Читать книгу: «Злой демиург»

Шрифт:

Emil Cioran

Le mauvais demiurge

© Éditions Gallimard, Paris, 1969

© Перевод. Н. Мавлевич, 2025

© Издание на русском языке AST Publishers, 2025

* * *

Злой демиург

Люди за редким исключением не склонны к добру – где тот бог, что наставил бы их? Чтобы совершить самое малое не запятнанное злом деяние, приходится себя принуждать, преодолевать. И если человек преуспевает в этом, он оскорбляет и унижает своего создателя. Если же кто-то творит добро без усилий и не по расчету, а следуя своему естеству, то это просто оплошность свыше; такое не предусмотрено божественным проектом и нарушает устав мироздания. Подобному существу нет места среди других, да и может ли оно существовать? Не призрак ли это?

Добро – это нечто, что было когда-то или будет когда-нибудь, но его никогда нет. Оно присутствует в памяти или в надежде, оно бывает в минувшем или в возможном, но не внастоящем, оно неосязаемо в чистом виде. Сознание улавливает его, лишь когда оно уже исчезает. Все доказывает его несостоятельность, это мнимая сила, грандиозный, но не удавшийся замысел, крах, результаты которого сказываются по мере развития истории. Должно быть, в самом начале времен, когда в тесноте и хаосе зарождалась жизнь, произошел некий непостижимый сбой, который до сих пор проявляется в несовершенстве если не теорий, то практики человечества. Как усомниться в том, что все сущее, включая элементарные стихии, претерпело порчу? Кто не приходит к этому предположению ежедневно, тот, вероятно, живет с закрытыми глазами.

Трудно, невозможно поверить, чтобы в этом скандале был замешан праведный бог, наш Отец небесный. Нет, все наводит на мысль, что он не имел никакого касательства к творению, что творение – дело рук другого, злобного и коварного божества. Добро вообще не может творить, ему не хватает воображения, необходимого, чтобы придумать пусть самый захудалый мир. Любое действие, любая вещь, не говоря уж о вселенной, требуют по меньшей мере смешения доброго и злого начал. Именно таково происхождение нашего мира, дающего все основания, чтобы доказать существование как хорошего бога, так и злокозненного божества.

Добрый бог плохо оснащен для творения: он обладает всем, кроме всемогущества. Его величие зиждется на слабости (добро всегда анемично), он – сама никчемность и не способен никому помочь… Да мы и прибегаем к нему, лишь когда выбиваемся из исторического измерения, когда же возвращаемся в колею, такой бог становится чуждым и непонятным, в нем нет ничего притягательного, то есть ничего чудовищного. Тогда мы обращаемся к богу низменному и деловитому, создателю и организатору. Чтобы понять механизм творения, надо представить себе бога предающимся то злу, то бишь новизне, то добру, то бишь инертности. Очевидно, в этой борьбе зло понесло урон, поскольку не могло не заразиться добром, – вот почему в нашем мире не все целиком и полностью дурно.

Поскольку зло лежит в основе всего тленного, иначе говоря, всего живого, то попытки доказать, будто на его долю приходится меньше сущего, чем на долю добра, или совсем ничего не приходится, попросту смешны. Кое-кто отождествляет зло с небытием, воображая таким образомспасти доброго боженьку. Но спасти его можно, только набравшись мужества не приписывать ему роль демиурга. Христианство не пошло на это и потому на протяжении всей своей истории вынуждено было всячески ухищряться, настаивая на противной очевидности идее милосердного творца. Именно это безнадежное предприятие истощило эту религию и дискредитировало бога, которого старалось защитить.

Напрашивается мысль, что творение, оставшись на стадии замысла, не могло быть завершено и не заслуживало того; что оно было грандиознойошибкой, рядом с которой пресловутая провинность человека выглядит мелкой промашкой. В чем наша вина? Разве не следовали мы, почти рабски, примеру создателя? Нас постигла та же роковая судьба, что и его, недаром же мы вышли из рук злого, проклятого бога.

Мы не выбираем предметы поклонения и поношения; с самого начала одним из нас предназначено верить в бессильного всевышнего, другим – в демиурга, третьим – в дьявола.

Ну а дьявол – это полномочный представитель демиурга, его земной управляющий. Невзирая на дурную репутацию и ужас, который внушает его имя, он обыкновенный администратор, ангел, на которого возложена грязная работа вершить историю.

Совсем иная функция у демиурга – не будь его, куда бы мы девались от стоящих перед нами нелегких задач? Если бы мы оказались на должной высоте, если бы хоть сколько-нибудь были достойны этих задач, взывать к нему не было бы нужды. Но при нашей вопиющей несостоятельности мы за него цепляемся, умоляем его существовать; а коли он окажется выдумкой, то-то будет для нас позор и горе! На кого же тогда спихнуть вину за наши беды, прорехи, за то, что мы – это мы? Для того мы и установили его авторское право на наши дефекты, чтобы он служил им оправданием. Взвалив же на него еще и ответственность за несовершенство мира, мы и вовсе обеспечили себе спокойную жизнь: незачем беспокоиться по поводу нашего прошлого и будущего, изводить себя надеждой – все предрешено, все бесповоротно и потому утешительно. Такой бог поистине бесценен, так как избавляет нас даже отраскаяния, ведь в грехи нас вводит его произволение.

Куда важнее найти в божестве источник своих пороков, чем добродетелей. С достоинствами нетрудно примириться, недостатки же мучат, тревожат нас. Поэтому весьма удобно, когда можно спрашивать за них с бога, способного пасть так же низко, как мы, и не ограниченного рамками скучных общепринятых нормативов. Злой бог –полезнейший из всех когда-либо существовавших. Без него у нас бы не было оттока желчи. Все виды ненависти в конечном счете обращаются на него. Мы все без исключения считаем, что нас недооценивают и осмеивают, можно ли допустить, что эта тотальная несправедливость – дело рук человеческих? Нет, она должна исходить из более высокой инстанции и иметь касательство к темным козням, учиненным еще при сотворении мира. И вот она, эта инстанция, известно, кого пинать и поносить. Ничто так не льстит самолюбию и не способствует самоуважению, как возможность отодвинуть как можно дальше от себя причину своего ничтожества.

Ну а ладить с нашим обычным, добрым и придурковатым господом богом нам удается в те редкие минуты, когда мы удаляемся от всего мирского, – минуты, всецело ему отведенные, в которые он утверждается,сотворяется и восстает из глубин нашего существа, оттесняя и посрамляя сарказм. Где Бог, там конец иронии. Однако стоит ей воспрянуть и вернуться на свои позиции, как наши отношения с богом портятся и прерываются. Нам надоедает вечный диспут о нем, и мы жаждем изгнать его из наших мыслей, не тратить на него ни гнева, ни даже презрения. С ним столько воевали задолго до нас, что нет никакого смысла снова нападать на труп. И все же он что-то для нас значит, вызывает в нас какие-то чувства, пусть хотя бы досаду, что сразили его не мы.

Во избежание связанных с дуализмом осложнений можно представить бога единым, но проходящим две стадии развития: в первой он выступает премудрым, безжизненным, самодостаточным, никак себя не проявляющим, это утомленный вечным бытием,спящий бог; во второй же он изобретателен, в своем буйстве он громоздит ошибку на ошибку и предается в высшей степени предосудительной деятельности. Эта гипотеза, если вдуматься, не столь ясна и выгодна, как гипотеза о двух совершенно разных богах. Те же, кто находит, что обе они преувеличивают значение нашего мира, могут, вслед за некоторыми гностиками, предположить, что его владыка был по жребию выбран из рядовых ангелов.

(Отождествлять божество с некой личностью унизительно и примитивно. Но для воспринявшего Писание бог никогда уже не будет идеей или безликим началом. Двадцать веков ожесточенных препирательств не могут забыться в один день. Наша духовная жизнь, опирается ли она на Иова или на апостола Павла, – это сплошные распри, сцены, скандалы. Смелые обличения атеистов доказывают одно: все их атаки явно нацелены накого-то. А потому им нечем особенно гордиться: не так уж они эмансипированы, как им хочется думать, поскольку представляют себе Бога в точности так же, как верующие.)

Для внешнего человека творец – это основа основ, напротив, внутренне человек ощущает творение как лишний эпизод, нелепую и ненужную выдумку. Глубокий духовный опыт начинается там, где кончается власть демиурга. Такой опыт в нем не нуждается, обличает и отрицает его. Пока он навязывается нам, он и внешний мир, нет никакого средства избавиться от одного и от другого, в саморазрушительном порыве достичь несотворенности и раствориться в ней.

Такой экстаз – направленный на богабез всяких атрибутов, на самоё божественную сущность – ведет к полнейшей и более чистой, чем у бога-вседержителя, бесстрастности; погружение в божественное никак не связано с какой бы то ни было формой божественного. Именно таков последний этап, конечный пункт мистического пути, исходная же точка – разрыв с демиургом, отказ следовать в его колее и рукоплескать его деяниям. Никто не преклоняет перед ним колена, никто его не почитает. Единственные слова, к нему обращенные, – это молитвы наизнанку, к которым сводится все общение между падшим творцом и падшей тварью.

Возложить на официального бога функции отца, творца и управителя значило подвергнуть его нападкам, которые трудно выдержать. Но послушаешь какого-нибудь Маркиона1, яростнее всех других ересиархов противившегося затушевыванию зла и своей беспримерной ненавистью к злому божеству больше всех способствовавшего его славе, – послушаешь его и подивишься, сколь это божество живуче! Ни одна религия не упустила в период становления столько счастливых возможностей, как наша. Мы были бы сегодня совсем иными, начнись христианская эра с поругания творца; если бы было дозволено хулить его, это сильно облегчило бы наше бремя, и два тысячелетия истории не оказались бы такими тягостными. Отказавшись осудить его и отвергнув все учения, на это посягнувшие, Церковь обрекла себя на лукавство и ложь. В утешение можно лишь заметить, что самые привлекательные персонажи ее истории – это ее враги из ближнего круга, все те, с кем она боролась, кого изгоняла и кто, желая сохранить честь Бога, не соглашался и под страхом смерти признать его творцом. Фанатически отстаивая божественную непричастность, отстраненность, свойственную верховному добру, они могли без помех и задних мыслей ненавидеть одного бога и любить другого. Их истовая вера исключала возможность всякой подтасовки, без которой не обходятся даже самые искренние терзания. В то время еще не изобрели всяческих оправдательных маневров и не додумались до нынешней моды прикрывать живую боль теологической эквилибристикой. Однако некая неувязка имелась и у гностиков с манихеями всех разновидностей, ибо они тоже маньяки, но с противоположным знаком: одержимые скверной. Их притягивало, чуть ли не наполняло зло, без него их жизнь была бы пуста. Они его искали и не расставались с ним. А на несотворенности его настаивали потому, что втайне желали, чтобы оно пребывало всегда и можно было вечно упиваться им, отрабатывать на нем свои бойцовские таланты. Из любви к Богу они так много размышляли о его Враге, что в конце концов проклятие стало им понятнее, чем спасение. Вот почему они так хорошо разбирались в существе здешнего мира. Сумеет ли извергнувшая их Церковь усвоить их положения и, милостиво перенеся центр тяжести на творца, отлучить наконец его? Лишь обратившись к старым ересям, отменив прежние анафемы и произнеся новые, она сможет возродиться.

Робкое, лишенное энергии добро неспособно распространяться; зло же передается легко, стремительно и без осечки, поскольку обладает двойной привилегией: соблазняет и заражает. Поэтому злой бог, в отличие от доброго, без труда покидает свои пределы и вторгается в мир.

Мы все унаследовали непреодолимую тягу простирать себя вовне, и тут прискорбный пример подал нам творец, ибозачинать значит по-иному и на ином поприще продолжать его «фамильное» дело, то есть вносить свою обезьянью лепту в «творение». Без данного им импульса не было бы ни этого желания продлевать живую цепочку, ни тем более необходимости поддаваться проискам плоти. Деторождение – вообще вещь сомнительная; хорошо, хоть ангелы для этого не годятся, развитие жизни – прерогатива падших существ. Эта жадная, ненасытная страсть подобна проказе и бесконечно расползается. Надо бы остановить конвейер, ведь страх, что человеческий род пресечется, не имеет никаких оснований: что бы ни произошло, на земле останется достаточно остолопов, озабоченных лишь тиражированием себя, а если уж и они подкачают, то хоть одна завалящая пара, готовая посвятить себя этой задаче, всегда найдется.

Пресекать следует не жажду жизни, а именно стремление оставить «потомство». Родители,производители – это либо злоумышленники, либо сумасшедшие. Чтобы последней козявке было дозволено давать жизнь, «производить на свет» – это ли не верх безнравственности? Можно ли без страха и отвращения подумать об этом чуде, делающем кого ни попадя мелкотравчатым демиургом? То, что должно было стать таким же исключительным даром, как гениальность, разбазарено без разбора – дурная щедрость, навечно опозорившая природу.

Преступный призыв Книги Бытия: «Плодитесь и размножайтесь!» – не мог исходить из уст доброго бога. Имей он право голоса, то скорее дал бы иной совет: «Оставайтесь немногочисленными!» И никогда не присовокупил бы роковых слов: «И наполняйте землю». Надо как можно скорее стереть их из Завета, смыть с него это постыдное пятно.

Плоть разрастается по поверхности планеты, как гангрена. Она не знает границ и продолжает бушевать, несмотря ни на какие издержки, принимая поражения за победы, – ничто и ничему ее не учит. Плоть – полигон тлетворных инстинктов творца, именно она – основа его царства. По логике вещей, она должна удручать не столько тех, кто просто ее созерцает, сколько тех, кто обеспечивает ее рост и процветание. На деле этого не происходит, потому что они не ведают, какую пестуют язву. Настанет время, когда беременных женщин будут побивать камнями, материнский инстинкт – клеймить и изживать, а стерилизацию – поощрять и приветствовать. Правы были богомилы, катары и прочие секты, не жаловавшие плодовитость, когда осуждали брак, мерзейшее установление, которое испокон веков оберегается в любом обществе, к великому прискорбию горстки непомраченных умов. Множить тварь – значит любить пожар, питать и раздувать пламя по доброй воле. Правы были древние философы, объявлявшие Огонь первоосновой вожделения и всего мироздания. Ибо вожделение поджигает, пожирает и уничтожает, оно и побуждает, и разрушает живые существа, это темная, адская по сути своей сила.

Не в радости создавался этот мир. Но ведь зачатие приносит удовольствие? Бесспорно. Однако это не одно и то же: удовольствие – всего лишь заменитель радости, предназначенный отвлечь нас, заставить забыть, что все творение, до последней мелочи, несет на себе отпечаток исконной кручины, которая явилась его истоком. Это неизбежно обманчивое чувство также толкает нас на известные подвиги, в принципе считающиеся предосудительными. Не будь его – и очень скоро все живое, включая крыс, предпочло бы воздержание. Всю иллюзорность удовольствия мы понимаем тогда, когда испытываем наслаждение. Наслаждение – высшая степень, пик удовольствия, но именно здесь, в апогее, оно вдруг обнаруживает свою мнимость, оглушает пустотой. Словом, наслаждение – этокрах удовольствия.

Совершенно невообразимо, чтобы богили даже человек произошел в результате неких гимнастических упражнений, завершающихся хриплым стоном. И странно, что за столь долгое время «эволюция» не выработала какого-нибудь иного варианта. Впрочем, чего ради ей утруждаться, раз нынешний исправно действует и всем подходит? Уточним: речь идет не о жизни как таковой – она достаточно таинственна и изнурительна, чего не скажешь об этих самых упражнениях, непозволительно доступных и легких, если иметь в виду их последствия. Зная, что судьба не поскупится на испытания для каждого, даешься диву, как велика диспропорция между минутной утехой и неисчислимыми бедами, которыми она оборачивается. Чем дольше раздумываешь над этим, тем больше склоняешься к мысли, что правильнее всего поступают те, кто избрал аскезу или разгул, блудники или скопцы.

Итак, деторождение – результат чудовищного безрассудства, если же вдруг мы стали бы разумными, то бишь безразличными к участи нашего рода, то оставили бы лишь очень небольшое число его представителей, подобно тому как сохраняем особи животных исчезающих видов. Перекроем же дорогу плоти, попытаемся остановить ее страшный натиск. Мы наблюдаем настоящую эпидемию жизни, столпотворение лиц. Где и как возможно еще предстоять перед Богом?

Никто не пребывает в страхе постоянно, нам случается отстраниться, почти забыться, особенно когда мы любуемся каким-нибудь пейзажем, в котором отсутствуют наши сородичи. Стоит же им появиться, как возобновляется мука. Так что соберись мы оправдать создателя, признать этот мир сносным или даже вполне удовлетворительным, нам все равно пришлось бы делать оговорку относительно человека, этой ложки дегтя в творении.

Мы вольны вообразить, что демиург, убедившись в несовершенстве или вредоносности своего произведения, может в один прекрасный день его уничтожить и даже устроить так, что и сам погибнет вместе с ним. Можно, однако, предположить нечто иное: будто он испокон века только тем и занят, что сам себя разрушает; будущее же в таком случае – всего-навсего продолжение медленного саморазрушения. Каким бы этот процесс ни был, затяжным или скоротечным, – в любом случае он должен заключаться в том, что творец опомнится, переоценит свое детище и в конечном счете отвергнет его. Мы все, включая бога, несем в себе тайное чувство сокрушительного банкротства, и нет ничего столь глубоко укорененного и столь трудно осязаемого. Большинство даже не подозревает, что это чувство у них есть. По особой милости природы нам не дано его осознать, ведь сила живого существа – в незнании того, до какой степени оно одиноко. Блаженное незнание – благодаря ему мы способны шевелиться и действовать. Но лишь только мы раскроем этот секрет, как тут же пружина лопнет и механизм сломается. Именно это произошло или, быть может, произойдет с творцом.

Все время жить, терзаясь желанием соответствовать чему-то, не зная хорошенько, чему именно… Нетрудно перейти от неверия к вере или наоборот. Но во что обратиться и от чего отречься при хронически трезвом взгляде? Трезвость не дает никакой материи, не имеет содержания, которое можно было бы опровергнуть, она – пустота, а потому неопровержима. Трезвость – это экстаз с обратным знаком.

Кто ничему не соответствует, тот не соответствует и самому себе, отсюда призывы без убеждения, шаткие принципы, лишенные пыла порывы, то раздвоение, которым страдают наши идеи и даже наши реакции. Поначалу двусмысленность, определяющая все наши отношения с миром и с другими людьми, была только нашим достоянием, но постепенно мы распространили ее вокруг себя, дабы не миновала она никого из живущих, дабы никто больше не понимал, что к чему. Ничегоясного не осталось; по нашей милости сами вещи стали зыбкими и туманными. Любому, кто печется о спасении, необходимо быть уверенным в том, что молитва вообще возможна, нам же негде взять эту уверенность. Ад – это немыслимость молитвы.

Торжество невнятицы – самое вредоносное из наших деяний, делающее нас достойными соперниками демиурга.

Люди были счастливы лишь в такие времена, когда жаждали оставаться в тени и охотно мирились со своей слабостью. Религиозное чувство питается не констатацией, но желанием немощи, потребностью нежиться в ней. Как же удовлетворить эту присущую нашей натуре потребность теперь, когда боги больше не тащат нас на буксире? Раньше они бросали нас, теперь и мы их. Мы слишком долго жили подле богов, чтобы еще питать к ним какие-то добрые чувства; до них было рукой подать; мы слышали каждое ихшевеление, они же следили за нами, подстерегали, не оставляли в покое… Как известно по опыту, нет никого ненавистнее соседа. Его близость мешает дышать, отравляет дни и ночи. Мы часами мечтаем, чтобы сосед провалился, но он, постылый, неизменно тут как тут. Все наши помыслы направлены на то, как бы его устранить, наконец мы решаемся сделать это, но в последний момент трусим. Так мы и остаемся потенциальными убийцами живущих рядом и из-за того, что у нас не хватает воли довести дело до конца, терзаемся, озлобляемся, портим себе кровь.

С богами все оказалось легче: их назойливость допекала нас так невообразимо долго, что церемониться стало более невтерпеж, надо было во что бы то ни стало положить этому конец. И когда против них поднялся негодующий вопль, каждый не преминул присоединить к нему и свой жалкий голос.

Мысленно перебирая многотысячелетний пантеон дружественных и враждебных сил, накопленный разными сектами, конфессиями и мифологиями, приходишь к выводу, что единственный, с кем нам не хочется расставаться, это тот же демиург – нас с ним связывают все беды мира, причины которых необходимо видеть в нем. О нем мы думаем на каждом шагу своего короткого века. Размышляя о собственной жизни и жизни вообще, о ее истоках, мы восхищаемся и приходим в ужас: это поистине устрашающее чудо и происходить оно может только отнего, совершенно особого, самостоятельного бога. Ни к чему утверждать, что его нет, когда мы каждый день заходим в тупики, из которых не выйти, если не признать его или не придумать. Предположить, что он, возможно, существовал когда-то и умер вместе с другими богами, не позволяют те же неразрешимые вопросы, требующие его воскресить. Он просуществует до тех пор, пока не пройдет наше восхищение, страх и тревожное недоумение перед всем сущим и живущим. Можно сказать: «Преодолейте страх, и пусть останется одно восхищение». Но чтобы его преодолеть и уничтожить, понадобилось бы добраться до его корня, разрушить его основание, то есть, ни много ни мало, перестроить заново весь мир, лихо сменить демиурга, словом, поручить себя другому творцу.

Новые боги

Тот, кого занимают бесчисленные столкновения непримиримых идей, должен остановить свой взор на картине первых веков нашей эры – здесь он найдет модели всевозможных конфликтов, которые в смягченной форме встречаются в самые разные исторические моменты. И неудивительно: ведь в ту эпоху ненависть свирепствовала как никогда. Главную роль тут сыграли христиане, задиристые, упрямые, быстро и в совершенстве освоившие искусство ненавидеть, тогда как оружием язычников было лишь презрение. Воинственность – общая черта новых людей и новых богов.

Если бы нашлось на свете диковинное существо, начисто лишенное язвительности, и пожелай оно приобрести это качество или хотя бы ознакомиться с ним, ему было бы достаточно почитать Отцов Церкви, начиная с Тертуллиана, самого блестящего из всех, и кончая, скажем, святым Григорием Назианзином, желчным да притом еще и нудным, чья речь против Юлиана Отступника вызывает острое желание немедленно стать язычником. Никаких заслуг не признается за бедным императором, и даже при описании его героической смерти в бою против персов с нескрываемым удовольствием замечено, что умер он будто бы «от руки варвара, полкового шута, который своими шутками и ужимками отвлекал солдат от тягот походной жизни». Ожесточение тем более непростительное, что святой иерарх знавал Юлиана в молодости, когда они оба обучались философии в Афинах.

Сколько злобы слышится в тоне тех, кто отстаивает внешне притесняемое, но по существу уже победившее учение; они не могут сдержать ликования при мысли о своем триумфе и, натерпевшись страху, отыгрываются, расточая угрозы. Тертуллиан, с трепетом и злорадством описывая Страшный суд, который называетвеличайшим зрелищем, предвкушает, как будет смеяться, глядя на монархов и богов, «истошно стенающих в бездонной пропасти». Упорно твердя язычникам, что они и их идолы обречены на гибель, можно вывести из себя самых терпимых. Вся христианская апологетика, это собрание выдаваемых за трактаты пасквилей, являет собой непревзойденный образец литературного злословия.

Только потрепанные божества дают спокойно дышать. Чем больше убеждаешься в этом, тем с большим ужасом думаешь, что, живи мы на заре христианства, мы бы, возможно, тоже подпали под его обаяние. Первые шаги религии (и не только ее) всегда внушают недоверие. Однако лишь они сколько-нибудь осязаемы, лишь ониподлинны, подлинны и ужасны. Никому не удается безнаказанно присутствовать при утверждении нового бога, каким бы он ни был и где бы ни являлся. Так повелось издавна: взять хоть Прометея, жертву Зевса и новой клики олимпийцев.

Не столько тяга к спасению, сколько неприязнь к античному миру наполняла христиан ниспровергающим рвением. В большинстве своем они были чужаками, чем и объясняется их неистовство против Рима. Ну а чем распаляться новообращенному коренному римлянину? Единственное, что ему оставалось, это возненавидеть себя самого. Без этой извращенной ненависти, поначалу странной, но оказавшейся заразной, христианство осталось бы жалкой сектой, привлекающей лишь инородцев, – кто, кроме них, способен по доброй воле променять древних богов на распятого мертвеца? Чтобы понять, как мог отнестись к причуде Константина традиционно мыслящий, почитающий свою религию язычник, надо поставить себя на его место: как было ему принять крест, как стерпеть изображение на римских знаменах символа позорной казни? Но все же люди смирились, и трудно вообразить, сколько внутренних поражений слилось в этом вскоре охватившем всех смирении. Если с точки зрения морали его можно рассматривать как завершение кризиса и объяснять или извинять обращением в новую веру, то в политическом плане оно предстает чистейшей изменой. Отречься от богов, создавших Рим, значило отречься от самого Рима и примкнуть к «без году неделя объявившейся на свете новой породе людей, без роду, племени и обычаев, оспаривающих религиозные и гражданские установления, преследуемых законом, заклейменных позором, но кичащихся тем, что все ими гнушаются». Так бичевал христиан Цельс2 в 178 году. А спустя почти два века ему вторил Юлиан: «Если видел кто-нибудь за все правление Тиберия или Клавдия, чтобы хоть один умный человек склонился к христианским идеям, считайте меня наглым обманщиком».

«Новая порода людей» долго билась, прежде чем завоевать утонченные умы. Какое могло быть доверие к темным провинциалам с вульгарными повадками? Как, в самом-то деле, признать бога, которому поклоняются одни подонки, да еще и новоиспеченного? Только давность удостоверяет подлинность богов, потому римляне и почитали всех, кроме самых зеленых. В данном же случае самым досадным была чрезвычайная новизна Бога-Сына: новичок, выскочка… Именно этот отталкивающий персонаж, не предсказанный и не предвозвещенный никакиммудрецом, больше всего «шокировал» своей непривычностью. Понадобилось четыре века, чтобы к нему притерпелись. Бог-Отец, тот был старым знакомцем, его допускали; понятно, что из тактических соображений христиане ухватились за него и настойчиво на него ссылались: разве прославляющие его книги, традицию которых продолжают Евангелия, не старше на много веков языческих храмов, оракулов и богов, как неустанно твердил Тертуллиан? Войдя в полемический раж, он утверждал даже, что Моисей жил за несколько тысяч лет до падения Трои. Подобные разглагольствования служили тому, чтобы заглушить влияние мнений, вроде высказанного Цельсом: «Собственно говоря, евреи уже много веков тому назад стали сплоченным народом, установили собственные законы, которые соблюдают по сей день. Вера, которой они придерживаются, какой бы она ни была и что бы о ней ни думали, – это вера их предков. Оставаясь верными ей, они поступают так же, как любой другой народ, хранящий обычаи своей родины».

Апелляция к праву давности подразумевала признание законности всех местных богов. Христиане же, для виду соглашаясь с этим предрассудком, не могли, не изменяя себе, пойти дальше и принять его целиком, со всеми вытекающими следствиями. Для какого-нибудь Оригена3 разноплеменные боги были идолами, пережитком политеизма; уже Павел низвел их до уровня демонов. Иудаизм всех их считал ложными, – всех, кроме одного, своего собственного. «Единственная их ошибка, – писал Юлиан об иудеях, – состоит в том, что, угождая своему богу, они не чтят так же и чужих». Однако же он хвалит их за то, что им претит следовать в вопросах религии за модой. «Я избегаю новшеств во всем, особенно в том, что касается богов». Вот суждение, которое так повредило ему и на которое обычно ссылаются, клеймя его «реакционером». Но чем, спрашивается, христианство «прогрессивнее» язычества? Нет никакой качественной разницы между одним и другим богом, одной и другой культурой. И даже между одним и другим языком. Кто осмелится объявить превосходство христианских писателей над языческими? Святой Иероним признается, что после Цицерона или Плавта с отвращением читает даже Пророков, хоть у них и дух, и стиль не то что у Отцов Церкви. А между тем именно они, неудобочитаемые Отцы, в ту пору воплощали собой «прогресс»; что же, кого от них воротило, тот, выходит, «реакционер»? Юлиан предпочитал им Гомера, Фукидида и Платона и правильно делал. Не только враги, но и почитатели во все времена дружно ругали его за указ, которым он запрещал христианским учителям интерпретировать греческих авторов. Необязательно его оправдывать, но нетрудно понять. Перед ним были фанатики; чтобы заставить уважать себя, приходилось иногда, подобно им самим, хватать через край и нести ахинею, иначе они не принимали бы его всерьез и считали за дилетанта. Вот он и потребовал от этих «преподавателей» уподобляться трактуемым авторам и разделять их взгляды на богов. «Если же они считают, что сии авторы в самом наиважнейшем вопросе ошибались, пусть идут в храмы галилеян трактовать Матфея с Лукой!»

Древние считали, что чем больше богов признаешь, тем лучше служишь Божественному Началу, ибо все они – лишь разные его виды и аспекты. Ограничивать число богов – кощунство, отменять всех в пользу одного – преступление. В этом преступлении и обвинялись христиане. Ирония по отношению к ним была уже неуместна: слишком далеко распространилось зло, которое они сеяли. К ним уже нельзя было легко относиться, чем и объясняется резкость Юлиана.

Политеизм лучше отвечает разнообразию наших склонностей и эмоций, давая им возможность проявиться и развернуться, поскольку каждая вольна выбрать себе наиболее подходящего в данную минуту бога. А как обходиться одним-единственным богом? Как к нему подступиться? Как егоприменять! При нем все время чувствуешь себя под давлением. Монотеизм угнетает наши чувства: делает нас глубже, но и уже; предписывая нам с помощью системы запретов одно лишь внутреннее измерение в ущерб расцвету всех сил, он преграждает нам путь, связывает и уродует нас. Несомненно, с множеством богов мы были бы нормальнее, чем с одним. С точки зрения здоровья монотеизм – огромный шаг назад!

Когда богов несколько, почитание распределяется между ними, когда же оно направлено на один объект, то слишком концентрируется, становится чрезмерным и в конце концов разъяряется, оборачивается слепой верой. Энергия не распыляется, а устремляется вся в одно русло. Язычество отличалось тем, что не делало особой разницы между верой и неверием, верными и неверными. Впрочем, понятие веры – изобретение христианства, оно предполагает одинаковое извращение в человеке и в Боге, вступивших в бурный и бредовый диалог. Отсюда ощутимые в новой религии черты одержимости. Прежняя, куда болеечеловечная, позволяла каждому выбирать божество на свой вкус; она ничего не навязывала, поэтому вы примыкали к тому или иному культу по собственному усмотрению. Чем человек прихотливее, тем чаще ему хотелось обновлять пантеон, переходить от одного бога к другому, и он мог надеяться в течение жизни полюбить их всех. К тому же боги были невзыскательны, не требовали благоговения, их приветствовали, но перед ними не преклоняли колен. Они идеально подходили тем, кого разрывали непримиримые противоречия, смятенным и неуемным умам: какая счастливая возможность при таком вечном разброде перепробовать всех и быть почти уверенным, что рано или поздно нападешь на того, который тебе насущно необходим! После победы христианства никакой свободы выбора не осталось. С сосуществованием богов в тесноте, да не в обиде было покончено. Разве примкнул бы к новой религии пресыщенный, но не до отвращения эстет, если бы знал, что она протянет века? Разве променял бы раздолье сменного многобожия на культ столь устрашающе живучего бога?

Это только кажется, что человек вручил себя богам, чтобы иметь опору и защиту, на деле же он поступил так из жажды страдания. Пока он верил, что богов много, он оставлял за собой некоторую свободу маневра, приберегал лазейки, ограничившись же одним, устроил себе лишние муки и препоны. Ни одно другое живое существо не способно само себя любить и ненавидеть столь изощренно, чтобы осчастливить себя таким тягостным рабством. Какая жестокость связать себя с великим Фантомом, подчинить свою судьбу его произволу!Единый бог делает жизнь невыносимо удушающей.

Христианство воспользовалось строгостью римских законников и изворотливостью греческих философов, но не затем, чтобы освободить человеческий дух, а чтобы сковать его цепями. Сковав же, заставило его обратиться внутрь себя, уйти вглубь. Догмы держат человека в заточении, ограничивают его во внешнем мире жесткими рамками, за которые он ни в коем случае не должен выходить, и в то же время оставляют ему полную свободу передвигаться по внутреннему миру, исследовать собственные химеры и искать, желая ускользнуть от тирании догматических предписаний, иное бытие – или его обратный эквивалент – в любом доведенном до крайности чувстве. Экстаз, утеха пленного духа – несравненно более частое явление в авторитарной религии, чем в либеральной, потому что он – порыв к сокровенному, обращение к недрам,бегство в себя.

Давно лишенные всякого прибежища, кроме Бога, мы так же глубоко погрузились в него, как и в самих себя (это погружение – единственный настоящий подвиг, который мы совершили за две тысячи лет), обшарили его и свои бездны, одну за другой раскрыли его тайны, изнурили и ославили его могущество, атакуя с двух сторон: с помощью молитвы и с помощью науки. Древние не слишком утомляли своих богов, у древних хватало деликатности не надоедать им и не делать предметом изучения. Пока не произошло пагубное превращение мифологии в теологию, они еще не знали того постоянного напряжения, которое свойственно как высоким речам великих мистиков, так и общим местам катехизиса. Когда все посюстороннее запретно и мы чувствуем себя физически отрезанными от него, то поправить дело может не вера или ее отрицание (то и другое – проявление ущербности), а языческий дилетантизм, точнее говоря – наше о немпредставление.

Самое крупное недоразумение, с которым сталкиваются христиане, заключается в том, что они должнысознательно служить лишь одному богу, тогда как практически им открыт путь к поклонению многим (культ святых). Благотворный путь, позволивший политеизму выжить, вопреки всем запретам. Не будь его, стерильно чистое христианство неминуемо привело бы к повальной шизофрении. Да простит нас Тертуллиан, но душа – прирожденная язычница. Если бог, каким бы он ни был, отвечает нашим насущным, неотложным нуждам, он придает нам сил, подстегивает нас; другое дело – если он навязан и неизвестно зачем нужен. Ошибка языческой религии состояла в том, что она набрала их слишком много; ее погубила излишняя снисходительность и терпимость, ей изменил инстинкт самосохранения.

Борьба с гордыней, этой всеразъедающей проказой, давно уже ведется на уровне внешних проявлений, а раз так, то нельзя не пожалеть об исчезновении религии, столь же поверхностной в своих правилах и действиях, но обходящейся без всяких драм, угрызений совести, призывов к раскаянию. В античности глубокой была не религия, а философия; в наше время «проникновение в глубины» и все связанные с ним страдания целиком и полностью в ведении христианства.

Когда вера становится расплывчатой (как в эпоху эллинизма или в нынешнее время), обычно производится инвентаризация богов, которых не делят на истинных и ложных. И наоборот, идея их равноценности неприемлема в периоды обострения религиозного пыла. Молитва не может обращаться к всего лишьгипотетически истинному богу. Она не станет вдаваться в нюансы, ее не устраивает деление божественности по степеням; даже если она усомнится, то лишь добиваясь Истины. Оттенку не помолишься. Так повелось с тех пор, как разразилось бедствие монотеизма. В язычестве все обстояло иначе. Минуций Феликс4 в своем диалоге «Октавий», прежде чем начать отстаивать христианскую позицию, дает слово язычнику Цецилию, который говорит: «Мы видим, что в каждой области почитают своих богов: в Элевсине Цереру, во Фригии Кибелу, в Эпидавре Эскулапа, в Халдее Бела, в Сирии Астарту, в Тавриде Диану, среди галлов – Меркурия, а в Риме – всех богов вместе», – и прибавляет о христианском, единственном непризнанном, боге: «А откуда взялся этот диковинный, заброшенный одиночка, неведомый ни в одной стране, ни одному свободному народу?..»

Согласно старинному римскому закону, никто не должен поклоняться чужим или новым богам, пока они не признаны государством, точнее сенатом, ибо только он уполномочен решать, каких из них следует принять, а каких нет. Христианский бог, выходец с окраин империи, проникший в столицу с помощью малопочтенных средств, впоследствии сполна отыгрался за то, что ему пришлось унижаться и хитрить.

Чтобы уничтожить цивилизацию, надо уничтожить ее богов. Христиане, не решаясь открыто напасть на Римскую империю, принялись расшатывать ее религию. Они охотно подвергались преследованиям, чтобы еще больше распаляться и давать пищу своей неистребимой ненависти. Худшим несчастьем для них было бы не удостоиться венца мучеников! В язычестве их возмущало все, вплоть до терпимости. Гордые своей убежденностью, они не понимали, как могут язычники довольствоваться правдоподобием и мириться с религией, служители которой – всего-навсего чиновники, исполнители ритуальных комедий и никого не принуждают к обременительнойискренности.

Итак, если согласиться с тем, что жизнь становится сносной только при возможности менять богов, а монотеизм содержит в себе зародыш всех форм тирании, то существовавшее в античности рабство уже не кажется таким страшным. Уж лучше быть рабом, но вольно поклоняться тому божеству, какое тебе больше нравится, чем быть «свободным», но обреченным почитать одно-единственное, общее для всех. Свобода – это право наразнообразие, она заведомо предполагает множественность и потому дробит абсолют, распыляет его глыбу в рой истин, одинаково обоснованных, одинаково недолговечных. В либеральной демократии всегда кроется подспудный (или, если угодно, неосознанный) политеизм, и, напротив, любой авторитарный режим причастен к замаскированному монотеизму. Монотеистическая логика – любопытная штука: стоит язычнику обратиться в христианство, как он тотчас заражается нетерпимостью. Да лучше пропадать в обществе покладистых богов, чем благоденствовать под дланью деспота! В наше время, когда за отсутствием религиозных конфликтов бушуют идеологические, мы стоим перед тем же животрепещущим вопросом, который волновал позднеантичный мир: «Как отказаться от множества богов ради одного?» – с той разницей, что жертва, которая от нас требуется, не столь высокого уровня, речь идет уже не о богах, а о взглядах. Каждый раз, когда какая-нибудь доктрина или какое-нибудь божество претендует на господство, свобода оказывается в опасности. Если считать терпимость высшей ценностью, то любое покушение на нее, начиная с кампаний по обращению, на которые горазда Церковь, должно рассматриваться как преступление. Она потому и преувеличивает гонения, которые претерпела, раздувает до неправдоподобия число жертв, что сама очень долго была источником насилия и теперь хотела бы прикрыть свои злодеяния благородными предлогами: разве, оставляя безнаказанными пагубные учения, она не предавала бы тех, кто пошел ради нее на смерть? Выходит, она уничтожала «заблудших» из верности и имела полное право, пробыв четыре столетия в роли гонимой, стать гонительницей на четырнадцать следующих. В этом секрет, чудо ее долговечности. Никогда еще месть за мучеников не была столь свирепой и методичной.

1.Маркион (ок. 86 – ок. 160) – основатель одной из малоазийских гностических школ. В основе его учения лежали два начала: благой Бог и пребывающая под властью дьявола материя.
2.Мыслитель-гностик II в. Его «Истинное слово» (178) известно по пересказу в трактате Оригена «Против Цельса» (248).
3.Ориген (ок. 185 – ок. 253) – христианский богослов, один из первых Отцов Церкви.
4.Марк Минуций Феликс (ок. 200 – ?) – римский юрист, автор первой латинской христианской апологии – трактата «Октавий».

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
4,8
9 оценок
249 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
23 октября 2025
Дата перевода:
2025
Дата написания:
1969
Объем:
80 стр.
ISBN:
978-5-17-177606-0
Переводчик:
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:

Похожие книги