Читать книгу: «Бездарные рассказы»
© Евгений Асноревский, 2026
ISBN 978-5-0068-8195-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Вступление
Эта книга представляет собой сборник адаптированных под журнальный формат рассказов. Целью автора был эксперимент, своеобразное самоиспытание. А получится ли замаскировать творчество под «нормальную человеческую» литературу..?
Для тех любителей беллетристики, которые следят за автором в соцсетях, не является секретом весьма негативный приём, которым в своё время почтили создателя этой книги другие литераторы, а также читающая публика. Разгромные отзывы, низкие оценки на профильных сайтах, издевательства и насмешки были постоянными спутниками литературных опытов автора со времён его дебюта под именем Евгения Асноревского. Холодный душ, правда, разбавлялся тёплой водой, благодаря великолепному приёму научно-популярных книг неумёхи-прозаика. Тем не менее, в таком контексте название «Бездарные рассказы» выглядит вполне уместным. Кроме того, автор не отказал себе в удовольствии добавить как бы дополнительный элемент иронии в мир этой книги. Почти все рассказы сборника либо прошли жёсткий конкурсный отбор в престижные литературные журналы, среди которых, например, старейшие действующие литературный журналы России и Беларуси «Сибирские огни» и «Полымя», либо получили позитивный отзыв от какого-нибудь маститого редактора. Среди специалистов, отобравших тексты автора для публикации в литературных изданиях, такие признанные мастера как Лариса Николаевна Подистова, Елена Валентиновна Сафронова, Владимир Николаевич Фёдоров, Ирина Исааковна Чайковская, Виктор Анатольевич Шнип.
Интересный феномен — скорость, с которой автор наполнял свою «журналографию» представленными здесь рассказами. За полтора года проза Асноревского была опубликована в 12-ти изданиях, среди которых несколько бумажных грандов, совершенно недоступных, по мнению отдельных интернет-прозаиков, для людей с улицы. Компанию автору на страницах журналов составляли, среди прочих, Елена Долгопят, Илья Кочергин, Евгений Бунимович и даже легендарный Юлий Ким. В этот же период рассказ «Она» вошёл в лонг-лист Международного Волошинского конкурса (2025), где, по данным организаторов, было не менее двух тысяч участников. При этом автор не является членом каких-либо союзов, участником семинаров, выпускником т.н. литературных школ или другом редакторов. Поэтому подобный «скоростной забег» независимого писателя видится явлением редким, если не сказать уникальным.
Пара слов о героях, которых встретит читатель на страницах книги. Персонажи, по воле автора, должны преодолевать различные психические и (или) физические травмы. Тексты рассказов потеряли большую часть сумрачной философии и саркастических пассажей, вероятно, смущавших читателей в прошлых прозаических книгах Асноревского. Соответствие текстов тому, что автор может назвать гуманитарными догмами, хорошо известными в литературе прошлого века, было одной из основных целей в работе над текстами «Бездарных рассказов». Видимо, это и дало необходимы результат, позволив наконец получить одобрение некоторых литературных профи.
Заканчивая это небольшое вступление, автор желает читателям интересных впечатлений от знакомства с изданием и благодарит всех, кто составит собственное мнение об уровне бездарности рассказов, представленных в книге «Бездарные рассказы». Их создатель мог бы утверждать перед Эвтерпой, что ему самому такой анализ чьей-то бездарности был бы очень интересен.
Редкое имя
Первая публикация: «Лиterra», 31.08.24.
Ян — относительно редкое имя в наших краях. Короткое и ясное, без уменьшительной формы. Некоторые называют Янчик, не уменьшая, а удлиняя. Но чаще зовут Яном. Хорошее имя. Я получил его в честь прадеда. И всё-таки в детстве, признаюсь честно, я комплексовал. Греческое Александр, или римское Сергей, или исконно славянское, великокняжеское — Святослав: мне тогда казалось, что эти имена лучше моего.
Родители уделяли мне мало внимания. Папа был начальником на крупном заводе, а мама трудилась в городской библиотеке.
Я старался не отвлекать родителей от работы.
Мне часто приходилось бывать в бабушкином доме. Там, в деревне, я гулял под липами, а они чудесно пахли в начале июля. Я плавал в озере и кидался в соседских мальчишек яблоками из нашего сада. Упавшая антоновка загнивала на влажной земле и превращалась в опасный снаряд — гнилушку. Резкий взмах руки и сосед Колька получал по своим жёлтым шортикам самой большой и мерзкой гнилушкой. Он отрывисто и громко вскрикивал. Ему не было больно. Но он не мог оттереть грязное пятно, а значит, мать Коли — тётя Маша, примется бузить и заставит сына убирать хлев. От мыслей о Колькином наказании мне почему-то становилось ужасно весело.
Я дрался лучше соседа, поэтому самое большее, что мог сделать Коля — метнуть в меня гнилушку. Пшик, а не опасность! Соперник носил очки, слегка сползавшие с кусочка пластыря на переносице. Поэтому меткость являлась для Кольки недостижимой мечтой.
Наши сражения не мешали приятельству. По утрам, когда над спокойным озером Рыбница стелился белёсый туман, мы с Колей стояли у полусгнившего, бревенчатого причальчика и упорно щурились на слегка подрагивающие поплавки. Никто из нас не был особенно искусным рыбаком. Мы не очень-то любили рыбачить, предпочитая подвижные игры долгому дежурству у водной глади. В другом месте ничто не заставило бы нас взяться за удочки. Но наше деревенское озеро — лучшее на свете. Нам так казалось.
Суховатую землю вокруг большой и глубокой Рыбницы покрывал густой ельник. Прозрачная вода слепила нас миллионами солнечных бликов, манила прохладой. А после дождя, у поросших высоченной травой берегов, стоял настолько сладкий запах, что нам нестерпимо хотелось пить из озера. Поэтому мы поддавались искушению, погружая под хрустальную, слегка волнистую поверхность, свои грубо выдолбленные, деревянные кружки. Зачерпывали воду. Потом пили не отрываясь. А летний ветер трепал наши вечно нечёсаные, густые волосы.
Подслеповатый Колька, как ни странно, обладал весьма ценными умениями. Он как заправский повар уверенно готовил пойманных карасей. Лук, соль, картошка, иногда сушеный перец — вот и всё, что использовал сосед. Нехитрые ингредиенты помогали Коле превращать улов во вкуснотищу из другого мира. Слюнки текли от одного взгляда на Колькины блюда.
Временами мы лакомились ухой, но чаще прикапывали рыбу в углях, оставшихся от небольших, трескучих костерков, и пекли свои трофеи.
Однажды нам удалось словить огромную щуку. Мы не пожалели времени на сбор глины и хвороста. Обмазанная глиной рыба и не до конца прожаренная, вязкая картошка, с солью, казались тогда самыми вкусными кушаньями в моей жизни.
Как-то раз мы готовили дневной улов и грелись у костра, спасавшего нас от неуклонно наступающей, ночной прохлады. Дымок еловых веток щипал глаза, пока я упорно смотрел вдаль. За тёмным блюдцем озера вздымался берег Рыбницы: загадочный, тяжёлый и чуточку страшный.
***
Когда мне было лет восемь, мама принесла из библиотеки альбом, вкусно пахнущий типографическими красками. Там были картины знаменитых художников. Мне всегда нравилось рисовать и поэтому принесённый альбом стал любимой настольной книгой. Рисовать, играть и рыбачить с Колей, и другими пацанами, а ещё рассматривать картины из альбома — вот и всё, что мне хотелось делать летом, пока я отдыхал от ненавистной математики.
Я особенно любил одну картину живописца Ван Гога. Называлась эта любимая мною работа: «Звёздная ночь над Роной». Я понятия не имел, где находится Рона и всегда думал, что Ван Гог носит какое-то странное имя. Эти мысли не мешали мне часами разглядывать изображение «Звёздной ночи». Я уже понимал, что художник использовал для работы над картиной грубые, фактурные мазки. В авангарде атаковали сумрачные цвета, контраст звёзд и морского фона. А потом на зрителя наваливался парад смелых живописных линий. Они делали картину странно вибрирующей и загадочной. Просмотр меня наполнял сладкой тревогой… Я не мог описать свои чувства к картине, но знал, что взволнован по-особенному и хочу быть как он… Ван Гог.
***
— Вот бы нарисовать тот берег, — тихо сказал я, глядя на Колю.
Сосед как раз сдирал сожжённый ошмёток кожуры, готовясь укусить бок запечённой картофелины.
— Нашёлся художник, — пробурчал наш знаток кулинарии, измазав рот чёрной сажей. — Ты хоть пробовал рисовать-то?
Я не говорил приятелю о том, что рисую давно. Работаю в графике, карандашом и даже сухой пастелью, закрепляя её на основе. А ещё я пробую живопись маслом и думаю о гравюре. Так я тренируюсь для поступления в «художку». Но зачем об этом говорить Кольке, с которым мы перекидываемся яблоками, рыбачим и печём карасей в местной, слегка желтоватой глине? Он же, чего доброго, подумает, что у меня имя странное, и поэтому я весь неправильный. Разве пацаны вообще рисуют? Хотя, и Ван Гог когда-то был пацаном. Может, он кидал гнилушки в какого-нибудь своего соседа, скажем, Николауса. Уж не знаю, как Кольку звали бы в Голландии.
И всё-таки, мне было стыдно признаться соседу. Поэтому я набрал в лёгкие побольше воздуху и заставил себя процедить сквозь зубы.
— Я рисую уже не первый год. И получается неплохо!
— Да ну? — шумно не поверил Колька, но радостно добавил: — А знаешь, ты молодец! Бережок Рыбницы… Там будто чёрные зубы большой рыбины хотят звёзды схватить.
— А ты, Колька, прям поэт! Такие метафоры умеешь воротить!
— Да куда уж мне эти твои «метафиры», — Коля рассмеялся и похлопал себя по затылку. — Мы простые, а ты городской! Папанька твой, вон, большая шишка в городе. И мамка такая, ну… Образованная! Поэтому, Ян, ты давай — пробуй! Будешь художник, так, может, и для нашей деревни уголок на картине найдёшь. Места тут такие красивые! Вот даже имя у тебя подходящее. Колька Петрашевич — разве имя для художника? А Ян Богданов — звучит.
Коля достал украденную у собственного отца сигаретку и прикурил от костра.
Я пытался уловить в словах соседа насмешку над моим именем. Даже сжал кулаки и приготовился кричать: «Такое имя прадед мой носил».
Но Коля спокойно затягивался сигаретой и ритмично пинал ногой небольшой камешек. Не было смешков и ехидных взглядов — ничего. Поэтому я отвернулся и снова пристально поглядел вдаль, на берег Рыбницы.
«Чёрные зубы большой рыбины», — эти слова Коли надолго остались в моей памяти.
— Да уж, где как не здесь писать картины, — согласился я и подкинул в костёр еловых веток.
***
Через три года я окончил школу и поступил в художественное училище. На экзамене я нарисовал портрет прадеда Яна. Ни одной фотографии в нашей семье не сохранилось и мне пришлось придумать его внешность. Я знал, что прадедушка считался знаменитым на весь город врачом, поэтому на моём портрете он был в белом халате и, почему-то, держал в руке микроскоп.
Я окончил училище с красным дипломом и подал документы в столичную академию. Получить высшее образование было не сложно: учителя не могли сдержать восторгов по поводу моих способностей. Ректор прочил мне большое будущее. Академию я окончил с отличием.
А дальше были выставки, похвалы крупных мастеров, живописные работы в знаменитых музеях. Критики приклеили мне дурацкое прозвище: «Второй Ван Гог». Глупая кличка! Но мне всё равно было приятно.
Творческий успех — большое счастье. Но не хватало другого. У меня так и не получилось создать семью. Работа всегда занимала большую часть моего времени. Я нередко влюблялся в разных девушек, ухаживал за натурщицами. Но брак не случился. Почему-то я больше мечтал о детях, чем о подруге жизни.
Через двадцать лет я вернулся в деревню с твёрдым намерением воплотить в жизнь одну из первых своих художественных задумок. Я хотел перенести на холст вид озера Рыбница. Бабушка давно умерла, но я надеялся встретить своего давнего друга Кольку.
Я наивно верил, что Коля всё ещё живёт в деревне и ходит на рыбалку к нашему озеру. Приятель как живой стоял перед глазами. Белобрысый малец в глупых очках.
Я прошёл через заросший сорняками сад и открыл большим ключом дверь старого бабушкиного дома. Посидел, пошатываясь, на колченогом табурете, и вышел через другие двери. За всё ещё крепким забором меня встретили резные ставни соседского дома, покрытые потрескавшейся, жёлтой краской.
Вновь поговорить со своим товарищем по рыбалке мне так и не удалось. Я видел лишь его фото пятилетней давности. Плохонький фотопортрет демонстрировал крупного мужика, со светлыми волосами. На его переносице сидели массивные очки. Колька увеличился в четыре раза, но остался подслеповатым.
В доме Петрашевичей жила одинокая шестнадцатилетняя девочка — дочь Кольки. Её звали Яна. Обо мне писала пресса, а Яна интересовалась живописью и даже посещала одну из моих столичных выставок. Поэтому мы быстро подружились.
Мать Яны умерла, когда девочка была ещё младенцем. Отец неожиданно пропал за три года до моего приезда. Никто не знал, куда делся Колька. Говорили, что он пошёл в сторону Моховых болот. Его долго искали. Безрезультатно. Но Яна надеялась, что однажды папа вернётся домой и не хотела переезжать к дальним родственникам, в столицу. Плохонький фотопортрет Коли стоял на тумбочке, рядом с кроватью его дочки, и Яна, проснувшись, смотрела в лицо пропавшего отца.
Солнечным, ветреным утром, мы вместе с Яной пошли к Рыбнице.
— Хороший свет, правда? — спросил я спутницу, покрепче устанавливая мольберт.
— Да, хотя мне оно больше вечером нравится. Рыбница тогда такая, как чёрные рыбьи зубы… И она хочет звёздочки в небе похватать, — ответила Яна и поправила очки.
Я долго молчал, ощущая ком в горле. Руки у меня слегка подрагивали. Это мешало чётко работать кистью.
Прадед Ян и я, Колька и Яна, которая не могла ответить на мой вопрос, когда я спросил почему родители, назвали её именно так: все мы были частичками какой-то загадочной мозаики. Бесконечность жизни. Связь поколений. Отражение бесчисленных предков в нас самих. А мы, такие особенные, и, одновременно, такие похожие на своих и чужих! Странники, бредущие по миру в поисках счастья, хотя счастье может оказаться простым озером, с белёсым туманом. Простым озером у нашего дома… Главнейшие вопросы вдруг получили ответы и мои поиски завершились.
— Всё хотел тебе сказать, что Яна — очень редкое и красивое имя. Ты напишешь ночное озеро сама. Я теперь останусь тут и научу тебя!
Мой взволнованный голос долетел до смущённо смотревшей вдаль девочки. Она улыбнулась и радостно взмахнула своими золотистыми волосами.
Стиль Махоркина
Первая публикация: «Русское поле (Орёл)», №2, осень 2025.
Однажды маленький Ростя Махоркин сломал обе ноги. Дворовые сорванцы забрались в детский садик и устроили соревнование по прыжкам. Трамплином служила серо-голубая, пыльная, и обшарпанная веранда, покрытая шифером. Ростя проиграл. Девятилетний Махоркин приземлился не в песочницу, а на её твёрдый борт. Так называемые друзья убежали, оставив стонущего Ростю в песке. Вскоре Махоркина нашёл сторож и принялся орать на скрутившегося эмбрионом попрыгунчика. Потом старик Палыч почесал лысину, слегка ткнул интервента носком одряхлевшего сапога, прошамкал: «Вот бибизьян» и вызвал скорую.
Махоркин оказался в больнице. Из его ног торчали разные металлические штуки, необходимые для правильного срастания костей. Махоркин воображал себя пробной моделью Терминатора Т-800. Родители принесли отпрыску самые дорогие фломастеры и толстый альбом мелованного картона. Рисование помогло Махоркину терпеть боль и страх, избавиться от ночных кошмаров и пережить скучные «кроватные» будни.
Выйдя из больницы, Ростя не забыл о пользе творчества. Махоркин часто уходил от проблем в особый мирок карандашей 4B, ластиков, сухой пастели, водных красок и сафлорового масла. Ростя изображал на холсте вид из окна, комнату брата, папу и маму, а когда подрос загорелся мечтой написать красотку Люсю из параллельного класса. Пиная кедами беззащитные камешки, Ростя догнал Люсю возле школы и предложил девушке стать его первой натурщицей. Махоркин был хорош собой: высокий широкоплечий шатен с огромными ладонями. Поэтому Люся согласилась. Ростя планировал писать портрет на семейной даче Махоркиных. Художник стеснялся изображать девушку при родителях, и папа с мамой решили, что сын-одиннадцатиклассник уже достаточно взрослый для дачной живописи.
Дачная история была совершенно прелестная. Позирующая Люся оседлала шаткий стул, стреноженный прямо под раскидистой яблоней. Плодонос посадил ещё Леонид Евгеньевич, дед юного живописца. Яблоки — древние символы искушения, застенчиво прятались в буйной траве, окружая босые ноги румяной девушки. Соловушки трелили на ветвях черешни. Пушились на васильковом небосводе быстрые, как детство, облака. Сторожевой пёс Аркадий ласково смотрел в сторону молодых людей своими человеческими глазами. Пахло сеном. Било в нос навозом. Тянуло любовью.
Закончив портрет, Махоркин отёр остатки масла с холста и позвал Люсю. Натурщица с удивлением осмотрела произведение искусства. Огромная яблоня вырастала из небольшой, но искусно написанной женской фигурки. Лицо девицы на портрете почему-то закрывали шесть красных треугольников.
— Ух! — выдохнула Люся и выпятила губу. — Сильная работа!
— Тебе такое нравится? — добродушно спросил Махоркин.
«Нет, как такое может нравится…» — подумала Люся и отчаянно закивала.
Отгуляв школьный выпускной, Махоркин задумался о дипломе художника. Ростя поступил в художественное училище, где отдался искусству целиком. Изумрудные сосны Беловежской пущи, янтарный бамбук Ямайки, цирконовые скалы Карелии, снежная пена Ниагарского водопада и сапфировые воды озера Балатон не могли удовлетворить Махоркина. Талант требовал от своего носителя поиска самых удивительных цветов, существующих в мире. И Махоркин искал! Художник часами работал с палитрой. Казалось, Ростя выкачивал фантастические оттенки из воздуха, как фокусник. Ангельский аквамарин, цвет садового топиария, папирусный зимний, мандариновый солнечного блика и ещё сотни цветов создавались егозистым воображением колориста. Ван Гог, Шагал… Махоркин. Они могли бы стать убедительной троицей лучших мастеров цвета, если бы Махоркин был признан лучшим. Увы! Ростя никогда не считался талантом, даже на своём курсе в «художке».
В училище у Махоркина сразу приключилась проблема. Первокурсника невзлюбил Тимофей Витовтович Адоменас — преподаватель пленэра и основ графики. Махоркин раздражал учителя буквально всем, даже своим странным мольбертом, похожим на щит крестоносца.
— Где объём, Ростислав? — голосил Адоменас, разглядывая рисунок античного бюста, выполненный Махоркиным. — Где, милочек, характер, ась?
«Карась!» — рифмовал в голове Махоркин и сжимал губы от возмущения.
Преподаватель часто «аськал» Махоркина, и в конце третьего курса, истерзанный заниженными оценками Ростя, избил Тимофея Витовтовича этюдом к полотну Тициана «Бегство в Египет».
Разразился скандал. Пристыженный Махоркин извинился перед Тимофеем Витовтовичем, бросил училище и женился на Люсе. Все эти действия не остановили художественное развитие творца. Избавившись от ненавистного Адоменоса, художник-недоучка принялся самообучаться.
Люся, однако, требовала пополнять семейный бюджет. Бездипломный живописец нашёл работу в городском хозяйстве. Учтя навыки Махоркина, коммунальщики выдали Росте несколько вёдер краски, абсолютно новые кисти и советский шпатель.
***
Три недели подряд Махоркин закрашивал надпись. Она дерзко раскидывала буквы по фасаду дома №7 на улице Васнецова. Кто-то писал красным баллончиком на бежевой стене, а коммунальщики уничтожали послание. Но закрашенная надпись возрождалась вновь, словно акриловый феникс. Неуловимый граффитист не сдерживал себя и регулярно сообщал жителям дома о вечной жизни одного из талантливых рок-музыкантов прошлого.
Махоркин работал, не жалея красного, коричневого и серого. Он намешивал самые причудливые оттенки. Каждая буква надписи закрывалась отдельным цветовым пятном. Ростя стоял, широко расставив ноги, и смотрел на своё творение поверх направленной к небу кисти. Художник слышал музыку сфер. Творческий процесс был в разгаре.
В этот момент я проходил мимо, узнал Махоркина и решил поздороваться.
— Ах! Генка! Сколько лет, сколько зим! — обрадовался коммунальщик.
Мы разговорились. Махоркин припомнил наши совместные школьные годы и рассказал о женитьбе на моей однокласснице Люсе.
— Это ты молодчага! Поздравляю! — ответил я Махоркину.
— А ты знаешь, ты заходи к нам в субботу вечерком. Посидим, повспоминаем, — предложил Ростя.
— Генка! Вот совсем не изменился, чертяка, — сказала в субботу Люся. — Мой любимый одноклассник! Чай с тортом будем пить!
На небольшой кухне съёмной хрущёвки Махоркины долго жаловались мне на малую зарплату Рости и скромные доходы Люсиного перспективного бизнеса, зарождавшегося в сфере маникюрных услуг.
— А главное, обидно, — пыхтел Махоркин, размахивая кружкой с чаем. — Я так мечтал выучиться. Если бы не Адоменос… Хотел я его копией Матейки накрыть. Три на три метра холсток. Он бы не выполз… Хотя, если честно, жалею, что тогда не сдержался. Не дело картинами драться. Ну и вот… Крашу стены, Генка. Ну прикинь? Стены!
— Если бы не я, он вообще бы запил. Держит его жена-то, — сообщила Люся.
— Точно, зайчён, — подтвердил Махоркин. — Держит-то!
— Я твоя бусинка?
— Ты моя бусинка, зайчён.
— Художнику нужна муза!
— Ты моя муза, зайчён.
Пока я слушал щебетание Махоркиных меня осенило: я знаю, как помочь Росте.
— У меня есть небезынтересный вариант, — сообщил я голубкам. — Ваш школьный приятель — журналист. Автор популярного медиа. Журналист креативен, и может сделать непризнанный талант признанным.
Через две недели на сайте нашего издания появилась статья под заголовком «Малевич из ЖКХ». Приглашённый мною эксперт красочно описывал цветные квадраты Махоркина, украшавшие стены городских многоэтажек. На самом деле, экспертом был я сам. В статье говорилось о небывалом чувстве цвета и поэзии формы, динамике объёмов и метаконтекстуальности штриха. Я вписал в статью фразочки из отчёта какого-то маститого критика, восхищённого столичной выставкой абстрактного искусства. Стиль Махоркина я назвал «коммунальный абстракционизм».
Маленький обман не смущал меня. Я считал, что ложь во благо существует. Просматривая сцену из сериала «Место встречи изменить нельзя», ту, где Жиглов спорил с Шараповым насчёт облапошивания Кирпича, я всегда становился на сторону Высоцкого-Жиглова. Муровец был готов обмануть ради благородной цели. И я был Жигловым. Я хотел помочь школьному товарищу, несправедливо обиженному преподавателем. Само благородство! И ещё, мне хотелось поставить эксперимент… Попробовать создать чудесное искусство на пустом месте.
Статья имела успех и заинтересовала другие издания. Махоркин начал раздавать интервью, повествуя о своём творчестве. А через пару месяцев, к новому Малевичу потянулись заказчики. Портрет в стиле Махоркина стал желанным предметом в домах нуворишей и даже более изысканной публики.
Ростя продолжал ходить на работу ради имиджа коммунального живописца, хотя суммы гонораров, полученных от заказчиков пёстрых холстов Махоркина, сильно превосходили зарплату трудяги городского хозяйства.
После триумфа коммунальной живописи к нам в редакцию наведался сам Астафей Ромашко — богатый человек, владевший несколькими гостиницами в центре города. Бизнесмен заказал у Махоркина портрет, но консультант по абстрактному искусству назвал стоимость работы моего приятеля «неприлично завышенной». Ромашко интересовался экспертом, из нашей статьи о Махоркине. Пришлось соврать дельцу. Я наплёл небылиц об анонимности редакционного эксперта, недоступного для любых попыток подкупа.
— Вы же поймите, — басил отельер. — Я полотна люблю. Радостно, что у нас в городе такой неожиданный маэстро открылся. Но ведь должны же быть экспертные оценки непредвзятые. Деньжат-то месье Махоркин просит вагон, а может и состав!
— Понимаю, — гундосил я в ответ. — Но Ростислав Махоркин — гений. Заезжайте через лет сто в Лувр. Уверен, Ростислав уже будет там!
Ромашко был недоволен моими ответами и ушёл из нашей приёмной с гневно вальсирующими бровями на квадратном лице.
После ухода бизнесмена меня нашёл Андрей Егорович, наш главред. Он молча погрозил мне пальцем, отхлебнул кофе из чашки с портретом Сальвадора Дали и убежал в свой кабинет.
Через неделю Ромашко вернулся. Он долго тискал и тряс мою потную ладонь, заискивающе пучил селёдочные глазки, скрипел ботинком.
— Вы уж извините меня. Каюсь! Профан! Да ещё и недоверок! Мне тут эксперт, сотрудничающий с Christie’s, подтвердил ценность моего портрета кисти маэстро Махоркина.
— Правда? — мой короткий вопрос наливался и сиял недоверием.
— Эксперт сказал — чудная инвестиция. Я купил портрет очень дешево. Он подорожает втрое! Минимум!
После ухода бизнесмена меня нашёл Андрей Егорович. Он молча показал мне большой палец, отхлебнул кофе из чашки с портретом Сальвадора Дали и убежал в свой кабинет.
Я крепко задумался о художественной экспертизе. Выходило, что любой барсук вроде меня, может объявить творчество живописца-полузнайки великим искусством и с диагнозом согласится настоящий эксперт. А может, этот ромашковский спец всё же дилетант или мошенник? Не знаю. Ещё я думал о лицемерии. Ложь во благо — трудная материя. После казуса Ромашко я, наверное, перестал быть убеждённым жигловцем.
Осчастливленный составами денег, Махоркин не забыл услугу и позвал меня к себе, в новую съёмную квартиру, занимавшую целый этаж старинного особняка. Тут был стильный лофтовый интерьер. Коллекция пластинок «Самоцветов» украшала серобетонные стены. Бежевые лампочки пузырились у потолка. Из ребристой колонны, установленной в центре зала, вырастал укутанный неоном, циклопический аквариум.
Школьный товарищ желал отблагодарить меня, поэтому организовал роскошный ужин с шампанским, ананасами, миллионом салатов и двойной пиццей.
— Как ты думаешь, что есть настоящее искусство? — мой вопрос, наверное, заинтересовал рыбку данио, и она подплыла поближе к стенке своего стеклянного дома.
— Это оригинальное художественное высказывание, сделанное в правильном месте, в правильное время. Если соблюдать условия, то искусством может быть всё, что угодно. Даже чёрный квадрат. Главное тут не техническое мастерство. Важен определённый поворот в голове создателя. Вы можете научиться писать, как Вермеер, если у вас мало-мальски рабочие руки, есть глаза и терпение. Научить вас делать оригинальное художественное высказывание — гораздо сложнее.
— А где взять мерило оригинальности и календарь правильного времени? — спросил я у рыбки, но ответил опять Махоркин.
— У специально обученных людей. У профи, — Ростя нежно потрогал аквариум.
— Таких, например, как чудак Адоменос? — спросил я.
— Во-во, он-то профи, конечно, — ехидный взгляд Махоркина скатился на мшистый ковёр под нашими ногами.
— Какой ты умный, когда хочешь, — пропела Люся.
— Думаю, ты прав насчёт искусства. Знаток! Кстати, о знатоках и профи. Нам тут в редакцию пришёл текст, — я положил перед Ростей свой телефон. — Полюбуйся-ка.
Текст начинался предложением: «Я безмерно горжусь тем, что был учителем столь яркого дарования!».
— Автор: Т. В. Адоменос, — прочитал Махоркин и с трудом проглотил кусочек мраморной говядины.
— А он хорош! — похвалила Люся.
— Ну вот, тут я могу сказать только одно, — Ростя марионеточным движением бросил кулак в спинку кресла. — Настоящий знаток искусства если что и умеет, так это переродить своё мнение! Вырастить из гусеницы бабочку, причём в самые короткие сроки.
Наш дружный смех наполнил апартаменты Махоркиных. Мы слаженно, как спортсменки-синхронистки, ухватились за искристые бокальчики. Цветные квадраты вопили про свою художественную ценность. На другом конце нашего мегаполиса, гордый учитель яркого дарования внезапно почувствовал сильный жар в ушах и громко чихнул. В элитном пригороде любовался своим краснотреугольным портретом известный отельер. Ребячливые звёзды, все эти гиганты и субкарлики, облепили недостижимый даже для людей искусства, вибрирующий небосвод. Нам было по-настоящему хорошо. Творческая гармония сгустилась и на мгновение стала восхитительно идеальной.
Хук Рины
Первая публикация: «Топос (Москва)», 05/08/2024.
Рина перевязала руки бинтами и надела тренировочные перчатки. Пришло время поработать с грушей. Больно или нет, но Рина никогда не пропускала тренировку. Она помнила лишь несколько дней, когда её руки не били во что-нибудь. Несколько дней за тридцать лет. Ее ладони никогда не будут такими, как до спорта, но бинты, и другие меры предосторожности, помогали притупить боль.
Мать и бабушка были против занятий.
«Ты девушка», — говорили они. — «Тебе лучше купить платье и читать книги в парке».
Тридцать лет она доказывала им, но в первую очередь себе: она умеет не только читать книги, но и драться. Тридцать лет.
Рина всегда умело наносила левый боковой удар с прыжка. И вот сейчас, во время домашней разминки, она повторила свою коронку. Левый хук — так это называлось в боксе.
Закончив тренировку, Рина сняла повязки и вытерла лицо полотенцем.
Начинался важный день. Сегодня Алеся будет бороться за звание областной чемпионки.
Рина работала с Алесей три года, и последний месяц они целенаправленно готовились к бою с Маргаритой. Соперница, по кличке Молотилка Марго, била отличный правый апперкот, невероятно жёсткий и точный.
Рина оделась и вышла в коридор. Она села на табуретку (кто знает, вдруг это суеверие поможет), открыла входную дверь и вышла. Подождала секунду… резко повернула ключ с брелоком в виде головы Майка Тайсона: забавный сувенир от Михаила Мечиславовича всегда улучшал Рине настроение. Веселый спуск, в устрашающе тихом подъезде. Летаргический сон в огромной серобетонной высотке. Пятьдесят шагов и потёртая красная машина. Новые кроссовки тревожно шуршали по ровно уложенному асфальту. Выезд на проспект. Пробки. Гудки и музыка. Городская арена. Раздевалка.
— Добрый день, Алеся.
***
Пот и кровь. Прежде чем она пошла на первый бой, ее маленькая цель была спрятана глубоко, там, где жили надежды, черно-белые, ещё бесформенные, мечты. Рина не знала, откуда у нее столько сил и почему ей так хочется победить. Возможно, это наследственность.
Отец держал дома боксёрские перчатки. Они висели на старом, советском шкафу из плохого ДСП, а точнее, на длинном гвозде, вбитом прямо в боковину некогда модной мебели. Перчатки большие. Пахучие. Запах напоминал крем для обуви. Эластичные, но податливые. Красная, потёртая кожа. Пальцы скользили по ней, создавая сыпучий, волшебный шорох.
Папа — военный. Лейтенант, выступавший в армейском спортивном клубе. Он был мастером спорта по боксу и получил перчатки в подарок от кубинца, посетившего СССР. Отец никогда не говорил, что хочет видеть дочь на ринге. Он не мог даже представить такого. Маленькие, черно-белые мечты были надежно спрятаны от него.
Рина снимала с гвоздя перчатки и натягивала их на свои крошечные ладони. Нежные детские руки быстро прятались в морщинистые раструбы. Глубоко. Почти по локти. Никто не смел отнять у неё это необыкновенное чувства восхищения.
Рине шесть. Но она уже была как папа. Он улыбался и начинал в шутку тренировать дочь. Девочка ударяла кулаками по большим ладоням отца, а они, казалось, могли полностью поглотить перчатки.
Дочь и отец, во время тренировки, попали в объектив маминой камеры. Вероника Павловна — мать Рины, работала в городском фотоателье. Поэтому чуть ли не каждый шаг членов семьи был зафиксирован на плёнке.
Прошло много времени, но Рина почти каждый день смотрела на старое фото. Таким молодым и красивым отец уехал в Афганистан…
***
Рине было шестнадцать, когда в её городе организовали первую секцию женского бокса. Прогуляв занятия в школе, девочка долго бродила по тёмным коридорам облупившегося, горчично-желтого строения — тренировочной базы.
Рина нашла и толкнула толстую дверь, преодолевая отчаянное сопротивление пружины.
Её встретил маленький зал, с высоким потолком, заклеенными грушами и потёртыми гантелями.
— Кого ты ищешь?
Рина обернулась на звук мужского голоса. Перед ней стоял маленький лысый человек. Судя по виду, ему было около пятидесяти.
— Я хочу записаться на бокс, — голос Рины звучал немного неуверенно, и она почти ненавидела себя за эту маленькую слабость.
Но лысый незнакомец неожиданно теплым тоном сообщил:
— Хорошо, что ты зашла. Секция комплектуется. Как ты о нас узнала?
— В школе сказали.
— Ясно. Меня зовут Михаил Мечиславович. Фамилия Шотик. Я тут тренер. А ты кто?
— Рина. Фамилия Радкевич.
— Ты что, дочь Гришки Радкевича?
— Да, это мой папа.
Михаил Мечиславович долго молчал. Затем он глубоко вздохнул и хлопнул в ладоши.
— Мы с твоим отцом были в сборной. Сначала, помню, подрались в раздевалке. А потом на всех встречах — друзья. С мужиками бывает такое: сначала собачимся, а потом становимся как родственники. Хотя, мы всё равно крепко спарринговали. Я видел его перед поездкой в Афган…
Михаил Мечиславович не договорил, резко повернулся и пошел в подсобное помещение за перчатками.
***
Прошло три года. В пасмурный летний день Рина спарринговала с Таней. Девочки познакомились в секции и подружились. Но на ринге, как сказал им Михаил Мечиславович, дружбе нет места.
Рина работала вторым номером. Таня быстро приближалась к сопернице, чтобы загнать её в угол. Это была почти настоящая драка, но девушки прятали уязвимые места в защитной амуниции.
Рина отходила в сторону и пыталась достать Таню сильным ударом справа, но пропустила контратаку. Кулак Тани влетел в область печени. Тело наполнилось жаром и особой, ни с чем не сравнимой, болью. Рина изо всех сил старалась скрыть своё состояние. Но Таня почувствовала успех. У неё настоящий инстинкт бойца. Чуйка! Она бросилась вперед, снова пробила в корпус. Рина издала приглушенный стон и опустилась на колено.
— Хорошо. На сегодня хватит, — Михаил Мечиславович был доволен.
Сойдя с ринга Таня весело хлопнула подругу по плечу.
— Почему ты не использовала коронку? — голос Тани высокий и звонкий, почти детский, хотя у нее недетская сила, квадратное лицо, маленькие, глубоко посаженные, глаза, и огромные кулаки.
— Так ты её ждала. Левый хук с прыжком.
— Точно! Ждала! — Таня подтвердила и лукаво прищурилась. — Готовила контратаку. Заряжалась с левой в живот.
Таня улыбнулась. Она весело спела, на ломаном английском, модную песню Мадонны, потанцевала, а затем пошла в раздевалку.
Рина думала обо всём, что произошло в ринге. Возможно, судьба просто не позволяла ей победить. Это такое простое объяснение. Судьба дала Тане больше, чем Рине. У Танюшки есть сила, скорость, работа ног. Подруга выигрывала практически в каждом спарринге. Она дочь Михаила Мечиславовича. Она тренировалась с детства. По-настоящему. Не просто надевала перчатки и неуклюже била папу по ладоням. Таня работала по снарядам и много занималась боем с тенью. Михаил Мечиславович не был похож на отца Рины. Тренер Шотик хотел, чтобы его дочь увлеклась боксом, хотя остальные члены семьи активно возражали против боевого будущего. Таня сильна. И все же, левый хук можно донести. Нужно только сделать перед ним три-четыре финта.
Таня всегда была беспощадна на ринге, но всегда заботилась о Рине за линией канатов. Она отводила подругу в кафе, и там угощала всем, на что хватало денег. Мороженое, разговоры о мальчиках, девчачьи влюблённости в певцов и актеров. Их тайная вселенная. Царство подруг, увлечённых одной целью.
Таня была намного сильнее всех девчонок секции. Только Рина могла изредка победить дочь тренера в близком спарринге. Но Таня не видела в Рине настоящей конкурентки и с детства верила, что однажды станет чемпионкой.
***
Через год Рина и Таня встретились на молодежном первенстве. Обе девочки вышли в финал. Тренер Шотик выбрал команду дочери. Рине помогал приглашённый специалист из соседнего города.
Михаил Мечиславович очень гордился собой. Теперь кто-то из его воспитанниц обязательно станет чемпионкой. Перед боем он вошёл в раздевалку Рины.
— Ты мне как дочь, Ринуся. Эх, жаль, что титул только один. Пусть победит сильнейшая.
Тренер погладил ученицу по ровному пробору в каштановых волосах и пристально посмотрел в голубые глаза Рины.
Первые три раунда Рина буквально бегала по рингу. Перед ней было беспощадное и сосредоточенное лицо Тани. Вокруг шумная толпа. Свет софитов над девушками. Защита на ногах довольно эффективна, но Таня всё же догоняла увёртливую соперницу. Рина чувствовала, что начинает замедляться от пропущенных ударов. Слишком много летело в рёбра. Одышка, боль в желудке, тошнота… Таня уверенно наседала. Мощный правый кросс рассёк Рине губу. Кровь полилась прямо на синюю футболку.
Кульминация. Сейчас, или никогда. Рина сделала два финта передней рукой и, едва заметно, дёрнула правое плечо. Таня быстро закрылась от правого удара, но Рина в прыжке выкинула левый хук, который попал сопернице точно в челюсть. Удар потряс Таню. Пружинистый настил ринга мягко подкинул упавшее тело девушки… Отсчёт рефери и редкий, в женском боксе, нокаут. Рёв толпы, мутный взгляд Тани, софиты…
«Купи платье и читай книги в парке» — так они всегда советовали. Мать и бабушка были против занятий Рины. Против занятий будущей чемпионки.
Следующие две недели Таня не появлялась в секции, а когда Рина спросила Михаила Мечиславовича о подруге, он тихо пробасил:
— Вот пойди и узнай сама.
Длинная дорога проспекта привела Рину к цели. Знаменитый в городе серый дом с изображением Олимпийского Мишки на фасаде. Грязный подъезд. Вызов лифта. Пятый этаж. Щелканье замков. Один… другой…
— Чего ты хочешь?
Голос Тани звучал тихо и сердито. Холодный взгляд черных глаз, пронзал, как рапира.
— Ну, вот, я пришла тебя проведать, — пробормотала Рина и поставила правую ногу за левую. — Почему бы тебе не пойти на тренировку?
— Я больше не пойду… Да и вообще… Не твое дело! Так понятно?
Не твоя собачье! — Таня сорвалась на крик.
— Таня… — успела прошептать Рина, но дверь сразу же громко хлопнула и защёлкала замками.
— Прочь! Пошла отсюда! — прокричала Таня из-за двери.
— Таня, открой! Ну, открой, пожалуйста! — Рина застучала в дверь натруженными кулаками. — Пожалуйста…
Рина чувствовала, что её лицо непроизвольно сморщилось, а глаза начали невыносимо гореть от слёз. Она не смогла сдержаться и громко зарыдала, стоя на пупырчатом, резиновом коврике.
***
— Добрый день, Екатерина Григорьевна.
Лицо Алеси было сосредоточенным.
— Готова? — спросила Рина и полезла в свою спортивную сумку.
— Да! Готова! — сообщила воспитанница.
— Хорошо! Вот мои первые перчатки! Потри, для успеха.
Рина достала из сумки поношенные перчатки красного цвета. Алеся посмотрела на них с удивлением, но последовала рекомендации и аккуратно потёрла поврежденную поверхность пальцами: тонкими и нежными, по меркам женского бокса.
Через час Алеся вышла в ринг. Гул зрителей, свет софитов. В зале стояла пожилая мать Рины. Вероника Павловна давно изменила своё мнение о спортивной карьере дочери. Матери уже за семьдесят, но она не могла упустить важный для Рины момент. Пожилая женщина улыбалась. Рядом с ней старый, сгорбленный Михаил Мечиславович и похорошевшая Таня в кожаных штанах. Все машут Рине.
Едва прозвучал первый гонг пятого раунда, как раздался взрыв — мощный удар Алеси. Левый хук с прыжком. Марго отлетела на канаты. Рефери открыл счёт. Маргарита нашла в себе силы продолжить. Остаток боя прошёл под диктовку Алеси. Финальный гонг. Решение судей.
— И победу одерживает… Алеся Маркович, — яростно прокричал ведущий вечера.
Рука чемпионки взлетела вверх. Радостные Рина и Алеся сошли с ринга.
— Я так счастлива, — Таня обняла победительниц. — Это уровень. Поздравляем! Чемпионки по левому хуку!
— Отличная работа, Ринуся, — тяжело дыша и немного шепелявя сказал Михаил Мечиславович. — Хук с прыжком. Я помню, как показывал его тебе. Это была моя коронка, потом твоя, а теперь, я вижу, Алесина.
Таня засмеялась и взяла за руку белокурого мальчика. Егору было всего девять, но он уже очень увлекался боксёрскими соревнованиями, пока в качестве зрителя.
Таня отказалась от карьеры и быстро вышла замуж за успешного бизнесмена. У них крепкая семья и двое сыновей. Через три года после их ссоры, Таня приехала в гости к Рине, привезла с собой торт «Птичье молоко» и бутылку «Советского шампанского». Бывшие соперницы помирились.
Рина пристально смотрела на Егора и думала о судьбе. Она могла проиграть бой с Таней. Жизнь могла пойти по-другому. У Рины были Вероника Павловна, воспитанники, чемпионские пояса, Шотики, больные руки… Но что бы произошло без левого хука с прыжком? Может быть, она стала бы женой какого-нибудь интересного мужчины… Рина не знала.
Рядом с ней остался её отец. Они вместе на старой, засвеченной фотографии. Там он до сих пор учит свою маленькую дочь боксу. Она не знала, что бы сказал отец, увидев, как его девочка стала чемпионкой и успешным тренером. Вся её жизнь — путь к одной, главной цели. Маленькая черно-белая мечта разрешилась большой и красочной реальностью.
Все пошли в раздевалку. Тёмный коридор напомнил Рине закоулки её первой тренировочной базы.
— Спасибо, — прошептала Алеся. — Это ваша победа, Екатерина Григорьевна.
Приглушенный, истерический свет залил лица чемпионок. Рина сделала шаг вперёд и обняла Алесю. Она обняла девочку, как дочь. Дочь, которой никогда не было.
Птицеед
Знакомая Береткиной закричала изо всех сил… Нет! Не закричала, а заголосила! Лицо Зины напоминало маску Пьеро, а ладони сами собой тянулись к голове, чтобы зажать рот. А когда рот был зажат, на лице Зины остались одни глаза. Огромные, полные искорок. Как в аниме. Стало ясно, что Зинкины руки не смогли заглушить её мощнейший звук. Зина продолжала издавать разные «о-а-а-а-у» и «ой-е-е-е-е». Будто сигнализация.
Береткина не понимала Зинкиного ужаса. Чего такого страшного в обыкновенном пауке? Он аккуратно ползал по ладони Береткиной и не собирался обижать людей. Паук не был ядовит. Он не мог укусить и отравить человека. Обыкновеннейший паук-сенокосец. Да ещё и маленький. Но Зинкин страх был нужен Береткиной.
— Ух ты, какая гадость, — наконец выдохнула Зина и всё-таки прекратила пытку звуком.
— Это она не со зла, — объяснила Береткина пытающемуся убежать пауку. — Это она дура просто.
— Сама такая, — обиделась Зинка.
Береткина каждый день читала о пауках и уже знала больше ста видов. Любовь к членистоногим появилась из каких-то загадочных закоулков. Она точно не передалась девушке от членов семьи. Родственники не одобряли «паучьего» хобби Береткиной, а она, будто всем назло, с раннего детства любила своих восьминогих друзей.
В мальчиках пятнадцатилетняя Береткина разбиралась плохо. Хуже, чем в пауках. Поэтому её угораздило влюбиться в Тёму Асташевича, красивого, но пустоголового паренька. А Тёма интересовался Зинкой.
— Значит так, — сурово сказала Береткина. — Или ты мне расскажешь, что у тебя с Тёмой, или я посажу тебе на голову сенокосца!
— А-а-а-а! — запищала Зинка.
— Б-э-э-э-э, — передразнила Береткина. — Говори быстро! Считаю до трёх… Раз…
— Целовались два раза, — прошептала Зинка и замерла в смертельном ужасе, предвкушая неминуемую месть Береткиной.
— Так, приплыли, — заявила Береткина и грозно посмотрела на Зинку.
— Он не в моём вкусе, — призналась Зинка, подчиняясь инстинкту самосохранения.
Береткина всё понимала. Блондинистая, длинноволосая Зинка носила велосипедки и смелые топики, обтягивающие её соблазнительную фигурку. Ярко красилась. Легко флиртовала.
У Береткиной, говоря откровенно, тоже имелись свои мощные орудия для битвы за Тёму: милый носик-курносик, длинные реснички, высокая грудь.
Но одевалась Береткина в чёрные балахоны с логотипом Twisted Sister и широкие джинсы. Обувала потёртые ботинки с заклёпками. Она красила волосы в красный цвет, носила на поясе толстенную цепь, читала про историю Византии, короче говоря, была чудачкой и без всяких пауков. А уж с пауками…
— Так, слушай-ка, — Береткина начала приказывать. — Будешь Асташевича собой пугать. С ходу бросить нельзя! Он тогда на тебя сто процентов западёт, как зеброид на сено. Мужики! Что с них взять. Будешь разочаровывать! Ясно?
Все свои знания о «мужиках» Береткина получила из книг. Её бабушка, работавшая психологом, собрала множество томов психологической литературы. Береткина обожала изучать загадочные справочники, все эти тяжеленые фолианты в потёртых обложках. Книжки действительно были очень толковые. Жаль, они не могли хотя бы чуть-чуть ослабить чувства Береткиной к Тёме.
— Мне всё ясно, — подтвердила Зинка. — Мамочки, убери ты паука. Ты же знаешь, что у меня эта… как её… аракнахобия…
— Арахнофобия, — уточнила Береткина. — Ты пауков боишься.
— Ну да. Боюсь ужасно.
— Короче, начнём с простого. Завтра в школу придёшь ненакрашенная.
— Приду, — согласилась Зинка.
— Смотри мне, — Береткина погрозила Зинке кулаком и, наконец, опустила в траву сенокосца.
Отсутствие макияжа мало повредило Зинкиной привлекательности. Асташевич всё также летал вокруг неё приставучей мухой.
Поэтому Береткина решила добавить драмы.
— Завтра признаешься ему, что у тебя какое-нибудь гадкое заболевание, — сказала Береткина, подловив Зинку в школьном туалете.
— Какое? — буркнула Зинка.
— Синдром Туретта. Будешь всякие глупости и гадости кричать. Про это песня у Нирваны есть.
— Не слушаю я такое, — Зинкины губы скривились и стали ещё пухлее от чувства омерзения.
— Будешь кричать говорю!
— Ты серьёзно? — глаза Зинки округлились, а рот открылся.
«Надо же, как её глупое выражение лица украшает, зараза» — подумала Береткина и сказала:
— Радуйся, что хоть не шизофазия.
— Ну, пожалуйста, можно я не буду этой турэттой?
— А кем будешь?
Зинка задумалась и просияла.
— Больной грибком. И кричать не надо.
— Ладно, договорились, — нехотя уступила Береткина.
На следующее утро, ещё до школьных занятий, Зинка и Тёма сидели в школьном саду, у большой цветочной клумбы. Они наслаждались запахом густого, как кисель, тумана.
— У меня там это… грибок, — смущённо пискнула Зинка.
— Где там? — не понял Тёма.
Зинка смутилась ещё больше.
— Ну там… на ноге.
— На правой? Левой? — Тёма прищурился и пристально посмотрел на жёлтые Зинкины кроссовки.
— На обеих! — соврала Зинка
— Хм, — подытожил Тёма, а потом зевнул и добавил: — Ну, я тебя всё равно люблю. У меня троюродный дядя — врач… Маммолог, кажется… Запишу тебя к нему!
— Не надо к маммологу, — сказала Зинка и вся сжалась. — К дерматологу надо. Я сама запишусь.
— А-а-а-х, ну, я не разбираюсь… А ты давай, лечись, — зевая сказал Асташевич. — Лечись, любимая.
— Ютись, убимая, — передразнила Береткина и фыркуна, когда Зинка передала ей Тёмины слова. — Прямо так и сказал?
— Да, сказал, — пролепетала Зинка. — Беспокоился, к врачу отправлял. К маммологу.
— Что там осматривать маммологу? — ехидно спросила Береткина и грозно добавила: — Ты когда Тёму разочаруешь?
— Я не знаю. Он не отстаёт, — захныкала Зинка.
— Ладно, живи пока, — смилостивилась Береткина. — Надо мне самой попробовать.
Большая жертва казалась обязательной, и Береткина сняла свои любимые балахоны, широкие джинсы и потёртые ботинки. Она распустила волосы, сделала лёгкий макияж и маникюр василькового цвета. Береткина надела бледно-голубое ситцевое платье и белые носочки с красными сердечками. Потом она всунула стопы в белоснежные баскетбольные кроссовки. С её пальца пропало большое кольцо с пауком, а на шее появились бусы из барвинковых бисерин.
— Хм, ничего себе, — ошарашенно сказал Тёма, поражённый небесным тоном Береткиной.
— Может, в кино сходим? — зашла с козырей Береткина, знавшая о том, что Асташевич киноман.
— Эм-м-м-м, — замялся Тёма.
— Давай, чё ты, — глупо выпалила Береткина, чувствуя, что волнуется.
— Понимаешь, Береткина, ты в этом… таком голубом… на человека похожа, привлекательного… — Тёма два раза кашлянул. — Но я же Зинку, типа, люблю.
Асташевич оказался гораздо благороднее, чем ожидала Береткина. И поэтому она моментально влюбилась ещё сильнее. Лучше бы он согласился на кино и стал изменщиком. Невероятно сильно Береткиной хотелось взять идеально верного Асташевича за руку и гулять с ним по городскому парку. Но гулять было невозможно. Близкий и далёкий, ангелоподобный Асташевич, к несчастью оказался однолюбом. Нет, ну куда до него всех певцам и кинозвёздам?
Поражённая любовной неудачей Береткина два дня не ходила в школу.
Явившись на занятия Береткина сразу подкараулила соперницу у кабинета географии.
— Чего тебе? — испугано спросила Зинка. — Я больше про болезни рассказывать не буду. Хоть убей!
— Ладно, — Береткина махнула рукой. — Я вот, на одном сайте про пауков, нашла курс арахнотерапии. Это чтобы твою арахнофобию лечить. Скину тебе. Посмотришь.
— Ага, — ответила поражённая Зинка, а потом целую минуту провожала взглядом ссутулившуюся Береткину, бредущую в сторону спортивного зала.
Две недели Береткина, плохо ела, мало спала, плакала вечерами, почти не ходила гулять и нехотя говорила родным, что у неё депрессия. Укротительница пауков была, как оказалось, сентиментальной девушкой. На город плавно падал особенно тёмный вечер, когда Береткина услышала стук в дверь своей маленькой комнаты.
— Войдите, — пригласила затворница.
Вошла бабушка-психолог. В руках она держала какую-то прямоугольную штуку, накрытую тёмной тканью.
— Ты уж до края ощетинилась и похудела, Лизонька, — сказала бабушка. — Так ты до следующей влюблённости не дотянешь. Мы семьёй посовещались и решили сделать тебе подарок.
Бабушка скинула материю с загадочного предмета и Береткина увидела небольшой террариум. За стеклом спокойно и важно расхаживал крупный паук-птицеед. Удивлённая Береткина прижала сложенные вместе ладони к губам, а потом едва слышно спросила:
— А вы?
— А что мы?
— Вы же пауков ненавидите.
— Потерпим, — коротко ответила бабушка и вышла из комнаты, тихо закрыв за собой дверь.
Лиза как будто сразу стала другим человеком и её мир, ещё минуту назад заполненный лишь непробиваемой скукой и тоской, озарился замечательными целями. В новом Лизином мире необходимо было доставать питомцу сверчков и тараканов, чистить террариум, выпускать паука на прогулки.
Лиза не забыла о своей несчастной любви. Просто переживания отодвинулись куда-то в глубь её души и стали приятной болью, лёгкой тоской по тому, что могло бы случится, но осталось фантазией.
Лиза улыбнулась пауку и тихо проговорила:
— Назову Тёмой, — но мгновенно одумалась и добавила: — Хотя, нет. Прошлое должно оставаться в прошлом. Лучше ты будешь Ромой, как мой любимый император Роман Лакапин.
Лиза блаженно улыбнулась, а Рома дёрнул лапкой и медленно пополз к своей пластиковой поилке.
Колода
Первая публикация: «Пролиткульт», №35, август 2025.
Посчитав до двенадцати Бирилёв с каким-то утробным гулом, переходящим в бодрое сипение, прижал свой локти к полу и стал вздыматься над ламинатом, как зад тонущего Титаника над океаном. Счёту до двенадцати, применяя особую систему дыхания, Бирилёва когда-то обучал Андрей Ильич Богушевич. Обучал хорошо. Это убедительно доказала недолгая, но блестящая карьера штангиста.
Бывали моменты, когда Бирилёв падал и совсем не хотел возвращаться в вертикальное положение. Тогда ему казалось, что в позвонках, в самой сердцевине спины, отчаянно стреляет ретивая пулемётчица. Трак-так-так-тра-а-а-а-к. Будто пули летели вниз, от лопаток до коленей.
Бирилёв зачем-то припоминал диагноз — вернее сказать, пытался… Дегенеративно-дистрофические изменения межпозвонковых дисков — или что-то в таком роде — протрузии дисков на уровне L4-L5, со стороны замыкательных пластин тел поясничных позвонков… остеофиты… В справке было ещё много непонятных слов. Для Бирилёва медицинский язык мало чем отличался от японского.
Бирилёв не хотел думать о травме, но ещё год назад всё время держал её в голове. Он считал покалеченный позвоночник справедливой расплатой за риск, хотя и не мог привыкнуть к постоянной боли.
***
Глупость штангиста действительно была несусветной. Однажды Бирилёв без пояса подошёл к снаряду. Рассеянный атлет тут же получил бы по спине забытой амуницией, но карающая длань тренера неудачно находилась в соседнем городе: в тот день наставник уехал на семинар.
Тренер Богушевич всегда был суров с воспитанниками. Однако штангисты любили его за ответственность и знания. Наставления Андрея Ильича помнили все. Бирилёв тоже. Жаль, конечно, что юный Бирилёв плюнул на главные правила техники безопасности.
Обезболивающие, консультации самых грамотных профессоров-неврологов, даже бабки-травницы — все они не смогли помочь Бирилёву. Один из медиков, правда, обронил фразу о полезности психотерапевта. Хроническая боль нуждалась в отработке по линии психики, то есть нужно было тренировать душу, живущую в поломанном теле.
***
Пять минут на полу были рекордом. Рекордом минимальной продолжительности приступа. Ещё год назад Бирилёв мог валяться и стонать минут сорок. Упоительный результат стал возможен, когда Бирилёв нашёл то, что помогало забыться. Причём, открытие он сделал сам, без помощи эскулапов. Бывший штангист впадал в экстаз от работы с деревом. Бирилёв ехал в строительный магазин, покупал там доски, планки и бруски, а потом пополнял свои запасы лаков и морилок. Лишних денег на новое хобби не было, поэтому приходилось экономить на лекарствах. Он смотрел ролики умельцев из интернета, а потом самозабвенно мастерил стулья, столики, шкатулки, рамки для картин и ещё кучу всего прелестного. Часть изделий продавал, но многое оставлял себе. Его самочувствие улучшалось, а любовь к древесине возрастала.
***
Однажды Бирилёв шёл по соседскому двору. Бессистемная бригада рабочих свалила там не менее десятка старых деревьев. Бирилёв ощутил восторг. Он долго рассматривал распиленные стволы. Особенно ему приглянулась одна колода с удивительным рисунком коры — такую не купишь в обычном строительном магазине. Из неё легко мог получиться шикарный табурет в стиле рустик. Бирилёв долго противился искушению. Ещё несколько дней он ходил мимо и украдкой посматривал на восхитительный кусок ствола, ловя его сыроватый запах. Однажды после обеда ему попалась картина Брейгеля «Путь на Голгофу» — и Бирилёв решился.
***
Спортсмен давно считал себя одиночкой. Друзья потихоньку оставили травмированного и скучного штангиста. Старенькие родители жили в соседнем городе, а жениться Бирилёв не успел. Он жил совсем один, будто умудрённый годами аскет-затворник. Машины не было. Бирилёв стеснялся нанять кого-то, чтобы ему привезли спиленный кусок дерева. Такой вариант почему-то казался глупым. Кроме того, штангист нуждался в жизненном вызове.
***
Серым и холодным утром Бирилёв подступил к колоде и решительно оторвал её от земли. Внутренний безмен, созданный годами тренировок, подсказал Бирилёву, что колода весит не менее шестнадцати килограмм. После травмы он не позволял себе поднимать больше пяти. В ход сразу же пошла система дыхания Андрея Ильича. Штангист разумно распределил вес, прижимая колоду к своей кожаной куртке. До родного подъезда нужно было пройти приблизительно километр.
Первые сто метром показались любителю древесины лёгкими. Он даже успех презрительно хмыкнуть, припоминая свои рекордные веса.
Однако очень быстро Бирилёв понял, что чуда не случилось, зато его больная спина готова чудить. Каждый шаг был труднее предыдущего, а недружественный ветер яростно лез под куртку, усиливая боль.
Бирилёв не сдавался. Он поднял колоду повыше, стараясь закинуть на плечо. Правая рука Бирилёва как-то нелепо дёрнулась, и колода почти упала на землю. Андрей Ильич посчитал бы это незачётным подходом.
С верхушки кривой берёзы предупреждающе заорала взъерошенная ворона. Бирилёв успокоил дыхание и смог пронести колоду ещё метров пятьдесят. После этого он резко, но не безвольно, бросил ношу на мягкую землю под куст сирени, припомнив, как на самых первых соревнованиях не смог взять вес с первого раза. В итоге у него тогда получилось рвануть личный рекорд и выиграть первенство школы.
Бирилёв припомнил, как на самых первых соревнованиях он не смог взять вес с первого раза. Но после неудачи там получилось рвануть личный рекорд и выиграть первенство школы.
Отдохнув пять минут Бирилёв почувствовал, что боль усиливается. Андрей Ильич не одобрил бы поражение. Штангисты Богушевича никогда не сдавались! И Бирилёв снова поднял колоду, а затем яростно крякнул на сидящего поблизости, равнодушного кота.
Вскоре на Бирилёва накинулась непонятно откуда выскочившая собачка, крошечная, но яростная.
— Фу, Свэти, — прикрикнула на собачку белокурая девчушка и потянула поводок.
Бирилёв с благодарностью взглянул на девушку и продолжил путь. Проезжавшая рядом бирюзовая машина грубо окатила Бирюлёва новейшим рэп-хитом. Пот струился по лбу человека с куском дерева. Шестнадцать килограммов колоды были намного тяжелее рекордных для Бирилёва ста сорока килограммов в рывке.
Наконец, Бирилёв подступил к дому и, пошатываясь, опустил свою ношу на лавку.
— На кружочки попилишь, Сеня? — спросил вышедший на балкон сосед.
— Да я тут про табурет думал, — простонал Бирилёв.
Через пять минут колода и её новый хозяин лежали в коридоре бирилёвской квартиры. Штангист широко раскинул руки. Он чувствовал сильнейшую боль и тяжело дышал. Но он верил, что вскоре боль начнёт затухать. И она начала.
— Мы это сделали. Спасибо, — прошептал Бирилёв, обращаясь к Андрею Ильичу, умершему в прошлом году от инфаркта.
Невероятная радость накрыла парализованного человека, как морской прилив накрывает дикий пляж. Толстые руки сами собой сложились в молитвенном жесте. Бирилёв блаженно улыбался идеально белому потолку.
Гипноз Караваджо
Первая публикация: «Дегуста». №21, ноябрь 2024.
Советская квартира. Четвёртый этаж хрущёвки. Обои, поклеенные внахлёст. Деревья во дворе, высокие, как телевышки. Настоящая телевышка рядом с домом. Заросли полыни под соседскими окнами. Терпкий аромат подгнивших яблок. Полынь можно сорвать и жевать. Она горькая, но, как ни странно, приятная.
Пустые бутылки на кухне. Запах перегара. Разбросанные в коридоре старые туфли: обычная жизнь Вики. Её мать, Инна Аркадьевна Жигалик — алкоголичка.
Мама, мамуля, или хотя бы мамка. Так сыновья и дочери называли женщину, давшую им жизнь. Так разрешалось говорить другим. Но не Вике. Сама Инна Аркадьевна одёргивала дочь, когда та пыталась сказать эти нужные детям слова.
«Я — Инка», — кричала мать.
Вика знала, что одноклассницы не поверят, если она расскажет им об Инке. Расскажет, как родная мать прячет от дочки продукты. Прячет глубоко в старую советскую тумбочку из разбухшего ДСП.
Вика не рассказывала и голодала. Голод был не так страшен, как в годы войны. Страна входила в 70-е. Рядом жили дворовые товарки — дочки советских инженеров. Они могли подкормить подругу. Вика не говорила, что голодна. Она угощалась, когда подружки выносили к подъезду какую-то домашнюю снедь: кусочки батона с вареньем, пирожки от заботливых бабушек, кусочки докторской колбасы за два двадцать.
Инка не била дочь. Хотя, может быть лучше, когда бьют, но кормят, одевают и разрешают называть себя папой и мамой.
Подружку Марину бил отец. Вика сочувствовала ей, но мечтала хотя бы о таком папе. Ей казалось тогда, что физическую боль можно терпеть. Но как терпеть, когда ты не можешь взять маму за руку и рассказать ей о самом важном в жизни: о новом платье Оли, бабочке махаон, трепещущей на кусте шиповника, запахе сирени после дождя, мальчишке по имени Митя, таком странном и смешном.
И всё-таки детство было счастливым. Странно, но Вике так казалось.
Вика любила своих чудаков-соседей. У них была смешная фамилия: Кореняко, а ещё — грязно-голубой, потёртый мотоцикл. Дети называли причудливый транспорт «гракоталка». Папа и мама Кореняко были практически неразличимы на вид и очень приветливые. От них пахло котлетами.
Вика могла залезть в коляску «мотоцика», играть с Дашей Кореняко в резиночку, уехать с ней на жёлтом, скрипучем Икарусе, в дальний лесопарк, чтобы истоптать песчаный бережок заторможенной реки Кроньки. В речной воде девочки находили перламутровые створки жемчужниц. Даша умела делать птичек из клетчатых тетрадных листков. А вокруг был внешний мир. Его ещё предстояло открыть.
Таким Виктория Турова запомнила своё детство. Амбивалентное. Сложное слово. Но именно: ам-би-ва-лен-тное. По слогам. Так её детство называл психоаналитик. С ним Вика говорила о муже, сыне, работе. И особенно часто об Инке.
Мать — тёмная часть амбивалентности. Подруги, полынь у дома, махаон, жемчужницы, бумажные птички — светлые кусочки пазла из её прошлого. Инь и Янь. Клавиши рояля. Тона и полутона музыкальной пьесы под названием «Детство Вики». Играть нельзя забыть: не ясно, где ставить запятую.
Маленькую Вику больше всего угнетала не холодность матери… Большой Вике, жене успешного IT-менеджера Дениса Турова, всё как есть разъяснил Симон Израилевич — тот самый психоаналитик.
Оказалось, что главная проблема — скромные наряды маленькой девочки. Вика должна была ходить в одной и той же одежде на протяжении долгих лет.
Она носила своё бежевое в красный горошек платьице, пока на нём не появились маленькие дырочки. Вика смогла зашить их так, что почти ничего не было видно. Платье было безупречно чистым. Но Даша и Оля, даже побитая отцом Марина, прятали в шкафах разные платья. Наряды ежегодно менялись. Точнее, к старым рачительные родители добавляли новые. И девочки щеголяли обновками друг перед дружкой. Все девочки, но не Вика.
Девочки не знали про советскую тумбочку с продуктами. Они не знали, что мать не мама, а Инка. Они не знали, как был важен для Вики бабушкин кусок батона, вынесенный полноватой Дашкой. Зато знали, что Вика вечно носит чуточку коротковатое платьице в красный горошек. Подруги старались корректно молчать об этом маленьком Викином позоре. Но Вика всё чувствовала и понимала.
Взрослая и успешная Виктория Турова навещала Инку.
Проблемы со здоровьем всё же заставили мать бросить алкоголь. Почему она не могла завязать тогда, в 70-е? Оказывается, человек не гибнет без настойки боярышника.
Крохотная пенсия не позволяла пожилой Инке купить необходимые лекарства, и Вика решила помогать матери.
Не было любви. Впрочем, и ненависти не было. Иногда Вика спрашивала себя зачем приезжает к Инке. Про себя она продолжала называть её так, но в слух говорила «мама». Инна Аркадьевна уже не кричала. Она хотела зваться мамой. Да, именно зваться… Не было долгих бесед по душам и семейных чаепитий. Чаепития уже не были нужны обеим.
Вика заходила на старую кухню, оклеенную советской клеёнкой, кое-где отстающей от стен. Пахло лавандой, а не дешёвым «фруктовичем».
Пара коротких фраз, пока дочь сидела на чёрном, обшарпанном табурете.
Вика оставляла деньги. Внизу гудел чёрный внедорожник. Под ногами бежали ступеньки подъезда. Лестница помнила маленькую, вечно голодную девочку.
Мать не провожала взглядом дочь, хотя Вика каждый раз зачем-то поднимала глаза на окна неуютной квартирки.
Иногда Вика встречалась со своими старыми подругами. Олька и Даша жили в Игреке на Горе. Обе давно развелись со своими неблаговерными. Подруги с завистью смотрели на дорогие наряды Вики, а та, с затаённым чувством превосходства, рассказывала о муже миллионере, красавце сыне и чёрном внедорожнике. Бежевое платьице в красный горошек осталось в прошлом. Но Симон Израилевич считал иначе.
После школы Вика поступила в училище, на бухгалтера, а потом пробилась в престижный вуз, на «бюджетку». Во время учёбы она познакомилась с Денисом. Первая большая любовь и сразу брак.
Денис семь лет жил в Канаде. За океаном он заработал первый миллион и вернулся на родину.
«Свои люди, озёра и леса, самая вкусная в мире сгущёнка» — аргументы Дениса звучали как-то наивно, когда он объяснял своё возвращение. Но не верить ему не было причин. В Канаде Дениса всё ещё ждали. Однако он не ехал.
Вике нравилась Канада, особенно Монреаль. Но дома было хорошо и как-то привычно.
Семейная идиллия, как у почти всех живых людей, была безупречной только в соцсетях.
Да, Вика и Денис ладили. Названный в честь Викиного деда сын Андрей был прилежным учеником, а ещё — одарённым хоккеистом. И он очень любил родителей. Собачка Шнози была куплена, за бешенные деньги, у заводчика породы мальтипу, жившего в Польше. Это была самая дорогая собачка в их элитном посёлке. Чёрный внедорожник. Красный спортивный автомобиль. Собственный особняк с бассейном. Сказка. Мечта. Журнальный глянец. Всё так, но… Вика страдала от шопоголизма!
Она улетала в астрал, когда видела прилавок. В поисках товаров Вика скиталась везде. Поиски начинались на вшивом рынке, а закачивались в магазине элитного брэнда. Скупать всё подряд, не приходя при этом в сознание, Вику заставляла неведомая ей самой сила. С утра до вечера и семь дней в неделю Вика слышала страшный зов ассортимента.
Денис не был скрягой. Он без принуждения дарил жене дорогие вещи. Но Вика винила себя за тонну бессмысленных покупок. Она не барби-пустышка, живущая ради моциона своей дебетовой карты. Она — образованная дама, читавшая Ницше, Гегеля, Фихте, Шмихте… Разумная девушка с глупой привычкой.
Осматривая высокую кучу накупленного барахла Денис рассмеялся, слегка погладил по голове сидевшую рядом жену и в очередной раз весело сказал:
— Жизнь — это трагикомедия.
— Ага, — устало отозвалась Вика и закрыла глаза ладонями.
Не очень-то глубокая мысль Дениса иногда получала оригинальное уточнение.
— Как у Канта, — прибавил Денис.
Когда-то Вика спрашивала мужа при чём тут Кант и получила объяснение, что вот, мол, немецкий философ был знаменит, но при этом девственник и зачем тогда, спрашивается, слава. Когда-то объяснение позабавило Вику. Но теперь ей было не до смеха.
— Нет, всё-таки надо что-то делать, — глухо сказала она и хлопнула себя по лбу.
Через неделю она впервые встретилась с Симоном Израилевичем. Целый месяц они выясняли истинную причину Викиной проблемы. Выяснилось поразительное! То самое проклятое платьице в красный горошек!
Психоаналитик был полностью уверен в своём заключении. Поэтому Вика откопала платье в ворохе старых вещей, хранившихся в деревянном комоде Инкиной квартиры. Платье было выкрадено, зачем-то в последний раз отглажено, и торжественно казнено через сожжение, прямо в алюминиевом тазике.
— Ты даже не дала ему последнее слово, — сказал Денис, спокойно наблюдавший за экзекуцией.
Расправа с платьем не помогла. Вика нестерпимо хотела купить всё вокруг.
— Я попробую с вами свой авторский метод, — сообщил Симон Израилевич во время одного из сеансов: за каждый он брал маленькое состояние. — Это разновидность эриксоновского гипноза… Я называю его «Гипноз Караваджо». Вы будете смотреть на его картину «Лютнист». Я буду говорить особые слова. После вхождения в транс, я активирую ваши собственные силы для устранения конфликта. Разворачиваю экран. Смотрите!
Вика послушно покивала головой и принялась пристально смотреть на картину.
На мониторе сияло изображение миловидного юноши с музыкальным инструментом. Вика не противилась спокойным словам Симона Израилевича и без протеста погружалась в транс. Секунды. Минуты. Может быть, часы.
— Представьте, что слышите звук струн, — глубокий голос психоаналитика будто вибрировал в голове клиентки, пока Вика сосредоточено слушала собственное дыхание.
Психоаналитик провёл двадцать сеансов. Вика надеялась на результат…
Первый же визит в любимый ТЦ расколол её мечты на мелкие осколки. Домой она вернулась с большой сумкой, набитой всякой ерундой, упала в коридоре и разрыдалась.
Сеансы с Симоном Израилевичем были приостановлены.
Неуспех плохо подействовал на Вику. Но последующие события оказались ещё ужаснее…
Каждую ночь Вика видела во сне лютниста. Юноша играл на лютне, а потом начинал яростно и грязно ругаться. От криков музыканта шопоголичка просыпалась. Никакие снотворные и транквилизаторы не помогали.
Вскоре после явления ночного похабника, обрадованный Симон Израилевич весело щебетал в сторону Вики, лежавшей на чудовищно неудобной кушетке:
— Интереснейшая и очень необычная реакция вашей психики. Думаю, надо попробовать отправиться к оригиналу картины, чтобы твёрдо приказать ему оставить вас в покое.
— Вы серьёзно, Симон Израилевич? — голос Вики звучал раздражённо.
— Без шуток.
— И где находится оригинал, позвольте полюбопытствовать?
— В Эр-ми-та-же. Ну, в Эрмитаже, конечно! Вы меня удивляете, Виктория Станиславовна! Это знает каждый, в меру культурный, человек.
Следующие выходные Вика и Денис провели в Санкт-Петербурге. Они уверенно разговаривали с картиной, удивляя смотрительницу. Денис не сдержался и пообещал «Лютнисту», что перекрасит его в какую-нибудь картину Малевича, если шалый музыкант не оставит в покое Вику. Вика была рада активной помощи Дениса, но тоскливо смотрела на великий холст, словно перед ней был внезапно разрядившийся смартфон.
На выходе из музея жертва Караваджо резко спросила:
— Ты же знаешь, где у них лучший ТЦ?
— Может, не надо? — попробовал возразить Денис.
— Надо! И срочно! — Викины глаза впились куда-то в лоб мужа, и Денис сразу же сдался.
— Всё-таки наинтереснейший случай, — сказал через неделю Симон Израилевич. — Значит, как вы говорите? Вы скупили половину ТЦ в Питере? Ну да, значит беседа с «Лютнистом» не помогла. Хм…
Психоаналитик откинулся в своём кожаном кресле.
— Что же нам делать? — простонала Вика.
— Я вот припоминаю, что «Лютнист» написан в нескольких экземплярах. Минуточку, давайте почитаем в википедии. Ну вот, да, смотрите: один музыкант есть в Англии, а другой в Нью-Йорке.
— Вы серьёзно предлагаете мне съездить в мировой тур, Симон Израилевич? И что же? С каждым вариантом картины побеседовать?
Психоаналитик пожал плечами.
— А почему бы и нет? Деньги на поездку имеются, а позитивный результат весьма вероятен.
Вернувшись от психоаналитика, Вика отправилась на похороны Инки. Мать умерла, пока дочь посещала Эрмитаж.
Вика, как ей казалось, впервые поцеловала маму, прикоснувшись губами к холодной, восковой коже её покатого лба. Слёз не было. Почему-то Вика вспоминала похороны из фильма «Последний киногерой».
Потом супруги Туровы провели месяц в Нью-Йорке и две недели в Англии. С ними был Андрей. Он впервые попал на игры НХЛ.
Общение с «Лютнистом» всегда становилось прелюдией к посещению магазинов.
Наконец, семья вернулась в Игрек на Горе.
Войдя в дом Вика плюхнулась на чемодан прямо в прихожей. На её лице светилась радостная улыбка. Столько ненужных покупок, в лучших магазинах мира, она ещё никогда не делала.
Вот уже неделю Вика не видела во сне матерящегося парня с лютней… Она спала, как исландский младенец!
Собственный особняк. Три этажа и мансарда. Шпалеры и гобелены на стенах. Небольшие кусты во дворе, стриженные на французский манер. Настоящая статуя восемнадцатого века, рядом с домом. Бешенный, просто-таки беспощадный шопинг в Англии и США. Полтора месяца шопинга!
— Я решила две вещи, — голос Вики выражал гранитную уверенность. — Во-первых, я больше никогда не пойду к Симону Израилевичу. А во-вторых, мой шопоголизм — не конец света. Попробую с ним ужиться. А все ненужные покупки я отдам в детский дом.
— Жизнь — это трагикомедия. Как у Канта, — уверенным тоном сообщил Денис и пошёл к соседям, чтобы забрать Шнози, самую дорогую собачку элитного посёлка.
Чайка Марыси
Я говорю спасибо Провидению, спасибо всем испытаниям, выпавшим на мою долю, спасибо случаю, сведшему меня с Ним.
В. Быков. Альпийская баллада.
Маша поднялась c кровати и, прищурившись, посмотрела прямо перед собой. Бревенчатая стенка и медный тазик на квадратном табурете. Всё обычное, но отчего-то странное. После переезда из сибирского посёлка Свирск в белорусскую столицу, Маша каждое утро удивлялась тому, что просыпается в чужом доме. Новая жизнь так и не стала привычной. Пахло мокрым мхом и резиновой покрышкой, лежащей в коридоре.
За окнами шуршали листья каштана, а вдалеке лаяла собака. «Тик-тик-тик-тик» частили механические часы на стене, пока Маша наполняла из глиняного кувшинчика медный таз и готовилась к ледяному прикосновению воды. Обжигающая влага заставила сжаться и зажмуриться, а на руках появилась «гусиная кожа», но всё-таки умывание было приятным.
Вытерев лицо, девушка босиком прошла в дальний конец комнаты. Отрывной календарь, с цифрой 1946, резко каркнул, когда она не без удовольствия выдрала испещрённый надписями листок.
***
Маша отчётливо помнила день, когда отец сообщил ей о переезде.
— Мы в Сибири, — негромко говорил Геннадий Петрович, — почувствовали тяжёлые шаги фашистов. Да, нелегко! Очень нелегко! Мы делаем, что можем, для фронта. Но там люди, Маша, понимаешь… Они теряли не только родных… Теряли свои дома.
Маше считала себя потомственной сибирячкой. Пращур рода жил в XIX веке, звался Шемет, и приехал в Сибирь ссыльным повстанцем, откуда-то из-под белорусского Воложина.
Прадед по отцовской линии, Тимофей, немного изменил свою фамилию и стал Шеметовым. Он жил в Свирске, в собственном, добротном доме. Тимофей приносил домой немалый улов. За ним он ходил на своей чёрной лодке. Лодка была настолько огромной, что её в шутку называли «Фрегатом адмирала Шеметова». Когда «фрегат» рассекал широкую в этих местах Ангару, издалека казалось, что к берегам Свирска подходил настоящий корабль. Лодка имела оснастку с тремя косыми парусами, и даже небольшой, красно-синий флажок на мачте, сшитый Аграфеной Ивановой, прабабушкой Маши.
— Я всё понимаю, — тихо отвечала Маша отцу, — но это наш дом. Ты любишь наши места. Ты любишь ходить на лодке по Ангаре. Наши закаты — самые красивые закаты в мире — ты сам говорил.
— Да, Маша, говорил. Но наш народ помогает тем, кому ещё труднее. Город Минск, он, понимаешь, полностью уничтожен. До войны там было больше двухсот тысяч человек. Минчане, конечно, молодцы — пытаются всё отстроить. Работают с утра до вечера! Но рук всё равно мало. А для нас с тобой это будет приключение. Доброе дело сделаем, и посмотрим, как живут люди в других краях нашей страны.
Прощаясь со Свирском, Маша чувствовала острую печаль. И всё-таки это было не то пронзительное чувство, которое она испытала, когда потеряла маму.
«Татьяна Николаевна Шеметова, 1908 года рождения. Пропала без вести в лесу у села Дундай. Поисковые мероприятия проводились в течении трёх недель и не дали результата» — слова-гвозди в справке, выданной милиционерами, царапали душу до крови.
Вначале у Маши не было слёз. Она только чувствовала напряжение в животе, дрожь в руках и совсем не могла спать. Мысль о том, что она больше никогда не увидит маму не пропадала, как казалось, ни на секунду. Через две недели Маша вдруг разрыдалась. Следующий месяц она плакала каждый день. Боль, отчаяние, но главное — ярость. Злость на весь мир и прежде всего на себя саму: она отпустила маму в дальний лес за теми злосчастными грибами, пропади они пропадом. А ещё больше злости вызывала мысль о малодушии. Она должна была сама отправиться туда, в первый же день после исчезновения мамы. Должна была найти её.
Отец не показывал дочке своего горя. Но взгляд его стал каким-то застывшим…
Когда Маша и Геннадий Петрович приехали в Минск он встретил их выжженными улицами с остовами домов. Руины вдоль мостовых были похожи на дикие скалы. Приходилось часто переступать через почерневшие кирпичи и доски.
Но даже израненный Минск произвёл на Машу сильное впечатление. Особенно запомнился красный храм: католическая церковь, уцелевшая на центральной площади. Исполин господствовал среди мрачных домов оцепенелого города. Он словно хотел показать горожанам, что не все постройки Минска разбиты бомбами и жизнь снова вернётся сюда.
***
Маша обулась в мягкие тапочки и села в старое кресло, стоявшее у окна. В замочной скважине со скрежетом повернулся ключ. Вошёл Геннадий Петрович. Он не разуваясь встал посреди комнаты, и Маша почувствовала, что отца переполняют важные планы. Геннадий Петрович не долго томил молчанием.
— Машенька, для нас с тобой есть новая работа.
— Какая?
— Наша стройка века просит много материалов, — быстро сказал Шеметов. — Понимаешь?
— Да, папа.
— Ну вот, так-так… о чём это я? Ах, ну да! Много материалов! Кирпич, бетон и дерево. Чтобы заготавливать древесину нужен грамотный инженер. Специалист для наладки процесса. И решили назначить меня. Так что, милая моя Пироженка, поедем в пущу. Будем заниматься заготовками.
— В Беловежскую? — спросила Маша, постукивая пальцами по спинке кресла.
Геннадий Петрович рассмеялся.
— Да, все знают Беловежскую. Но она не одна такая. Просто самая знаменитая. Мы поедем в посёлок на краю Гродненской пущи. Там есть школа. Ты сможешь учиться. Мне сказали, лес этот, почти как наш, сибирский. Вот и проверим! Ну как, Пироженка? Согласна?
Маша сделала вид, что раздумывает. По правде, ничего не держало её в Минске. Тут целыми днями дул резкий ветер и всё было чужое. Чужая школа, чужие одноклассники, чужие качели в обгоревшем парке, чужой клён под окном. Она хотела бы вернуться в Свирск. Но раз это пока невозможно — надо продолжать путь. Надо двигаться вперёд. Пуща не могла быть настолько прекрасной, как осинники её Сибири. Но, может быть, это хорошо. Прекрасные и родные леса забрали самого близкого человека.
— Я согласна, папа.
Через неделю Шеметовы прибыли в деревню Новая Руда на окраине Гродненской пущи.
В центре деревни стоял деревянный храм — католическая церковь, которую в здешних краях называли костёлом.
Шеметовым выделили белорусскую хату с резными наличниками и деревянной черепицей-дранкой на крыше. Тёплое и уютное жилище понравилось сибирякам.
Школа Новой Руды находилась в крошечном деревянном домике, покрашенном в жёлтый цвет. В крупных городах мальчиков и девочек тогда учили отдельно, но в Новой Руде маленький пыльный класс был общим для всех. Учитель, Викентий Брониславович, фронтовик имевший ранения и награды, сразу же приметил у Маши красивую сумку, с вышитыми маргаритками.
— Марыся, где ты достала такую «прыгажосць», скажи пожалуйста?
— Моя мама… — девушка запнулась, но тут же продолжила, — мама мне вышила.
— Прекрасно! Значит, буду тебя называть Стокротка.
— Что? Как? — Маша удивлённо смотрела на Викентия Брониславовича.
— В наших краях так маргаритку «кличуць», — пояснил учитель.
В Новой Руде Машу звали на местный манер Марысей, и ей это даже нравилось. А вот маргаритка, она же стокротка — другая история. Странное слово слегка раздражало, но прозвище разлетелось по деревне. И Маша думала: «Пусть зовут как им нравится. Не в паспорт же записывать».
Недели через три после приезда Маша добралась до опушки Гродненской пущи. Она не заходила в лес с того самого дня, как пропала её мама.
Ветер трепал каштановые волосы девушки, а суровые сосны грозно шипели на неё. Казалось, тысяча змей лежит тут под огромной колодой. Маше было холодно. Она дрожала, будто стояла в платьице на сибирском морозе. И в этот момент в небе показалась озёрная чайка. Белая птица описала широкий круг и опустилась неподалёку на валун, торчавший из невысокой травы. Птица внимательно смотрела на сибирскую гостью и не спешила улетать. Маша залюбовалась новой товаркой. Отдохнув, чайка расправила длинные крылья и снова поднялась в воздух. Издавая отрывистые печальные крики, она еще раз облетела опушку и скрылась за стеной хвойного леса. Постояв немного в нерешительности, девушка закрыла глаза и вслепую сделала несколько шагов по песчаной тропинке. Остановившись, огляделась: над головой теперь шумел зелёный купол пущанских сосен. Марыся протянула руку к ближайшему стволу, осторожно-осторожно, словно хотела прикоснуться к личику младенца. Пальцы слегка подрагивали, и она снова сомкнула веки. Звуки и запахи стали отчётливее. Тёплая и шершавая плоть сосны встретилась с раскрытой ладонью. Маша застыла, и долго стояла так, глубоко дыша и вспоминая первую свою встречу с сибирским лесом. Змеиное шипение сосен незаметно превратилось в ласковый шёпот, будто усталая мать пела тихонько колыбельную. Белорусская пуща была другой. Не такой, как леса Сибири. Но она оказалась исцелением.
Целый час Маша свободно ходила по светлому сосновому лесу, радуясь ему, как в детстве. А под конец напилась воды из чистого, лесного ручья.
Выходя на опушку, она заметила у тропы высокого парня. Он пристально смотрел на неё. Маша узнала этого нелюдимого юношу. В Новой Руде судачили, что он хотел стать полицаем. Маша вспомнила имя и даже фамилию странного наблюдателя: Алесь Литвинчик. Молча пройдя мимо, девушка быстро пошла к дому, а Алесь по-прежнему смотрел на неё не отрываясь.
Жизнь текла своим чередом. Марыся хорошо училась, а Геннадий Петрович быстро наладил заготовку древесины и организовал доставку сосен на лесопилки.
Нежданно беспокойства добавил Викентий Брониславович.
— В нашем лесу объявился недобитый немец, дети, — говорил взволнованный учитель. — Не вздумайте одни ходить в пущу. А лучше и вовсе не ходить. Особенно тебе, Марыся. Ты-то к немцам совсем непривычная. Опасные «чэрцяняты», берегись их. Скоро наши солдаты его изловят. Целый взвод уже приехал.
Марыся послушалась совета и больше не ходила в пущу, хотя и не особенно испугалась немца. Больше её тревожили пристальные взгляды Алеся: парень продолжал украдкой посматривать на сибирячку.
Прошла ещё неделя относительного спокойствия и мир Марыси, уже прочный и заново перевитый жизнью в новом для неё лесном крае, рухнул в пропасть.
Геннадий Петрович с утра ушёл в лес и к вечеру не вернулся.
Марыся не спала всю ночь и забылась только под утро. Очнувшись от тяжёлого кошмара, она заставила себя поесть. Белорусская пуща, показавшаяся подругой и помощницей, теперь хотела забрать у неё отца. Когда-то лес отнял у неё мать. И теперь Маша знала, что не может потерять ещё и папу.
Девушка собрала походный рюкзак и выбежала из дома. Она не знала, сколько времени будет искать отца в огромной пуще. Не знала сможет ли вернуться из отчаянного похода. Не знала, как ей одной обшарить лесные дебри и найти затерянного человека. Она только знала, что должна идти.
Весь день девушка плутала, выкрикивая имя отца. Сосны кружились над головой. Маша взяла спички, часы и даже боевой кортик деда. А главное, в её сердце была ярость.
Ближе к вечеру Марыся вдруг услышала треск веток, словно кто-то шёл за ней следом. Вскоре за ветвями возникла знакомая фигура высокого и крепкого парня. За валежником стоял Алесь Литвинчик. Девушка не удивилась. Ей казалось, она знает почему несостоявшийся полицай пошёл в лес. Она медленно подняла дедовский кортик, но продолжала молчать, пока Алесь не сделал к ней один единственный, очень маленький шаг.
— Не подходи, — Марыся сжала оружие ещё крепче.
Алесь медленно вытянул вперёд руку, повёрнутую ладонью вниз, и слегка помахал пальцами, как бы прося опустить клинок. Потом заговорил:
— Я тебя не трону, — голос его оказался неожиданно спокойным и приятным. — Тебе помощь нужна. Ты же не знаешь, куда идти. А я знаю. У меня компас, а у тебя-то, мне кажется, нету.
Алесь достал из кармана старый компас в потертом кожаном чехле.
«Я и правда без компаса. Балда…» — подумала Маша, но только чуточку опустила кортик.
— Зачем ты пошёл за мной? Зачем хочешь помогать?
— А ты не знаешь? — Алесь впервые слегка улыбнулся и снял с плеча рюкзак.
— Лучше не подходи, — снова вспыхнула Маша. — Если ты хочешь этого, то лучше проваливай, пока я тебе не показала, что такое настоящая сибирячка. В детстве я с дедом на охоту ходила. Понял! Справлюсь с тобой в два счёта, если полезешь.
Алесь присел на подгнивший пень и внимательно посмотрел на девушку, а потом рассмеялся.
— Да! Ты мне нравишься. И что с того? У меня и в мыслях нет тебя обижать. Много раз видел, как ты гуляешь по пуще да сосны обнимаешь. Если бы я хотел, то уже давно…
— Ждал, пока уйду подальше! — перебила Маша.
— Нет, Стокротка, ты и так была далеко.
Алесь улыбался, пока Марыся обдумывала его слова. Помедлив ещё минуту, она опустила кортик, но не спешила спрятать его в ножны.
Неожиданно для себя, девушка задала странный вопрос:
— Почему ты так чисто говоришь по-русски?
Почти все местные уроженцы говорили с акцентом и вплетали в речь незнакомые слова.
— Моя мама из Вологды, — серьёзно пояснил Алесь. — Но нам другое важнее. Я знаю, где может быть твой папа!
— Где? — прошептала Марыся.
— У шалого немца.
— А как его найти? — девушка сжалась и затаила дыхание.
— Немец ловкий. Спору нет. Иначе столько бы не продержался. Он на людей нападает, еду отнимает и вещи, но обычно не убивает. Берёт что надо, и уходит. Может, ранил он отца твоего. Вот рядом с немецким лежбищем и поищем. Я пущу знаю… Как никто знаю! У меня род лесников. Шесть поколений! Не меньше!
— Но немца ищут солдаты. Почему ты им не поможешь, если знаешь, где он схоронился?
— Так про меня в деревне болтают, что я полицаем хотел стать. Думаешь, будут меня слушать, после такого? Я и людей сторонюсь оттого. Понимаю, что из-за этих разговоров-то бывает.
Темнело. Следующий час Алесь посвятил строительству шалаша. Он соорудил каркас из толстых сучьев и покрыл его пушистыми еловыми ветками. Внутри выкопал ямку для костерка, устроил воздуховод. Дым стал почти незаметным, а еловый шалаш тёплым и даже уютным. Вряд ли одичалый немец сможет их отыскать.
Маша сидела поодаль и пристально смотрела на работу парня.
— Ночи стоят тёплые, но ты иди-ка лучше в шалаш, Стокротка, — тихо позвал Алесь и улыбнулся.
— Ещё чего, — отозвалась Марыся.
— Ну, как хочешь.
Подождав минут двадцать и почувствовав, что начинает замерзать, Маша всё-таки подошла к укрытию. Она проскочила внутрь и постаралась сесть подальше от Алеся, но так, чтобы можно было греть руки над костром. Парень молчал. Костёр весело потрескивал, согревая молодых людей, пробравшихся вглубь белорусской пущи. Сильный запах хвои был приятен, а ночной лес полнился множеством странных звуков. Не так уж плохо проводить ночь в еловом ковчеге.
— И где мой папа может быть?
— Он, наверное, ходил осматривать участок лесозаготовки за Татарским курганом. А немец у Болотной балки прячется. Там глушь такая, что его не скоро сыщут. Между курганом и болотами тропа. Вот там-то немец и мог напасть.
Маша покивала и потёрла ладони. Она хотела молчать, но вместо этого неожиданно спросила:
— А почему ты хотел полицаем стать?
— Я не хотел.
— А чего ж о тебе такое говорят?
— Отец мой полицаем был.
Маша прикусила губу, но тут же снова задала вопрос.
— А что с ним теперь?
— Убили. Наши убили. А мама пропала без вести. Видать, в Минске погибла, под бомбами.
— А у меня мама в лесу пропала, — сухо сказала Маша и опять прикусила губу. — Пошла в лес и не вернулась. А теперь, вот, и отец…
Девушка сжала кулаки и опустила голову.
«Только посмей зареветь…» — подумала она и стукнула себя костяшками пальцев по ноге.
Алесь посмотрел на собеседницу, и девушка ответила ему пристальным взглядом. Только теперь она заметила, что у парня красивые пронзительные глаза чёрного цвета, а кожа белая, даже светлее, чем у остальных белорусов.
— Главное идти вперёд и не сдаваться. Ты из Сибири пришла к нам в пущу. Значит, не сдалась. И я не стану. Будем искать твоего отца. И найдём! Ты мне поверь, Стокротка.
— Я не люблю, когда меня так называют, — призналась Марыся.
— Почему? Это ж цветок. Красивый, как ты… — Алесь резко замолчал и отвернулся.
— Я знаю, что цветок, — сказала девушка.
— Все тебя так называют. Не худшее прозвище.
— А у тебя в школе было прозвище? Раз моё знаешь, то и своё скажи.
— Не скажу, — Алесь ухмыльнулся и подкинул в костерок тонких веток.
— Ну скажи, чего стесняться-то.
— Нет уж. Оно смешное.
— Да говори! Не ломайся.
— Нет. Не скажу, хоть год проси! — отрезал Алесь.
Утром ребята вышли из укрытия, размялись и перекусили.
Через час они добралась до тропы у Болотной балки. И почти сразу услышали отдалённый сдавленный крик. Геннадий Петрович сидел, прислонившись спиной к огромному камню. Он услышал голоса и позвал на помощь. Алесь был прав. Напал немец. Короткая драка закончилась, когда нападавший оглушил Геннадия Петровича обрезком трубы. Потом немец забрал рюкзак с провизией и сбежал. Очнувшись, Шеметов обнаружил, что сильно повредил ногу, когда упал. Он мог идти только мелкими шажками, преодолевая боль и головокружение.
— Папа… папочка… потерпи, — повторяла Маша, обнимая отца.
Молодые люди поддерживая раненого под руки, направились в сторону Новой Руды. Идти приходилось медленно, и вскоре за их спинами послышались шорох и хруст. Обернувшись, они сразу же увидели немца. До него было не менее десяти метров. Не так уж близко. Но как бежать с раненым на руках?
— Вот он, — прошептал Геннадий Петрович. — Может, опять возьмёт провизию, а потом отпустит?
— «Страствуйце», «рат витеть», фройляйн, — вдруг крикнул немец.
Его обращение именно к Маше, его дикий взгляд и недобрая ухмылка…
Дальше все происходило с невероятной быстротой, словно время ускорило ход. Парень выхватил из ножен охотничий нож и бросился навстречу неприятелю. У того в руке тоже появился клинок. Немец наклонил голову и угрожающе зарычал, как загнанный волк. Маша вскрикнула и отвернулась, правда, лишь на мгновение. Она нашарила в рюкзаке кортик и хотела достать его, но подняв голову, обнаружила, что немец уже лежит рядом с тропой. Алесь победил. Судя по расплывающемуся красному пятну, на рукаве парня, он был ранен. В этот момент немец с трудом приподнялся, отшвырнул штык-нож и крикнул:
— Швайне!
Он давно расстрелял патроны и выкинул пистолет. Но на дне его рюкзака лежала граната, припрятанная для безнадёжного случая.
Заметив гранату, Алесь резко развернулся, но успел пробежать всего несколько метров.
Взрыв оглушил Машу и Геннадия Петровича! Комья земли, взлетевшие в воздух, упали прямо на голову девушки. Маша едва стряхнув их, стремглав побежала туда, где ещё колебалась белёсая завеса дыма. Посреди тропы темнела воронка. Немец принял на себя главную силу взрыва и его мёртвое тело застыло в нелепой позе у валуна-змеевика.
Марыся увидела Алеся рядом с зарослями папоротника. Он лежал на земле, медленно двигал руками и улыбался. Девушке сначала показалось, что с ним всё хорошо. Но когда она опустилась на колени и схватила парня за руку, тот мотнул головой и глянул на неё невидящими, стеклянными глазами.
— Алесь! — крикнула девушка. — Слышишь! Встань-встань! Вставай!
Парень хватал воздух сухими губами и крепко сжимал протянутую руку. Наконец, он зашёлся кашлем и едва слышно прошептал:
— Стокротка… Ты всё спрашивала… Моё прозвище… чайка. Это потому, что я как-то вылечил птицу, раненную… — его шёпот прервал кашель. — А ещё я…
Алесь не договорил. Голова упала набок, и он умолк.
***
Ветер играл ветками ссутуленных сосен, когда Марыся пришла на погост Новой Руды. Она положила на могилу Алеся букет полевых цветов.
В тот же день к их дому прилетела озёрная чайка. Марыся вышла на двор. Птица отлетела и уселась на ветку яблони. Казалось, она пристально рассматривала девушку. Маша вернулась в дом, зашла на кухню, мелко нарубила сала и вынесла его к забору. Чайка принялась уплетать кушанье, а назавтра вернулась снова.
Всю следующую неделю необычная птица регулярно прилетала к Шеметовым.
— Пироженка, наверное, мы уже достаточно помогли, — однажды сказал Геннадий Петрович. — Я почти поправился — спасибо местным врачам — думаю, уже можно вернуться домой. Сходим в поход по нашей Ангаре. Я уж так соскучился.
— Да, папа, мы обязательно поедем. Только ещё немного подождём.
На самом деле, Маша уже не знала точно, где хочет жить…
Следующие две недели чайка каждый день прилетала за угощением, пока наконец, не взмыла очень высоко, так высоко, будто хотела пролететь насквозь все облака и попасть на солнце. Что-то подсказало Маше, что птица больше не вернётся.
— Лети на небо, — прошептала девушка. — Там… твой дом.
Рубанок
Первая публикация: «Literratura», №231, август 2025.
Наверное, вы могли бы представить моего прадеда героем, статным, с грозным оружием в руках. Такая «мысленная фотокарточка» появилась бы перед вашими глазами после моего рассказа. Человек, совершавший подвиги, и выглядеть должен как герой. Но я заранее немного разочарую вас. Белорусский партизан Иосиф М. не походил на могучего богатыря из сказок или героя современных кинокомиксов. Маленький, сухонький, лысенький, картавенький… Ещё много всяких уничижительных «кий»… Но вы, конечно же, как здравомыслящий человек, понимаете, что настоящие герои могут выглядеть как угодно. Тут вы правы.
Мой внешне негероический прадедушка жил в глухой деревне на окраине Гродненской пущи. Представьте себе бескрайние ковры махровых сосен. Услышьте колокольчики блескучих родничков, дробь плотничающих пёстреньких дятлов, рёв строптивцев кабанов, шепоток квёлой травы. Вспомните аромат разогретых солнцем шишек. Вот в такую идиллию, как вы и сами догадались, ворвалась, в окровавленных лохмотьях, она… Смерть. И тогда прадедушка Йося решил защищаться и защищать. Ну а что было делать? Как бы вы поступили на его месте?
Прадедушка ушёл в отряд. Но не один. Йося увёл с собой любимого коня. Видите ли, коняжку этого прадедушка любил, как родного человека, а может и больше некоторых родных, среди которых были и непутёвые, как брат Иосифа, ставший полицаем. Я даже имя предателя называть не хочу. А вот имя коника я вам, разумеется, скажу. Звали его странновато. Рубанок. Не знаю почему. Рубанок и Рубанок. Был бы рассказ выдуманным, я бы вам придумал, почему Рубанок. А так — не знаю. Хороший, сильный, гнедой коняга. Говорят, он без прадедушки жить не мог: любил его своей конячей любовью.
Держать Рубанка в лесу было трудно. Но и польза от него отряду была немалая. Вы и сами обрадовались бы такому помощнику, который и дрова подвезёт, и куда надо быстро доставит человека, и просто прижмётся мордой, осчастливит живым теплом.
Боевой товарищ Рубанок всегда возил прадедушку к железным дорогам. Рельсовая война. Такой у прадедушки с коньком был, извините за тавтологию, конёк. Нужно было подрывать пути, чтобы немцам снабжение разладить.
И вот, как-то раз, приехали прадедушка с другим партизаном к железной дороге. Вдвоём их верный Рубанок привёз. Конька оставили в ночном лесу. Привязали и пошли. Поползли, вернее. Вы сами представьте. Ночь, лес, тишина. Только ветки потрескивают и зверушки где-то скребутся. Заминировали железку. Всё как надо. Возвращаются к коньку. А его и нет. Кто-то свёл. Ночью! В густом лесу! А может, привязали некрепко, от волнения.
Места себе прадедушка Йося не находил. Грустил без Рубанка. Да и вы бы грустили на его месте. А потом заметили Йосиного коня в ближайшей деревне. Никто не знал, как там Рубанок оказался. Тут уж прадедушка одурел от счастья, будто мартовский заяц. Одна только проблемка была. В деревне немцы стояли. И конюшню нацисты стерегли. Хотя и не очень хорошо. Пришлось Йосе три ночи подряд подбираться к конюшне, пока не улучил он момент и не пролез внутрь.
Потом Йося на Рубанке уходил галопом. Немцы шмаляли из своих сорокчетвёрок, но не зацепили, к счастью.
Так вот спаслись прадедушка и Рубанок.
История, как я вам уже говорил, правдивая. Не была бы это быль, я бы тут ради драматизма чего-нибудь выдумал. Про смерть Рубанка насочинял бы. Но я не сочиняю. Как мне рассказывали, так и я вам.
Прошли Йося и Рубанок всю войну, и остались живы. Хотя прадедушку и зацепило однажды осколком. Но ничего. Выжил.
Жили они вместе и после войны. Умер прадедушка в восемьдесят шестом. А когда Рубанок, об этом старшие не рассказывали, хотя ясно, что намного раньше.
Думаю я теперь о прадедушке, рассматривая старое фото: там они с Рубанком вместе на лугу. Фотография вылинявшая, чернилами облитая, тёплая какая-то… Греет душу! Думаю об Иосифе, и не знаю, когда он, человек скромный, негероической внешности, бо́льшим героем себя показал. Когда поезда вражеские под откос пускал или, когда ради друга Рубанка жизнью рисковал? Не знаю. Совсем не знаю. Если хотите, подумайте об этом и вы.
Бермудский треугольник
Парадокс! Почему в такого маленького человечка вмещается столько воды? Палка, а не homo sapiens. Даже не homo erectus, — говорил во мне, интеллигентном столичном мальчике и любителе биологии, внутренний голос. Почему-то не мой голос (он у меня высокий и стеклянный), а как будто глубокий, зернистый хрип старого мегафона. Генерал Ч., без всякого сомнения, в некотором роде erectus: тощий, маленький, но утрамбованный годами службы в идеальную прямую. Руки длинные, глаза безжалостные, как у моей бабушки, усы погуще, чем у неё, полуботинки полутревожные-полутраурные, нос девичий, приятный, голос средневысокий и железистый, погоны больше мозга, характер… А характер колюще-режущий. Разрешение носить — отсутствует.
Генерал жаждал и сосал пластиковую полторашку. Мы тоже жаждали, и казалось, что Ч. специально дразнит нас своей помятой бутылкой воды. Жара стояла — нет, как там она стояла — обволакивала всё вокруг, пока наша густо-зелёная буханка неслась в пригород по прыщавой, лжеасфальтированной дороге. В буханке, кроме генерала, было трое духов: я, да Лёсик с Петрушей. Ещё двое старослужащих: Авакянц и Коваленя. Авакянц — добрый большелобый дедушка с глазами кавказской княжны. Удивительная мутация генов (как тут ещё объяснить?) сделала его почти безвредным, для новых солдат, существом. Армейский музей редкостей обязан был взять Авакянца экспонатом. И как бы ради вселенской гармонии, широкоплечий, губастый, белобрысый, краснощёкий Коваленя был дрессировщиком духов. Оных духов он именовал только двумя словами: «духовцы розеточные».
Наше отделение, имевшее такой смешанный социальный характер, было сформировано потным и смазливым лейтенантом Богумилом, по кличке Девочка. Сформировано для особой миссии. А особенного в ней, в общем-то, ничего и не было. Скорее наоборот. В девяностые это была популярная армейская миссия. Но Девочка настаивал (а), что задание особенное и обещал (а) нам карательный массаж сапогом, в случае неуспеха.
— Сапогом я тяк вас, сапогом начну длать, тяк, — напутствовал (а), картавя, Девочка. — Полтянкой душить буду, тяк! Плямо полтянкой! Клуглое будете тащить, квадлатное катить! Только поплобуйте слажать, тяк!
Задание было замечательным: героическое строительство дачи генерала. Отказ от задания приравнивался к дезертирству. А дезертиры потащят «клуглое». И умрут.
Буханка привезла нас к широкому, как ряды коек в карантине, двухэтажному дому, росшему за толпой истерически манерных, шатких берёзок. Белявая коробка здания выглядела крепкой и не просила больших доработок. Однако стройка нуждалась в солдатских руках, способных прокопать траншеи для различных коммуникаций.
После того как буханка выплюнула взопревших бойцов на загаженный дворик будущей генеральской резиденции, генерал Ч. объявил нас землекопами. Обозначив тактическую задачу, генерал долго рассказывал о собственном близком и приятном знакомстве с нашими матерями. Потом он чихнул, промаршировал в стыдливый, сколоченный из небритых досок, сортир и ласково зашипел, забулькал, возвращая природе всю высосанную из пластиковой бутыли влагу. Генерал изливался долго. Водопадом. Потом рекой. Потом ручейком. Египетские пирамиды, казалось, успели стать намного старше, пока генерал гостил в нужнике.
— Знаться вот оно, — поправляя гульфик, загадочно сообщил вернувшийся Ч.
Когда генерал уехал, Авакянц высморкался в руку и яростно прохрипел:
— Харёши чэлавэк.
Эти слова от души поддерживал рыжий и длинный Лёсик, уже сваленный на грунт костистым кулаком Ковалени. Узкогрудый, полутораметровый Петруша тоже имел положительное мнение о генерале, но не мог вылепить слова из своих мыслей. Он сидел на горке застывшего бетона и мычал, отвлекаясь на тонкий шум в покрасневшем ухе. Приостановив рукоприкладство, Коваленя назидательно цыкнул слюной сквозь зубы и, рыгнув, продребезжал:
— От такая вам от мене политинформация, духовцы розеточные. Это шоб место своё дырявое знали.
Завершив прополку Лёсика и Петруши, Коваленя направился ко мне. Он не то чтобы уважал меня. Нет. Но ему было ясно, что я намного умнее его. А главное, я как ни странно был крепким физически юношей, то есть мог осадить. Коваленя стукнул меня кулаком в плечо. Не сильно. Так он обозначал наши роли, дескать, понимай такую армейскую иерархию, товарищ дух.
— Ща будете копать, как мастера спорта.
И мы копали. Деды сидели под чахлой яблонькой, по-диссидентски торчавшей в березняке. Воды не было. Поэтому Коваленя напился прямо из широкой реки, мурчавшей за домом. От этого, или от чего-то другого, у него открылся понос. Ещё помнящий генеральские водопады сортирчик жалобно скрипнул дверью, когда Коваленя, обдавая пространство матерком, примостился над бездонной, как вселенская тоска, дырой.
Выйдя из ретирады и отдышавшись, Коваленя с удовольствием почесал задницу, нашёл Петрушу и снова ударил его в ухо.
— Нэ бэй в ухо, — сказал добрый Авакянц. — Аглохнэт или здохнэт.
Коваленя хотел возразить сослуживцу и грозно сдвинул брови. Но возражению помешал вопль. Вопил Лёсик, отрывший в своей траншее неожиданное.
— Мина, итить…
Мы все побежали осматривать находку. Авакянц, более-менее понимающий сапёрное дело, исследовал артефакт и вынес вердикт:
— Учэбный, да.
Все вздохнули с облегчением. Мы вытянули фальш-мину на поверхность и закинули в карликовый сарайчик, чтобы потом сдать её генералу.
Я вернулся в траншею и снова взялся за лопату. Время обеда прошло, а кормить нас никто не собирался. Мне адски хотелось пить. Язык распух и ввинтился в мой зажаренный мозг.
— Сгоняй в магаз. Возьми чего надо, — распорядился Коваленя, поглядывая на меня своими зоркими поросячьими глазками. И я пошёл.
Ветрило и пугало чёрными тучами наше чахоточное земное измерение. Любимая мною природа огрызалась, как отбойный молоток.
В пригородном магазине я взял пять бутылок водки, хлеб, плавленые сырки (не помню сколько), две бутылки минералки без газа, пачку чая, шесть пачек сигарет. У доброй пушистой бабушки, сбывавшей под магазином собственный урожай, я прикупил пупырчатых огурчиков.
За генеральским дворцом, мы с Лёсиком и Петрушей готовили банкет. Скатертью служила истыканная сигаретами клеёнка. Стол заменили две ржавые бочки. Мы закипятили на костерке воду. Приготовили чай, помешивая напиток гвоздями. Старослужащие отошли о чём-то посовещаться. Их масштабные фигуры страшно серели на фоне монументального осинника.
— Вот бы дедов заделать, — помечтал Петруша. — У меня до сих пор в ухе звенит. Сколько можно терпеть? Их тут двое, а нас трое.
— Вдарить бы надо, — согласился насупленный Лёсик.
— Вот и вдарим! — бушевал Петруша.
— Покажем себя! — храбрился Лёсик.
Назревал бунт угнетённых. Я молчал.
К нам подошёл электрик Семён. Он, в отличие от нас, вавилонских рабов, был вольным человеком, нанятым генералом за немалые деньги.
— Гляньте чё выдумал, — Семён махнул рукой в сторону самой высокой берёзы.
Мы пошли за электриком и увидели довольно глубокую яму. На дне ямы лежал металлический треугольник с двухметровым основанием.
— Заземление. Шик-фирма. Бермудский треугольник, — пояснил Семён.
Потом был обед, а может быть был ужин. Авакянц один выпил две бутылки сорокоградусной и долго пел песни на непонятном для нас, но родном для него языке. Он даже немного потанцевал, напомнив мне таинственного уральского шамана из «Клуба путешественников». Вернувшись к водке, Авакянц пнул ногой Петрушину ляжку, хлопнул меня по лбу ладошкой и ударил Лёсика кулаком в живот. Авакянц действительно был добрым дедушкой: он бил духов редко и не очень сильно. Слабоголовый в разных смыслах Коваленя очищал желудок в кустах, и в шаманском общении с духами не брал участия. Все мы молча вынесли сообщения Авакянца о нашем социальном статусе, отправленные руками и ногами. Бунт духов не случился. Зато подпивший Семён признался, что доит генерала, выдумывая всякие дикие штуковины, вроде бермудского заземления.
Долго разбегавшийся дождь наконец, с грозным клёкотом, выскочил на нас. Мы улепетнули в дом. Внутри здания каждый занимался своим делом. Лёсик курил, Петруша тёр ухо, Авакянц стучал головой (почему-то своей) по мешкам с цементом, Семён поглаживал моток кабеля, Коваленя метко плевал в банку из-под эмали, называя её «харкавница», а я смотрел в окно. Серый, густой воздух создал для меня восхитительный мираж. К забору генеральской фазенды подъехала грязно-красная Audi. Она чуть не протаранила хлипкие воротца нашей ограды. Из машины вывалился генерал Ч. и, шатаясь как метроном, начал перемещаться. Ноги несли генерала к его дому, но голова безвольно запрокинулась назад, наверное, чтобы полководец мог изучать грозовую шпинель небосвода. Я не мог сказать, что Ч. был пьян. Потому что Ч. отсутствовал. Не был личностью, хотя и оставался организмом. Казалось, что сознание генерала полностью покинуло его сухое тельце, и фигурку военного дёргает какой-то сумасшедший кукольник, насадивший Ч. на руку. Неожиданно генерал испарился. Я услышал слабый крик: «Ё-ё-ё-ё…» И сразу всё понял. Хозяин дачи пропал в Бермудском треугольнике. Я громко закричал и выбежал наружу. Сослуживцы и Семён побежали за мной. Генерал Ч. изогнулся буквой Ч на дне ямы. Он словно мастер французской борьбы прижимался к металлическому треугольнику. Шея падшего как-то неестественно надулась, закрутилась, пошла пятнами алого румянца.
— Аё, он жэ умэр, вай. Здох! — выразил Авакянц коллективное мнение.
Мне почему-то вспомнилась латинская поговорка: «Пришёл. Увидел. Победил».
Вдруг генерал дёрнулся и очень интеллигентно, аки аглицкий сэр, откашлялся (кхе-кхе), а потом издал какой-то голубиный звук.
— Курлы-ку.
— Хана генералу, — сказал Коваленя.
— Курлы-ку.
— Нэ умэр. Но савсэм дурак стал. Башкой дэрябнулся, — поставил диагноз Авакянц.
— Курлы-ку.
— Чего он всё квохчет? — спросил Семён.
— Курлы-ку.
— Это ты тут ям накопал, — укорил электрика Лёсик.
— Курлы-ку.
— Так яму и слепой увидит, — закипел Сеня. — Я-то в чём виноват?
— Курлы-ку, курлы, курлы-ку-ку.
Никто, кажется, не собирался оформлять генералу спасение, и я, ничего не сказав, метнулся экспрессом в сторону соседнего участка. Там стоял крытый шифером, худосочный, голубенький, израненный домишко. Я забарабанил в резные двери. Мне открыл пахнущий колбасой дед в рваной телогрейке.
— Там с человеком беда. Позвонить надо. Скорую вызвать. У вас телефон есть?
— А?
— Говорю, телефон есть? Скорую надо вызвать!
— А?
— Телефон? Есть? — заорал я пароходным гудком.
Дед посторонился, и я вбежал в убогие сени, а потом проскочил в комнату. На покрытой белым кружевом тумбочке чернел похожий на тоску холмик телефона.
Дождь затих, когда генерала Ч. заносили в карету скорой. Мы были рядом. Генерал курлыкнул, открыл глаза и тихонько спросил:
— Знаться где я? Ку…
— Вы упали. Я скорую вызвал. Вас в карету заносят, — отрапортовал я.
— Ку-ку… ка-ка… какой ты герой, во-ик, — Ч. разразился икотой. — Во-ик, во-о-о-ик, во-ин… Воин! Век помнить буду бойца-спасителя, — генерал замолчал и вознёсся в скорую.
Когда машина отъехала, Коваленя хрюкнул и потёр ладони. Лицо его чем-то напоминало топор, торчащий в колоде.
— Ты теперь, Андрюха, выходит, генеральский подбугрик, — старослужащий осклабился.
Он повернулся ко мне и поднял кулак. Я привычно напрягся, и почувствовал, что на этот раз не сдержусь — отвечу ударом на удар. Но Коваленя сделал над собой видимое усилие, разжал кулак и хлопнул меня по плечу.
Я кивнул и пошёл к дому. Коваленя (я это чувствовал) провожал меня взглядом. Помедлив несколько секунд, он крикнул:
— И всё равно ты духовец розеточный.
Я остановился и сразу заметил большого жука. Я чуть не раздавил его сапогом. Кажется, carabus, или по-простому жужелица. Мне такие всегда нравились. Я мог случайно отнять жизнь, но жук спасся и быстро убегал куда-то. В честь спасённых (жука и генерала) дождь снова атаковал меднолобую землю. Коваленя, вслед за жуком, быстро пробежал мимо меня — в дом. А я продолжал стоять под дождём. Я знал, что моя жизнь зависит от других людей. Всех этих коваленей. Я потёр лицо ладонью. Вода стекала с коротко стриженных волос прямо в глаза. Это было приятно. Словно умывание летним утром, где-то далеко, в моей области, в моём мегаполисе, в моей однокомнатной квартирке, в моей небесной ванной комнате. Я знал, что однажды вернусь домой. А пока я напитывался водой, как губка, стоя у генеральского дома. Все могут бороться за жизнь — понимал я. Все. Даже carabus-ы. И даже такие беззащитные насекомые, как мы — розеточные духовцы.
Каланча
Первая публикация: «Кольцо А (Москва)», №185, март 2025.
У Маларского была невероятно редкая профессия. Каждый день он горделиво поднимался по винтовой лестнице, причём проходил ровно сто двадцать ступенек. Городской обычай, давно ставший мемом у туристов, давал Маларскому хлеб и масло, обеспечивал кров. Человек-мем локального масштаба — говорили про Маларского сослуживцы.
Ровно в полдень Маларский переносил своё стройное тело на верхнюю площадку одной из главных городских достопримечательностей: стариной каланчи. Там, на потеху туристам, Маларский играл небольшую музыкальную пьесу.
Маларский доставал трубу из чехла. Туристы доставали гаджеты из карманов. Маларский крутил головой по сторонам, чувствуя свежий ветер. Туристы волнительно предвкушали музыку, задирали головы вверх, включали запись на смартфонах. Маларский трубил и зарабатывал. Туристы аплодировали и восторгались.
***
В глубине души Маларский всегда немного стеснялся своей творческой специальности, хотя и любил музыку с детства. Оттарабанив годы в музыкалке (или, скорее, оттрубив), Маларский стал неплохим исполнителем и потому приглянулся пожарникам. Они ездили по учебным заведениям и подбирали подходящих кандидатов. Обратили внимание и на Маларского, Парню льстило предложение огнеборцев. Он помнил, что прадед Матвей был брандмейстером в царские времена. Сотрудник пожарной охраны — по определению настоящий храбрец. А тут в придачу любимый инструмент и творческая работа.
В детстве длинного и худого Маларского дразнили Каланчой. И вот, как бы ради тавтологии, Каланча нашёл работу на каланче. Судьба всё-таки очень любит витиеватый юмор.
***
Однажды городской трубач шёл на работу пешком. Весна радовала тёплой погодой, а птицы и девушки — блестящим оперением. В воздухе висели оттаявшие надежды и пушистые облака.
Маларскому нужно было пересечь старинный мост. Увы! На мосту с музыкантом произошло досадное происшествие. Мимо трубача пронёсся, на бешенной скорости, безумный мартовский скутерист. И музыкант вдруг пристально посмотрел вниз, на волнистую, тёмно-зелёную, тревожно-манящую, поверхность воды. В ту же секунду Маларский почувствовал, как страх пробежал от пяток до груди. Сердце ухнуло.
Маларский кое-как добрёл до своей каланчи, ощущая тошноту и лёгкое головокружение.
Привычные сто двадцать ступенек, кирпичные стены пожарной вышки, небольшие, разные по форме, окошечки — всё это будто превратилось в дрожащее стекло… Маларский почувствовал ужас! С ним приключилась акрофобия, или, проще говоря, боязнь высоты. В связи с этим трубач пропустил мини-концерт.
Всю следующую неделю Маларский редко выходил из дома. Ему пришлось взять за свой счёт на работе. Наступила чёрная полоса и нужно было срочно решать проблему.
— Что ж поделать, — сказал Маларскому его начальник, полноватый и седой Борис Иосифович. — Лечись, раз такое дело. Будем ждать.
Для решения проблемы Маларский прежде всего напился. Но тут же осудил себя за такой поступок.
После бессонной ночи в маленьком WC трубач записался к психотерапевту.
На приёме у миловидной девушки — вчерашней студентки — Маларский отчего-то разрыдался.
— Как же… это… Мне ведь нужно-то, Вероника Сергеевна… Мне ведь нужно работать, — пролепетал, покраснев от досады, Маларский.
— Сейчас сделаете тест Люшера. А далее приступим к когнитивно-поведенческой терапии, — строго сказала девушка.
Маларский подчинился. Он послушно раскладывал какие-то цветные листочки, описывал своё детство и происшествие на мосту. Потом Вероника Сергеевна отпустила Маларского домой, но приказала вернуться.
Трубач прилежно ходил в поликлинику, медитировал, получал установки, моделировал травмирующие ситуации. Однако ему ничего не помогало. Маларский не хотел винить молодую специалистку.
«Лечение верное, — думал трубач. — Просто, я не поддающийся».
Отчаявшись, Маларский пошёл к любимой каланче. Он долго стоял у подножия высокой башни, трогал её жёлтые, нагретые солнцем, кирпичи.
Вдруг Маларский услышал мяуканье и взглянул себе под ноги. К туфле трубача прижимался маленький, серенький, игривый котёнок. Маларский поднял сиротку и пристально взглянул в его серо-голубые глаза. Котёнок, похоже, совсем не боялся. Он протянул к Маларскому свои мягкие лапки.
— Какой доверчивый, — сказал Маларский.
Музыкант прижал котёнка к себе, а тот потёрся ушками об ухо Маларского. Трубач погладил нового знакомого, открыл дверь на винтовую лестницу и медленно пошёл вверх, аккуратно держа пушистое и тёплое тельце. И в этот момент Маларский как будто стал центром собственного макрокосма. Достиг катарсиса, к которому его безуспешно пыталась принудить психотерапия. Невероятное спокойствие наполнило его живот, а потом всё тело. Стеклянные стены вновь превратились в кирпичные. Маларский уверенно взлетел на свою смотровую площадку — он и не знал, что так любит сто двадцать ступенек, из-за которых болели коленки его длинных ног. Не удержавшись, трубач наполнил пространство восторженным криком. Котёнок, в ответ, лизнул щёку Маларского и радостно запищал.
***
— Хорошо, что вернулся, — сказал трубачу Борис Иосифович. — Мы уже начинали впадать в крайности. Пришлось запись твоей трубы из колонки пустить, чтобы туристы нас штурмом не взяли.
После работы Маларский пришёл домой и посадил котёнка на ламинат в прихожей. Надо было купить лоток и наполнитель, приобрести специальный корм.
Маларский чувствовал себя славянским богом Перуном, который смог вернуть себе господство в небе. Каланча снова принадлежала Каланче. Макарского переполнял восторг и, отчего-то, романтические мысли о Веронике Сергеевне.
— Будешь ходить со мной на работу, — заявил трубач котёнку. — А звать тебя буду Матвей. В честь прадеда-огнеборца!
Матвей не стал возражать. Он тихо и одобрительно мяукнул, а потом по-хозяйски уселся на тапочки нового коллеги. Чёрная полоса закончилась. Все были довольны.
Она
Лонг-лист Международного Волошинского конкурса (2025).
Она родилась вдали от городов. Она была водой млеющего моря. Но её движения становились резкими, когда она разжигала свой гнев. Она бродила в лесном чреве, похожем на безвременье, и знала тоску лиственниц, и перепалки осин, и тайны оврагов, и обман витиеватых тропинок. Лес хохотал филином, плескаясь в горьком киселе безлунной ночи, а потом тенькал чижом, ныряя в холодный берёзовый сок терпкого утра. В лесу у неё было любимое место: полянка, покрытая неистомной травой. Там майская нега напитывала ландыши птичьим стрёкотом, и они дарили эфиру медовый аромат, а месяц карабкался на густо-синий небосвод и целил в белые капли цветов, чтобы нежно пощекотать своих маленьких детей небесным серебром. Ей не нравились чужаки-горожане. Люди городов могли поселиться в лесу и вернуться к гармонии… Но они спали в облепленных бумагой пещерках, спешили на работу, петляя между приручёнными деревьями, толпились на измазанных вязким шумом проспектах — всё там, куда она не хотела приходить. Насельники мертвенно-серых ульев. Иногда они вторгались в лес, чтобы собирать грибы и ягоды, жу-у-у-у-жжать, набивать животы жаренным мясом, мусорить, обниматься. У неё зоркие глаза и острый слух. Она смотрела на бетонных гостей и вздрагивала от кашля умирающей ели. У неё тихие шаги. Она таилась, не разводила костры, не сеяла пахучие окурки. У неё свой мир. Она была частью леса, правившего тысячи лет, пока горожане были малочисленны и пугливы, пока кожа планеты не покрылась — вся — болезненными наростами городов. Обычно гости леса не обнимали тёплую землю и не пили прозрачную кровь родника. Они молча горбились, напоминали старость, ласкали пёстрые телефоны. Среди горожан были книжники. Эти много думали, читали Канта и Платона, Кьеркегора и Руссо. Но и они были только гостями леса. Не слышали его зов. Не хотели навсегда воссоединиться с ним. Некоторые горожане были опасны. Жестокие. Они приходили в лес, чтобы мучить его. Однажды жестокие убили одичавшего пса. Она долго стояла над ним, она укололась о его мёртвые глаза, и её собственные глаза были похожи на смарагды под дождливым небом. Потом страх перед горожанами чернел в её памяти, словно изъеденный временем пень в молодом березняке. Она была частью природы и не противилась ей. Поэтому она нашла спутника. Их союз — частичка неискусственного мира. Разлучить их могла только смерть. У неё появились дети. Ради них она была готова сделать всё… даже сдаться городу. Город распластался синей тушей, затаился, изготовился к прыжку, а она долго стояла на опушке трусливой рощицы и рассматривала клыкастые крыши. Потом медленно-медленно, озираясь, она прошла мимо бревенчатой пригородной часовни и засеменила по хрусткой обочине песчаной дороги.
Однажды, в час бирюзового предвечерья, когда медные окна готовились затмить сырые поля бисерных звёзд, я увидел её в своём городе. Её красота покорила меня. Я из тех книжников, которые приходят в лес, чтобы подумать о якобы важных вещах, и смотрят под ноги, боясь раздавить улитку. Но я не откликаюсь на зов леса, не собираюсь покидать свой город. Мне нужен нестиранный воздух бетонной пасеки. Я — горожанин [1]. Может быть, ещё и поэтому природная красота гостьи так восхитила меня. Я достал телефон и снимал её, пока она не ушла в робкий, златокудрый скверик. Радость пропитала меня, и я улыбнулся стойким оловянным фонарям, как друзьям детства.
Помедлив минуту, я добавил видео в социальную сеть и написал: «Зацените, friends! Только что по городу гуляла самая настоящая… лиса.:)»
Примечание
[1] Но возможно, когда-нибудь я всё же поселюсь в лесу. И стану мхом.
Муша
Первая публикация: «Енисейка (Красноярск)», №21, 2026.
Дарина плакала. Мама суетилась рядом и вытирала кровь голубым платочком. Пятилетняя девочка разбила нос, когда упала с кухонного стола. Туда она залезла, чтобы стянуть с полки старую как пирамиды хрустальную конфетницу.
Мама посадила Дарину к себе на колени. Нос ныл, а девочка, стараясь не показывать, что ей больно, рассказывала стишок:
Не скули наш пёсик серый!
Вон твой домик из фанеры.
Мама внимательно слушала и обещала принести самое красивое яблоко.
В тёмном коридоре пряталось ведро ренета, напоминая добытый клад. Мама взяла большое яблоко — с лакированной кожурой и маленьким листочком на конце хвостика. Ополоснув яблоко под искрящейся струёй холодной воды, мама наклонилась к Дарине и вложила дар в её ладошку.
— Спасибо, Муша, — пролепетала девочка.
Имя родилось в детской битве со словами. Дарина хотела сказать: «Мама ушла», но получилось шепелявое и скомканное: «Мауса». Потом, одолев отбивавшуюся «Ш», девочка начала говорить Муша.
Муша любила чёрные, серые, бежевые и белые платья, золотые украшения… Улыбка и безупречный маникюр. Минимум парфюма. Максимум обаяния. Она была прочным стержнем всей семьи. Всё вращалось вокруг неё. Отец всегда суетился рядом с ней: тихий, застенчивый, мягкий, творческий.
После своего маленького юбилея — десятилетия — Дарина выбросила элегантные платьица, напоминавшие мамины наряды. Скопив карманные деньги, она купила мальчишеские джинсы, черные балахоны и высокие кеды. Мама интриговала против нового гардероба. Безуспешно. Рина, окрылённая маминой безуспешностью, начала красить ногти черным лаком, прятать в карманах сигареты, слушать тяжёлый рок. Она принесла изуродованную цветными наклейками акустическую гитару, одолженную каким-то Гришей (а может, Грушей), и хотела сделать на худенькой спинке татуировку с логотипом металл-группы.
На упрёки мамы девушка отвечала грубостью. Но однажды Дарина с отчаянной нежностью взяла маму за руку и повела в свою комнату.
В комнате девушка схватила гитару и запела недавно сочинённую песню:
Моя жизнь, как вода,
Пустая.
Утечёт в берега,
Боли и слёз.
Я умираю серьёзно,
Такая молодая.
Рина предвидела, что мать стегнёт её насмешками, но мечтала о похвале. Вдруг всё-таки похвалит? Пусть даже это будет обыкновенная родительская снисходительность, похвала не заслуженная, а родственная. Всё равно!
— Как тебе, Муша? — спросила Дарина, сжимая гитарный гриф.
— Ты точно не Селин Дион, — ответила мама, усмехнулась и быстро вышла из комнаты.
После этого случая девушка забросила гитару и вскоре вернула её Грише-Груше.
В памяти подросшей Дарины часто появлялась туманная картина: Муша, держащая спелое, блестящее яблоко. Вместе с воспоминаниями приходила пустота, угловатая и растрёпанная, похожая на медведя. Медведь хватал девушку и стискивал её. Белый кокон материнской защиты куда-то проваливался и крошился под напором бурых медвежьих лап.
Долгими вечерами Дарина смотрела на Мушу и не могла вспомнить, когда умерли чувства девочки с разбитым носом. Случайное прикосновение матери превращало живот в гранит. Изящные мамины наряды, сверкающие украшения, ехидный, поучительный тон — всё это бесило. Жильё семьи, ставшее полигоном для бесконечных интерьерных экспериментов, вызывало головную боль.
Прихоти Муши, менявшей обои и ковры каждый год, оплачивал супруг — начальник цеха на крупном предприятии.
У отца тоже было хобби. В гараже-пенале он возился с какими-то железяками, скрывал лицо под устрашающей маской, искрил сварочным аппаратом. Скульптор самоучка создавал отшлифованные деревья, здания, животных и фантастические горгульи. Чудовища, словно рождённые воображением Лавкрафта, однажды до желейной тряски напугали слесаря Арамовича, хозяина соседнего «пенала».
Семнадцатилетняя Дарина часто заглядывала в гараж. Именно в гараже отец почувствовал запах плодового вина, которое дочка распила вместе с непутёвыми студентами рокерами. Он посмотрел на дочь глазами-лужицами, холодными и таинственными, достал пачку сигарет, и очень тихо, как-то жалобно, попросил:
— Обещай, что ты никогда не перейдёшь черту, Риночка. Бутылка… Твой дед умер от этой гадости!
Дарина обещала — торжественно, красивыми словами, стесняясь отцовских глаз.
Потом девушка внимательно осмотрела блестящие скульптуры, выстроенные вдоль залитых алкидом стен.
— Папа, я тоже хочу попробовать делать эти штуки. Ты ведь меня научишь?
***
— Ты забил ей голову своей ерундой, — мать вспарывала словами колючий воздух спальни. — Она вся в тебя! Но она девочка! А ты её приучил заниматься жестянками! Сварка, пилка… Что ещё у вас там делается? Хоть бы сгорел этот поганый гараж!
Отец словно похудел, стал ниже ростом и нелепо чмокал губами. В этот момент внутри Дарины что-то отломилось…
— Не лезь к нам! Не лезь! — девичий крик заставил отца вздрогнуть. Мать тоже вздрогнула, посмотрела на Дарину догорающими глазами, опустилась на стул и затеребила пальцами край своего платья, как всегда дорогого и элегантного.
— Она сама хочет, — отцовский голос, неожиданно стал хриплым и громким. — Девочка или мальчик — какая разница? Это искусство. Ты за неё переживаешь, а она, вот, уже не гуляет с теми оболтусами. Правда, Ринуля? Всё время в гараже! Всё время со мной! Плохо что ли? Творчество… Понимаешь?
Переодевшись в синий комбинезон, она начинала творить. Вот на обшарпанном столе нарисованный карандашом эскиз, похожий на старинную карту. Вот моток проволоки. Вот набор новеньких инструментов: отвёртки, зубила, клещи, резцы. Нужно нарезать проволоку. Основа для скульптуры — душа работы — в этих проволочных изгибах. Ладони грубели. Сердце становилось нежнее. Собирая по кусочкам странные фигуры, Дарина собирала всю свою вселенную.
***
Выбирая факультет, старшеклассница выслушивала советы матери. Вернее, совет был один. Муша — бухгалтер по специальности — хотела, чтобы дочка изучила эту профессию.
— Вот что нужно! Этим ты на жизнь всегда заработаешь, — говорила мама, возвышаясь у окна, пока дочь сидела на отвратительно зелёном стуле и старалась вспомнить самое далёкое от бухгалтерии занятие.
Приняв решение, Дарина назвала вслух выбранный факультет, и, утопив Мушины крики в наушниках, скрежетнула:
— Не голоси! Ты не Селин Дион.
***
Когда девушка училась на втором курсе столичного вуза, она впервые привела домой мальчика. На филологическом факультете было мало парней. Парни-филологи — краснокнижные существа. Давид же был не просто редким, но и красивым: высокий, бледный, черноглазый, улыбчивый, похожий на взъерошенного воробушка. К тому же он говорил, что разбирается в живописи. Особенно в творчестве Мунка.
Муша смотрела на бледненького Даву, пока он выклёвывал сладкую кукурузу из тарелки салата. Дарина ненавидела сладкую кукурузу. Гадость просто! Но однокурсник ел с аппетитом, или старательно притворялся, что ему нравится. Отец молчал. Дава-воробушек клевал и всё время чирикал. От страха.
— Я очень-очень люблю Мунка! Ринуся знает. Он же и нормальную живопись рисовал. А вы думаете только страхолюдскую?
Проводив Давида мама фыркнула и поставила диагноз:
— Позёр!
— Почему позёр? — Дарина сжимала кулачки и топтала новый мамин ковёр своими тяжёлыми ботинками.
— Да всё про живопись пел, соловей! А сам ничего не понимает в этой живописи. Будто я не вижу, что он дегенерат. Хватит ковёр топтать! Иди разуйся!
Дарина не хотела разуваться и молча вышла из дома. Она знала куда ей нужно попасть.
Гараж спасал от злости, от обиды на Мушу и всех вокруг. В гараже можно было плющить металлические заготовки молотком. Включать классическую музыку. (Особенно часто «Танец с саблями» Хачатуряна.)
Бензиновый воздух. Свистящее пламя горелки. Свобода.
За девушкой наблюдали выстроенные в шеренгу скульптуры. Вот огромная стрекоза, собранная из массивных шестерней. Вот Колизей, больше похожий на летающую тарелку. Вот рогатая голова динозавра. Необъятная. Как трудно было отшлифовать её! Дарина гордилась сияющей головой и верила, что она единственная в мире девушка-филолог, способная создать металлическую морду цератопса.
Дарина с отцом продавали свои работы в интернете. Оригинальный арт, как оказалось, мог приносить неплохой доход.
Скульптуры приносили и какое-то подобие славы. Девушка участвовала в больших выставках. Её диковинные женщины, похожие на огромные пружины, нравились искусствоведам.
***
Вспоминая предложенный тур-менеджером вояж в дебри Бразилии, куда-то на Амазонку, Дарина улыбалась и тихонько постукивала бордовыми ногтями по ножке бокала. Сладко-солёный коктейль ожидал встречи с языком. Лиловый коктейльный зонтик парил над манящей поверхностью напитка, прикрывая кокетливую вишенку. Зазывала своими диковинными изгибами соломинка. Произведение искусства. Но не в музейной витрине. В руке.
Вечернее тепло приглашало на танец. И Дарина танцевала. По-особенному. Не вставая из-за барной стойки, плавно покачиваясь, словно кипарис в объятьях ветра. Танцевала, поправляла свою серебряную накидку, напевала модную песенку, поглядывала на сладко пахнущего смуглого бармена. Вот его длинные чёрные кудри. Вот белые зубы. Вот мощные запястья. Никакой Амазонки! Египет, и только Египет! Пирамиды, Сфинкс, верблюды, глянец моря, крупа песка, красный, как сгоревшие на солнце ноги, безалкогольный коктейль… И этот Аполлон с шейкером.
А в полночь растерянная Дарина, лёжа на окаменевшей кровати в своём номере, не понимала, где она. Невозможный, незабываемый звонок…
— Риночка… — голос отца, сипящий, контрабасовый. — Прости… Я порчу тебе отдых… Я, понимаешь… Не могу ждать твоего приезда. Доченька… Мама… Мамы больше нет.
Она плохо запомнила остальное… Неожиданный инфаркт в пятьдесят восемь лет. Борьба врачей за жизнь мамы, врачей знакомых и надёжных, работающих в какой-то там лучшей больнице…
Мамы нет.
Волшебство, способное мгновенно перенести из Египта домой… существовало в сказках. В реальной жизни пришлось ждать авиарейс.
Утром Дарина заставила себя поехать к Сфинксу, надеясь отвлечься от чугунных мыслей. Человеко-лев в древние дни загадывал людям загадки. Что-то такое говорил растопленный солнцем гид.
Почему она здесь, а не дома? Это была главная загадка Дарины.
Вернувшись в номер, девушка решила, что больше не выйдет из отеля. Глазурное небо, целующее пирамиды и море, восточный базар — всё скукожилось, как умирающий цветок.
Рина бросилась на кровать и попыталась вспомнить разбитый нос и яблоко.
***
Из аэропорта она сразу поехала к дому родителей.
Когда Дарина вошла в квартиру знакомое кряканье двери потревожило рыжего кота. Кот потянулся, гневно глянул на веник в углу узенькой прихожей, и снова задремал.
Дарина посмотрела на фотографию в позолоченной рамке. На фото — папа с мамой и она, маленькая, улыбались серебристому пляжу Евпатории. Египет её детства. Без пирамид и шикарных коктейлей. Краснотелые человечки застыли на фоне тёмно-зелёной воды. Яркие слайды памяти… Раз. Она с родителями строит нестойкие песчаные замки. Два. Собирает белоснежные ракушки. Три. Теплые волны, шелестящие, словно высыпающийся из пакетика рис, накатывают на босые ноги. А вокруг коротких сценок — большое представление. Мир добрый, неизведанный… Она была такой смешной веснушчатой крохой…
Девушка разулась и вспомнила, как мама, после разговора о Давиде, приказала ей снять ботинки. Он действительно оказался позёром. Махал перед наивными однокурсницами своим Мунком… И старался встречаться сразу с двумя.
Отец горбился на ковре, чернел прямо под мертвенно-жёлтой репродукцией Ван Гога. В последние годы мать уже не меняла ковры так часто, как раньше, и Дарина успела привыкнуть к этому желтоватому половику.
Глупые мысли о коврах исчезли, когда отец встал и повернулся к ней. Он подошёл, обнял.
— Я тебе кое-что покажу.
На резной деревянной тумбочке девушка увидела большую книгу, украшенную металлическими лилиями.
— Что это?
— Это мамин дневник.
— А я не знала о нём.
— Мама его от всех прятала. Ты возьми. Почитай.
Они просидели вместе до вечера. Смотрели сухими глазами в окно. Пили красный чай. Ничего не ели. Потом Рина попрощалась, вышла из квартиры, стала спускаться по лестнице, царапая перила.
Войдя в гараж, девушка села на дубовую колоду, заменявшую стул, и положила на колени дневник. Синяя бархатная обложка с лилиями, пожелтевшие страницы.
Дарина зажгла керосиновую лампу и долго листала книжку, блуждая по разнотравью маминой памяти, пока в глаза не впился один небольшой абзац:
«Я не знаю, почему не могу показать ей, как люблю её. Сказать на её языке, чтобы она поняла. Я оберегаю её, как умею. Наверное, этого мало».
Захлопнув дневник, Дарина встала и подошла к помятой металлической столешнице, лежавшей на прикрученных к стенам чернённых рамах. Схватила кувалду и с трудом подняла её. Потом несколько раз ударила беззащитный стол. Ветер трепал изломанную грушу, и она стучала сухими ветвями по крыше гаража.
Выронив кувалду, девушка упала на грязные доски пола. Жёлтые круги, выжженные светом керосинки, плавали в чёрном молоке, под дрожащими веками. Вспомнились одолженная гитара и нелепые строчки подростковой песни.
Моя жизнь, как вода,
Пустая.
Дарина встала. Нашла огрызок карандаша и помятый листок. Принялась за эскиз. Плотно сжимая губы, девушка слушала неритмичные удары воздушного барабанщика и водила карандашом по бумаге. В слабом свете керосинки морды горгулий напоминали личики плачущих детей.
Следующие два месяца Дарина работала над скульптурой.
Через год после рождения скульптура получила диплом третьей степени на известной выставке. Над произведением Дарины, в центре похожего на танцпол зала, висела квадратная табличка в пепельной рамке. Строгие чёрные буквы складывались в имя и фамилию создательницы. Скульптура — сияющая серебром женщина — держала в одной руке книгу, украшенную лилиями, а в другой — серебряное яблоко. У женщины тоже было имя, написанное на сверкающем листочке яблока, шипящее прибоем, короткое и странное.
Глядя на скульптуру Дарина была уверена, что однажды покажет её своей дочке и расскажет, как появилось имя серебряной женщины.
Имя-память. Имя-тайна. Имя-искупление.
Дартс
Первая публикация: «Наш современник (Москва)», №12, декабрь 2025.
Его пристанищем был старинный городской особняк. Эклектичное здание вставало на цыпочки у высокого берега городской речки. С берега он сползал к шумливому потоку. Поток неустанно ласкал речные камни — коричневые, серые, белёсые. Сквозь янтарную линзу воды отпрыски гор видели капризное небо. Он вылавливал их, а потом, втянув знобкий воздух, прищуривался и замирал. Рывок — рука выбрасывала камень. Скальные бусины отрывались от ладони и щёлкали о тяжёлую плоть кирпичных сараев, обнимавших напоённую песком землю приречья.
Птиц и бродячих кошек он никогда не беспокоил, хотя они волновали его. Возможно, инстинкт охотника и меткий глаз достались ему от пращуров, пришли из каменного века.
В зеркале отражалось узенькое, уязвимое тело. Он смотрел на себя и чувствовал: жизнь хрупка, словно хрустальный шар. Жалость к другим была лишь эхом его жалости к себе. И он жалел всё живое, даже горбатых улиток, прятавшихся в квёлой, измученной траве после бесчинств кликуши-ливня.
Метко бросая камешки, он мечтал. Мечтал, изучая махровые подушки облаков, мечтал до пота и слёз, до дрожи. Мечтал о родителях.
Детей редко забирали из детдома, и каждый такой случай становился легендой воспитанников.
Втихаря встав после отбоя, прошуршав голыми пятками по холодной паркетной глади, дети столбенели рядом с постелью плутоватого балагура, рыжего пацана по кличке Каштан. И вот тогда начиналось… Каштан морщил лоб, помахивал руками на манер дирижёра, вещал о счастливых девочках и мальчиках, нашедших настоящий дом. Каштан многое повидал на своём сиротском веку. Ему было почти восемнадцать.
— Меня зовут Марина Вячеславовна, — высокая посетительница, в брючном костюме и красных лакированных туфлях, говорила строгим низким голосом.
Когда он впервые увидел Марину, он, конечно, не знал, что эта женщина сделает его одной из легенд Каштана. Он был восхищён туфлями и молча смотрел на них.
— А это наш Пашка, — ответила за мальчика пахнущая ванилью воспитательница Вероника Юзефовна. — Он у нас добрый. Но молчун.
Высокая женщина несколько раз приходила к Пашке. И однажды, когда в городе куролесил шафрановый вечер, они вышли за ограду детдома. Обитатели особняка высыпали на улицу. Небо разродилось красно-лиловым закатом. Оно напоминало искристый пазл. Нет, не пазл. Классическую мозаику!
Ржавокудрый, противно нечёсаный Каштан, трепыхался рядом с Вероникой Юзефовной. Он как-то по-бульдожьи смотрел на женщину в красных туфлях и мальчика в измятой футболке. Пашка обернулся в последний раз, когда лица провожавших уже нельзя было разглядеть.
Шалый свет цеплял людям тени, делал человеческие фигурки тревожно-тёплыми, как будто облитыми яркой краской. Люди и особняк растворялись в огненном мерцании. Медленно. Бестревожно. Безропотно. Больше Пашка никогда их не видел.
Марина отвезла быстроглазого и нервного приёмыша в другой город. Там, в центре, хвалилась бутом старая крепость. Вокруг крепости древние зодчие воздвигли дома Бога: гулкие храмы, напоминавшие резные шкатулки из яшмы. Вокруг шкатулок разлилась серость. Архитектура города вылиняла и скукожилась. Не выдержало напора тусклого бетона диковинное каменное кружево.
Пашка и Марина поселились вдали от центра, на спальной окраине, в тонкостенной «хрущёвке». Панельная коробейка ластилась к плодовым садам, умывалась их ароматами. В квартире у Пашки была своя комнатка-пенал: узкая, с низким потолком. Там он и обретался, вместе с робким блеском коричневых половиц, напористым запахом нафталина, жеманными маками рифлёных голубых шпалер.
— Мне сказали, ты любишь бросать камешки, — голос Марины был по-прежнему строгим. — Это для развития меткости. По-иностранному называется дартс.
Лёгкая рука приёмной матери достала из помятой упаковки зелёный лист картона с мишенью. В наборе дартса было несколько дротиков-присосок.
Пашка никогда не видел ничего подобного, не верил, что такая прелесть может существовать в мире. Он вдохнул приятный запах картона. Быстро заморгал. Покраснел.
— Спасибо, мама.
Последнее слово Пашка сказал очень тихо. Он помнил свою мать — трясущуюся пропойцу, лишённую родительских прав.
— Ты пока называй меня Марина, если тебе так проще, — высокая женщина позволила себе улыбку Джоконды и вышла из комнаты.
Так началась Пашкина новая жизнь. Он целыми днями метал дротики, и Марина, немного пожалевшая о подарке, заставила мальчика выходить во двор.
Первым дворовым знакомцем Пашки стал сосед Ярослав. Пацаны повздорили из-за яблока. Красного, как коровье сердце. После перепалки они сцепились. Бодались на испуганном дёрне, оплёвывая друг друга. В детдоме маленький, юркий Пашка научился защищать себя. Он победил. Но яблоко раздора отнял Олег. Сильный, рослый парнишка. Олегу было шестнадцать. Десятилетние Ярик и Пашка даже не пытались одолеть старшего пацана.
Как-то раз Пашка взобрался на высокое дерево, росшее рядом со вторым подъездом. Блестящие, райские плоды «Белого налива» звали мальца, как сирены древних сказаний. Хозяин яблони, квадратный белоголовый мужик, похожий на холодильник «Минск-4», предупредительно погремел в окно немытой посудой, а потом возник на улице. Он был вооружён длинной подгнившей доской. И доска ударила по ветке, державшей на себе по-кошачьи ловкого Пашку. Заплясали, запрыгали яблоки, точно пьяный кордебалет. Мальчик успел сорвать лучшее из них. Когда новый удар оскорбил яблоню, испуганный до белоснежности древолаз выронил добычу. Сосед — надо же быть таким зловредным — опять натравил доску, и она слегка цапнула Пашкин сандалик.
— Что вы делаете? Он же упадёт! — серебряный голосок Ярика заставил буяна обернуться и шумно дохнуть перегаром.
Пока Ярослав отвлекал соседа, Пашка стёк вниз. Он мог бы бежать… Но нет, настоящий охотник за яблоками не бросит трофей! Вскоре томный фрукт подмигнул Пашке из смурной травы и был схвачен.
Кричавший Холодильник заметил, что Пашка уже на земле. Доска атаковала. Пашка увернулся от удара и бросился наутёк. Ярик порхнул за ним.
Огромное. Кисловатое. Вязкое. Сочное. Яблоко досталось Ярославу. Награда за спасение Пашки. Белый гигант, как звезда Тубан. От кислого яблочного сока сводило челюсти. Но Ярик поглощал свой приз с аппетитом голодного слона. Пашка хохотал. Он думал, что впервые нашёл настоящего друга.
Новые друзья часто развлекались разговорами обо всём на свете. Пашка научился быть многословным и остроумным.
Их приключения не ограничивались двором. Они любили опасные набеги на детские садики. Иногда с ними ходил Егорка — оригинал, магнитивший насмешки дворовой ребятни.
Желторотым утром, когда Ярослав, поклонявшийся девятикопеечному эскимо, слёг с ангинной, Пашка и Егорка направились к своему любимому детсаду. Недавно там сменился сторож. Новый хранитель — небритый, воняющий потом ухарь в белой тенниске — был очень злым, гораздо злее предыдущего сторожа, костистого тихони с атласной лысинкой.
Пашка доказывал, что рисковать без Ярика глупо: тот умел отлично прикрывать «операцию», наблюдая за сторожкой. Чудило Егор не принимал доводы Пашки, желая обобрать огородик, даривший редиску детсадовским салатам.
После горячего спора Егорка вышел на охоту. Шаткий заборчик заскулил, когда кряжистый Егор оседлал его. Пашка остался на стрёме.
Спрыгнув с заборчика, Егорка захватил огород. Он пыхтел дикобразом. Фыркал мерином. Добывал сапфиры редиса пухлыми руками. Глотал слюну, предвкушая приятную горечь наворованного. Ироничное солнце украсило золотым венцом его высокий потный лоб. Пашка зазевался и увидел сторожа слишком поздно, когда тот уже пылал в огне ритуального танца. Здоровяк сторож подскакивал и ревел, как горилла, а Егор бился о его пахучую тенниску, словно мотылёк о стекло. Пашкино сердце закувыркалось, и он полетел прочь, слыша позади Егоркины «ай-я-я-яй», «а-а-а-ай». Попавшийся воришка обмочился. Он всё пытался вырвать из волосатой лапищи своё стремительно краснеющее ухо. Напрасно. Сторож-шаман плясал в солнечных лучах, дико порыкивал и ухо не отпускал.
После этого случая Егора поставили на учёт в милиции. Он выдал своих подельников. С хулиганами провели профилактические беседы.
Видя Пашкину любовь к приключениям, приёмная мать встревожилась.
— Я нашла тебе секцию. Тут близко, во Дворце пионеров. Стрельба из лука. Завтра же запишешься!
Тон Марины не допускал возражений. Но Пашка и не собирался спорить. Этот вид спорта был как раз для него. Он коротко ответил:
— Дэбэзэ, — это означало: «Договорились».
В секции Пашка показался молодцом. Стрелы летели точно в серёдку мишени.
Дома он играл в любимый дартс.
Шли годы. Пашка встретил своё пятнадцатилетие. Кожа его покрылась прыщами, голос смешно сломался, а длинные волосы быстро становились жирными, будто кто-то мазал их маслом, пока Пашка спал.
Подростку часто снилась девочка из соседней квартиры, тёзка его приёмной матери. Ярик тоже увлёкся русоволосой и темноглазой лапочкой Мариной. Но соседке больше нравился Пашка. Юным утром, под кокетливой берёзой, Марина подставила Пашке свою щёчку. Пашка почувствовал дрожь во всём теле. Наклонился. (Глаза закрыты, губы трубочкой.) Чмокнул. Ему показалось, что он целует мягкое и тёплое яблочко. Берёза обдала ребят похожим на грусть шелестом. А потом Марина сказала Пашке, что Ярик рассказывает про него гадости, стараясь очернить соперника.
— Да ты чё? — Пашка оскалился. — Он мой лучший друг. Врёшь, небось, чтобы нас поссорить!
— Зачем мне вас ссорить-то? — Маринка надулась и резким выдохом подкинула вверх чёлку. — Не хочешь — не верь, дурак.
Наверное, лучший друг подобрал отмычку к сердцу Марины. Через месяц после Пашкиного поцелуя она уже была девушкой Ярика. Пашка старался радоваться за Ярослава. А Ярослав старался дразнить приятеля: картинно целовал подружку, лохматил её пахнущие ромашкой волосы, щипал немного сутулую девичью спинку.
— Маринка, Маринчик, отдай мне мизинчик, — песенка тонкоголосого Ярика раздражала всех вокруг.
Завязав отношения с Мариной, Ярик перестал заходить к Пашке. А когда ребята случайно встретились на улице, прокряхтел:
— Хочешь расскажу тебе, где у Маринки родинка? Очень интересное место.
— Не хочу, — Пашка нахохлился.
— Всё-таки ты неудачник, — перестав кряхтеть, отчеканил Ярик. — Смирись, козявка!
«И правда неудачник, и дурак… — с грустью думал Пашка на тренировке, пока прицеливался. — Ярик мне не друг, а так, товарищ по играм. Игры ушли — ушла и дружба…»
Заканчивая школу, Пашка решал, куда подать документы. Факультет права или физкультуры? Юноша склонялся к физкультуре. Тренер хвалил его и советовал выбрать спорт.
— Будешь работать, а не только учиться, — Марина нахмурилась. — Это чтобы не было времени дурить. Вот поймёшь, как в жизни крутиться надо! Я тебе нашла подработку на лесопилке.
Пашка подумал, что совмещать работу с учёбой очень тяжело, но не решился спорить. Он молча кивнул и взялся за свой дартс.
Прошёл месяц. Вернувшись с работы, усталая Марина Вячеславовна, директриса одного из городских предприятий, встрепенулась от звонка и подняла трубку молочно-белого советского аппарата VEF. Подтвердив, что это она, Марина услышала чугунный рассказ трубки. Мерзкий голос, похрипывая, сообщал:
— Ваш сын сейчас в больнице. Он нарушил технику безопасности на производстве и отрезал себе три пальца, — голос стал ещё омерзительнее. — Не плачьте. Жить будет. Да-да, приезжайте. Адрес…
Через полчаса Марина сидела у постели неподвижного Пашки. Калека молчал. Щетинился. Сверлил стальными глазами белёный потолок. Указательный, средний и безымянный пальцы на правой руке попали под циркулярку. Они стали наполовину короче.
— Пашенька, ты как? — шептала Марина. — Не молчи, милый… птенчик мой.
Пашка никогда не слышал от Марины таких слов.
«Нежности? К чему они сейчас? Я больше не смогу тренироваться! А она тут… нежничает…» — думал Пашка.
Он решил, что не должен был работать. Приёмная мать получала вполне приличную зарплату. Боль, несмотря на уколы, оставалась нестерпимой. Сжав подушку, Пашка отвернулся к стене, потому что привык прятать слёзы.
***
В день своего сорокалетия успешный адвокат Павел Аркадьевич собрал на праздник друзей, жену и двоих детей. Праздновать в ресторане он не хотел. Лучше по-домашнему, в пятикомнатных апартаментах. В это просторное жильё он переехал семь лет назад. Незадолго до переезда Павел позвонил приёмной матери и оставил телефонный номер новой квартиры. Сообщив телефон и добавив несколько полых, как стеклянные игрушки, слов, он повесил трубку. После этого разговора Павел звонил редко. Последние полгода не звонил вовсе. Глядя на свои короткие пальцы, он вспоминал Марину и лесопилку.
Теперь пазл его жизни был собран идеально. Нет, не пазл, а классическая мозаика. Первый, маленький фрагмент: жена Рита любит мужа, сладко смотрит на него опаловыми глазами. Второй — пятнадцатилетняя дочь Амелия играет на гитаре укулеле. Третий — сын Антон воплотил мечту отца и выиграл турнир лучников. Четвёртый — карьера успешного адвоката идёт в гору. Она требует метких попаданий в цель, но не камешками, а идеально подобранными репликами. И Павел изумительно меток.
Есть ещё много фрагментов. Они опьяняют, как последний детдомовский красно-лиловый закат.
Павел собирался открыть шампанское, но помешал заголосивший телефон.
Юрист протянул левую руку и снял трубку.
— Алло. Павел? Это ты?
— Да. Слушаю.
— Это соседка твоя бывшая, Марина. Ты прости. Не хотела отвлекать. Я тут, знаешь, за мамой твоей присматриваю… Вернее, присматривала. Она теперь в доме престарелых. Мама не знает, что я решила позвонить. Я сама твой номер нашла.
«Маринка, Маринчик, отдай мне мизинчик».
Поразительное вторжение в праздничный день. Первая любовь рассказывала о приёмной матери. Искалеченные пальцы правой руки сразу же заболели.
— Почему она не позвонила?
— Не хотела тебя беспокоить, Паша. Говорила, что очень виновата перед тобой.
Павел молчал. Когда собеседница тоже замолчала, он смог выдавить лишь два слова.
— Дом престарелых?
— Да, Паша. Не знаю, что у вас случилась. Не знаю почему ты её бросил… — у Павла защемило в горле, и он скрипнул:
— Ага.
— Я оставлю адрес дома престарелых. Ты загляни утречком. Она сама туда просилась. Не хочет быть обузой мне.
— Ты-то как поживаешь? — вспомнив о вежливости, Павел задал банальный вопрос.
— Да нормально. Замужем. Ребёнок есть. Бухгалтером работаю.
— Ярика видела? — зачем-то спросил юрист.
— Вижу иногда. Он притворяется, что меня не узнаёт, когда в городе пересекаемся.
— Меня тоже, типа, не узнаёт. Ладно. Спасибо, Марин. Я утром заеду в дом престарелых.
Утром Павел влюблялся в смарагдовый сад. Голуби слонялись по оцарапанной коже асфальта. Цветные камешки, похожие на те, речные, нежно тёрлись друг о друга под светло-коричневыми подошвами адвокатской обуви. Сад долго пестовали коммунальщики. Старались, чтобы порадовать стариков.
Приёмная мать с трудом подошла к согбенной скамейке и устроилась на её хвойном туловище. Солнце прикрывалось апатитовой завесой туч. Било в нос нечто кустистое и цветастое. Марина спокойно смотрела на Павла почти белыми глазами. Она была настолько худая, что её розовый халат из вафельной ткани казался не одеждой, а чехлом для палатки.
— Почему ты не позвонила?
— Не знаю. Ты был таким холодным, когда мы последний раз говорили. Боялась, ты бросишь трубку. Боялась окончательно понять, что ты меня никогда не простишь, — седая женщина в халате ощупала свою морщинистую шею.
«Кого из нас нужно прощать?» — подумал адвокат.
В его памяти вспыли собственная комната-пенал, сады, зелёная мишень. Павел вспомнил предателя Ярика и русоволосую соседку. Они научили его свободно говорить обо всём на свете и хвататься за шанс.
Лесопилка.
Скрежет пилы.
Боль.
Жизнь — это игра в дартс. Ты попадаешь в цель благодаря мастерству. Но счастливая судьба помогает победить даже неумёхе. А иногда счастливый случай — это ещё и трагедия. «…Пути Господни», — написано в древней книге.
Прикоснувшись к ледяным пальчикам приёмной матери, трепетавшим, тоненьким-тоненьким, Павел вспомнил, как она вывела его за ограду детдома.
Заревел шатун-ветер. Гипнотический диск солнца внезапно разломал апатит. Скамейка, люди, асфальт, голуби — всё окропилось медным сиянием.
— Слушай, ты пока возвращайся домой. Я буду тебя часто навещать. Маринка поможет. А потом переедешь к нам с Риткой. Я дом за городом достраиваю. Там всем места хватит. Дэбэзэ?
— Дэбэзэ, — сразу же согласилась Марина.
Она всё также смотрела на Павла спокойным взглядом, но он уловил перемену. Где-то в глубине её светлых радужек появились необычные искорки. Он, кажется, видел такие всего один раз — в тот день, когда она пришла к нему в больницу.
— Давай я заеду в квартиру. Приберусь. Ключи где?
— У Марины. Я дам её телефон.
— Хорошо. Держись тут… — Павел помолчал и полушёпотом добавил: — мама.
Следующим утром он осматривал их старый двор. Большую часть яблонь давно спилили. Пропала и самая лучшая из них. Та высокая. Принадлежавшая Холодильнику.
— Пашка, ты что ли?
Любитель редиса годами рос вширь, словно мегаполис. Десятилетний мальчишка отбелил рубиновое ухо и стал старше на тридцать лет.
Павел расхохотался.
— Давно не виделись, Егор. Ты, я вижу, не изменился, чудик!
— Да ладно, Пашка. Не ври уже, — Егор хлопнул себя по животу. — Видал, какой бебень-то наел?
Павел снова прыснул.
— Ты тут, Егорка, как вообще?
— Тишком. Выучился на агронома. Работаю в пригородном хозяйстве. Теперь у меня много полей. Детсады больше не разоряю.
— Ярика видишь?
— Вижу. Мне говорили, он педагог по вокалу. Он меня…
— Знаю-знаю, не узнаёт, — перебил Павел.
Они долго вспоминали прошлое. Потом обменялись телефонами и, договорившись о новой встрече, попрощались.
Павел поднялся по лестнице. Постучал к соседям. Ожившую дверь открыл худощавый парнишка лет восьми в фиолетовой шапке, напоминающей колпак звездочёта.
— Мама дома? — спросил визитёр. — Я ей звонил.
— Её нет. А вы дядя Паша?
— Ага.
— Мама вам ключи просила передать.
Забрав ключи, Павел поблагодарил мальчика и представил себя его отцом.
«Маринка, Маринчик…» — в голове Павла опять гнусавил Ярик.
Адвокат не без труда открыл своенравный замок. Вошёл в прихожую. Дал пять выключателю. Примостился на гулливеровских размеров пуфик. Огляделся.
Дом! Всё вокруг оплели воспоминания. Память вышла из берегов… Каштан, воспитатели, егозистая речка, зазывно поющая рядом с эклектичным особняком… Жизнь вспять… Будто кто-то мотал назад советский диафильм.
Он вошёл в комнату. Унюхал запах нафталина… Нет! Просто вспомнил его. Открыл платяной шкаф. Поскрёб ногтем картину. На золотой раме сидел паук. Павел не стал его беспокоить.
«Жизнь хрупка, словно хрустальный шар».
Вдруг Павел заметил что-то интересное на шкафу. Принеся из кухни стул, адвокат запрыгнул на него, отодвинул прозрачный пакет с красными туфлями, схватил потёртую коробку и опустил её на пол. Приятный запах картона наполнил ноздри. Дартс!
«Подарок Марины… — он исправил имя, — мамы…»
Павел пристроил мишень на её законное место и хотел привычным движением схватить дротик. Помешали обрезанные пальцы. Павел взял дротик в левую руку.
Цок… Трак-так… Дротик, точно попавший в середину мишени, тут же скатился вниз. Видимо, за тридцать лет присоска успела испортиться. Время не щадит даже игрушки… детские мечты… невинность.
Павел видел, что бросок был удачен и горделиво улыбнулся.
«И левой могу».
Где-то ожил адский трудяга перфоратор. Адвокат потёр расслабленную шею, метнулся к окну, раздвинул шторы. Под окном берёза спорила с клёном. Их мирила пожилая ворона, одетая в мраморные перья. Берёза по-свойски кивнула Павлу. Когда-то под ней он поцеловал соседку Марину в яблочную щёку.
Павел вернулся к мишени, и тихонько, прокуренным баритончиком, запел:
— Маринка, Маринчик, тра-ля-ля мизинчик.
Левая рука нащупала дротик. Зрачки расширились. Живот напрягся. Счастье спустилось с крыши дома, вскочило на плечи Павла Аркадьевича и бестрепетно юркнуло в сердце Пашки.
Солнце медленно катилось над алебастровой пылью мостовых, а маленький мальчик, в искалеченном теле взрослого мужчины, беззвучно кричал и заливался смехом, пока дротики без конца цокали по удивительному предмету, слегка помятой, но бессмертной, зелёной картонке.
Хранитель времени
Первая публикация: «Урал (Екатеринбург)», №2, февраль 2026.
Белоснежный собор расположился на главной площади города. Город — на бывшей советско-польской границе. Храм воткнулся в небо своими шпилями и застыл в янтаре воздуха, словно хвост древнего скорпиона. Najpiękniejszy kościół w tej części kraju [1] говорили о храме. Две массивные башни распускались барочными лепестками куполов. На левой башне салютовали стрелки огромного циферблата. Часы были знаменитой достопримечательностью.
Добираясь до часов, люди заходили в храм, поворачивали направо и шагали по удивительно крутым ступеням. Винтовая лестница заставляла посетителей дрыгать ногами. Словно Карабас дёргал своих подопечных марионеток за верёвочки. Раз-два, раз-два, раз… Колени визитёра трудились довольно долго, потому что часы квартировали на сорокаметровой высоте. Взошедших часовая каморка принимала в свою твёрдую плоть, заполненную громкими стрик-стрик и трак-трак.
Часы привлекали Сошкина, как прелестная любовница. Его прадед был часовщиком. Может, работала генетическая память…
Об историческом величии часов Сошкин знал и хотел видеть не только общий для всех циферблат. Сошкина манило скрытое от горожан естество, вечно живое механическое тело. Сердечная мышца больших шестерней, гири-почки, суставы цепей… Краеведы писали, что детали костёльного хронометра старше деталей Орлоя в Праге. Сошкин верил краеведам и надеялся попасть в часовую каморку. Но было одно неприятное обстоятельство.
Обстоятельство случилось в юные годы Сошкина. Тогда ему сказали: «Какой милый мальчуган! Только жирненький…» Сошкин понял и принял, и много бегал, потому что надеялся схуднуть. И приседал, и отжимался, и сучил ногами, делая «велосипед», и махонькими гантельками подавал сигналы в небо.
Жирненький всё же похудел. И для закрепления результата его надоумили заняться прыжками с высокой вышки.
И вот Сошкин в крапчатых плавочках, резиновой шапочке и пластмассовых очёчках медленно, на полусогнутых, подошёл к голубой блестящей лестнице, чтобы взобраться на площадку вышки. Начал восхождение. Старался смотреть исключительно вверх, на скелетоподобную крышу бассейна. Выбрать трёхметровую вышку Сошкину не позволила странная гордость. Он ведь мужик! Пошёл в старшие классы! Надо пятиметровую брать!
Пятиметровую Сошкин не взял, хотя всё-таки добрался на верхнюю площадку. Сидел там, скукожившись, зажмурившись. Его задница прилипла к горлу. Сошкину кричали, просили спуститься. «Сползай! Не дури, чудилко…» Он не мог. Наконец, отдышался. Сполз.
Сошкин и раньше побаивался высоты, но до случая в бассейне не осознавал масштаб проблемы.
Страдалец перестал ходить по мостам, не посещал обзорные площадки на крышах, избегал горных походов.
Винтовой подъём к механизму часов был устроен внутри здания. Не страшно. Но, поднявшись по лестнице, нужно было выйти на балкон, чтобы добраться до финишных ступенек. На балконе стоял певучий орган, и там высота ощущалась.
Сошкин увидел лестницу в фильме, когда местное ТВ сняло документалку об уникальных часах. От просмотра фильма ляжки Сошкина наполнились страхом, руки задрожали. Но он уговаривал себя подняться на башню. И однажды уговорил.
***
Сошкин шёл к центральной площади. То ли брусчатка под ботинками, то ли ботинки из брусчатки. Сошкин уже точно не жирный, а наоборот, поджарый. Голубоглазый, шатенистый, улыбчивый. Небритый подбородок. Бритые виски. Таким он отражался в аквариумных витринах. За витринами плавали шумные посетители кафе, оптимистичные клиенты свадебных салонов, скучающие консультанты ювелирных магазинов. Сошкин на всё это не смотрел. Торопился в собор.
В соборе Сошкин перекрестился и повернул направо. Открыл массивную дверь. Лестница пряталась в толще стены. Всё такое же, как в документалке. Сошкин затопал. Шествие по ступеням не пугало. Но вот балкон. Он пугал безбожно.
Сошкин засопел, засмотрелся на высоченный орган, на фрески, на золочённые капители коринфских пилястр. Клавиши гигантского органа… Их, наверное, миллион! А ведь ещё и ногами играют!
Сошкин не смотрел вниз с балкона, но чувствовал, как пустое и безжалостное пространство дышит ему в правое ухо. Он потёр кулаком вспотевший лоб. Ноги задрожали. Глаза округлились. Сошкин хотел присесть на корточки, хотел зажмуриться. «Сползай! Не дури, чудилко…»
Кусая губы, Сошкин добрался до крошечной двери. За ней была последняя часть лестницы. Сошкина окружили стены. Старинные (семнадцатый век), надёжные, толстые, успокаивающие. Гость приободрился. Дошагал до каморки.
В каморке обретался смотритель. Он педантично смазывал одну из маленьких, идеально чёрных шестерёнок. Сошкин удивился, когда увидел этого худенького усатого человечка с длинным носом-морковкой. Поклонник часов почему-то думал, что уникальный механизм работает в пустом каменном мешке.
— Czego chcesz, panie? [2]
— Кхм-кхм! Я механизм хотел посмотреть, — приятным голосом сообщил Сошкин.
— Ну, посмотри, — коротко разрешил Стефанович и минут двадцать рассказывал об истории wybitnego zegara [3], выпуская в эфир шершавые басовые звуки, сдобренные едва уловимым польским акцентом.
Сошкин восторженно хрюкнул и поблагодарил за лекцию. Стефанович внимательно изучил искристые глаза визави.
— Завтра приходи ещё. В два. Ты работаешь где?
— Работаю дизайнером на фрилансе.
— Это как?
— Свободный график. Работаю, когда хочу.
— Понятно. Значит, сможешь подойти.
— У меня, — Сошкин цыкнул и облизал губы, — обстоятельство.
— Какое?
— Да я высоты боюсь. С трудом влез к вам. Чуть не обмочился, чесскать.
— Я тоже таким страдал. Приходи завтра. У входа в собор встретимся. Посмотрим механизм. О твоём высотном страхе посовещаемся.
***
На следующий день Сошкин прислушивался к звону колоколов, стоя у кованных дверей собора. Стефанович спустился из каморки. Поздоровался, судорожно потряхивая мягкую ладошку Сошкина. Утащил дизайнера внутрь.
Добравшись до балкона, Стефанович сообщил позеленевшему спутнику.
— Мой совет насчёт страха. Не борись! Я смотритель часов, а не доктор. Лечить не буду. Советую зажмуриться и добраться до следующих дверей по стеночке. Ничего сложного. Я для тебя тут перильца соорудил.
Мастеровитый Стефанович пронзил чернёнными гвоздями старые деревяшки. Сошкин придирчиво осмотрел поставленные на пол корявые бруски, соединённые двумя швабрами. Перильца пугали дизайнера. Детище кустаря-одиночки. Однако конструкция была прочной. Временно ослепший Сошкин прокрался вдоль перил, поглаживая швабры трепетными пальцами. Пронёсся в приоткрытую дверь. Раскрыл глаза. Страха не было. Тяжёлый воздух наполнял лёгкие. Зуд радости блуждал в коротко бритых висках.
— Вы вчера говорили, что высоты боялись. Но ведь как-то вылечились?
***
До того, как Стефанович вылечился, он рос в деревне. Нежная природа окружала мальчика коровами, грушами, свёклой и печальными коврами полей. Родители развелись, когда Стефановичу было семь. Мать запила. Стефанович переехал к отцу, в город. Отец — местный поляк. Он был жёстче природы, но трезвее матери. Офицер советской армии. Его сын с детства любил читать умные книжки и мечтал стать писателем. Отец сам, конечно же, выбирал сыну профессию. Воспитывал. Писательство — чепуха! Мальцу нужна армия!
В армии Стефанович стал десантником. Жизнь новобранца — фильм «Цельнометаллическая оболочка».
Инструкторы обнаружили у молодого человека страх высоты. Поэтому на тренировочные вышки Стефановича загоняли пинками и матом. Потом, теми же средствами, его выбрасывали из самолёта.
Агрессия учителей, как ни странно, помогла. Излеченный от страха Стефанович уехал в Афганистан.
Там он однажды принял бой вместе с пятью сослуживцами. Противников было в десять раз больше, и маленькая группа советских бойцов осталась лежать среди поломанных выростов равнодушных афганских гор…
Стефанович был ранен. Его посчитали мёртвым, но щупленький фельдшер Айвазян смог услышать пульс… Рядом с сердцем Стефановича застрял осколок. Хирурги сделали почти невозможное. Молодой солдат выжил.
***
— Не нужно тебе такое лечение, — Стефанович слегка улыбнулся Сошкину. — Со временем отпустит. Привыкнешь к высоте.
— Привыкну? — Сошкин радостно захлопал ресницами.
— Думаю, должен.
— Ну, буду надеяться. Очень уж хочется к вам заглядывать.
— Заглянешь ещё. Смотрика-ка лучше, чем я шестерёнки смазываю.
Следующие два месяца Сошкин горел новым делом. Он часто наведывался в каморку. Смотритель часов обучал гостя премудростям ухода за механизмом.
— В Афгане я повидал, — однажды разоткровенничался Стефанович. — Надеялся вернуться даже когда мозги говорили, что всё… И вернулся. Решил ходить в храм. Настоятель увидел, что я смышлёный. В смотрители определил. Тогда ещё жив был старый Бронислав. Он меня выучил. Академий для этого дела пока не построили. Только от смотрителя к смотрителю знания передаются. Говорят, что время лечит. Я, наверное, хотел ему приказать, чтобы оно меня вылечило. Вот и стал смотрителем. Время как жернова. Всё перемалывает в муку. Но из муки пекут хлеб.
— Расскажи побольше про Афган.
— Что рассказывать? Война.
— Ранения были?
— Цепляло! Но так… пустячком, — Стефанович глубоко вздохнул и легонько постучал пальцами по столу.
Через месяц после разговора, Стефанович в первый и последний раз позвал Сошкина к себе домой. Холостяцкая квартира, коньяк, скупая закуска… Стефанович закурил и как-то ожесточённо прохрипел:
— У меня больное сердце… Я увольняюсь. Настоятеля предупредил. Ты сам будешь за часами смотреть, — больной поперхнулся и с трудом откашлялся. — Время не остановить. Оно всё перемелет. Остаётся… надежда. Я надеюсь на тебя.
Поражённый Сошкин опрокинул стопку и ещё двадцать минут пытался выдавить слова поддержки. Получалось как-то неуютно, сбивчиво и по-дурацки. Почему-то только теперь Сошкин заметил явные следы болезни на измученной физиономии Стефановича. Долгих прощаний не было. Хозяин проводил гостя и молча закрыл за ним дверь.
Через год Стефанович умер. С ним прощались в белоснежном храме на центральной площади. Органист играл «Реквием» Моцарта. Сошкин застыл на балконе. Страх высоты куда-то отодвинулся. Всё сознание наблюдателя занимало бледное, но удивительно доброе лицо Стефановича. Такого выражения это лицо никогда не имело при жизни.
Жизнь текла. Радостная и светлая у одних, сумрачная и тоскливая у других.
Никто не знал, что будет дальше. Никто. И даже хранитель времени. Сошкин надеялся, что все ответы знает тот, кому молились люди в белоснежном соборе. Молитвы, время, надежда: они вечны. Надежда была даже у Соломона. Она будет всегда. И она утешает нового хранителя, пока он старательно смазывает чёрные шестерёнки механизма.
Примечания
[1] Красивейший костёл в этой части страны (пол.).
[2] Чего хочешь, господин? (пол.).
[3] Выдающихся часов (пол.).
Золотой свет
Первая русская публикация: «Сибирские огни (Новосибирск)», №4, апрель 2025. Первая белорусская: «Полымя (Минск)», №11, ноябрь 2025.
Городская администрация решила удивлять туристов оригинальным перформансом. Фонарщик, одетый в старинную форму, должен был взбираться на фонарные столбы и зажигать настоящие керосиновые лампы. Андрей Богданович Парусов прошёл собеседование и сделался коллегой одного из героев Экзюпери. Вырвавшийся из другой эпохи фонарщик — это уличный артист, веселящий прохожих, но не требующий денег за спектакль. Работка мечты.
Были, конечно, маленькие проблемы. Парусова изнурял непонятно откуда взявшийся обычай: люди подбегали, тёрли блестящие пуговицы тёмно-синего мундира, гладили пряжку ремня, скребли жетон на фуражке. Новейшая городская легенда гласила, что полировщики блестящих частей Парусова обязательно обретут удачу. Это злило фонарщика. Никто не тёр тонометры врачей скорой помощи и мётлы дворников. Почему-то именно фонарщик должен был терпеть приставания суеверных горожан. Глупые традиции не могут быть полностью невинными уже хотя бы потому, что убивают здравый смысл. Но Парусов привык. Издержки профессии, по большому счёту, всего лишь мелкие трещинки на прекрасном холсте любимой службы.
В один из летних дней фонарщик шёл на работу пружинистым шагом. Взъерошенная ворона, слегка напоминающая рыбу-ежа, неуклюже взгромоздилась на ветку городского каштана. Потом птичка остервенело заорала на Парусова, издавая звук неисправного клаксона ретроавтомобиля. Пьяный мужик, сидевший на подкаштановой лавочке, посмотрел на крикунью, сплюнул и уронил свою идеально круглую голову на колени, закрытые шортами. Парусов зачем-то внимательно изучил волосатые кривые ноги, торчавшие из грязных шорт, а затем перевёл взгляд на белоснежные кроссовки пьянчуги. Контраст удивлял. Коротко стриженная мурава газона окружала каштан, гармонировала с растительностью на ногах алкоголика, но была приятнее на вид.
Парусов мотнул головой, пытаясь отогнать нелепые мысли. Огляделся вокруг. Центральная улица излучала жизнь. Манила витринами. Смущала горожанками. Подставляла июльскому солнцу жестяные крыши своих старинных домиков. Всё как всегда. И как всегда Парусов спешил. Он быстро выкинул из памяти ворону, каштан, газон, шерстяного мужика. Надо успеть на службу, а не заполнять мозг всякой чепухой.
Парусов собирался заийти в свою рабочую каморку, чтобы проверить зажигательную лучинку. Ещё нужно починить одну из барахливших ламп, прибраться, напялить форму. А неистомный вечер уже готовился ворваться в город и прогнать с улиц липкую жару.
Отработав на каждом из фонарей, даритель света подхватил потёртую стремяночку и величаво, словно избежавший плена Прометей, прошёл по улице, ехидно поглядывая на подбиравшихся к его пуговицам суеверов. У Прометея было ещё одно важное дело.
Переодевшись в обычную свою одежду, фонарщик вышел на широкий проспект. Суетливые огни большого города задорно играли в салочки. Прохлада с красноватой Луной немного успокоили Парусова. Но он всё равно волновался. Ему предстояло увидеть сестру. Первая встреча за пять лет. Дрожь предвкушения. Ноги были какими-то тяжко-шаловливыми, не хотели ровно держать туловище. Парусов глубоко вдыхал пьянящий воздух, шаркал новенькими туфлями, цокал языком. Потом он смутился от пристального взгляда блондинки в розовых штанишках и свернул в переулок. Там он нечаянно подфутболил банку из-под пива. Она с громким трак-так-так-ом покатилась по изъеденному временем асфальту. Банка успокоилась, а Парусов провалился в гнетущую тишину сестриного двора. Перед глазами фонарщика расползалось длиннейшее пятиэтажное здание: местная «китайская стена». Третий подъезд. Парусов согнулся. Быстро взлетел по грязноватой лестнице на последний этаж. Доскакал до придверного коврика. Нервно вытянулся перед укутанной в лиловый дерматин металлической дверью с золотым номером «60». Тихонько постучал. Натянул улыбку, когда дверь начала тренькать замками. Открыла пожилая, удивительно полная дама. Редкие усики, огромная голова, рыжие короткие волосы… Долгих пять лет тёткины усы не попадались Парусову на глаза. За это время их хозяйка сильно сдала. На ней плохо сидел анекдотично короткий халат из красного шёлка, обезображенный зеленью драконьих морд.
— Здравствуй, тётя Лана, — голос Парусова сразу же обзавёлся эхом сумрачного подъезда.
— Давай, заходи Андрюсик, — проскрипела тётка, шевеля драконами.
Парусов вошёл. Пахнуло бабушатником. Гость разулся, встал на цыпочки, проскользнул в большую комнату скромной квартирки-«брежневки».
— Фух! — громко выдохнул Парусов.
— Она там, — голос тётки был сиплым, тёплым, тревожащим. — Вон там, где комод.
В углу комнаты изогнутый диван нёс на себе женщину. В сорок восемь лет её поразил инсульт. Двигалась только правая рука.
Тётка долго рассказывала Парусову о своих злоключениях. Давление 190 на 110, обмороки, общая усталость не позволяли ей, уже старухе, хорошо заботиться о сестре фонарщика. Изумрудные драконы яростно жмурились на бледный свет, спрятанный под ракообразным абажуром. Тётка тарабанила отчёт в унисон с назойливым тик-так-ом советских механических часов. Она уже рисовала эту картину, когда позвонила и сипела в телефон. Повторялась. Наконец закончила. Она не бросала сестру Парусова. Она просила помочь. Родной брат! Он-то пособит. Тётка скрипнула половицами. Простилась. Вышла из квартиры.
Парусов захлопнул за тёткой дверь, подошёл к дивану, пристально всмотрелся в лицо лежавшей. Глаза закрыты, волосы собраны назад, щёки впали.
— Какая ты худая, Анеля.
***
Лето нежило их в деревенском раю. Стране мёда, васильков, берёзок, речного песочка под голыми пятками, игривого ветерка в кулачках, пряно-ароматных полей, чистейшей воды, тихих надежд, громкого счастья.
Андрею было семь лет. Анеле недавно исполнилось двенадцать. Они играли в прятки на обширном дворе тёткиного дома. Приземистые сарайчики вырывались из сухой земли, чтобы проглатывать неугомонных детей. Рядом с домом стелились капустные грядки. Сморщенные кочаны напоминали старинные кошельки. Двор собирался, как конструктор, из дырявых вёдер, граблей с погнутыми зубцами, острых кос. Отправленный на пенсию плуг задумчиво выгибался у бревенчатого колодца. Пискуны-цыплята катались по двору теннисными мячиками. Запах навоза смешивался с ароматами лаванды и скошенной травы.
В обеденный час холодного воскресенья Андрей и Анеля кормили хлебом большого пса. Он жил в будке, сопел, откликался на кличку Палыч. Ребят позвала тётя Лана. Она сообщила, что родители подопечных пропали в горах Алтая. Папа и мама Парусовы проводили отпуск вдали от цивилизации, поручив детей деревенской родственнице. Тётка не знала, как подбирать слова и смягчать удары. Её голос был спокойным, щёки мелко дрожали. Лана не стала врать, не обещала, что родителей скоро отыщут, а потом они вернутся домой… И родители не вернулись.
Позже тётка рассказывала Андрею, что Бог забрал папу с мамой к себе, и теперь родители гуляют по небу. Малец не прощал. Папу с мамой — потому что они бросили его. Тётку — потому что она была взбалмошной крикуньей. Бога — потому что он забирал людей ради прогулок. Но Андрей не обижался на сестру и ходил за ней по пятам. Он плакал в объятьях Анели, а она ласково гладила мальчика по голове и шептала:
— Не плачь, Ивушик! У тебя же есть я.
Анеля назвала брата в честь ивы. Слишком длинные для мальчика волосы свисали с головы Андрея ровными прядками, словно ивовые ветки. Сама Анеля была кудрявой, зеленоглазой, шаловливой.
Дети остались жить с Ланой и перешли в деревенскую школу. Там подросшая Анеля встретила первую любовь: рослого сердитого мальчугана. Кавалер Анели звался Дима Скворцевич. Маленький Андрей продолжал ходить за сестрой, но у той уже были новые интересы. Водоворот романтических переживаний затянул девичью душу. Осиротевшая Анеля нуждалась в любви, поэтому Скворцевич стал для неё личным божеством. Это было чувство неистовое и абсолютное. Дима любил Анелю иначе: лёгкой батистовой любовью Дон-Жуана. Ему не нравился приставучий братец пассии. Подчиняясь естественным позывам, Скворцевич хотел оставаться с подругой наедине.
Однажды Дима избил Андрея на глазах у Анели. Девушка только раз вскрикнула, но потом молча наблюдала за экзекуцией.
После тумаков Андрей больше не ходил за сестрой и не откликался на имя Ивушик. Парусов знал, что его предал, последний в мире, близкий человек.
Разочарование Андрея отражалось в сестре, как в зеркале. Душа Анели негодовала. Девушка понимала вину перед Андреем. Понимала, но не могла сказать хотя бы слово против Димы. Злость! Анеля злилась на Парусова. Злилась на саму себя. Она перестала обнимать брата и называть его Ивушик.
Вскоре тётка перебралась в город. Она взяла детей с собой. Как ни странно, отношения Димы и Анели не разрушились. Молодые люди поступили в один университет и поженились на втором курсе.
Андрей переехал в отдельное жильё, когда получил возможность оплачивать съёмную квартиру. Деньги он добывал подработкой на стройке. Параллельно молодой человек учился.
Парусов окончательно отдалился от сестры и её мужа, забросил общение с тёткой. Он считал себя некрасивым и угрюмым. Жил одиночкой, не пытаясь найти подругу. Одинокими приэкранными вечерами Парусов бесконечно обновлял страницу новостного сайта, цепляясь взглядом за короткие тексты журналистов.
Парусовское одиночество приглушал джунгарский хомячок Порфирий. После двух лет совместной жизни Порфирий не обманул природу и умер. Ужас, крах, тоска… Вакансия фонарщика подоспела вовремя. Она спасла Парусова от водочного плена и других сумрачных вещей, маячивших на горизонте соло-жизни.
Одиночество всё равно давило на душу Парусова. Он нередко размышлял о тётке и сестре. Детская обида на родных казалась фонарщику чем-то малозначительным, чем-то вроде едва заметной грязи на оконном стекле. Нужно только позвонить… Но Парусов не звонил.
После раннего инсульта супруги Дима почти сразу оставил Анелю. Она так и не родила мужу детей. А смотреть за обездвиженной женой, не подарившей наследников, Скворцевич не собирался.
Тётка Лана ухаживала за Анелей сама. Она состригла племяннице кудри и обрядила когда-то полноватую, а теперь пугающе худую Анелю, в махровый халат.
Обдумав сложную ситуацию, Лана нашла на страницах записной книжки давно забытый номер племянника…
***
Сквозь грязное стекло окна Парусов созерцал балконистый фасад неуклюжей высотки. Унылая синь. Анеля не спала, но взгляд её был направлен к стене. Она почти никогда не смотрела на брата. С тёткой Анеля активничала. Племянница общалась с Ланой, печатая короткие фразы на планшете. Парусов подносил сестре планшет, но её правая рабочая рука безвольно свисала с края дивана. Поведение Анели злило брата. Он тратил на больную время: приносил лекарства, делал массаж, кормил, переодевал, сажал сестру в мягкое кресло. Андрей был готов читать Анеле её любимые книги, рассказывать о последних новостях. Но сестра игнорировала попытки Парусова завязать рекомендованное врачами общение. Её рука казалась куском гранита, когда брат в очередной раз подсовывал Анеле злосчастный планшет.
Парусов включил электрическую гирлянду. Пускай весёлые огоньки побегают. Гнетущая атмосфера квартиры изменилась: черные тени в углах превратились в темно-серые.
Фонарщик отыскал на тумбочке ключи и пошёл прогуляться.
Один вопрос требовал решения и терзал Парусова. Недавно в социальной сети фонарщику написал одногруппник Никита Скобский. Вместе с Парусовым он когда-то посещал колледж автоматизации и радиоэлектроники. Скромная страница Никиты показывала его юношескую фотографию. Скобский приветствовал Парусова и предлагал переехать в Канаду. Там Никита, по его словам, имел отличную работу: трудился начальником собственной электротехнической компании. Этой компании пригодились бы работники. Такие, как Парусов.
Фонарщик разрывался между местными фонарями и электроникой Нового Света, между родным городом и неизведанными просторами Канады, между братским долгом и долгами по кредитам. У него были кусачие проблемы с финансами. Долги. Они могут раствориться в долларовой зарплате, как сахар в чае…
Своевольные ноги привели Парусова туда, куда его никогда не приводила голова. Он стоял перед старинным городским собором. Фонарщик считал себя атеистом. Парусов потерял веру, когда узнал от тётки, что бог забрал родителей ради прогулок по небу. Небесные променады казались маленькому Парусову чудовищно несправедливыми.
Но большой Парусов почему-то пришёл к храму.
Поколебавшись несколько секунд, Парусов поднялся по удобным ступенькам и как-то по-балетному попрыгал в притвор. Пахло ладаном и нагретым воском. Покой, благодать, величие. Фонарщик, шурша подошвами по скользкой плитке, аккуратно обошёл неистово крестящегося серопиджачного старичка. Парусов купил свечку. Нового прихожанина звала огромная икона Богоматери в золотом окладе. Парусов быстро донёс своё грешное тело к святому лику. Фонарщик откашлялся. Важно осенил себя крестом. Откашлялся во второй раз. По неопытности Парусов держал пальцы крестящей руки оттопыренными. Он откашлялся в третий раз. Фонарщик зажёг свечку, как свои ежевечерние фонари, и залюбовался золотым светом, поселившемся на восковом цилиндре…
Молитва была короткой, но страстной. Уехать в заокеанские края или остаться на родине? Парусов не мог решить. Вопрошал, беззвучно шевеля сухими губами. Закончив молиться Парусов, подражая стоявшей поблизости бабульке, приложил лоб к образу. Неловкий молельщик сильно стукнулся головой об оклад, подбросив дребезжание к расписным сводам акустически совершенной церкви. Икона и лоб, к счастью, не пострадали.
Выйдя на ступеньки, Парусов подставил лицо под тёплые солнечные лучи и почувствовал полнейшее умиротворение. Оно вынесло фонарщика за ворота церковной ограды. Там он столкнулся с женщиной. На ней были красные лосины и широкая улыбка.
— О! Андрейка! — миниатюрная сероглазая блондинка подёргала фонарщика за рукав.
— Оксана, ты что ль? — сконфуженный Парусов неуклюже полез обниматься.
Оксанка Шацкая была его одногруппницей. Она не изменилась. Совсем. Удивительно! Бывшие соратники по учёбе зачастили с визитами в жизнь Парусова. Ага, вот с кем можно поговорить о заманчивом предложении Скобского! Парусов припомнил, что Никита и Оксана миловались в колледже. Ей точно будет интересно узнать об успехах канадского нувориша.
Парусов рассказал Оксанке о своих сомнениях. Лицо Шацкой перестало улыбаться. Оксана подняла брови, сжала свои полные губы. Потом одногруппница заговорила.
— Тебе решать, Андрюша, но этот Скобский — сморчок. Причём гадкий! Смарчонище! — Шацкая фыркнула от чувства омерзения. — Он вечно всех обманывал. В глаза — сладко, а за спиной — гадко. Розыгрыши эти его идиотские… И тебя он не любил никогда. Помню я, что он про тебя-то гундосил. Дело давнее, конечно. Может, он другой теперь. Но ты понимай такую ситуёвину.
Поверещав ещё минуту, Шацкая простилась и быстро убежала в сторону гипермаркета. Парусов остался у ворот. Он поднял глаза на собор. Высокая колокольня сияла золотым крестом. Парусов не знал, была ли встреча с Оксаной чудесным ответом на его молитву или просто интересным совпадением. Он не знал сможет ли теперь стать верующим. Но фонарщик решил остаться на родине.
Вернувшись в квартиру, Парусов разулся. Прошёл в комнату. Задумчиво взглянул на книжный шкафчик. Там, между Гюго и Буссенаром, стоял Новый Завет. Парусов начал вспоминать строчки, тревожившие его душу в детские годы… Память, где ты? «Не судите, не осуждайте…» Фонарщик не мог припомнить, что ещё было в святой книге.
Он посмотрел на сестру. Анеля лежала под светляками перемигивающихся лампочек. Щелчок выключателя усыпил гирлянду.
— Есть кое-что получше мелких огоньков, — прошептал Парусов, обращаясь к Буссенару.
Фонарщик выкатил на середину комнаты бэушную инвалидную коляску. Тётка Лана приложила немало усилий, чтобы достать такой нужный племяннице предмет. Парусов одел Анелю в уличный наряд. Потом он спустил к подъезду коляску и вернулся за сестрой.
Через час прохожие увидели на центральных улицах города мужчину, катившего в обшарпанной коляске неподвижную женщину.
Парусов прибыл в свою рабочую коморку. Там переоделся в форму. Потом он покатил Анелю к фонарям. Горожане приветствовали Парусова аплодисментами и удивлялись его необычной спутнице.
Парусов улыбнулся и увидел под каштаном шерстяного мужика. Шерстяной снова был пьян. На этот раз Парусов мог замечательно рассмотреть не только ноги, но и лицо подкаштановика. Физиономия алкаша произвела на фонарщика особый эффект. В юности Парусов описывал подобное состояние двумя словами: «голова затряслась». Шерстяным оказался Никита Скобский. Он обитал на лавочке, а не в Канаде, и это значило, что канадская электротехническая компания была дурацкой, бесстыдной, злой шуткой. Фонарщика никто не ждал за океаном.
Хотя у Скобского имелась компания. Он сидел в компании пустой бутылки фруктового. Оксанка оказалась права насчёт Никиты и его розыгрышей. Парусов был поражён.
Скобский — пьяная дрянь!
Но плавать по волнам удивления и ярости не было времени. Фонарщика требовали люди.
Лампа в последнем фонаре разгоралась плохо. Однако Парусов знал своё дело. Очень скоро керосиновая упрямица сдалась. Фонарщик аккуратно спустился со стремянки на тротуар. Золотой свет рождался во всех фонарях, стекая исцеляющим бальзамом на души собравшихся зрителей.
Люди аплодировали и подходили к фонарщику с благодарностями. Чужие руки, отдавая дань традиции, трепали блестящие пуговицы «счастливого» мундира.
Парусов не отвлекался на прилипчивых горожан. Он пристально смотрел в лицо сестры, а она не отрывала глаз от золотых светочей.
Подарив городу свет, фонарщик повёз свою главную зрительницу домой.
Дома Парусов переодел Анелю в махровый халат и уложил на диван. Её правая рука тут же потянулась в сторону планшета. Парусов взял гаджет и подложил под ладонь сестры. Дрожащий указательный пальчик Анели аккуратно нажимал на буквы. Потом маленькая пятерня упала на диван. Сестра устала. Парусов развернул к себе планшет и прочёл: «Спасибо ивуш…» Анеля не закончила слово, но фонарщик помнил своё детское прозвище.
Почему-то перед глазами Парусова появился храм с золотым, сияющим в небесах крестом. «Не судите, не осуждайте… прощайте, и прощены будете…»
Фонарщик потёр широкие залысины. Облетевшая голова давно не напоминала крону ивы. Потом Андрей крепко сжал плечо сестры, но сразу же одёрнул руку, отодвинулся на стуле и прикрыл ладонью свои до боли зажмуренные глаза.
Механические часы молчали. Было тихо. Но на улице вдруг размотались толстые канаты мятежного ливня. Небесные воды смывали грязь с окна. Жестяной подоконник запел высоким деревьям: драм-там-там-пам-пам… пам… па…
Над пустыми улицами бестрепетно летел вечный, как милосердие, золотой свет.
