начнут стрелять в русских солдат, он скачет на площадь. Его отговаривают, пугают… Он не может допустить, чтобы пролилась кровь солдат. Его солдат. Он въезжает в каре: «Солдаты! Кто из вас был со мной под Кульмом, Люценом, Бауценом?» Каре молчит. «Никто? Слава Богу! Значит, здесь нет ни одного русского солдата! Ни одного русского офицера!» На лицах смятение… Еще немного – и солдаты дрогнут, вернутся в казармы.
И тут раздается выстрел. Смертельно раненого генерала несут в Конногвардейские казармы. Шпага волочится по земле. Та самая шпага, на которой выгравирована надпись: «Спасителю Бухареста». Ее вручили генералу благодарные жители румынской столицы за то, что он в 1806 году с пятью тысячами русских штыков разгромил восьмидесятитысячное (!) турецкое войско и освободил город. Историки Отечественной войны подсчитали: Милорадович участвовал почти в двухстах сражениях. «Пули сшибали султан со шляпы Милорадовича, ранили и били под ним лошадей, он не смущался, переменял лошадь, закуривал трубку, повторял: «Еще не отлита моя пуля!»». И вот он умирает. На руках своего верного адъютанта Федора Глинки. От русской пули. От пули человека, вместе с которым защищал Отечество (Каховский был на Бородинском поле, правда, в запасном полку, так что в сражении не участвовал, зато в заграничных походах показал себя человеком смелым).
Его похоронили в Александро-Невской лавре, но не в Благовещенской церкви, где лежит Суворов, а неподалеку, в Духовской. Эта церковь во имя сошествия Святого Духа была создана в старинном здании Духовского корпуса лавры, построенном еще при жизни Петра по плану Трезини, незадолго до гибели Милорадовича по инициативе митрополита Санкт-Петербургского Михаила (Десницкого), одного из самых знаменитых проповедников в истории русской церкви. Его проповеди собирали так много верующих, что их не вмещали существовавшие храмы, вот и было решено перестроить и расширить церковные здания – открыть новую церковь. Митрополит Михаил до открытия церкви не дожил, но был похоронен перед самым ее алтарем. Похоронен первым. В 1821 году.
А шестьдесят лет спустя в этой церкви отпевали Федора Михайловича Достоевского.
В начале 1932 года, когда началась вторая волна борьбы советской власти с религией, Духовская церковь была обречена, но историки, которые еще сохраняли право голоса, сумели отстоять несколько могил. Из Духовской в Благовещенскую церковь перенесли около двадцати захоронений, в том числе прах и надгробье генерала Милорадовича. Так он снова оказался рядом со своим учителем и кумиром Александром Васильевичем Суворовым.
Какие странные скрещенья дарует жизнь…
В своей книге «Сон юности» дочь Николая I, великая княгиня Ольга Николаевна, королева Вюртембергская, вспоминала: «Кабинет Папа – светлое приветливое помещение с четырьмя окнами, два с видом на площадь, два – во двор. В нем стояли три стола, один – для работы с министрами, другой – для собственных работ и третий, который был покрыт планами и моделями, служил для военных целей. Низкие шкафы стояли вдоль стен, в них хранились документы семейного архива, мемуары, секретные бумаги. Под стеклянным колпаком лежали каска и шпага генерала Милорадовича, убитого во время бунта декабристов 14 декабря».
Верится с трудом. Но зачем Ольге Николаевне выдумывать? Знала об истинной роли генерала в событиях того рокового дня? Хотела, чтобы читатели «Сна юности» не усомнились в благородстве ее отца? Вряд ли. Ей ведь было в день восстания всего три года. Значит, Николай Павлович действительно хранил каску и шпагу погибшего генерала (по существу – врага)? Загадка.
А праздник 1 мая в 1826 году состоялся. Но уже без того, чьей волей Екатерингоф был возрожден.
При Николае I Екатерингоф весьма популярен: парк оставался некоторое время таким благоустроенным и красивым, каким стал попечением генерала Милорадовича. Царское семейство посещало и парк, и дворец-музей. За ним тянулась и «чистая» публика. Устраивали пикники, игры. Вели себя вполне пристойно – не мусорили, костров не разводили. Но однажды все-таки случился пожар. Так и не выяснили, случайным он был или злонамеренным. Парк ведь был общедоступен. Оставлять в плохо защищенном музее исторические реликвии посчитали после этого невозможным. Все, что имело ценность, прежде всего мемориальную, передали Императорскому Эрмитажу. А дворец и парк постепенно приходили в запустение. Недаром ведь сказано: живи в доме – и не рухнет дом.
После революции 1917 года Екатерингофский дворец и парк передали молодежным организациям. В 1923 году вспыхнул первый пожар, в 1925-м – второй, в 1926-м – третий. После него вялые разговоры о ремонте, которые велись еще со времен первого пожара, потеряли смысл: ремонтировать стало уже нечего. Практически одновременно (всего через три года) была уничтожена и Екатерингофская церковь во имя святой великомученицы Екатерины. Она (поначалу деревянная) была первой постройкой, которой Петр ознаменовал свою победу. Она стояла уже к осени 1707-го и, если верить преданию, именно в ней государь тайно обвенчался 20 ноября со своим другом сердешным Катеринушкой. И только в 1711 году рядом с церковью вырос дворец, о котором я рассказывала, – подарок к официальной торжественной свадьбе, которая состоялась 19 февраля (все даты – по старому стилю) 1712 года.
Почему Петр решил посвятить храм именно святой Екатерине? На первый взгляд очевидно: она – небесная покровительница его любимой жены. Но дело не только в этом. Считается, у нее есть особый дар, у Екатерины. В начале IV века правил в Риме император Максимин. Был он, как положено, язычником и частенько устраивал празднества с жертвоприношениями идолам. И вот однажды на праздник явилась девушка невиданной красоты и принялась обличать заблуждения язычников. Оказалось, это дочь правителя Александрии Конста – Доротея. Она была не только красива, но и необычайно умна. От женихов, понятно, отбоя не было. Но она объявила родителям, что выйдет замуж только за того, кто превзойдет ее знатностью, богатством, красотой и мудростью. Матушка Доротеи, тайно исповедовавшая христианство, отвела дочь к мудрому старцу. После разговора с ним девушка приняла крещение с именем Екатерина (всегда чистая). И было ей видение: Христос надел на ее палец обручальное кольцо – знак того, что она – невеста Небесного Жениха.
На языческий праздник она явилась, чтобы проповедовать Его учение. В споре победила пятьдесят философов, которые после ее речей уверовали во Христа, за что по велению императора были тут же сожжены. Обратила к Христу императрицу Августу, и та была жестоко казнена разгневанным супругом. Мучениками за Христа стали и двести воинов во главе с военачальником Порфирием – их убедила Екатерина. Максимин хотел колесовать проповедницу, но ангел сокрушил орудие казни. Тогда император приказал обезглавить девушку. Предание гласит: ангелы перенесли останки мученицы на Синай. Обретены они были в VI веке.
С тех пор мощи святой хранятся в Синайском монастыре в Египте, одной из древнейших христианских обителей мира. Паломникам после поклонения мощам дается серебряное кольцо, которое помогает укреплению брака. Вот, похоже, чего ждал от Екатерины всемогущий российский император…
Первая Екатерингофская церковь простояла десять лет, а потом была разобрана. Престол, перед которым Петр венчался с Екатериной, перевезли в Стрельну в построенную там рядом с дворцом деревянную церковь. Но Екатерингоф без храма не остался. В 1721 году неподалеку от дворца, на мызе Кальюла, построили каменное здание шпалерной фабрики, которой надлежало производить ковры для императорского двора. Мыза стала называться по-русски Калинкиной деревней (имя сохранилось и по сей день). Вот в здании Калинкиной фабрики и освятили новую церковь во имя святой Екатерины.
Уже в годы правления Екатерины II в помещении фабрики была организована больница для лечения «секретных болезней», а рядом с нею построена отдельная церковь – деревянная.
Николай Павлович решил строить каменный храм. Чтобы на века. И построили. По проекту входившего тогда в моду Константина Андреевича Тона. Это была одна из первых в стране церквей в «русско-византийском» стиле, каких плодовитый Тон еще создаст великое множество. Прошло сорок лет, и к церкви пристроили высокую стройную колокольню. Многие иконы и утварь сохранялись в этой церкви еще со времен Петра. Но это, разумеется, разрушителей не остановило.
На месте взорванного храма построили кинотеатр «Москва» – первый кинотеатр с тремя зрительными залами. Правда, сейчас ни один не работает. Кинотеатр, возведенный на месте храма, уже несколько лет заброшен. Недавно его продали в частные руки. Так что можно ждать сюрпризов. Вдруг да решит новый хозяин восстановить церковь? Только это навряд ли. Скорее всего, ждет нас очередной торгово-развлекательный центр или ресторан. Дальше игра воображения современного человека, твердо стоящего на земле, едва ли унесет.
И еще одна утрата. Неподалеку от Екатерингофского стоял когда-то необыкновенный дворец. Занимал он всю территорию маленького островка между устьями Невы, Фонтанки и истоком Екатерингофки. Открываешь дверь – и ступеньки парадной лестницы ведут прямо в воду залива. Академик Грабарь назвал этот дворец «одним из самых милых и самых любезных памятников Петровской эпохи в Петербурге». И сердцу Петра дворец был мил и любезен. Только там мог он побыть наедине с собой, неотрывно смотреть на море, не заботясь, что кто-то окликнет, будет о чем-то просить, уговаривать, давать ненужные советы. Просто смотреть на море. Мне кажется, что-то очень важное угадал в его характере, вернее, в его душе Мережковский. Вот что он писал в романе «Петр и Алексей».
«Его стихии – огонь и вода. Он их любит, как существо, рожденное в них: воду – как рыба, огонь – как Саламандра. Страсть к пушечной пальбе, ко всяким опытам с огнем, к фейерверкам. Всегда сам их зажигает, лезет в огонь. Говорит, что приучает подданных к огню сражений. Но это только предлог: он просто любит огонь. Такая же страсть к воде. Потомок московских царей, которые никогда не видели моря, он затосковал о нем еще ребенком в душных теремах Кремлевского дворца, как дикий гусеныш в курятнике. Плавал в игрушечных лодочках по водовзводным потешным прудам. А достиг до моря, то уже не расставался с ним. Большую часть жизни проводит на воде. Каждый день после обеда стоит на фрегате. Когда болен, совсем туда переселяется, морской воздух его почти всегда исцеляет. Летом. в огромных садах ему душно; устроил себе мыльню в Монплезире, домике, одна сторона которого омывается волнами Финского залива; окна спальни прямо на море. В Петербурге Подзорный дворец построен весь в воде, на песчаной отмели Невского устья. Дворец в Летнем саду также окружен водою с двух сторон: ступени крыльца спускаются в воду, как в Амстердаме и Венеции. Однажды зимою, когда Нева уже стала и только перед дворцом оставалась еще полынья окружностью не больше сотни шагов, он и по ней плавал взад и вперед на крошечной гичке, как утка в луже. Когда же вся река покрылась крепким льдом, велел расчистить вдоль набережной пространство, шагов сто в длину, тридцать в ширину, каждый день сметать с него снег и катался по этой площадке на маленьких красивых шлюпках или буерах, поставленных на стальные коньки и полозья. «Мы, – говорит, – плаваем по льду, чтобы и зимою не забыть морских экзерциций». Даже в Москве, на Святках, катался раз по улице на огромных санях, подобии настоящих кораблей с парусами. Любит пускать на воду молодых диких уток и гусей, подаренных ему царицею. И как радуется их радости! Точно сам он водяная птица».
Подзорный дворец. Для того он его и построил, чтобы, достигнув моря, уже никогда с ним не расставаться. Так бы стоял и стоял с подзорной трубой на башне или у балюстрады, смотрел бы вдаль – ждал, когда появится незнакомый корабль. Сначала – черной точкой на сверкающей, мерно, тяжело дышащей поверхности моря, потом – детской игрушкой, потом – увеличится, очертания прояснятся, и он-то уж сразу узнает, то ли это могучий галеас, то ли неторопливая галера, то ли величественный фрегат, то ли шустрый купеческий галиот. Еще немного – и можно будет разглядеть флаг. Он рад любому, кто с миром спешит в его город.

Подзорный дворец
Строили дворец долго, почти пять лет. Специально пригласил Стефана ван Эвитена – хотел, чтобы построили ему дворец не как-нибудь, а «на голландский манир». Приказал твердо: «Палаты по чертежу и по указанию Степана Фонсвитена делать». Меня всегда удивляет, к чему он всегда так искажал иноземные фамилии? Не мог выговорить правильно? Ерунда. Еще как мог. Если хотел. Может, втайне надеялся: если звать человека «на русский манир», он и сам себя русским почувствует, и останется, и окажется полезен здесь, на этой не самой приветливой земле. Остров, на котором стоял дворец, когда-то, до Петра, назывался Овечьим, точнее – Овчим, потом Подзорным, а уж потом, с 1848 года, когда отдали его под поселение петербургским лоцманам, стал Лоцманским. Но до этого, после смерти хозяина, успел Петровский дворец побывать и адмиралтейским складом, и тюрьмой. С одним из его узников случилась пренеприятная история.
Отступление о том, как слово иногда убивает
Звали этого злосчастного узника Степаном Федоровичем Апраксиным. Был он племянником прославленного сподвижника Петра, генерал-адмирала графа Федора Матвеевича Апраксина. До звания генерал-фельдмаршала дослужился сам, не по родству. Мальчишкой (при Петре II) поступил рядовым в Преображенский полк, при Анне Иоанновне – уже секунд-майор. Получил назначение в армию фельдмаршала Миниха, отличился при Очакове, потом – в кровопролитном Ставучанском сражении и при взятии Хотина. Получил поручение доставить государыне весть об этой победе. Таких вестников владыки с давних времен щедро награждали. Не стала исключением и царица Анна – произвела Апраксина в генерал-майоры. И Елизавета Петровна ему благоволила – назначала на высокие посты в армии, награждала. Неудивительно – был он умен, трудолюбив, решителен, честен, императрице искренне предан.
Когда началась Семилетняя война (напомню: Фридрих II напал первым, на стороне Пруссии воевали Англия и Португалия, союзниками России были Франция, Австрия, Саксония, Италия и Швеция), Елизавета назначила Апраксина командующим русской армией. Многие его коллеги были возмущены: мол, не по заслугам честь. Объясняли это назначение тем, что в друзьях у Степана Федоровича были самые влиятельные вельможи: братья Шуваловы, канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин и сам Алексей Григорьевич Разумовский, тайный супруг государыни – хотя едва ли даже в самых глухих уголках империи нашелся бы мало-мальски грамотный человек, который тайны этой не знал.
Собирали Апраксина на войну основательно. Следовал за ним огромный обоз со всякими необходимыми вещами, в том числе с подарками заботливой императрицы: с собольим мехом, чтобы от холода в шатре укрываться; со столовым серебряным сервизом весом в восемьдесят пудов, чтобы не отказывал себе в привычном комфорте (славился Степан Федорович своими пышными обедами, гостеприимством, хлебосольством). На всякий случай захватил с собой командующий и двенадцать новых, ненадеванных кафтанов. Как же без этого?
Но шутки шутками, а положение у Апраксина было незавидное: предписано ему было ничего не предпринимать без указания «Высшей военной конференции». Входили в нее как его друзья, так и недруги, посему указания получал он весьма противоречивые. Тем не менее сумел взять Мемель и одержать очень трудную победу под Гросс-Егерсдорфом. Командующий докладывал Елизавете Петровне: «Я дерзаю с этой Богом дарованною победоносному нашему оружию милостию Ваше Императорское Величество со всеглубочайшим к стопам повержением всеподданнейше поздравить, всеусердно желая, да всемогущий благоволит и впредь оружие Ваше в целости сохранить и равными победами благословить для приращения неувядаемой славы Вашего Величества и устрашения всех зломыслящих врагов».
Победа под Гросс-Егерсдорфом открыла русским войскам путь на Кенигсберг. Императрица ждала обещанных «равных побед». И вдруг… Апраксин отступает к Тильзиту. Необъяснимо! Причина может быть одна – измена. На самом деле он выполняет тайный приказ государственного канцлера. Значит, изменник Бестужев? Конечно же, нет. Он многолетний и непримиримый враг Фридриха. Высказывались и продолжают высказываться предположения, будто, отдавая приказ отступать, Бестужев пытался угодить наследнику, великому князю Петру Федоровичу. Тот Фридриха боготворил и его врагов считал своими врагами. Думаю, эти предположения абсолютно беспочвенны. Бестужев был человеком умным и отлично понимал, что приход наследника к власти означает для него неизбежный конец карьеры, а вполне вероятно, и жизни: став императором, тот никогда не простит канцлеру его упорную антипрусскую политику. Другое дело – великая княгиня Екатерина Алексеевна. Вот здесь начинается одна из тех придворных интриг, которые способны изменить судьбу державы. Бестужев, который поначалу относился к жене наследника настороженно и крайне усложнял ее и без того нелегкую жизнь при дворе, понимает: в случае смерти Елизаветы его единственный шанс на спасение – Екатерина на троне. И для нее поддержка всемогущего канцлера – неожиданный и счастливый подарок судьбы. Они без труда находят общий язык. И тут канцлера и его друга Апраксина арестовывают по обвинению в государственной измене. Обвинение абсурдно: вся их жизнь, все дела доказывают их невиновность. Но у обоих много врагов и завистников, а Елизавета мнительна.
Почему же Бестужев отдал такой странный приказ об отступлении? Думаю, причина в том, что канцлер, напуганный участившимися припадками императрицы (есть основания предполагать, что она страдала эпилепсией) и опасавшийся ее неожиданной кончины, был обеспокоен будущим России. Основания имел для этого более чем серьезные: наследник престола – друг и преданный поклонник врага. После воцарения Петра III эти опасения подтвердятся: новый император откажется от всех завоеваний русской армии, вернет Фридриху все земли. Бестужев, предвидя уступки будущего монарха своему кумиру, хотел иметь армию Апраксина поближе к границам России. Но как объяснить это Елизавете? Придется признаться, что боишься ее смерти. А это, при ее мнительности, хуже любого предательства.
И тут случается то, что могло изменить судьбу России: подозрения падают на Екатерину. Еще бы – немка! Уж не она ли склонила канцлера и фельдмаршала к измене?! О приказе, касающемся «загадочного отступления», она даже не подозревает. Но есть такое, за что можно поплатиться головой: «проект о престолонаследии». В нем прямо сказано: после смерти Елизаветы Петровны наследует ей внук Павел Петрович, регентшей при малолетнем наследнике, а значит – реальной властительницей империи становится Екатерина Алексеевна. Ну а ею. ею будет управлять мудрейший Алексей Петрович.
Они писали это вдвоем, канцлер и великая княгиня. Если найдут. Им обоим пришлось преодолеть множество преград, проявить чудеса изобретательности, чтобы он сумел ее известить: «все сожжено». Екатерине оставалось убедить Елизавету Петровну в собственной невиновности. Это было непросто. Но недаром ее станут называть Великой. Она сумела вернуть доверие подозрительной императрицы.
Бестужева пытали, надеялись заставить оговорить великую княгиню (врагов у нее было предостаточно), но он ни слова, способного повредить Екатерине, не сказал. В итоге был сослан и лишен всех званий и состояния. В ссылке ему пришлось нелегко. Но сразу после восшествия на престол Екатерина II прикажет с почестями доставить своего спасителя ко двору и вернет ему все потерянное. Не получит он только одного, о чем мечтал, главного – права управлять новой императрицей. Об этом я еще расскажу в главе «Куда ни бросишь взгляд…».

Екатерина II
Апраксину, наверное, она тоже вернула бы все отобранное. Не пришлось – не дожил. Три года провел он в заключении, сначала в одном бывшем царском дворце, потом в другом – в Подзорном. Его упорно допрашивали, но признаваться фельдмаршалу было не в чем, а оговаривать старого друга, бывшего канцлера, было не в его правилах. Зато нашлось, наконец, время подумать о прошлом. В нем, вроде бы безупречном, был один постыдный поступок: из-за Апраксина пострадал ни в чем не повинный человек, царский лекарь, граф Иоганн Герман Лесток. Его, как теперь Апраксина, оговорили, обвинили в измене. И тогда тоже затеял все Бестужев. Апраксин же его поддержал. По дружбе. Сам-то он против лейб-медика Елизаветы Петровны ничего не имел, к тому же знал, как она ему доверяет: Лесток немало способствовал ее возведению на трон. Но слишком много власти забрал лекарь, уже и в дипломатические дела стал вмешиваться. Бестужев этого не терпел. Вот и замыслил одну из своих интриг. Елизавета оговору поверила. Вчерашнего ее любимца бросили в Петропавловскую крепость. Через пять лет смилостивились – выслали в Устюг. Екатерина, придя к власти, вернула старого, больного Лестока в Петербург. Но имущество его было разграблено… Это второй грех фельдмаршала Апраксина: мало того, что помог оговорить графа, так еще и не отказался принять его дом со всеми драгоценными вещами. Будто плату за оговор.
И вот однажды, возвращаясь из Петергофа в Петербург, Елизавета Петровна заметила на крыльце Подзорного дворца фигуру Апраксина, похудевшего, потерявшего прежний лоск. Спросила бывшего с ней презуса (председателя военного суда. – И. С.), как движется следствие. Тот развел руками: ни в чем не признается фельдмаршал, не знают, что и делать. Елизавета милостиво распорядилась: «Ну, так остается последнее средство: прекратить следствие и оправдать невиновного».
Судейские немедля отправились в Подзорный дворец, а по дороге договорились: как только презус скажет: «Приступим к последнему», так сразу и объявить заключенному монаршую милость. И вот: «Что ж, господа, приступим к последнему…» Договорить он не успел – старик внезапно упал и тут же умер. Видно, решил, что собираются приступить к пыткам.
Елизавету Петровну эта история огорчила чрезвычайно. Зла она на Апраксина не держала. А о смерти не то что подробных рассказов, даже упоминаний не терпела. Так что после этого случая в батюшкин дворец – ни ногой. Использовали его как своего рода метеостанцию: стояла перед дворцом «батарея для пушечной пальбы, коею возвещается городу приближающаяся вода при западном ветре».
А в 1803 году «дом противу Екатерингофу на острову» разобрали. Моря никто из преемников Петра особенно не любил.
Растрелянный Растрелли

Недавно в Интернете прочитала: «Кого вы считаете самым гениальным из архитекторов?» Ну не нелепость ли?! Все равно, что задать ребенку вопрос: кто лучше, папа или мама? В самом деле: Трезини – гений, Росси – гений, Кваренги – гений. А Захаров, а Стасов, а Ринальди, а Монферран?!
Но между тем, пока размышляла о некорректности вопроса, для самой себя на него ответила. Сразу, не задумываясь, не сравнивая, не взвешивая заслуг: Растрелли! Для меня – Растрелли. Не буду даже пытаться отстаивать свое мнение. Конечно же, оно субъективно. Но любовь всегда субъективна…
К счастью, сохранилось многое, что дает возможность убедиться в его непостижимом, в его несравненном даровании: Смольный собор, Зимний дворец, дворцы Строгановых и Воронцовых, загородные императорские резиденции в Петергофе и Царском Селе.
Кажется, ему (нам!) повезло: время пощадило созданное гением. Но это только кажется.
Его шедевры горели, были не раз перестроены по прихоти хозяев, очень богатых, но порой весьма скромно одаренных чувством прекрасного. Интерьеры переделывали в соответствии с менявшейся модой. То, что было построено из дерева, сокрушило беспощадное время. Многое, очень многое уничтожили фашистские бомбы и снаряды, разрушили и разграбили захватчики.
Название этой главы не мною придумано. Так назвали руины растреллиевских дворцов те, кто увидел Петергоф и Царское Село после изгнания фашистов. Царскосельский и Петергофский дворцы воссоздали наши современники. Бережно, с предельно возможной точностью и мастерством, но. это уже не те дворцы, к которым прикасалась рука гения. Сотни людей отдали многие годы, целые жизни возрождению творений Растрелли. Работа этих людей – подвиг. А они почитали за великую честь быть причастными к воплощению его замыслов.
Что же касается утраченного навсегда. Начну с того, что можно назвать «запланированными» утратами. Зимний дворец Анны Иоанновны был изначально обречен, потому что, несмотря на солидный размер, был по существу пристройкой к дому Апраксина, состоял из частей, «пригнанных» друг к другу, не имел единого плана, не был приспособлен к приему одновременно нескольких сотен гостей, а значит, мог устраивать разве что Анну, обожавшую роскошь, но ни особым вкусом, ни воображением «не страдавшую». Выполнять функцию главной резиденции самодержцев огромной империи этот дворец не мог ни в коем случае, хотя строил его великий мастер. Но даже он не мог сделать больше, чем допускали требования, предъявленные венценосной, но притом весьма прижимистой заказчицей.
«По своем прибытии императрица Анна велела мне построить большой каменный Зимний дворец в четыре этажа, не считая погребов и мезонинов. Это здание было возведено рядом с Адмиралтейством, против большой площади, так что жилой корпус выходил на реку Большую Неву. В этом здании были большой зал, галерея и театр, также и парадная лестница, большая капелла, все богато украшенное скульптурой и живописью, как и вообще во всех парадных апартаментах. Число комнат, которые были устроены в этом большом дворце, превышало 200, кроме нескольких служебных помещений, лестниц и большого помещения для караула, дворцовой канцелярии и пр…».
Составляя отчет о своей многолетней работе при русском дворе, Растрелли описывает сделанное без эмоций, тоном беспристрастного регистратора. Не жаловаться, никого не упрекать, никого не винить в неудачах – позиция благородная, позиция настоящего мужчины. А ведь он был человек страстный, на язык далеко не всегда воздержанный. Можно представить, как больно было ему работать (а работал он всегда самозабвенно), когда знал: делает вовсе не то, что нужно бы, что виделось, что хотелось.
Свой первый Зимний дворец (всего на его счету их три) по приказу императрицы Анны он фактически не строил, а постоянно делал пристройки к старому дому генерал-адмирала Федора Матвеевича Апраксина. Дом этот стоял приблизительно на том месте, что и нынешний Зимний дворец.

Дом Апраксина
Лучшего места и не найти, так что привязанность к нему царицы вполне объяснима. А распоряжаться огромным адмиральским домом она могла по своему усмотрению. Дело в том, что верный сподвижник Петра скончался бездетным. Все свое добро (а было оно немалым: дворцы, земли, золото, драгоценности) разделил между родственниками и теми, кто служил ему верно и преданно, как сам он служил своему императору. Зная, как любил Петр место у самого широкого разлива Невы, на котором стоял его дом, Апраксин решил, что должно оно навсегда остаться собственностью потомков великого государя и попросил царствовавшего тогда Петра II принять этот дом «со всеми в нем уборы» ко двору его величества. Юный император благосклонно согласился, хотя особой ценности в подарке не видел: не собирался жить в Петербурге, столицу пожелал вернуть в Москву.
Другое дело Анна Иоанновна. Что бы о ней ни писали и ни говорили, она прекрасно понимала: ее власть должна держаться не только на кнуте (с этим у нее и Бирона было все в порядке), но и на прянике. Пряником же должна стать ее верность заветам и делам достославного дядюшки Петра Алексеевича. Пусть и будет эта верность лишь видимостью, лишь декларацией. Так что столицу надобно безотлагательно вернуть в град Петров. Но где жить? Царского дворца в Петербурге нет. Вот и пригодился подарок генерал-адмирала.
Отступление о генерал-адмирале
Тем, кто хорошо знает о характере и делах Федора Матвеевича Апраксина, подарок этот может показаться странным. Ведь старый воин по собственной воле удалился от двора, возмущенный дрязгами, начавшимися после смерти его обожаемого повелителя, в интригах участвовать не желал. К подростку-императору особенно теплых чувств не питал, тем более, что отца его, царевича Алексея, не просто не уважал, но был одним из самых его строгих судей. И вдруг – такой подарок. Кто знает, может, предчувствовал, что скоро власть переменится; может, хотел, чтобы наследники Петра, какими бы они ни были, жили на месте, которое когда-то выбрал для себя сам великий государь; может, деля наследство между родичами, не мог обойти и Романовых. Он ведь был царским родственником, не кровным, но близким. Его родная сестра Марфа Матвеевна была женой (и любимой женой) родного брата Петра, Федора Алексеевича.
Те, кто, узнав об этом родстве, решат, что ему-то и обязан Федор Апраксин своим восхождением, ошибутся. Для Петра родство, как известно, значило немного.

Ф. М. Апраксин
Другое дело – способности. Самая ценная из них – способность самозабвенно трудиться. А уж на каком поприще – дело второе. Важно, чтобы душа к работе лежала и чтобы была эта работа на пользу России.
Может, Петр Алексеевич и взял к себе Федора стольником благодаря родству. Зато уж потом, когда увидел молодого Апраксина в деле, доверился ему без опасений. Вместе и потешное войско набирали, и флотилию в Переславле, на Плещеевом озере, строили. С тех пор уверенно поручал Петр Федору Матвеевичу дела трудные, требующие не только исполнительности, но и самостоятельности, решительности, смелости. Сначала назначил губернатором Архангельска. Надлежало в этом единственном в те времена русском порту наладить судостроение, как коммерческое, так и военное. Потом произвел в главные начальники Адмиралтейского приказа и одновременно назначил азовским губернатором. Пришлось Апраксину, чтобы флот для Азовского моря строить, и верфь в Воронеже организовать, и пушечный завод в Липецке, а в Таганроге и гавань построить, и прибрежные укрепления.
Как известно, чем больше человек делает, тем больше его нагружают. Довольный успехами своего (сотрудника? ученика? сотоварища?), Петр решает испытать, нет ли у того и других талантов, кроме административных, и поручает Апраксину командовать Балтийским флотом. Обнаруживается и еще дар: военный, командирский. Нападение шведов на Кроншлот, Котлин и Петербург новый командующий отразил блистательно. За что был ему пожалован графский титул. Но мало ему морских побед. Во главе десятитысячной сухопутной армии взял Выборгскую крепость. Государь не замедлил с наградой: орден Андрея Первозванного, высший орден империи, украсил грудь командующего.
Потом были еще походы и еще победы: взятие Гельсингфорса, захват Або и Аландских островов и, наконец, самая славная в те годы виктория – в морском бою у мыса Гангут. После нее произвел Петр победителя в самый высокий флотский чин – генерал-адмирала. Такого звания за всю нашу историю были удостоены всего девять человек. Апраксин – третий, после двоих столь же преданных соратников Петра, Франца Яковлевича Лефорта и Федора Алексеевича Головина.
Высокое положение никак не сказалось на характере Апраксина. Проказлив был не по чину. Не раз во главе отряда смельчаков ходил в Аландские и Стокгольмские шхеры, топил шведские суда, совершал набеги на прибрежные поселения. В общем, держал соседей «в тонусе». Эти выходки генерал-адмирала сыграли немалую роль при подписании Ништадтского мира на самых выгодных для России условиях. Очень уж хотелось шведам избавиться от необузданного и непредсказуемого вояки. Подчиненные его любили. И было за что: добр, смел, справедлив, гостеприимен, нрав имел веселый. Сам о себе говаривал, что всегда исполнял службу «по силе ума своего радостным сердцем и чистой совестью».
Со смертью повелителя и друга, которого боготворил, жизнь потеряла смысл. Преемники Петра Великого казались отвратительны, как шакалы, делящие наследство у еще не остывшего тела льва. Он покинул и двор, и Петербург. А вскоре жизнь покинула его…
Так что адмиральский дворец и земля нежданно-негаданно достались Анне Иоанновне, ставшей царицей. Тоже вполне неожиданно. В 1730 году распорядилась она, чтобы под присмотром полковника Трезини к дому покойного Апраксина пристроили с десяток новых покоев. К осени все было готово, только новая государыня терпеть не могла ездить по грязи и колдобинам, потому принялась ждать санного пути из Москвы. Снег выпал только в январе уже следующего 1731 года. По чистой, ровной белоснежной дороге царский двор добрался до Петербурга в рекордно короткое время – за трое суток.
Дворец Анне Иоанновне понравился: в такой роскоши она никогда не живала. Но, как известно, все познается в сравнении. Бирон видывал и лучшее, так что без труда сумел внушить своей царственной возлюбленной, что даже и перестроенные адмиральские палаты не могут доставить всех удобств, каких требует двор императрицы; что нет в них ни одной порядочной залы, где бы прилично было поместить царский трон и принимать соответственно своему положению иноземных послов. Вот тут-то и отдает Анна молодому архитектору Растрелли то распоряжение, о котором он писал в своем отчете и которое я цитировала, начиная рассказ о Зимних дворцах, им построенных. Растрелли оказался в несколько более выгодном положении, чем Трезини, которому пришлось пристраивать к адмиральскому дому несколько новых помещений. Ему предстояло пристраивать целый дворец. Но все-таки не строить, а именно пристраивать.

Анна Иоанновна
Свободы, размаха он был лишен. С самого начала понимал, что этому Анненскому дому (так его называли петербуржцы) не суждена долгая жизнь: как-то уж больно несуразно выглядел царский дворец, примыкающий одной стороной к Адмиралтейству, другой – к ветхим палатам Рагузинских, третьей выходивший на луг, вокруг которого лепились убогие деревянные строения: сараи, конюшни, избы. Только фасад, смотрящий на Неву, являл собой достойное зрелище.
С воцарением Елизаветы Петровны стало ясно: долго она в таком дворце не проживет. Ей, несравненной красавице, бриллианту, нужна достойная оправа – великолепный дворец, превосходящий совершенством чертоги европейских государей.
Так и случилось. Правда, Елизавета долго колебалась и, как и ее предшественница, склонялась к перестройке существующего дворца. Она вообще часто оттягивала принятие решений. Исследователи приписывают это чудовищной лени императрицы. Самым вопиющим тому подтверждением служит рассказ о том, как, получив от французского короля письмо, извещающее о рождении внука, она все тянула с подписанием ответа. И, правда, на первый взгляд лень просто безграничная. Но если вспомнить одно очень обидное для нее обстоятельство, то станет понятно: вовсе это не лень, а весьма изощренное оскорбление – мол, почему вы считаете, что мне могут быть интересны ваши семейные радости? Елизавета была добра, не гневлива, но обид не забывала. А обидели ее тяжко: родители хотели выдать ее замуж за Людовика XV. Бурбоны отказали. Ее, признанную самой красивой принцессой Европы, сочли недостойной! Только потому, что матушка ее отнюдь не голубых кровей, да и родилась она до вступления родителей в законный брак. Что же, прикажете радоваться появлению в этом высокомерном семействе законного наследника? Не дождутся! Вернее, придется подождать. И ждали. Ровно три года! И решение о постройке нового дворца откладывала не по лености. Взвешивала, считала. Вот уж чего нельзя отрицать, так это того, что странным образом уживалась в ней неумеренная расточительность и мелочная скупость. Окончательное решение в большинстве случаев зависело от того, какое из этих качеств победит.
Думается, Растрелли, хорошо знавший скаредную и вместе с тем широкую, азартную натуру дочери Петра, сумел убедить ее, что строить надо с чистого листа, чтобы дать простор воображению. И она решилась.
Каким счастливым для Петербурга было это решение, понимаешь каждый раз, проходя или проезжая – хоть изредка, хоть каждый день – мимо шедевра Растрелли. Привыкнуть к этому чуду, то есть пройти мимо него равнодушно, невозможно.
Через десять лет архитектор вспоминал: «После того как императрица утвердила проект нового Зимнего дворца и так как было необходимо совершенно снести старый дворец, построенный покойной императрицей Анной в начале ее царствования, ее величество императрица Елизавета приказала мне строить большой Зимний дворец из дерева, в один этаж на каменных фундаментах, и это здание было построено на Большом проспекте (Растрелли писал этот отчет в 1764 году, значит, тогда Невский проспект еще называли по привычке Большим, хотя Указ Анны Иоанновны«…впредь именовать Большую проспективу, что следует от Адмиралтейства к Невскому монастырю, – Невскою проспективою» был подписан еще 20 апреля 1738 года. – И. С.).

Деревянный Зимний дворец
Число апартаментов превышало две тысячи комнат, с большим залом, галереей, часовней, а также большим театром в два яруса лож. Все парадные апартаменты, приемные, зал, галерея и пр. были украшены лепным позолоченным орнаментом и несколькими плафонами, помещенными в главных апартаментах».
Многие из этих орнаментов и скульптурных украшений были перенесены в новый дворец из Зимнего дворца Анны Иоанновны, который в это время разбирали.
Добавлю, что поодаль была построена дворцовая каменная кухня. Растрелли в своем отчете о ней умолчал – видимо, потому что, с точки зрения архитектора, она ровно никакого интереса не представляла, а о дальнейшей ее судьбе он не мог и подозревать. Но об этом речь впереди.
А в память о дворце остался только рисунок самого Растрелли да проектные чертежи, но и по ним можно судить: дворец был великолепен. И – огромен. Представим: в Зимнем дворце Анны Иоанновны (четырехэтажном!) было около двухсот комнат, во дворце Елизаветы Петровны – две тысячи! Он растянулся от Малой Морской почти до самой Мойки, заняв всю территорию Морского гостиного двора петровских времен, где торговали в основном рыбой. В 1736 году рынок сгорел. Дотла. Случилось это весьма кстати: нестерпимый запах все равно заставил бы убрать прилавки рыбаков от Адмиралтейства и Невской перспективы, становившейся к тому времени центром столицы. А вот дворцу, пусть и временному, здесь было самое место.
У многих, читающих о том, что после смерти императрицы Елизаветы осталось пятнадцать тысяч платьев, тысяча пар туфель, два сундука шелковых чулок и столько же перчаток, возникает резонный вопрос: зачем ей столько? То же и с комнатами. Каждый, кто бывал в Эрмитаже, знает: за один раз Зимний дворец (последний, ныне существующий) не так-то легко обойти. А там ведь около тысячи помещений! Всего! Но две тысячи.
А дело в том, что эту женщину, такую жизнерадостную, казавшуюся неизменно веселой и даже легкомысленной, терзали страхи.
Она никогда не спала в одной комнате две ночи подряд (вот и посчитаем, сколько нужно комнат, если менять их каждую ночь с 1 октября до 30 апреля – в месяцы, которые она проводила в Зимнем дворце). Страхи эти возникли после той ночи, когда она в сопровождении гвардейцев Преображенского полка ночью ворвалась в спальню Анны Леопольдовны, арестовала правительницу с ее несчастным малышом и захватила отцовский трон. Она считала сама и убеждала всех, что это ее право, без конца повторяла: «Знаете, чья я дочь!» Что ж, закона о престолонаследии в Российской империи еще не было, так что власть можно было захватить или силой, или хитростью. К тому же права Анны Леопольдовны и маленького Иоанна Антоновича на русский трон тоже были весьма эфемерны.
Может быть, другая на ее месте на следующий день забыла бы о тех, кого с такой легкостью удалось лишить власти, или злорадствовала бы. Но Елизавета Петровна была женщина добрая. К тому же памятливая. Не могла забыть ужас в глазах двоюродной племянницы, зашедшегося в крике младенца. Наверное, оправдывала себя, но простить в глубине души все-таки не сумела. А еще была мнительна сверх меры. Ей казалось, что и к ней тоже придут ночью, разбудят, скажут: «Ты больше не царица». Вот и металась из комнаты в комнату, вот и не ложилась спать до утра, доводя до отчаяния придворных, от которых требовала составлять ей компанию в ночных забавах: танцевать до упаду, играть в карты, смотреть спектакли придворного театра, сидеть за ужином, плавно переходящим в завтрак. Но уж когда государыне удавалось заснуть, покой ее оберегали свято: по соседнему мосту (позднее, после ее смерти, когда дворец разберут, а участок на углу Мойки отдадут полицмейстеру Чичерину, мост назовут Полицейским) запрещалось ездить экипажам, дабы стук колес не разбудил спящую. Иногда мимо дворца запрещали ходить даже пешеходам. Что тут скажешь? Капризница…

Елизавета Петровна
Тем не менее была Елизавета настоящей дочерью своего отца и о делах, которые ее интересовали, не забывала. За тем, что и как строят в столице, наблюдала постоянно, бездельничать никому не позволяла. Именно за двадцать лет ее правления превратился Петербург в один из самых дивных городов мира. Не только благодаря гению Растрелли, талантам других зодчих, но и благодаря ее вкусу, амбициям, требовательности и, как сказали бы сейчас, – креативности. Что было не по ней, а уж тем более портило вид города, пресекала немедля. «Чтоб по большим знатным улицам никаких вывесок, как нынче их множество разных ремесел видно и против своего дворца Ее Императорского Величества, не было». Не нужно обладать особенно пылким воображением, чтобы представить, что она предприняла бы, увидев «украшающую» сегодня город рекламу. Хотя… по доброте душевной смертную казнь отменила и вырывать женщинам ноздри (что до нее было в порядке вещей) запретила.

Иоанн Антонович
Вместе с государыней жили в Зимнем дворце наследник престола (сын ее покойной старшей сестры Анны Петровны) великий князь Петр Федорович и его жена, великая княгиня Екатерина Алексеевна. Интересы ее были другими, чем у царствующей императрицы: много читала, дорожила беседами с опытными людьми, подолгу смотрела в окна – наблюдала, как себя ведут, чем занимаются ее будущие подданные. И вот однажды в окне дома напротив (он принадлежал придворному банкиру Кнутзену) увидела красавца гусара. Он тоже ее заметил.
Звали его Григорий Орлов.

Вид Большой Немецкой улицы к Зимнему дворцу
Их история подтверждает: любовь с первого взгляда случается. Потом было все: и страсть, и готовность пожертвовать всем ради любимого, и раздражение, и предательство. Но именно юноша из окна напротив Зимнего дворца помог Ангальт-Цербстской принцессе стать Екатериной Великой. Впрочем, надо полагать, она нашла бы и других рыцарей, готовых поспособствовать ей захватить трон.
А Елизавета Петровна в 1761 году нервничала, торопила Растрелли. Нет, она не разлюбила свой временный дворец, но ей не терпелось скорее переселиться в новый, который будет поражать великолепием, в котором, она в это верила, к ней вернутся силы и здоровье. Но Растрелли, как ни старался, не мог выполнить ее волю. Он просил только об одном – о точной и своевременной выдаче денег рабочим. Ему обещали. Но вместо положенных ста двадцати тысяч рублей отпускали сорок, в лучшем случае семьдесят. Он даже заболел, но работу не бросал. К осени 1761 года Зимний дворец был окончен. Вчерне.
Императрица пожелала взглянуть на свою будущую резиденцию. Приказала «очистить место, где будет стоять карета для приезда к дворцу» и сделать подъемный стул, а тот покой, где будет стоять этот стул, обить бумажными обоями (ходить, да еще подниматься по лестницам она, еще недавно такая легкая на ногу, уже не могла). Работой своего придворного архитектора осталась довольна, но повелела, чтобы большая церковь непременно была готова к освящению 25 апреля 1762 года, ко дню ее именин. Растрелли обещал.
25 декабря 1761 года Елизаветы Петровны не стало. Она скончалась в своем деревянном Зимнем дворце на Невском.
После ее смерти дворец опустел и стал понемногу ветшать. В 1765 году началось воровство. Так уж у нас заведено. Удивительно еще, что так долго ждали. Сначала тащили тайком, только мелкие детали убранства. Потом – уже беспардонно: все, что можно унести или увезти. Возмущенная Екатерина решила, что лучше уж отдать ценные архитектурные и художественные детали вельможам, которые в это время возводили свои дворцы. Так, плафон, окна, двери и резные детали были отданы Алексею Григорьевичу Орлову; для дворца генерал-фельдмаршала Захара Григорьевича Чернышева сняли с крыши железо, вынули стекла из окон, разобрали двенадцать изразцовых печей. Все-таки царское добро не ворам досталось.

Зимний дворец и набережная со стрелки Васильевского острова
В 1768 году Екатерина распорядилась полностью разобрать дворец. Правда, для одного, отдельно стоящего здания сделала исключение: для той самой каменной кухни, о которой я упоминала, начиная рассказ о дворце. Решила государыня приспособить бывшую кухню под мастерскую скульптора. Предоставила ее приглашенному из Франции ваятелю Этьену Морису Фальконе. Должен был он воплотить ее мечту – поставить памятник Петру Великому, да такой, какого мир еще не видывал. Не случайно отказалась от прекрасного памятника работы Растрелли-старшего. Да, знала: Петр видел модель, она ему пришлась по вкусу. Да, понимала: это самый достоверный портрет, выполненный человеком, близко знавшим ее кумира. Но таких вот императоров и полководцев в римских тогах, с лавровыми венками на головах – не счесть. На площади любой европейской столицы стоят. Лучше, хуже – неважно, важно – похожи. А он ни на кого не должен быть похож! Ни на кого!
Отступление о французских скульпторах
Почему Екатерина доверилась Фальконе? Его рекомендовал сам Дени Дидро. Писал: мало того, что Фальконе академик, так знает о Петре, восхищается им не меньше, чем она сама; книгу Вольтера «История России при Петре Великом» прочитал запоем; как-то, будучи в гостях у него, Дидро, в несколько мгновений вылепил всадника на летящем коне, заявил: «Вот он, Великий Петр, русский вождь!»
Она поверила Дидро. Приглашая скульптора в Россию, была любезна, на комплименты не скупилась. А вот что касается денег… Предложила сумму, какую счел бы оскорбительной любой из его начинающих учеников. Он (академик!) – согласился. Не то, чтобы не нуждался в деньгах, нет. Только любые меркантильные расчеты отступают, когда художнику предлагают работу, о которой он не позволял себе даже мечтать. Взялся за дело с неукротимой энергией, можно даже сказать – с яростью, так, будто долгие годы не давали ему прикоснуться к любимой работе, и вот, наконец…
Каждое утро берейтор (специалист, объезжающий лошадей, обучающий верховой езде. – И. С.) Афанасий Тележников приводил из царской конюшни в мастерскую скульптора двух орловских рысаков, Бриллианта и Каприза. И начиналось… В мастерской был построен деревянный помост, имитирующий пьедестал, придуманный скульптором (потом такой же будет вытесан из гром-камня). На полном скаку Тележников взлетал на коне наверх и на мгновение удерживал того над пропастью. Фальконе делал карандашный набросок. И так каждый день по несколько часов. Много месяцев подряд. Кони уставали. Менялись. Художник и всадник оставались неутомимы. Екатерина наблюдала. Была довольна – сразу поняла: равнодушия, которое ненавидела больше всего, здесь и следа нет.
Но равнодушие еще можно преодолеть. А вот полет воображения художника даже самодержавным монархам не часто удается обуздать. Фальконе оказался неуправляем. Это она считала, что он выполняет ее заказ – воплощает ее мечту. Но он-то знал: это – его мечта и никто не сможет навязать ему свою волю. А пытались постоянно. Не только сама Екатерина, но и Иван Иванович Бецкой, и даже (кто бы мог подумать!) старый друг Дени Дидро. Предлагали изменить то позу, то жест, то одежду. Что-то доказывали, увещевали. Он – будто не слышал. Он был одержим своим героем.
Она настаивала. Он не уступал. Противоречить самодержцам – занятие малоперспективное. Он будет вынужден уехать из России за четыре года до открытия памятника.
Но до этого много чего случилось. И отказ лучших литейщиков Европы (за любые деньги!) отливать этот невероятный памятник. Дружно убеждали: не устоит, рухнет! И встреча с уверенным, решительным и (как выяснилось во время аварии с отливкой) немыслимой отваги русским мужиком Емельяном Хайловым. Этот слов на ветер не бросал. Сказал – сделаю отливку, и сделал. И (это уже было катастрофой) подряд три неудачи с головой Петра. В распоряжении Фальконе была и гипсовая маска, снятая Растрелли старшим с мертвого императора, и «восковая персона». Казалось бы, достаточно, чтобы добиться сходства, – он ведь мастер. Но… не получалось. Екатерина беспрекословно заявляла: «Не Он!» Можно было, конечно, считать, что придирается, сознательно мучает строптивого скульптора. Если бы так! Но Фальконе и сам видел: не Он!
И тут на помощь пришла маленькая Мари. Двенадцать лет назад он взял ее, свою подающую надежды семнадцатилетнюю ученицу, с собой в Петербург. Все эти годы она скрашивала его жизнь, поддерживала, смиряла гнев, отчаяние, обиды учителя. И вот теперь предложила: я вылеплю голову. И вылепила. За одну ночь. Он взглянул и сразу понял: «Он!» И Екатерина узнала, восхитилась. Фальконе вспомнил: Дидро называл когда-то Мари мадмуазель Виктуар (Победа). Тогда он посмеивался над этим прозвищем: Дени – известный шутник. Оказалось, не шутник – провидец.
Надо отдать должное государыне, на этот раз она проявила щедрость: назначила Мари-Анна Колло пожизненную пенсию в десять тысяч ливров (сумма весьма внушительная) и повелела избрать ее членом Императорской Академии художеств. Более того, уговаривала молодую женщину не уезжать из России, уверяла, что без заказов не оставит. Мари осталась верна учителю, уехала вместе с ним в Париж.
Оба они не видели, какой праздник был в русской столице 7 августа 1782 года, когда открывали памятник основателю города.
Екатерина была счастлива. Это был ее памятник, дань преклонения, восхищения, верности. «Petro primo – Catharina secunda» – это ведь только на поверхностный взгляд незамысловато: Петру Первому – Екатерина Вторая. Но у этого посвящения есть и второй смысл: Петру первому – Екатерина следующая. А это всего лишь значит, что она вычеркнула всех стоявших между ними монархов, а заодно и скульптора, создавшего памятник, может быть, лучший в мире. Правда, на одной из складок плаща скульптор все-таки написал: «Лепил и отливал Этьен Фальконе парижанин 1778 года». Но императрица-то была убеждена и убеждала других: она, только она – его наследница, его продолжение – между ними, рядом с ними не должно быть никого, не должно звучать ни одно имя. А Фальконе? Он всего лишь исполнитель ее воли.

Медный всадник
Отчего часто так горьки судьбы великих творцов, отдавших свой дарованный Богом гений служению России? Был изгнан из России и зарыт неведомо в какой земле незабвенный Франческо Растрелли. В нищете умер создатель величественных, царственных петербургских ансамблей Карло Росси. Огюсту Монферрану отказали в праве быть похороненным в Исаакиевском соборе, который он строил сорок лет, а закончив, тихо скончался – жизнь потеряла смысл. Так и Фальконе. Сделал свое дело – больше не нужен…
После того как памятник водрузили на пьедестал, мастерская скульптора тоже оказалась ненужной. Ее снесли. Исчез последний след деревянного Зимнего дворца Елизаветы Петровны, обреченного уже в силу недолговечности материала, из которого был построен.
По той же причине был обречен и другой дворец, построенный Растрелли. Впрочем, пожалуй, это мое утверждение опрометчиво. Если беречь, если заботиться, поддерживать, ремонтировать – и деревянную постройку можно сохранить. Пример тому – театр в Архангельском (бывшей усадьбе Юсуповых под Москвой). Его строил Валлен-Деламот, современник Растрелли, хотя и младший. Берегли. Вот до сих пор и стоит. Растрелли в очередной раз не повезло. «При принцессе Анне, правительнице Всероссийской, я соорудил большой Летний дворец из дерева, первый этаж которого был выполнен из камня, с новым садом, разбитым согласно моим риcункам. Этот большой дом существует в настоящее время, являясь обычной резиденцией монархов во время их летнего пребывания в Петербурге». Это написано уже при Екатерине, которая, несмотря на нескрываемую нелюбовь к барокко и неприязнь к Растрелли, Летний дворец любила.
Дворец вошел в историю как Летний дворец Елизаветы Петровны, хотя строил его Растрелли по приказу правительницы Анны Леопольдовны. Дело в том, что Анна только приказала построить дворец, но пожить в нем не успела. Точно так же, как не успела и Елизавета пожить в своем Зимнем дворце, полноправной хозяйкой которого стала сначала Екатерина II, а вслед за ней все российские монархи.
Летний дворец – одна из самых горестных утрат Петербурга. В нем соединились все свойства, которые позволяют жалеть об утрате. Во-первых, он был прекрасен. Во-вторых, его построил гений. В-третьих, в нем происходили события, оставившие неизгладимый след в истории России.
Красоту дворца засвидетельствовал замечательный рисовальщик и гравер Михаил Иванович Махаев. Он был одним из основоположников русского архитектурного пейзажа. Как ни относиться к любым проявлениям модернизма в искусстве, как ни любить импрессионистов, для стремящихся познать историю лучшими помощниками остаются реалисты. Махаев – не просто реалист. Если пользоваться современной лексикой, он – фотореалист или суперреалист. Уж если он изобразил герб на фронтоне дворца, можно не сомневаться: именно такой герб там и был. И скульптуры, и наличники, и плавный разворот лестниц, даже количество балясин на перилах – все точно. К тому же оживлял он свои пейзажи очаровательными стаффажами, которые создавали выразительный образ времени и места. Стаффаж – это фигуры людей и животных, изображенные в произведениях пейзажной живописи для оживления вида и имеющие второстепенное значение. Второстепенное второстепенным, но аромат времени картине придают именно они. Разглядывая кокетливых дам в фижмах, элегантных придворных, стройных офицеров, изображенных Махаевым, легко представляешь: вот сейчас отворится парадная дверь и из нее легко выпорхнет (или величественно выйдет) сама прекрасная Елизавета, о которой испанский посланник герцог де Лирна писал своему королю: «Принцесса Елизавета такая красавица, каких я редко видел. У нее удивительный цвет лица, прекрасные глаза, превосходная шея и несравненный стан. Она высока ростом, чрезвычайно жива, хорошо танцует и ездит верхом без малейшего страха. Она не лишена ума, грациозна и очень кокетлива». Дополняет то, что мы видим на картине Махаева, описание, оставленное Растрелли: «Это здание имело более ста шестидесяти апартаментов, включая сюда и церковь, зал и галерею. Было украшено зеркалами и богатой скульптурой, равно как и новый сад, украшенный прекрасными фонтанами, с Эрмитажем, построенным на уровне первого этажа, окруженным богатыми трельяжами, все украшения которых были позолочены».
Позволю себе добавить, что многие сегодня могут недоумевать по поводу трельяжей, поскольку это слово у большинства ассоциируется с предметом мебели. Растрелли имел в виду другое. В садовой архитектуре трельяжами называют решетки для вьющихся растений, беседки или стены, образуемые посаженными у их оснований вьющимися или стелющимися растениями.
Рисунок Махаева, описания, оставленные не только самим зодчим, но и современниками, дают возможность представить это сооружение, величественное и легкое, роскошное и изысканное, стройное и логичное. Но и здесь Растрелли не повезло. В угоду капризам хозяйки ему приходилось нарушать безупречную гармонию дворца – то строить крытую галерею, чтобы не приходилось под открытым небом переходить через Мойку в Летний сад, то пристраивать церковь, то сооружать террасу для висячего сада. Сопротивляться было бесполезно – императрица желала, чтобы ей было удобно. Что ж, хозяйка. Имела право.
В своем любимом дворце она жила с конца апреля по конец сентября. Расстояние от Зимнего дворца (на Невском) до Летнего (он стоял на месте Михайловского замка) – всего ничего. Но каждый переезд был обставлен весьма торжественно: за каретой государыни тянулись экипажи придворных, по пути ее следования выстраивались гвардейцы, гремели военные оркестры, в момент въезда на территорию дворца оглушительно палили пушки Петропавловской крепости и Адмиралтейства, яхты снимались с якорей у Апраксина дома и швартовались у Летнего сада, вечером сверкали фейерверки. Тот же ритуал повторялся и при переезде из Летнего дворца в Зимний.
Вместе с Елизаветой Петровной из Зимнего дворца в Летний перебиралось и великокняжеское семейство. Екатерине здесь нравилось: можно было выйти в сад, хотя бы ненадолго затеряться в его аллеях, скрыться от любопытных взглядов. Она знала, что государыня приказала за ней следить. Это возмущало, обижало, заставляло притворяться. Даже когда скрывать было нечего. А уж когда было.
Отступление о материнской и сыновней любви
В судьбе будущей Екатерины Великой Летний дворец занимает место особенное. Точнее, даже не в судьбе, а в становлении ее характера. Именно в этом, созданном для радостей и утех, дворце она пережила страшные часы, избавившие от последних иллюзий, заставившие трезво оценить окружающих.

Семейный портрет. Великий князь Пётр Фёдорович с супругой, будущей Екатериной Великой
В 1754-м, на десятом году пребывания бывшей Ангальт-Цербстской принцессы в России, она, наконец, после долгих злоключений готовилась родить. О том, что предшествовало появлению на свет законного наследника престола, рассказывать не буду. Это уведет очень далеко от темы книги. Но не рассказать о самих родах и их последствиях нельзя. Хотя бы потому, что именно это событие в итоге предопределило судьбу Летнего дворца. Рожала в небольшой комнате на втором этаже. Вспоминала потом, что все время дуло из окна: то ли его сознательно не хотели закрыть, то ли оно просто плохо закрывалось. Роды были тяжелые. И все равно день, когда услышала: «Сын!», мог, должен был стать для нее счастливым, каким он становится для большинства женщин. Но ее лишили этого счастья. Как только новорожденного обмыли, присутствовавшая при родах Елизавета Петровна унесла мальчика к себе и показала его матери только через шесть недель, и то на несколько минут. Потом большинство биографов будут отмечать, сочувствуя бедному Павлу, что у его матушки не было развито материнское чувство. Возможно. Но что же тут удивительного? Екатерину лишили самого первого, рождающего взаимную любовь контакта с сыном. Это не могло не подействовать на ее психику, как бы она ни гордилась тем, что нервы у нее железные.
Самое страшное началось после того, как императрица покинула комнату роженицы. За Елизаветой последовали все. Молодая мать осталась одна. Никто не принес ей даже стакана воды. За стенкой пировал муж, великий князь Петр Федорович – «счастливый отец». Здесь не место разбираться в истинном отцовстве только что рожденного младенца. Речь сейчас о состоянии матери.
Она слышала пьяные крики, пыталась звать на помощь. Никто не отзывался. Не слышали или ждали, когда она умрет? Тайком заглянула искренне любившая Екатерину служанка. Воды не подала. На просьбу перенести ее в спальню из комнаты, где гулял жуткий сквозняк, ответила шепотом, прижав палец к губам: «Не велено».
Она должна была умереть: сделала свое дело, родила долгожданного наследника – больше не нужна. Она очень хорошо поняла это в те дни, что находилась между жизнью и смертью. Ее спасли не врачи (их к ней не присылали). Ее спасла воля к жизни. Будь она послабее – не поднялась бы. И история России была бы совсем другой.
Она ничего не забыла. И не простила. Но вот что удивительно: дворец, в котором пережила боль, разочарование, страх, не разлюбила. Видимо, ей не свойственно было преобразовывать воспоминания о чем-то тяжелом в неприязнь, а то и ненависть к ни в чем не повинным местам, где это тяжелое происходило.
Зато сын ее такой способностью обладал в избытке. Я еще расскажу, как он распорядился снести храм Казанской Божьей Матери (тоже построенный Растрелли), который напоминал ему о триумфе ненавистной матушки. Та же участь и по той же причине постигла и Летний дворец.
Павел не только родился, он вырос в этом дворце. Там любящая Елизавета Петровна выполняла любое его желание. Там окружали его бесчисленные няньки и кормилицы. В своих «Записках» Екатерина вспоминает, в какой ужас пришла, когда ее ненадолго допустили к сыну: «Его держали в неимоверно душной комнате, укутанного во фланелевые пеленки, в колыбельке, обложенной мехом чернобурой лисы; при этом покрыт он был атласным ватным одеялом, на меху тех же чернобурок… лицо и тело его были залиты потом, отчего, когда он подрос, малейший ветерок вызывал переохлаждение и заболевание».
Но почти не прекращающийся насморк, который преследовал его до конца дней, – не самый печальный результат подобной заботы. Заласканный, оберегаемый от всего на свете мальчик стал патологически пуглив. Любой шум вызывал у него одну реакцию: немедленно спрятаться под стол, под одеяло – неважно, куда, лишь бы его не видели. Пытаясь отвлечь, ему рассказывали сказки. А они известно о чем. О леших, злых колдуньях и прочей нечисти. В общем, хотели, как лучше, а превратили ребенка в вечно дрожащего труса. У него развилась подозрительность, склонность к галлюцинациям и нервным припадкам. Склонность эта, хотя ее и пытались преодолеть – как спохватившаяся, наконец, Елизавета Петровна, так и Екатерина (когда получила возможность влиять на воспитание сына), осталась навсегда и принесла немало бед и самому Павлу, и его близким, и, в конце концов, стране, когда та оказалась в его власти.
Не эта ли склонность стала и причиной расправы с Летним дворцом?.. Если верить легенде, солдату, стоявшему в карауле при дворце, явился в сиянии прекрасный юноша и сказал оторопевшему часовому, что он, архангел Михаил, приказывает идти к императору и передать, чтобы на месте этого старого дворца был построен храм во имя архистратига Михаила. Солдату попасть к Павлу Петровичу не было никакой возможности, поэтому он доложил о чудном видении по начальству.

Михайловский замок построен на месте Летнего дворца Елизаветы
Легенда, конечно, красивая. Только трудно понять, зачем понадобилось архангелу сообщать о своем повелении через какого-то безвестного солдата, когда он мог это сказать прямо Павлу. Уж его-то, наверное, до императора допустили бы. Но оставим это, как и рассказы о других «озарениях» Павла Петровича, на его совести.
Мне-то кажется, что он не мог забыть двух событий, воспоминания о которых постепенно укрепляли его в желании уничтожить стены, которые были свидетелями. Оба эти события – судьбоносны. Первое – прием иностранных послов, спешивших поздравить его мать с провозглашением императрицей. Это было ее торжество. Оно откладывало осуществление его мечты о троне. Надолго, если не навсегда. Второе – сообщение о смерти Петра III. Батюшку, конечно, жалко. Но еще труднее смириться с мыслью: матушкина власть теперь неколебима. Воспоминания терзали его. А тут еще этот дворец! Он напоминал, бередил раны…
Но это – только предположения. Но что бы ни было причиной решения Павла, результат оказался для Петербурга плачевным: Летний дворец было приказано снести, а на его месте поставить Михайловский замок. Причем сделать это немедленно. И сделали.
Что же касается Растрелли, то об уничтожении одного из своих любимых созданий он не узнал – не дожил.
Но в его судьбе (и в судьбе города) была еще одна драма – невоплощение…
Невоплощение – та же утрата. Я не о мечтах, а о вполне реальных проектах, которые могли бы и, судя по дошедшим до нас чертежам и рисункам, должны были стать чудом красоты.
Думаю, самая горькая из таких утрат Петербурга – непостроенная колокольня Смольного монастыря.
Императрица Елизавета Петровна задумала ставить монастырь на месте Девичьего дворца, где прошла ее юность. Поселил ее там батюшка. Место выбрал красивое, на излучине Невы. И обжитое: еще с древних времен стояло здесь мирное новгородское село Спасовщина. Когда на другом берегу шведы поставили крепость Ниеншанц, новгородцы решили строить укрепления (на всякий случай). Превратилась Спасовщина в форт. И имя получила новое – Сабина. Имя женское, ласковое, но нерусское. А со шведами жили до поры до времени по-соседски: покупали у них припасы, варили для них смолу. В этом деле были здешние жители большими мастерами.
Пришел Петр – и разом все вокруг переменилось. Только в Спасовщине жизнь шла по-прежнему. Не совсем, конечно, – уже не шведы, свои, русские, стали соседями. Но делать приходилось то же, что и раньше, – варить смолу. Теперь – для Адмиралтейской верфи новой российской столицы. Требовалось смолы все больше и больше: строил Петр Алексеевич флот, торопился. Так что старые имена селения как-то быстро забылись, стали его называть Смоляным двором. Государь бывал здесь часто, торопил смоловаров. Заодно и к дочке заглядывал. Ей здесь неплохо жилось, если бы не запах. Запах смолы прилипчивый, пропитал все – одежду, постель, еду. Жаловаться батюшке было без смысла – ему этот запах по душе, как запах моря. С годами и она привыкла. И место это полюбила. Уже была императрицей, когда дала обет: построить на месте Девичьего дворца Новодевичий Воскресенский монастырь. Любопытно: видно, не только запах, но и имя смоляное прилипчиво. Монастырь еще и построить не успели, а называть уже стали просто Смольным. Так и поныне называют.
Монастырь для Елизаветы Петровны значил больше, чем любой из дворцов. Во-первых, обетный (а была она человеком верующим, глубоко и искренне), во-вторых, годы мигом пролетели: только-только была молодой, а вдруг – уже сорок, к старости жизнь покатилась. Вот и решила на исходе дней постричься в монахини, доживать в покое и благочестии. Правда, и от привычного комфорта отказываться не собиралась. Так что для нее, будущей настоятельницы, надлежало построить дом не хуже ее многочисленных дворцов. Для каждой из ста двадцати девиц благородных кровей, которые разделят ее уединенную жизнь, – апартаменты с комнатой для прислуги, кухней и кладовой для припасов. Трапезную, в которой любого гостя принять не стыдно. И, конечно же, храм. Чтобы превзошел красотой все, что есть на земле.
Могла государыня позволить себе такую затею, потому что был у нее человек, способный воплотить любую мечту, – граф Франческо Бартоломео де Растрелли. Про Елизавету часто пишут, что была она женщиной малообразованной, капризной, своенравной и умом не блистала. Может быть. Но что было у нее врожденное чувство прекрасного, безупречный вкус и способность находить и приближать к себе людей не просто талантливых – гениальных, вряд ли кто посмеет оспорить. Одним из таких и был Варфоломей Варфоломеевич Растрелли (так звали его в России). Именно он превратил новую российскую столицу в блистательный Санкт-Петербург. Итальянец по рождению стал русским по духу, автором нового архитектурного стиля, названного русским (или елизаветинским) барокко. Почему елизаветинским? Потому что нет сомнения: если бы не она – капризная, но щедрая заказчица, способная понять, почувствовать и оценить самый смелый замысел зодчего, не было бы ни Зимнего, ни Екатерининского в Царском Селе, ни Большого дворца в Петергофе, не было бы и Смольного собора. Когда Растрелли строил для Елизаветы дворцы, они не раз спорили. Она заставляла его менять придуманное, даже уже сделанное. Он огорчался, не желал отступать и все же бывал вынужден смиряться: она – самодержица, безраздельная властительница огромной державы. Попробуй с ней не согласиться! Но ему часто удавалось настоять на своем, не победить – переубедить.
Со Смольным собором все случилось иначе. Растрелли задумал одноглавый храм европейского типа, схожий с Петропавловским. Все, кто видел чертежи, восхищались. А Елизавета посмотрела и решительно заявила: «Нет!» Повелела строить храм пятикупольный, по православным канонам (так со времен Петра уже не строили). Возражений слушать не пожелала. На этот раз переубеждать ее было бесполезно. Растрелли и не пытался. Вдруг понял – она права. Собор должен быть особенным, ни на что построенное до этой поры в Петербурге не похожим. Ездил по стране, смотрел. В дневнике записал: «Я говорю себе, когда работаю: учись у древних зодчих России. Они знали тайну великой и сложной простоты».
Это признание великого мастера дорогого стоит. Большинство ведь считало: учиться надо у итальянцев, у французов, а русские. Не зря же одного за другим приглашают в Россию иноземных архитекторов, привечают, платят в разы больше, чем русским. Растрелли же (впрочем, как до него Доменико Трезини, да и многие после него) сумел почувствовать душу принявшей его страны, сумел стать русским по духу. Не случайно так благоволила ему Елизавета Петровна, вообще-то иностранцев не выносившая.
Он прожил в России с небольшими перерывами пятьдесят шесть лет. А оказался в этой огромной северной непонятной стране волею не самых счастливых обстоятельств. Отец будущего великого зодчего Бартоломео Карло Растрелли был скульптором – талантливым, но не слишком преуспевшим. После смерти Людовика XIV получить заказ на скульптуру, а значит, заработать на пропитание, во Франции было маловероятно. А в это время (шел год 1715-й) российский император строил новую столицу. Он писал в Париж своему посланнику Зотову: «Понеже король французский умер, а наследник его зело молод, то, чаю, многие мастеровые люди будут искать фортуны в других государствах, для чего наведывайся о таких и пиши, дабы потребных не пропустить».
Растрелли-старший оказался в числе «потребных». Ему предстоит стать автором знаменитого Самсона (тот Самсон, свинцовый, был «съеден» водой; в 1801 году Михаил Козловский вылепил нового – его украли или уничтожили фашисты; сейчас Большой каскад украшает третий Самсон, воссозданный после Великой Отечественной войны). Станет он автором и первого памятника Петру, сделанного по заказу самого императора: «Сделай мне сидящий на коне патрет! Мы из Италии триста штук скульптур в Россию притащили, а твоя среди них первой быть должна!» А тем временем Растрелли-младший будет учиться. У отца и у любимца Петра, великого Доменико Трезини.
Ему было всего двадцать два года, когда князь Антиох Кантемир доверил ему построить дом для своего отца. Вот впечатления первого заказчика: «Граф Растрелли родом – итальянец, в российском государстве искусный архитектор, за младостью возраста не столько в практике силен, как в вымыслах и чертежах. Инвенции (от латинского inventio – находка, содержащая новую композиционно-техническую идею. – И. С.) его в украшениях великолепны, вид зданий казист, одним словом, может увеселиться око в том, что он построил».
С тех пор юный зодчий становится моден, его замечает всесильный фаворит Анны Иоанновны, Бирон, и делает придворным архитектором. Работает Растрелли много и блистательно. Он один из редких творцов, при жизни увенчанных славой.
Ему предрекали: после смерти Анны Иоанновны и свержения Анны Леопольдовны, при новой царице, натерпевшейся от своих предшественниц, ничего хорошего его не ждет. Елизавета Петровна, и правда, не пожелала иметь дело с архитектором, которого привечали ее родственницы-враги. Ему не давали заказов, даже отобрали диплом на графское достоинство.
Но «капризница» Елизавета не была мелочно мстительна, да и глупа не была. Видела: именно Растрелли способен построить то, что прославит ее царствование. И построил. И прославил.
Но вернусь к Смольному собору. Зодчий сделал, как хотела августейшая заказчица: у храма пять куполов. Но это снаружи. Внутри купол один, большой. Четыре маленьких, будто прислонившихся к нему, – звонницы. Так не строил никто. Но не мое это дело писать об архитектурных особенностях собора. Я не могу и не хочу раскладывать радугу на составные части – пропадет волшебство.
Очарование Смольного собора словами передать трудно. Но тот, кто ранним утром не поленится выйти на Шпалерную и пройти по ней от самого Литейного, прикоснется к чуду. Впрочем, даже и необязательно утром. В любое время дня, в любое время года. Сначала далеко в конце улицы возникнет на фоне перламутрового неба легкое бело-голубое облако. Постепенно оно будет обретать четкость очертаний. Но тяжелее не станет. Даже когда подойдешь совсем близко, будет казаться, что вот-вот оторвется от земли и улетит. Улетит туда, где ему и место – на небо. Потому что (я всю жизнь не могу расстаться с этим чувством) кажется Смольный собор неземным, нереальным – мечтой, волшебством.
Но то, что вот уже почти два с половиной века заставляет замирать сердца, всего лишь часть замысленного зодчим. Должна была быть еще колокольня невиданной высоты, в сто сорок метров – вдвое выше московской колокольни Ивана Великого, на восемнадцать метров выше вознесенной над Петербургом Петропавловской. Увидев проект колокольни, Елизавета Петровна пришла в восторг. Приказала отлить для нее колокол на двадцать тысяч пудов, шириной в шесть с половиной метров. Чтобы больше Царь-колокола! Через некоторое время Растрелли увеличил «рост» колокольни до ста семидесяти метров. Так, чтобы быть ей выше не только Ивана Великого, но и знаменитого собора в немецком городе Ульме, самого высокого в мире.
Только высота – не главное в смольнинской колокольне. Главное – стройность. Колокольня должна была быть пятиярусной. Первый ярус – триумфальная арка, вход в монастырь, второй – надвратная церковь, остальные – звонницы, над ними башенка с тремя круглыми окнами, а венчает все главка с крестом. Нечто весьма похожее, только другого масштаба, построил Чевакинский у Никольского собора. Так что представить можно. Кроме того есть чертежи и макет в музее Академии художеств. Даже при взгляде на них от восторга замирает сердце. А если бы она стояла над городом, осеняя его летящим своим силуэтом. Не случилось. Сначала – война с Пруссией, требовавшая все больше денег. Пришлось императрице экономить. А экономят у нас всегда на искусстве. Так уж повелось.
Потом, после победы, Елизавета как-то поостыла к затее уйти в монастырь – стоит ли ей, победительнице непобедимого Фридриха, отказываться от власти, когда у нее все так хорошо получается. Так что монастырь подождет. А Растрелли следует поторопиться с завершением ее главной резиденции. Он торопится. Но продолжает верить: уже совсем скоро удастся начать строить колокольню…
Бесплатный фрагмент закончился.
