Читать книгу: «Ургенч выстоит»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЫСОКАЯ ВОДА. Глава 1. Аралкум
Под колёсами хрустели ракушки.
Сначала Глеб принял этот звук за гравий, потом опустил стекло и посмотрел вниз. Колея шла по белёсой корке, и в корке, как изюм в тесте, сидели створки — мелкие, ребристые, выбеленные до цвета мела. Море ушло отсюда, когда Глеб ещё ходил в школу, и оставило солнцу всё, что лежало на дне.
— Дед мой тут на баркасе ходил, — сказал Бердах, не отрывая глаз от колеи. — А мы на буханке ездим. Прогресс, ака.
Ака значило «старший брат»: так здесь обращались к любому, кто старше. Бердах засмеялся первым, и Глеб засмеялся тоже, хотя смешно не было ни ему, ни, кажется, самому Бердаху.
Водхозовская «буханка» была старше своего водителя: продавленные сиденья, запах бензина и горячей резины, на зеркале чётки из оливковых косточек. Утром, выезжая из Муйнака, они проехали мимо кладбища кораблей. Ржавые сейнеры стояли на песке рядком, носами туда, где когда-то была вода, будто ждали команды отдать швартовы. На борту ближнего кто-то нарисовал синюю рыбу с открытым ртом.
Дело у Глеба было простое и скучное, если не знать, о чём оно. В западной дельте в разные годы насыпали земляные дамбы, чтобы удержать в озёрах ту воду, которую ещё отдавала река. На этих валах держалось всё, что осталось от прежней дельты: камыш, рыба, ондатра, птица и люди, которые жили с камыша, рыбы и птицы. Глеба позвали посмотреть, сколько дамбам осталось. Договор подписывали в Ташкенте люди, которых он видел один раз. Институт в Астрахани отпустил его на два месяца, и вторую неделю он ходил по насыпям со щупом, рулеткой и блокнотом в клеёнчатой обложке.
Полжизни он смотрел, где вода ищет себе дорогу. Ищет она всегда. Сначала откос мокнет там, где ему положено быть сухим. Потом у подошвы появляется грифон — ключ, который бьёт из земли и несёт с собой песок. Если в струе есть песок, значит, вода уже прогрызает ход сквозь тело насыпи и по зёрнышку уносит грунт. Это называется суффозией. Ход растёт, грифонов становится больше, и однажды дамба садится, как подрубленная. Глеб видел такое на Волге и на Кубани. Видел и то, что бывает потом: дома по окна в воде, лодки посреди улиц, людей на крышах. С тех пор он не выносил, когда про дамбу говорили «стоит же».
— Сегодня последняя, — сказал Бердах. — Потом Нукус, потом домой полетишь.
— Если ничего не найдём.
— Найдём. Ты всегда находишь, ака.
Вечером в гостинице пришло сообщение от Лизы: «Пап, ты там не сгори». Глеб сфотографировал из окна выцветший плакат с рыбой и ответил: «Тут море высохло, а я пока держусь». Дочь прислала смеющийся смайлик и пропала. В Петербурге у неё была своя жизнь, и Глеб давно научился не просить у неё больше, чем она давала сама.
В Ургенч он прилетел ночным рейсом из Москвы. Утром, пока ждал машину до Нукуса, прошёлся от гостиницы до базара: широкие проспекты, пятиэтажки с кондиционерами на каждом окне, банки с зеркальными фасадами, у базара горы редиски и первой клубники. Ни одной старой стены. Только на главной площади, над потоком машин, поднимался бронзовый всадник высотой с девятиэтажный дом — Глеб по привычке прикинул: метров двадцать пять. Молодой воин с поводьями в руке смотрел куда-то вдаль. «Жалолиддин, — с гордостью сказал таксист, который вёз его потом в Нукус. — Наш герой. Монголов бил. Бухара, Самарканд — те сразу ворота открыли. А Ургенч полгода держался. Полгода! А потом…» Тут у Глеба зазвонил телефон — водхоз, насчёт машины на завтра, — и что было потом, он так и не услышал. Когда он договорил, таксист рассказывал уже про другое: старину, мол, смотрят в Хиве, а Ургенч — город рабочий. Глеб кивнул. Хорезм для него был Хивой с открыток, Бируни из школьного учебника и словом «алгоритм», которое, как ему однажды сказали, пошло от имени здешнего математика. На этом его знания кончались.
В Нукусе, в единственный выходной, он зашёл в краеведческий музей переждать жару. В зале природы, между пеликаном и сайгаком, стоял тигр. Небольшой, выцветший до соломенного цвета, с мутным стеклянным глазом. Табличка сообщала, что это последний туранский тигр, убитый в дельте Амударьи в сорок девятом году. Глеб простоял перед ним дольше, чем перед черепками и монетами, и сам не понял почему.
*
Бердах первым заметил, что горизонт на севере пожелтел.
Сначала это походило на марево, какое бывает в жару над солончаками. Потом марево поднялось, загустело и стало цвета чая с молоком. Солнце ещё светило, но небо над головой выцвело, будто его протёрли наждаком.
— Аралкум идёт, — сказал Бердах, и смеяться ему больше не хотелось.
Аралкумом здесь звали пустыню, выросшую на месте моря. Соль, песок и всё, что десятилетиями стекало в реку с хлопковых полей, лежало на бывшем дне тонкой пудрой и ждало ветра.
— В восемнадцатом году такая была, тоже в мае, — сказал Бердах. — В Нукусе днём с фарами ездили. В Хорезме листья на деревьях белые стали, как в инее. Соль.
— Повернём?
— До Муйнака час. До дамбы двадцать минут, там вагончик у шлюза. — Он прибавил газу. — Успеем.
Они не успели.
Буря пришла не стеной, как показывают в кино, а сразу отовсюду. Свет стал жёлтым, потом бурым, потом серым. Солнце не спряталось, а выцвело: медный пятак, бледное пятно, ничего. Ветер ударил в борт так, что буханку качнуло, и по стёклам зашуршало, словно кто-то сыпал на крышу песок из мешка. Через минуту Глеб перестал видеть капот.
Бердах вёл вслепую, высунув голову в окно и сощурившись так, что глаза превратились в щёлки. Колею он ещё угадывал по тому, как тянуло руль. Потом руль потянуло иначе, нос машины нырнул, задние колёса взвыли и пошли юзом. Буханка встала, накренившись на правый бок.
— Шор, — сказал Бердах и добавил по-каракалпакски что-то, чего переводить не требовалось.
Шором здесь звали солончак: сверху сухая корка, под ней жидкая глина.
— Сиди, ака, гляну.
— Не выходи. Переждём.
— Я у колеса. Доску подложу — выедем.
Он толкнул дверь, и ветер вломился в кабину вместе с солью. Глеб зажмурился, а когда открыл глаза, дверь уже захлопнулась. За боковым стеклом мелькнуло тёмное пятно и растаяло.
Глеб ждал. Минуту, две. В кабине стало трудно дышать, на зубах скрипело. Утром Бердах сунул ему клетчатую арафатку: «Возьми, пригодится». Глеб тогда отмахнулся, но платок взял. Теперь он обмотал им лицо до самых глаз.
Снаружи коротко крикнули. Голос был близкий и какой-то не такой.
— Бердах!
Ничего. Вой, шорох по железу. Глеб открыл свою дверь, придержал её плечом и шагнул вниз.
Ветер оказался плотным, как вода. Он толкнул в грудь, забил глаза солью, сорвал с головы панаму. Глеб нагнулся за ней — машинально, как нагибаются за упавшими ключами, — и выпустил дверь. Выпрямился. Протянул руку туда, где только что была машина.
Рука ушла в пустоту.
Он шагнул раз, другой, третий. Буханка стояла здесь, в двух метрах, он знал это так же твёрдо, как собственное имя, но пальцы хватали воздух, а ботинки на каждом шагу проламывали корку и вязли в глине под ней. Он позвал Бердаха, потом закричал и не услышал собственного крика.
Тогда Глеб сделал то, что советуют все инструкции и чего почти никто не делает: остановился. Сел спиной к ветру, подтянул колени к груди, поправил на лице арафатку и стал ждать.
*
Ждать пришлось долго.
Сначала он считал. Шестьдесят ударов сердца — минута. На двадцатой минуте сбился и начал сначала. Ветер не стихал, он только менял голос: то выл, то шипел, то рокотал, как поезд в тоннеле. Соль лезла под платок, в уши, за воротник, разъедала глаза. Пить хотелось уже через час, а бутылка с водой осталась на сиденье буханки, в двух метрах, которых больше не было.
Время от времени Глеб звал Бердаха. Голос уносило, едва он открывал рот. Тогда он перестал звать Бердаха и стал думать.
Бердах местный. Бердах знает, что делать в буре. Бердах наверняка сидит сейчас у колеса, привалившись к борту, и тоже ждёт. Утром ветер стихнет, они увидят друг друга в десяти шагах и будут долго смеяться. Глеб повторял это про себя, пока не начал верить.
Стемнело незаметно: серое стало бурым, бурое — чёрным. Глеб достал телефон. Связи не было, заряда оставалось на донышке. Он включил фонарик. Луч упёрся в летящую соль и погас в ней, как в молоке. Глеб выключил свет и спрятал телефон. Через час достал снова — экран остался чёрным.
Он думал о Лизе. О том, что так и не съездил к ней в Петербург на Новый год. О бывшей жене, которая, наверное, скажет: «Я всегда знала, что эти твои дамбы…» — и не договорит. О насыпи у шлюза, до которой они не доехали: двадцать минут, вагончик, чайник на плитке. Думал о воде. Странно было сидеть посреди бывшего моря и мечтать о глотке воды.
Под утро ветер сменил голос.
Глеб не сразу понял, что изменилось. Вой стал глуше и ровнее, и в нём проступил другой звук, низкий, плотный, знакомый. Так шумит вода на водосбросе, когда подняты все затворы. Глеб поднял голову. Пахло не солью. Пахло мокрым камышом, илом, рыбой — Волгой в мае, когда она выходит из берегов и заливает ерики, мелкие протоки дельты, до самых огородов.
«Мерещится», — подумал он. Воздух под платком стал влажным и прохладным, голова закружилась, как в детстве на карусели. Глеб лёг на бок, уткнулся лицом в сгиб локтя и закрыл глаза, чтобы не видеть того, чего не было.
*
Разбудили его птицы.
Он долго лежал не шевелясь и слушал. Свистели кулики, где-то поблизости кричала лысуха, в вышине, перекликаясь, тянули гуси. Ветра не было. Совсем.
Глеб сел. Глаза резало, веки слиплись от соли. Он протёр их рукавом и увидел воду.
Она стояла в трёх шагах от его ботинок — мутная, светло-бурая, спокойная. Над ней поднимался туман. Дальше стеной шёл камыш выше человеческого роста, с прошлогодними метёлками. Слева из тумана выплыли два пеликана и тяжело, без единого взмаха, прошли над водой. Солнце висело низко над камышом, красное, умытое.
Под ладонями была не соляная корка, а влажный ил, проросший травой.
— Бердах! — позвал Глеб.
С отмели поднялась цапля и неторопливо улетела.
Глеб встал и повернулся на месте. Вода, камыш, туман, кусты гребенщика в розовом цвету — такие росли и у них, в низовьях Волги. Ни буханки. Ни колеи. Ни вагончика у шлюза. Ни одной пластиковой бутылки на берегу, хотя за две недели он привык видеть их у любой воды.
Он искал глазами то, что видел всю дорогу от Муйнака: линию электропередачи вдоль трассы, бетонные опоры и провисшие между ними провода. Опоры шли до самого горизонта, и их было видно откуда угодно.
Опор не было.
Где-то за камышом тяжело, по-сазаньи, плеснула рыба. Глеб стоял у воды, которой здесь не было сорок лет, и не мог отвести от неё глаз.
Глава 2. Живая вода
Пить хотелось так, что это мешало думать.
Глеб опустился на колени у края воды, зачерпнул пригоршню и понюхал. Пахло илом и тиной, ничем больше. Он отпил глоток, подержал на языке. Пресная. Мягкая, чуть сладковатая, с песком, который хрустнул на зубах. Он пил долго, пригоршню за пригоршней, и только потом позволил себе думать.
Пресная — значит, не озеро-накопитель, где к лету вода горчит. Мутная — значит, проточная и течёт оттуда, где размывает берега. Он присмотрелся. Мимо медленно проплыла камышинка, за ней клочок пены. Течение шло справа налево. Солнце поднималось над камышом на том берегу, прямо перед ним. Значит, он стоит лицом на восток, справа у него юг, слева север, и вода течёт с юга на север, к морю. Вверх по течению — юг.
К морю идти незачем. Люди живут выше.
Он проверил карманы жилета, как проверяют себя после падения. Блокнот и два карандаша. Очки в футляре. Складной нож с плоскогубцами, отвёрткой и пилкой. Зажигалка. Мёртвый телефон. Арафатка на шее, а под ней, на засаленном шнурке, бабушкин крестик — алюминиевый, лёгкий, как пуговица. Глеб носил его не по вере, а по привычке, как носят часы, которые давно остановились. Воды, еды и шапки не было.
Он пошёл вдоль протоки на юг.
*
Берег то поднимался гривой, сухой и заросшей, то спускался к самой воде мокрым илом. На гривах росла туранга — так Бердах называл здешнее кривое дерево с серой корой и листьями двух сортов: узкими внизу и круглыми наверху. Между турангами стоял гребенщик в розовом цвету и цвела джида. У них под Астраханью её звали лохом, и пахла она так же густо и сладко, мёдом с корицей. В тени висели тучи комаров. Через полчаса шея и руки у Глеба были в волдырях, и он перестал отгонять комаров.
Он ждал звуков, которые бывают у любой реки. Лодочный мотор. Собачий лай. Трактор за дамбой. Радио на рыбацком стане. Звуков не было. Были птицы, плеск рыбы, сухой шелест камыша. Один раз в зарослях что-то тяжело заворочалось и ушло, ломая стебли. Кабан, судя по следам на иле: глубоким, раздвоенным, с ямками от боковых копыт.
На следующей отмели Глеб остановился.
Посреди иловой проплешины, у самой воды, шла цепочка следов. Круглых, крупных, каждый шире его ладони. Четыре пальца и подушка. Когтей нет. Следы были свежие: в отпечатках ещё блестела вода.
Глеб присел на корточки. Камышовый кот? Нет, слишком велики. Собака? Собаки оставляют когти. Он смотрел на следы, а видел зал краеведческого музея, выцветшую соломенную шкуру и мутный стеклянный глаз. Последний туранский тигр, убит в сорок девятом году.
«Заповедник, — сказал он себе. — Завезли откуда-нибудь. Леопарда, барса — мало ли». Он встал и пошёл дальше, быстрее, чем раньше, и больше не останавливался.
К полудню он увидел дым.
*
Стан стоял на высокой гриве, где протока делала излучину. Три шалаша из камыша, связанного пучками, навес из жердей, под навесом вязки рыбы, вялившейся на ветру. На берегу две лодки: одна долблёная, из целого ствола туранги, другая плоскодонная, из досок. На кольях сушились сети. Над костром на треноге висел котёл.
Залаяла собака, рыжая, вислоухая, и из-под навеса выскочили двое детей. Увидели Глеба, замерли и с визгом бросились обратно. Из шалаша вышла женщина, взглянула на чужака и тут же натянула на лицо край платка. Но смотреть не перестала.
Последним появился мужчина лет тридцати, широкоскулый, с длинной косой, перекинутой через плечо. В руке у него была острога. Он не замахивался, просто держал её так, чтобы было видно.
Глеб остановился и поднял пустые ладони.
— Ассалому алейкум, — сказал он, как здоровались в Нукусе.
Мужчина с косой не ответил. Ответил другой голос, старческий и сипловатый:
— Ва алейкум ас-салам.
Из-за дымного костра вышел старик. Невысокий, сухой, в выгоревшей рубахе до колен, белая борода подстрижена клином, голова обмотана тканью, как полотенцем после бани. Он сказал что-то длинное ровным голосом. Глеб не понял ни слова.
Язык был ни на что не похож. В Москве на стройках Глеб слышал и узбеков, и таджиков, а здесь, в дельте, — каракалпакскую речь Бердаха. Это было что-то другое: гортанное и вместе с тем мягкое, с цокающими звуками — то «ц», то «дз», — каких не было ни у кого из них.
— Не понимаю, — сказал Глеб по-русски и развёл руками. Потом вспомнил одно из немногих слов, которым научил его Бердах: — Су. Су бор ми? Воды нет?
Старик нахмурился. Зато мужчина с косой опустил острогу.
— Су? — переспросил он.
— Су, — обрадовался Глеб. — Су. Вода.
Мужчина сказал что-то старику, тот кивнул. Через минуту Глеб сидел в тени под навесом и пил из глиняного кувшина с отбитым носиком, а дети разглядывали его из-за вязок рыбы, как разглядывают зверя в зоопарке.
*
Старика звали Шади. Это Глеб понял, когда тот постучал себя по груди и трижды повторил слово. Мужчину с косой звали Арслан. Он был зятем старика, женщина — дочерью, дети — их детьми. Говорили они между собой на двух языках. Старик и дочь — на том, непонятном. Арслан с детьми — на другом, и в этом другом Глеб изредка узнавал слово-другое. Речь была похожа на каракалпакскую речь Бердаха и на казахскую, которую Глеб слышал в детстве на астраханском базаре, — похожа так, как бывает похож голос родственника, которого видишь впервые.
— Балык, — сказал Арслан и протянул ему прутик.
На прутике была рыба. Сазан, запечённый целиком на углях гребенщика, с чешуёй, которая отставала от мяса пластинами. Шади посыпал её серой солью из кожаного мешочка. Дочь принесла тёмную лепёшку из какой-то крупы, испечённую прямо в золе, и чашку кислого молока. Глеб ел и не мог остановиться. Он не помнил, когда в последний раз ел что-нибудь вкуснее.
Пока остальные ели, он огляделся и уже не мог перестать оглядываться.
Котёл над огнём был медный, с заклёпками. Нож у Шади — железный, на костяной рукоятке, сточенный до узкого серпа. Сеть на кольях связана из толстой кручёной нитки, может быть хлопковой. Поплавки — пучки сухого камыша, а грузила — шарики обожжённой глины с дыркой посередине. Камня Глеб вокруг не видел ни одного: в дельте камню неоткуда взяться. Одежда на всех домотканая, некрашеная, у детей рубашки до пят. Ни у кого ничего пластмассового. Ни консервной банки, ни канистры, ни куска синтетической верёвки, какой в дельте подвязывали всё что угодно.
Но больше всего его смутили не нож и не котёл.
— Чай? — спросил он Арслана, когда чашка с кислым молоком опустела. — Чой йўқми?
Арслан посмотрел на него без всякого выражения. Переспросил старика. Старик пожал плечами.
Глеб замолчал. За две недели он не видел в этих краях ни одного дома, двора, пастушьего стана или будки сторожа, где бы ему не налили чаю. Чай здесь подавали раньше, чем спрашивали, как тебя зовут.
*
Говорили до вечера — словами, жестами, рисунками в блокноте. Глеб нарисовал машину. Шади долго смотрел, держа блокнот на вытянутой руке, и вернул, ничего не сказав. Глеб нарисовал лодку — оба закивали. Дом — закивали. Дорогу с опорами и проводами — переглянулись.
Тогда он нарисовал реку и море. Шади ткнул сухим пальцем в море и махнул рукой на север.
— Тенгиз, — сказал Арслан.
Похожее слово Глеб видел в Муйнаке на вывесках, рядом со словом «Арал». Море.
— Шахар? — спросил он. Так Бердах называл Нукус, когда говорил, что пора в город. — Шахар?
Арслан не понял, зато понял старик: слово «город», видимо, звучало похоже и на его языке. Он ответил длинно и показал вверх по течению. Арслан кивнул и сказал то, что Глеб понял сразу:
— Ургенч.
— Ургенч! — Глеб засмеялся от облегчения. — Ургенч, ну конечно.
Значит, Хорезм, Узбекистан. Далеко, но всё на месте. Он заблудился в буре, ушёл куда-то в глубь дельты, в угол, о котором не пишут в путеводителях. Живут здесь по-дедовски, без мотора и без чая. Мало ли что бывает в такой глуши. Всё, что ему нужно, — добраться до любого посёлка с телефоном.
Он повторял себе это, пока Шади разводил вечерний огонь. Старик бил кресалом по кремню над сухим трутом — раз, другой, третий. Глеб достал зажигалку и щёлкнул.
Дети завизжали. Дочь Шади отшатнулась. Старик отпрянул и забормотал что-то, глядя на огонёк, — молитву, понял Глеб, хотя слов не разобрал. Не испугался один Арслан. Он протянул руку, и Глеб отдал ему зажигалку. Арслан щёлкнул, обжёг палец, засмеялся и щёлкнул ещё раз.
— Ол, — сказал Глеб. Бери. Так кричали торговки на нукусском базаре, протягивая лепёшку.
Арслан понял. Он поднял зажигалку над головой, показывая всем, и Глеб подумал, что впервые за эти сутки сделал что-то правильное.
*
Ночью он лежал на камышовой подстилке у входа в шалаш и смотрел на небо.
Такого неба он не видел никогда. Звёзды висели низко и были такими крупными, что знакомые созвездия терялись среди незнакомых звёзд. Ближе к полуночи из-за камыша поднялся Млечный Путь, густой, как пролитое молоко. Глеб нашёл Большую Медведицу и по ней Полярную. Север был там же, где показывал старик.
Потом он стал ждать спутник.
В мае, в первые часы после заката, спутники видно всегда. Медленная яркая точка ползёт через небо, иногда целая цепочка, одна за другой. Лиза называла такие цепочки бусами. В Астрахани с балкона Глеб насчитывал за вечер пять, шесть, десять. В Муйнаке, где не было городской засветки, ещё больше.
Он смотрел час, может быть больше. Ни одна звезда не двинулась с места. Не мигнул ни один самолёт.
Глеб закрыл глаза и долго лежал так, слушая, как в камыше перекликаются ночные птицы и как в шалаше ворочается во сне Шади. Он знал, что подумает, если позволит себе думать дальше. И не позволял себе.
*
Утром Арслан грузил в плоскодонку вязки вяленой рыбы. Он показал Глебу вверх по реке, потом на лодку, потом на него самого: поедешь с нами. Глеб закивал. Шади сунул ему в руки лепёшку, завёрнутую в лист.
Собака залаяла первой.
Из-за гривы, со стороны степи, выехали всадники. Шестеро или семеро, на низких мохнатых конях. Войлочные шапки, халаты, подпоясанные ремнями, у сёдел луки в налучьях и колчаны. У переднего под халатом тускло поблёскивала кольчуга.
Шади выпрямился. Лицо у него стало таким, какое бывает у человека, который видел этих всадников раньше и знает, чем кончаются такие встречи. Дочь загнала детей в шалаш. Арслан положил вязку рыбы на дно лодки и медленно выпрямился, опустив руки.
— Кангли, — сказал он тихо, ни к кому не обращаясь.
Глеб не знал этого слова, но по голосу понял, что ничего хорошего оно не значит.
Передний всадник подъехал к костру и остановил коня. Лет тридцати пяти, сухой и жилистый, с узкой косой, выпущенной из-под шапки, с тёмным обветренным лицом. Он оглядел стан, рыбу, лодки, старика и задержал взгляд на Глебе — на его жилете с карманами, на ботинках, на заросшем щетиной лице.
Потом он сказал одно слово, которое Глеб понял бы на любом языке:
— Татар?
