Читать книгу: «Дневник русской женщины», страница 12
Да! Только теперь могу я понять цену спокойного и радостного чувства довольства собою, сознания, что «я сделал все, что должен был сделать».
10 марта
Вспоминаю весну 1883 года. Двенадцать лет прошло! Не знаю отчего, но эта весна особенно припомнилась мне. Тогда я была восьмилетней девочкой, и, помню, веселой, беззаботной, как птичка. Помню прекрасные весенние дни, папин кабинет, весь залитый солнечным светом, и себя перед письменным столом, читающую роман Золя, какой – позабыла, должно быть, «Дамское счастье», потому что упоминалось имя «Дениза». Милая, родная Нерехта, счастливое время! – Все прошло, жизнь изменилась, и теперь уже нет ни девочки, ни папиного кабинета с большим письменным столом, заваленным книгами и газетами, ни тихой, ясной и прекрасной весны, как тогда!
11 марта
Получила из полиции свидетельство о политической благонадежности. Очень опасалась, чтобы не вышло истории с мамой, когда принесет бумагу полицейский, но все обошлось благополучно. Помощник пристава принес свидетельство, когда меня не было дома, и сказал горничной, чтобы я пришла в часть вечером. Я заранее уже подготовила Вассу не докладывать ничего маме, когда принесут бумагу, и если она спросит – отзываться незнанием; поэтому, когда она начала допрашивать Вассу, кто звонил, – та ответила: «Не знаю; какой-то офицер спрашивал барышню, велел ей прийти в 8 часов». – «Куда?» – спросила мать. – «Не могу знать», – отвечала моя верная дуэнья. Когда я возвратилась домой, мать меня встретила вопросом: «Какой это офицер приходил за тобой?» – «Подруга Маня уезжает сегодня, – смело лгала я, – он приходил сказать, чтобы я пришла ее проводить. Можно мне идти сейчас?» – «Можете». – «Ты за мной не присылай прислуги, меня проводят», – продолжала я лгать. – «Хорошо», – сказала мама вполне спокойно и села ужинать. Я же, почти бегом, глухими переулками, отправилась на конец города, в часть. Было темно, и ни одна из ярославских барышень не согласилась бы идти в такое время по таким улицам, где на каждом шагу трактиры и где рискуют встретиться с будиловцами. Но я не думала ни о чем и пришла в часть еще задолго до назначенного времени.
Меня вежливо пригласили присесть и подождать. Комната была полна народу. Мужики робко жались у стен, пристав разговаривал с каким-то мужчиной, в другом углу двое писали, у дверей стоял старичок в мундире. Мне было очень любопытно наблюдать за всеми: в первый раз в жизни видела я такую картину. Пристав не имел ни минуты покоя. Отпустил мужчину – зазвонил телефон: нашли мертвое тело ребенка, и он с кем-то разговаривал об этом деле. Затем к нему привели в качестве свидетеля извозчика. Я внимательно выслушала допрос мужика; записав его показания, пристав отпустил его. Не успел он сесть – пришла баба с жалобой, опять звонил телефон, приходили полицейские, входили и уходили мужики и бабы, получая какие-то бумаги, а я все ждала. Наконец явился помощник, я подписала заранее приготовленную расписку, взяла свидетельство и ушла, утомленная до крайности. Что-то будет?
16 марта
Прочла последний рассказ Толстого «Хозяин и работник». Едва только он появился в печати, как уже единогласно признан критикой за шедевр даже между произведениями великого писателя. Действительно, – можно ли написать лучше, проще, возвышеннее? В нем – и сила, и великая христианская идея. Кажется, словами не передать того впечатления, которое производит этот рассказ, написанный тем удивительным языком, которым владеет только Толстой: будто живешь вместе с этим хозяином и Никитой, так и видишь их перед собою, в особенности Никиту, в его драном кафтане, идешь с ним в конюшню, запрягаешь лошадь, едешь, плутаешь по полю… Такое точно впечатление производило на меня когда-то описание скачек в «Анне Карениной»… Фигура хозяина выступает не вдруг, а постепенно; сначала мы видим только хитрого мужика-богача, который думает только о торговле и барышах, но под влиянием смертной опасности, пред лицом неминуемой гибели, – в хозяине вдруг пробуждается «нечто», и это «нечто» все растет и растет, захватывает все его существо и заставляет наконец спасти Никиту, а самому погибнуть. Подобное превращение хитрого барышника, у которого на уме только «роща, валуки, аренда, лавка и кабаки», – в человека, «полагающего душу свою за други своя», может казаться неестественным: так велико расстояние между христианином-идеалистом и деревенским барышником. Но для гения Толстого это расстояние совсем не велико, и превращение Василия Андреевича совершается так естественно и просто, последние минуты его жизни так трогательны, что читатель даже нисколько не удивляется его перерождению. Чтение этого рассказа возбуждает лучшие чувства, и поэтому самое произведение, несмотря на свою простоту, – возвышенное. В нашей литературе нет рассказа, равного этому по силе и глубине мысли, простоте содержания и совершенству формы. О, если бы хотя 1/100 наших писателей могла писать так!
27 марта
Вот оно, дорогое для меня письмо Мани: «Дорогая Лиза! Вы, я думаю, на меня сердитесь, что я так долго не ответила Вам, но я была страшно занята в эти дни, занималась латинским, поэтому-то мне все и не удавалось сходить на курсы и разузнать то, о чем Вы просите. Простите, голубчик, меня за это, так как я понимаю Ваше нетерпение и браню себя за такую медленность в ответе. Директор курсов сказал, что свидетельство о безбедности Вы можете подать позднее, когда вам исполнится 21 год; прошение же и все бумаги подайте раньше… Вас непременно примут, так как, во–1) вы кончили с медалью, а во–2) поступаете в интернат. Кроме всех этих бумаг, надо собственноручно написать свою автобиографию, т. е. когда и где Вы родились, где учились, когда кончили курс, что делали по окончании курса и т. д. Это новое правило, до этого года ничего подобного не было. В половине мая приеду домой и все Вам расскажу лично. Не падайте духом, Лиза, и верьте, что, когда человеку чего-нибудь сильно хочется, он всегда добьется. Ваше стремление на курсы, конечно, увенчается успехом. Только будьте тверды и не отступайте ни на шаг от задуманного. Курсы, а главное – жизнь в Петербурге, общение с людьми, в самом лучшем смысле интеллигентными, дадут Вам много…»
Ее сестра Анюта принесла мне это письмо, когда я была у знакомых. Я не могла удержаться, ушла от гостей в другую комнату и распечатала письмо. «Ведь этим письмом решается моя судьба!» – думала я, и руки мои дрожали так сильно, что я не сразу вынула письмо из конверта. И по мере того, как я его читала, все светлее становилось на душе, я вдруг успокоилась… Мне стало до того хорошо, что, возвратясь к гостям и забыв все приличия, забыв о том, что неловко говорить в малознакомом обществе о своих личных делах, – бросилась к Лидии: «Лида, какое письмо я получила! Ведь теперь я знаю наверное, что могу поступить на курсы!»
В комнате сидели студент и одна барышня, не кончившая гимназии. Тотчас же завязался разговор о курсах. Молодые люди напали на меня: барышня со всем азартом невежества, студент – со всею самоуверенностью и беззастенчивым апломбом мужчины. Я молчала и про себя смеялась… не над барышней – ей, как не кончившей гимназического образования, естественно было рассуждать так, – меня смешил студент. Вдоволь наговорившись и прочитав мне длинную нотацию о глупости моего намерения, он тем не менее вздумал осведомиться, зачем я еду, на какое отделение поступаю и почему? Но, узнав вполне его взгляды, я вовсе не желала высказывать этому господину мои личные убеждения и отвечала уклончиво, давая понять, что нужно прекратить этот неприятный разговор.
Это письмо открывает передо мною новое будущее, новую жизнь!
1 апреля
Не далее как несколько часов тому назад я виделась с В… Я получила от него вчера утром письмо, в котором он писал, что приедет сегодня. Уже издали заметила я его высокую фигуру, когда мы шли навстречу друг другу… Он крепко сжал мне руку и, сказав «спасибо», тотчас же начал объяснение, результатом которого явилось назначенное на завтра последнее, решающее свидание с Валей…
Ей я сказала: «Ты должна прямо и честно объясниться с ним. Это будет самое лучшее. От него будет зависеть принять во внимание твое намерение поступить на курсы – и он тебе это скажет…»
2 апреля
…Валя была страшно взволнована и едва могла говорить… – «Он сделал мне предложение… мы пришли к соглашению. Я даже не ожидала, что он решится сказать маме, что женится под условием моего отъезда на курсы в нынешний же год. Он хочет теперь, чтобы я сначала узнала жизнь, пожила в Петербурге… А чтобы мама не испугалась четырехгодовой отсрочки, мы решили немного схитрить и сказать ей, что венчание отлагается только на год, на время которого я уезжаю учиться. Вот как хорошо мы все устроили… И вдруг… сейчас он говорил об этом с мамой… и… она… не соглашается», – разрыдалась Валя… Нам было страшно тяжело.
Вечером разговор с матерью был целой путаницей тупого, закоснелого эгоизма и жестокости, которой она нимало не скрывала перед нами. – «На такое условие я никогда не буду согласна. Она – моя дочь и должна жить со мною. Я ее никуда не пущу учиться. Свадьба должна быть без всяких условий, тогда муж будет ее попечителем и я не буду касаться дочери». Сказав эти слова, мама более не спускала глаз с В. и сестры, ни минуты не оставляя их вдвоем: она боялась, чтобы они, по ее словам, «не дали друг другу слова…».
4 апреля
Ох, сколько пережила за эти три дня! Мама теперь устранена от дела совсем: ей сообщили, что условия ее приняты и свадьба «состоится»… Но В. твердо решил не отступать от своего намерения дать сестре полную свободу по выходе замуж. – «Я не возьму ее с собой… Пусть тотчас же после венца, так как ей неудобно оставаться здесь, едет со мною в Петербург и там живет до начала учения. Я ее устрою на курсах, а сам потом уеду домой…» Он говорил это просто и уверенно, и лишь едва удалось мне подметить грустную нотку в его голосе, как говорят люди, пришедшие к какому-либо окончательному решению. Нет сомнения, он говорил о браке, но о таком, который сначала должен быть фиктивным. Меня тронуло такое благородство человека, а Валя ценит его безгранично… Теперь осталась одна практическая сторона дела… Свадьба предполагается через год…
5 апреля
Уехал В. Прекратились наши волнения, свидания и переговоры. Я испытываю удовлетворение в том, что теперь все зависит от них обоих и мне можно устраниться… Как бы ни кончился год ожиданий, – это будет уже личное дело сестры…
В нашу общую жизнь, однообразную и монотонную, как серенький осенний день, вдруг ворвался солнечный луч и упал на младшую сестру. И блеск этого луча озаряет ее бессознательно, даже против воли…
6 апреля
Встретилась с Петей у нас в доме. Выбрав минутку, я села в стороне от других, рядом с ним. «Спасибо вам за карточку; но только вы напрасно написали, что извиняетесь. Вы вовсе не виноваты передо мною… У всякого могут быть свои мнения…» Я говорила тихо, с тем особым, теперь мне хорошо знакомым, чувством надломленности, если можно так выразиться: мне было и безразлично, и очень грустно. – «Нет, если я извинялся, значит я находил это нужным. Тогда, кажется, я наговорил много лишнего», – отвечал Петя. «Я не признаю вас виновным; чужое мнение надо уважать… – совершенно спокойно, не смотря ему в лицо, произнесла я. – И не будем спорить… Пусть каждый останется при своем…» – «В таком случае остается повернуться друг к другу спиною и разойтись, как будто бы мы друг другу чужие», – оскорбленным тоном возразил Петя. – «Нет, я допускаю только полную свободу мнений». – «Тогда отчего же не возобновить переписки?» Я тотчас же решительно отказалась. Я чувствовала, что вполне владею собой, только говоря с ним холодно и равнодушно; и если бы во мне проснулась искренность – я потеряла бы самообладание и высказала бы ему все, что он причинил мне своим ответом на мой вопрос. А этого он не должен знать: моя гордость возмущается при одной мысли, что человек, меня не понимающий, узнает мою душу и с недоумением пожмет плечами и отойдет, пожалуй даже с насмешкой… Нет, нет! – Не надо!..
17 апреля
…Когда директор гимназии объяснялся в моем присутствии с мамой по поводу нравственно возмутительного поступка с ее стороны – я не могла быть спокойной; мое дыхание захватило, и стыд, мучительный стыд овладел мною. Я не смела взглянуть на говорившего; я хотела провалиться сквозь землю, исчезнуть сию же минуту; но мучение пересилило – и я зарыдала, не стыдясь своих слез, не считая за малодушие и слабость с своей стороны… – «Знаете ли вы, как называется подобный поступок? – говорил директор матери. – Вы точно сами не понимаете, что сделали и как меня оскорбили. Я бы мог искать удовлетворения другим порядком, но я этого не хочу, помня евангельское изречение: „не ведают бо, что творят“. Поэтому-то я и приехал к вам и говорю с вами в присутствии вашей старшей дочери, чтобы объяснить ваш поступок. И как после этого вы можете жаловаться на ваших сыновей, что они подделывают подписи в тетрадях, когда они воспитываются в таких понятиях? Ваша дочь плачет, и это вполне понятно: она видит, каков этот поступок…» Мать все время сидела молча, неподвижно, с таким видом, как будто бы все происходившее не касалось ее. Такая невозмутимость, такое бесстыдное равнодушие к собственной открытой и уличенной нечестности, соединенной с оскорблением другому лицу, не могли не поразить директора. Он пожал плечами: «Вы не поняли, как оскорбили меня. Вот перед вами человек молодой, не испорченный, вы видите, как он к этому относится. С вашей дочерью делается истерика». – «А со мной, вы думаете, не бывает истерики?» – спросила мать, из всего сказанного обратив внимание только на последнее слово, и сразу перескочила на свою любимую тему разговора – свои болезни. Директор только руками развел перед такой нравственною тупостью. – «Я говорю не о вас, а о вашей дочери, о том, какое впечатление производят на нее подобные поступки с вашей стороны. Я никому ничего не скажу, я хочу сохранить это в тайне и поэтому приехал сюда». Он поклонился матери, не подавая ей руки. Я все время стояла, не смея поднять глаза. Он подал мне руку, низко опустив голову, не глядя на него, я пожала ее…
Когда я пришла в комнату сестер – они уже отчасти слышали, отчасти сами догадались, о чем был разговор, – и мы молчали, подавленные, уничтоженные этим неожиданным испытанием. Это было хуже, чем горе, – это был позор, стыд за близкого человека, который явно поступил нечестно, обнаружив каменное равнодушие неврастенички, для которой все существование заключается в ее чудовищном эгоизме. О, Боже мой! Да за что же все это? Разве я таки виновата перед Тобою? Позор бесконечно хуже горя: горе с течением времени может утихнуть и не причинять сильной боли; но следы позора не изгладятся ничем…
18 апреля
Лишь только проснулась – первая моя мысль была о том, что случилось вчера… Если бы тогда я могла говорить, я должна была бы просить у него прощения за мать и благодарить за такое благородное отношение к нам… Но я тогда не могла ничего сказать. Не написать ли ему письмо? Я пошла к сестрам, они согласились. Я сама отнесла письмо в гимназию…
21 апреля
Когда я вспоминаю о том, что было на днях, – мне иногда кажется, что все это неправда, сон, кошмар… Но ведь это уже случилось! – И слезы неудержимо сбегают по лицу… Я прекратила всякие сношения с матерью, ограничиваясь ответами «да» и «нет», когда это необходимо. А она заговаривает таким тоном, как будто бы ничего не случилось… Да! у нее нет сердца, нет никакого чувства! Я, конечно, не имею права судить мать, но ведь все, что я ни говорю о ней, – правда. Ах, как тяжело, как бесконечно тяжело! Теперь мне хочется захворать, чтобы хотя на время потерять сознание всего окружающего, хотя на время забыться… и так бы до лета, когда я могу уехать отсюда…
Прочел ли директор мое письмо? Быть может, он разорвал его, не читая, если швейцар не сказал ему моего имени…
1 мая
Мне интересно наблюдать Валю. Я теперь схожу со сцены, которую заняла было на время, сажусь в ряды зрителей и наблюдаю… Должно быть, мне судьба быть зрительницей… Удивительно: ведь есть же такие люди, которые, не зная любви, весь век свой живут спокойно, вдали от нее, не имея понятия о романах. Но мне, мне… судьба дает иные роли: то наперсницы, как в старинных французских драмах, то посыльного, то секретаря, то советника, то ходатая по секретным делам, – и это почти во всех романах, которые мне встречались за небольшой сравнительно период времени, от 15 (когда одна моя подруга впервые решила, что я уже не «ребенок» и что мне «можно все сказать») до 20 лет.
11 мая
Что за глупое чувство – скука! Стоит только хоть на минуту поддаться ей, – и она овладеет тобой так, что не знаешь, как от нее и избавиться. Тогда все средства бессильны. Вот сегодня, сейчас, мне отчаянно скучно. Ни политическая экономия, ни газета, никакое чтение не помогут прогнать эту скуку…
Я брожу по комнатам и… сержусь… На что? – На то, что мне не пришлось ехать кататься на лодке в такой чудный майский вечер и я осталась дома, одна… Или мы, женщины, так мелочны, что такая ничтожная случайность в состоянии производит на нас такое впечатление? – Не знаю… Но в эти прекрасные дни, когда вся природа точно празднует свой праздник, когда вечера на Волге так чудно-хороши, – меня охватывает такое непреодолимое чувство… бежать, идти, ехать куда-нибудь! Мне хочется свежего воздуха, движения… А из окна моей комнаты я вижу пыльный двор и какой-то несуразный сад, полный народу, в котором нет ни одного уютного, хорошенького уголка, ни одного местечка, где можно было бы с удовольствием посидеть, полежать на спине и посмотреть вверх, на небо…
Мне скучно! Я брожу, как тень, из угла в угол и не знаю, куда девать собственную особу. В такие минуты она кажется совершенно лишней… Счастливы те люди, которые не знают никогда скуки! Это – труженики, которые спокойно могут радоваться свободной минуте, чтобы отдохнуть от своей работы… Хоть я и редко бываю в подобном настроении, но нахожу, что оно так скверно, что лучше было бы, если бы никогда его не испытывать.
Труд! работа! Но… если я не знакома еще с настоящим трудом, – я все-таки знаю, что мне сейчас надо заниматься, надо, пользуясь свободным временем, прочесть статьи Лессинга, надо бы яснее и тверже усвоить различие реалистической школы политической экономии от… Но вот не хочется же! Лессинг преспокойно лежит нетронутый, а Иванюков летит под стол… Мне стыдно и… все так же скучно!
Как хорошо уметь владеть собой! Как хорошо взять себя в руки, сказать: «Ну, довольно! За дело!»
16 мая
Недавно с Петей мы видели «Горькую судьбину». Игра Стрепетовой произвела на меня сильное впечатление. Симпатичный и прелестный образ несчастной Лизаветы до сих пор еще стоит передо мною. Поэтому, когда Петя заговорил сегодня об этой пьесе, я живо почувствовала вновь бесконечную жалость к этому существу, которое по своему сердцу стояло несравненно выше своей среды; меня охватило и негодование против барина-«интеллигента», жившего с Лизаветой по взаимной любви, который, при столкновении с действительно чистою натурою – мужиком грубым, но благородным, – обнаружил всю дрянность своей натуры, всю тряпичную бессильность своего характера, полную негодность, словом – ничтожество. Никогда не забыть мне его трусливого метанья по сцене, когда, терзаясь и мучаясь сознанием своей вины, без надежды ее исправить, – он раскрывал перед зрителем свою полную беспомощность. И тем яснее и благороднее рядом с ним казался его крепостной мужик, сначала сделавший все, что мог, по своему наивному, но честному, бесхитростному разумению, и под конец не выдержавший: проснулась в нем его сила – месть, она потребовала удовлетворения, и прямо и просто, как и все, что он делал, – Ананий задушил ребенка…
Все это я живо высказала Пете и, увлекшись, назвала этого барина подлецом. – «Ты так думаешь? Но ведь он – несчастный, глубоко симпатичный, нравственный человек». – «Как? этот поступок вы называете нравственным?» – с удивлением спросила я. – «Да, нравственным. Он полюбил ее, она его полюбила, это честно и нравственно». – «Но она же была не свободна». – «Ничего не значит. Любовь разве спрашивает об этом? Вспомни, что Лизавета не любила своего мужа, она была несчастна, и он – тоже». – «Нет! Вы называете нравственным то, чего никак нельзя назвать так. Допустим даже, что Лизавета не любила своего мужа; но она вовсе не была особенно несчастна: она относилась к нему хотя и пассивно, но все-таки жила спокойно. Ее чувства спали. Явился барин, этот образованный, развитой человек. Он угадал ее нежную душу, понял, полюбил ее и, конечно, первый признался ей… Я уверена, что самой Лизавете, как женщине, крестьянке, подобная мысль не могла бы прийти и в голову; и он заговорил с нею о своей любви, прекрасно зная, с кем говорит, и без труда получил ее взаимность. Этот развитой человек поступал подло, вполне сознавая, что делает подлость: он, барин, отнял у своего мужика единственное существо, которое было дорого и мило его же крепостному; радость его жизни, его любовь, его жену. Это, по-вашему, нравственно?» – «Но что же было ему делать, если он ее любил?» – «Он должен был любить ее, сколько хотел, но издали, никогда не говоря ей о своем чувстве; он должен был бежать от нее, вырвав с корнем эту страсть…» – «Нельзя требовать невозможного. Человек не в силах преодолеть себя, свою любовь. Вот ты не испытала этого чувства и поэтому судишь так строго…» – «Я не столько строго сужу, сколько возмущаюсь тем, что вы находите это нравственным. Ну, скажите, если бы вам пришлось быть в подобном положении, – вы отняли бы жену у мужа?» – «Если она меня полюбит, отчего ж? Она оставит мужа и придет ко мне, и это будет вполне нравственно». – «Значит, несчастный муж, если он любит свою жену, останется…» – «Ни при чем, – хладнокровно перебил меня Петя. – Она меня любит, и я ее люблю: так и должно быть, это хорошо и нравственно». – «А долг, а честь, а совесть – этот невидимый закон, который ужаснее всех?» – хотелось мне воскликнуть, но… я только пожала плечами. Если у человека понятие о чести и нравственности искажено до такой степени – бесполезно говорить с ним… – «Далее спорить, Петя, бесполезно, – тихо сказала я. – Ведь вы не можете уже теперь иметь правильного понятия о том, что честно и нравственно… не можете рассуждать правильно» (я удивилась, как спокойно сказала я эти слова, ясно намекавшие на то, что причиняло мне такое суждение)… Он понял мой намек: «Да, мои взгляды несколько иные»… – И он, не смущаясь, посмотрел на меня… Я даже не шевельнулась.
Удивительно! Почему же я так хладнокровно отношусь теперь к нему? Это не было то мое прежнее пассивное состояние, – это было здоровое спокойствие, ровное состояние духа. Почему же? – Не могу себе ответить. Но я чувствую себя очень хорошо: точно прежде ничего и не было… На днях я опять увижу Петю… и снова удивлюсь на самое себя: буду такая же, как и в этот раз…
21 мая
Да, такая же… Сижу себе в зале, он напротив меня, я молчу, и, вероятно, мое лицо приняло грустное выражение, потому что Петя спросил: «Что с тобой? Отчего ты такая?» Привыкнув видеть меня всегда оживленной, все убеждены, что я не могу быть иной. – «Сегодня мне было скучно, и я устала от немецких переводов…» – «Ты сейчас можешь заплакать…» – «Было бы отчего!» – равнодушно ответила я, чувствуя, что во мне что-то вдруг поднялось… Это скоро прошло…
28 мая
Вчера послала документы на курсы. Нет у меня позволения родителей, нет и свидетельства о безбедном существовании, и вся надежда теперь только на то, что директор примет во внимание мое близкое совершеннолетие. Но… сомнения берут верх, иногда мне кажется, что кто-нибудь посоветует маме воспользоваться своим правом попечительницы и потребовать мои бумаги обратно… Я в отчаянии от этого подозрения!
Читаю теперь «Психологию» Гефтинга. Там разбираются различные душевные состояния, между прочим страх и надежда. Два противоположных чувства не могут одновременно уживаться в душе; одно исключает другое, и потом это другое в свою очередь берет верх и вытесняет первое. Вот в подобном же положении нахожусь я теперь… Положим, я могу не бояться: давно уже решено, что последний исход – ехать за границу. M-elle Noyer даст мне рекомендательные письма к своим друзьям и знакомым, поможет устроиться в Швейцарии. Но ехать туда – значит порвать надолго все сношения с семьею, родными. Кроме того, у меня нет никакой научной подготовки, и я не имею понятия о курсах тамошних университетов, тех факультетов, которые открыты для женщин. Медицина, изучением которой больше всего занимаются студентки в Швейцарии, меня вовсе не интересует; к математическим наукам я испытываю ужас и полнейшее отвращение (еще с детства). Если возможно – я непременно поступила бы на юридический факультет и по окончании образования занялась адвокатурою. Я желаю быть защитницей угнетенных и бедных, работать из чистой, бескорыстной любви к истине и справедливости. Но ведь это – мечты, потому что женщина лишена таких прав. Разве в России мыслимо выступить на адвокатское поприще? – Пока – нет и нет… Меня также интересуют и науки о человеке, науки исторические, философия, литература, которые преподаются на историко-филологическом факультете. Следовательно, раз двери суда закрыты для женщин-адвокатов, – я выбираю его.
29 мая
Сестра сказала мне, что ей едва ли придется поступить на курсы, потому что В. будет ее мужем. Так как я была убеждена, что их брак будет на время фиктивным, то я с удивлением спросила ее: «Почему ты так думаешь?» – «Это же видно из его письма: он пишет о поцелуях…» – «Ну так что ж? Он хочет сделать тебя своею женою», – спокойно заметила я. – «Как? Да неужели же ты не знаешь, что это и есть настоящий брак? Разве ты не понимаешь, что если он будет меня целовать, то это и значит, что мы сделаемся настоящими мужем и женою…» Широко раскрыв глаза и не веря своим ушам, слушаю я Валю. 18-летняя девочка, читавшая все прелести Золя, Мопассана и других, им подобных, «Крейцерову сонату», горячо рассуждавшая о нравственности и уверявшая меня, что она уже давно «все знает», – эта девушка, дав слово В., не знала… что такое брак! Иногда я заговаривала с ней по поводу читаемых романов, и моя сестрица всегда так горячо и авторитетно рассуждала, так свободно употребляла слова, относящиеся к самой сути дела, что мне и в голову не могла прийти подобная мысль. И вдруг, случайно, почти накануне свадьбы, я узнаю от нее, что она еще невинный младенец, что она… не понимает и не знает ничего. – «Валя, послушай, ну вот мы с тобой читали, иногда говорили об этом… Как же ты понимаешь?» – «Конечно, так, что они целуются… от этого родятся дети, – точно ты не знаешь», – даже с досадой ответила сестра. Я улыбнулась. – «Что же ты смеешься? Разве есть еще что-нибудь? Разве это не все? Мне одна мысль о поцелуях противна, а вот ты смеешься. Какую же гадость ты еще знаешь?» – с недоумением спрашивала Валя…
Каково было мое положение! Кто мог предполагать, что Валя, читая, не понимала самой сущности, даже не подозревала о ней. Впрочем, она не читала никаких медицинских книг, сказок Боккаччо, где с таким наивным цинизмом описывается то, что теперь даже Золя и Мопассан заменяют многоточием, – и, сообразив по-своему, думала, что узнала «все», и рассуждала о браке весьма свободно. Таким образом, выходя замуж, сестра была похожа на овцу, которая не знает, что ее через несколько времени заколют. Я слыхала и раньше, что ужаснее этого нет ничего…
Вечером пришла к нам Маня, и я, мучаясь всеми этими соображениями, жалея о наивности сестры, спросила ее совета. Она прямо сказала мне, что я должна, как старшая сестра, заменить ей мать. И вот, смущаясь и стыдясь того, о чем должна буду говорить, злясь на самое себя, – одним словом, в скверном, нерешительном состоянии, я усадила Валю подле себя и тихо-тихо объяснила ей все. Валя была поражена… Перед ней отдернули занавесь жизни, и, смутно соображая, – она поняла. В первую минуту для нее это было невероятно, полно ужаса и отвращения…
Как тяжело, но жизнь все делает по-своему!
Нерехта, 5 июля74
Я бежала из Ярославля как трус, бежала от самой себя. С возвращением домой – мне пришлось бы опять жить по-прежнему, а значит, и думать. А я не хочу! Я гоню от себя все мысли о будущем… О боже! Ведь приговоренные к смерти спят спокойным сном накануне казни, их будят и ведут прямо с постели на эшафот. И я буду спать! Пусть и меня разбудит только это ужасное слово, которое будет написано на бумаге, присланной из Петербурга…
Родной уголок всегда действует на меня так хорошо, так успокаивает. Знакомые места снова вызывают в памяти яркие воспоминания, которые кажутся далекими и туманными, когда редко-редко проскользнут в моей «городской» жизни. Здесь каждое окошко в доме, каждый кустик в саду, сотни мелочей – все так близко сердцу; иногда, сидя в саду, закроешь глаза – и прошлое станет до того живо, что кажется мне, будто я опять в коротеньком платьице бегаю по этим дорожкам и вот-вот меня позовет гувернантка… Кругом тишина, полное спокойствие, какая-то нетронутость… Если и бывает скучно, то все-таки это не наша домашняя, мучительно-тоскливая скука, а тихая, усыпляющая…
Надо как можно меньше думать о себе – и тогда будет легче.
13 июля
Мне стыдно теперь проводить все время за моим любимым занятием – чтением. Прежде, читая целыми днями, я всегда думала, что это – самое лучшее и полезное занятие; но теперь мне даже совестно сидеть все время за книгой: кругом меня кипит работа. Мне становится невыносимо, хочется что-нибудь сделать самой, и я бегу в старый, запущенный сад, помогаю собирать ягоды, варю варенье и опять собираю. Эта чисто ручная работа доставляет своего рода удовлетворение, и я вожусь в саду с ягодами целыми часами, на самой жаре. Сухие ветки царапают лицо, руки, платье рвется между кустами, трещат и ломаются сгнившие сучья… – и я возвращаюсь домой с полною корзинкою вишен. Потом берусь за книгу. Тогда читаешь с наслаждением, чувствуя, что отдыхаешь, и пораньше ложишься спать, чтобы завтра вновь приняться за то же. Это не особенно интересно, но все-таки лучше полнейшей праздности.
17 июля
Сегодня в саду я замечталась до того, что забыла обо всем, и нечаянно вспомнила о будущем… Но на этот раз я не прогнала этой мысли, она подкралась совсем неожиданно, и что-то светлое и радостное было в ней. Мне было хорошо. Я стала воображать, что будет, когда я приеду в Петербург… И жизнь показалась мне вдруг такой интересной, такой, что у меня даже дух захватило от нетерпения и радостного волнения, и этот «Эмиль», которого я перед тем читала, – потерял для меня всякий интерес.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+12
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе