Читать книгу: «В темноте мы все одинаковы»
Julia Heaberlin
WE ARE ALL THE SAME IN THE DARK
Copyright © 2020 by Julia Heaberlin
© Е. В. Матвеева, перевод, 2026
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство Азбука», 2026 Издательство Азбука®
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Ильи Кучмы
* * *
Деянире Монтемайор Мартинес
Дорогой подруге,
красавице, рожденной в другой стране,
гражданке Америки,
ангелу, посланному свыше
querida amiga
Immigrante hermosa
ciudadana estadounidense
ángel arriba
На могилу уходит часов восемь-десять, а потемну – и того больше. С напарником – часов пять-шесть. Все не как в кино. Лопатой не обойдешься. Нужна бензопила, корни рассекать. И кирка. Даже если камни не попадутся, так техасская глина ничуть не мягче. У меня всегда с собой рулетка и шест, потому как яма должна быть гораздо больше, чем кажется. И достаточно глубокая, чтобы ни бродяги, ни звери не учуяли запах разлагающегося трупа. Я и вниз прохожу с запасом. Так что, если хотите знать мое мнение, вряд ли дочку Брэнсона когда-нибудь найдут. В жизни не видел, чтоб кого-нибудь так искали. Обшарили каждую ферму. Каждый клочок земли вокруг озера. У копов была карта с цветной разметкой, по ней они и шли дюйм за дюймом, год за годом, пока всю местность не прочесали. И вот что я скажу: если девушку похоронили здесь, причем быстро, это сделал тот, кто хорошо знает местную почву. Может, фермер. Или тот, кто много убивал.
Альберт Дженкинс, 66 лет, могильщик. Фрагмент интервью из документального телевизионного расследования
Часть первая
Пропавшая
1
От нее исходит очень нехорошая тайна. Чую по тому, как ноет застарелая трещина в руке, которую папаша сломал мне в детстве. А она никогда не ошибается.
Тычу носком ботинка, как зверюшку. Один глаз открывается и закрывается. Жива. Но возможно, на грани. Местное солнце так жарит, что сверчки громко молят о пощаде.
Господи, некогда мне с этим возиться!
Чертово дерьмище. Ну почему не собака? В зеркале заднего вида выглядела точно как сбитый пес. Я потому и развернулся. Нет, сперва-то Господь сказал мне: «Стой!» – а потом уж я в зеркале заметил, что прямо за колючей проволокой что-то лежит.
Я уже все продумал. Пса вы́хожу. Займет пустое место рядом, на котором пыхтел и радостно скалился Ченс, пока три месяца назад у него не выросла шишка на шее.
А тут такое. Загадочная девчонка с блестящими волосами. Вылитый пустынный ангел с подрезанными крыльями. Ей лет двенадцать-тринадцать. Десять. Черт, не разберешь. Малолетки нынче выглядят на пятнадцать, хотя я бы дал одиннадцать.
Лежит голыми ногами на прокаленной земле, в нескольких шагах от ограды из колючей проволоки, а по шоссе проносятся большегрузы, обдавая все вокруг волной жара. Губы алые, как у Белоснежки. На глазу шарфик с золотыми блестками, будто ей сделала перевязку принцесса. А может, она и есть принцесса. Или обычная девчонка, у которой не было с собой бинта.
Да, третья кружка пива за обедом явно была лишней.
Позади только выжженное солнцем пастбище. Крови на девчонке вроде нет. Уж точно не через колючку перелезла. Я здоровый мужик, так и то слюнявлю ранку на пальце. Нет, она явилась с того поля, будто из ниоткуда, по воле моего старого приятеля Господа Бога.
Он вручил ее судьбу мне в руки. Короткое платье промокло от пота. Руки раскинуты над головой. На щеке и в прорехе на плече – синяки. И такая тощая! Станет пихаться локтями и коленками, я и не почувствую.
Неожиданно ее грудь вздымается и опускается, как у загнанного оленя. Все-таки скорее живая, чем мертвая. Она открывает глаз, который без шарфа, и снова крепко зажмуривается. Там, в кромешной внутренней темноте, решаются вопросы жизни и смерти. Как лучше умереть? Изжариться на солнце и пойти на завтрак птицам? Или погибнуть от рук какого-то водилы?
Волосы дыбом. Я не дурак. Знаю кучу доводов против. Девчонок используют как приманку. Впрочем, эта техасская дорога – сплошное голубое небо и земля, раскатанная в блин. Только что слышал, как один водила в придорожной закусочной доказывал другому, мол, местность тут гладкая, что столешница, значит Земля плоская и Дональд Трамп на самом деле строит стену, чтобы мы все не свалились в тартарары, хотя официально и утверждает, что против мигрантов.
Окидываю взглядом округу. Кроме нас – ни души.
Подхожу ближе. Моя тень накрывает девчонку.
Она резко привстает, собрав все силы.
Несмотря на блестящий шарф на глазу, теперь ей видна вся картина.
Амбал. С огромным грузовиком, в котором можно спрятать что угодно. А от пребывания за решеткой, даже совсем недолгого, не отмоешься.
«Здравомыслие и счастье – невозможное сочетание», – написано на бумажке, которую моя сестра, Труманелл, прилепила мне на руль. Труманелл сейчас увлекается Марком Твеном. Вечно обклеивает мне грузовик всякой жизнеутверждающей и духоподъемной хренью, чтобы не скучал в рейсе.
Девчонка не произносит ни слова. Не просит воды. Ничего. Солнце бликует на чертовом шарфике, так что лицо толком не разглядишь.
Срываю шарфик. Рот девчонки разверзается, подобно разлому в земле. Мимо проносится фура, заглушая крик. Так вот что скрывала повязка.
2
Один глаз сияет, как изумруд. Веко второго почти сомкнулось над ввалившейся глазницей, открываться там нечему. Я знаю, что это значит.
Папаша лишился глаза в детстве. В зависимости от настроения носил то повязку, то дешевый искусственный глаз, который выглядел так, будто его вырвали у кареглазого плюшевого медведя, жившего своей жизнью. С папашей было невозможно чувствовать себя в безопасности, а тем более – жить своей жизнью. В возрасте восьми лет я пошутил на эту тему. Очень опрометчиво, так как папаша услышал.
Он любил напоминать нам с Труманелл, что большинство пиратов носили повязку не потому, что глаза не было, а чтобы приучиться вести бой на корабле и убивать противника непроглядной ночью. Так он давал нам понять, что прекрасно ориентируется в темноте.
Девчонкин глаз – доказательство, что Господь снова испытывает меня, это своего рода знамение.
Надо стараться смотреть на другую половину ее лица, где сияет «изумруд», полный ужаса.
– У меня отец без глаза был, – замечаю я небрежно. – Тут у многих чего-нибудь нет. Пальцев. Руки целиком, ноги. Сельхозтехника, война, хлопушки – оторвет что-нибудь, ну и живешь себе дальше. Здесь всем все равно. Папаша говорил, что жизнь с одним глазом закалила его дух.
На самом деле он утверждал, что, если пялиться в его «игрушечный» глаз, ослепнешь.
Я говорю, а в голове звучит голос Труманелл: «Не трогай. Ни в коем случае. На тебя перейдет». Законы непрухи мы знаем назубок, а от девчонки так и веет этой заразой. Она подхватила ее от кого-то. Как бациллу, которая перескакивает с одного человека на другого в поисках смертельной раны, а если таковой нет, довольствуется тем, что попадется.
Еще не поздно уйти.
Здоровый глаз посверкивает, словно изумруд, источающий волшебную силу. В нем читается, что девчонка лучше рискнет и пойдет со здоровенным водилой, чем останется одна в вотчине гремучих змей и ястребов.
– Меня зовут Уайатт, – говорю я. – А тебя я буду называть Энджел1, если не возражаешь. Подходящее имя. Твои волосы блестят. И руки у тебя были раскинуты так, будто ты хотела сделать «снежного ангела» в пыли. Ты правда этого хотела? – Я шучу, пытаясь успокоить девчонку, чтобы без лишнего шума затащить ее в машину.
В ответ ни слова, ни тени улыбки. Черт, она, может, ни одной снежинки в жизни не видала. Детишки в западном Техасе, бывает, и под дождик-то впервые попадают лет в пять.
Протянутую бутылку девчонка хватает и так жадно из нее пьет, что поперхивается. Жду, пока она откашляется, и сую ей кусок вяленой говядины, которым хотел приманить чертова пса.
Холодок снова пробирает руку. Стараюсь унять дрожь. В траве лежит еще кое-что, чего я сперва не разглядел.
Одуванчиков я не боюсь. Просто у меня с ними связана одна история. Девчонка аккуратно обложилась одуванчиками по кругу, как делают в сказках, защищаясь от нечистой силы. Ну или кто-то украсил ее будущую могилу, прежде чем бросить на обочине.
Возле ног девчонки охапка облетевших одуванчиков, уже подвядших на солнце. Опускаюсь на колени и пересчитываю их. Семнадцать загаданных желаний. Мой рекорд в нашем поле в наихудший день – пятьдесят три, только желание я загадывал всегда одно, самое заветное.
Да кто знает, о чем думает эта девчонка. Чего желает. Я знаю лишь, что стою одной ногой в ее одуванчиковой «могиле», и мне от этого не по себе.
Труманелл затевала игры с полевыми цветами, когда мы прятались в поле за домом. Отвлекала меня сказками, чтобы я не бросился с карманным ножиком на папашу, который чуть ли не каждый день бахвалился, что он вправе прихлопнуть нас, как комаров.
Труманелл называла люпины осколками неба. Щекотала меня метелочками кастиллеи, говоря, мол, это индейские дети-призраки на закате раскрашивают их лепестки в оранжевый и желтый цвета. А стебли кукурузы – это стражи, которые охраняют нас ночью в поле. Ну и прочую подобную чепуху.
Я с десяти лет знал, что вся эта волшебная хрень – враки.
Кусочки разбившегося небосвода? Осколки сделаны не из красивых цветочков. А из стекла.
Но я привык прислушиваться ко всему, что подсказывает рука. И сейчас она говорит: «Уходи. Не то загремишь в тюрягу, хотя, может, там тебе и место».
Девчонка напоминает мне Труманелл. Она испытала такое, чего девочки испытывать не должны. Это читается в широко распахнутом зеленом глазу, которому приходится нести двойную нагрузку. Все еще надеется найти свой осколочек неба. И верит в магические круги: а вдруг сработает?
Хватит колебаться. На все Твоя воля, Господи. Я ступаю в круг из одуванчиков и подхватываю девчонку на руки. Она обмякает, как спящий ребенок, и роняет голову на грудь. Не забывай, что она и есть ребенок.
Сестрица умудряется нудеть над ухом даже из дома в пятнадцати милях отсюда, параллельно моя посуду или читая одну из своих книг.
На полпути к машине девчонка медленно поднимает голову. Открывает алые губы. Язык воспален докрасна, поэтому я не ожидаю подвоха. Не замечаю, что у нее в руке. А она подносит к губам одуванчик и дует на него что есть мочи. Мне будто чихают пушинками прямо в лицо. Они попадают в нос, застревают в ресницах.
Наверняка это предупреждение, что она общается с высшими силами.
Зря потратила желание, дорогуша.
Господь слышит нас с тобой все время, а посмотри, где мы.
Открываю дверцу кабины, чтобы положить девчонку, и оттуда вылетает бумажка с цитатой от Труманелл, изречение какой-то ирландской старушки-писательницы.
«Судьба не парит, как орел, а шныряет, как крыса»2.
Я отъезжаю, а в зеркале видно, как бумажка, вспорхнув, застревает в колючей проволоке.
3
На крыльце виднеется силуэт Труманелл. Ждет нас. Девчонка снова безжизненно обмякла в моих руках; на шее сверкает золотистый шарф. В лучах пылающего солнца кажется, что она охвачена огнем. Глаза закрыты, так что и не скажешь, что с ними что-то не так.
Бабулин силуэт на крыльце служил верным знаком, что опасность миновала и можно возвращаться домой из поля. Но потом бабуля Пэт умерла, и все хозяйство легло на плечи Труманелл. Ей было десять.
Труманелл придерживает мне дверь, и я будто слышу, как в голове у нее тикает: «Откуда она? Почему не вызвал копов?» От беспокойства нежно-бархатистое лицо Труманелл идет мелкими морщинками точно так же, как когда она смотрела на меня сквозь прутья кроватки, которую смастерил папаша. Это было за четыре дня до ее пятилетия, значит мне только-только исполнилось два и мы оба были совсем крохами.
Труманелл тогда вскарабкалась на кроватку и успела зажать мне уши потными ладошками. Я услышал крик, но приглушенный, будто из плотно закрытого шкафа. По словам Труманелл, в тот день отец убил нашу мать. Ее кремировали без вскрытия. Труманелл всегда старалась отвести от меня беду руками.
Это они, ее руки, подсадили меня на сеновал, так что мои красные кроссовки в последний момент исчезли с последней ступеньки незамеченными. Ее руки чуть не выбили дух из страуса, который забежал с соседней фермы, разорвал нашего щенка и погнался за мной.
Они же пришили к шторам потайные карманы, чтобы хранить все доступное нам оружие.
Столовый нож, пистолет, вязальная спица, баллончик лизола. Я знал: Труманелл не допустит, чтобы мой тайник пустовал. Всякий раз, как я засовывал в него руку, там что-то было. Папаша иногда бил нас. Но чаще издевался морально.
Смекалка служила Труманелл дополнительным орудием. В девяти случаях из десяти ей удавалось перехитрить папашу. Умница моя. Так он называл ее после бутылки виски. Он дал ей имя одновременно и женское, и мужское, чтобы каждый день напоминать, что хотел еще одного сына, продолжателя рода. Я втайне звал ее Тру3, потому что такой она и была – настоящей.
Заношу Энджел в комнату, а Труманелл на ходу кладет свою волшебную ладонь ей на лоб. Проверяет, жива ли. Вздох – Энджел или мой – прокатывается по телу. Будто то было прикосновение самой Богоматери, подобное прохладной живительной влаге, врачующее любую боль. И ты покачиваешься на волнах: вода мягко омывает тебя со всех сторон, рыбки щекочут ступни, а солнце ласково греет лицо.
Кладу неподвижную Энджел на диван. Ее глаза по-прежнему закрыты. На обратной стороне левой подушки под ее головой – застарелое пятно крови, из-за которого шесть розовых цветков побурели, будто исключительно для них настала зима. Благодаря Труманелл дом сверкает чистотой, лишь эта подушка лежит на том же месте и не дает забыть о том страшном дне.
– Я называю ее Энджел, – говорю я.
– А вот и зря, – шепчет Труманелл.
Девчонка резко открывает глаза и тут же снова закрывает. Воздух будто наэлектризован ее страхом. Молодец, что не доверяет мне, сыну лжеца, такому же, как папаша, если не хуже.
В волосах застряли комочки земли и пушинки одуванчика. Солнце подсвечивает розовым загнувшуюся прядь. Лиловый лак на ногтях почти облез.
Увидь она Труманелл – сразу бы успокоилась. Меня пусть хоть чертом считает, но Труманелл – хрупкая кареглазая шатенка, писаная красавица, ангел во плоти.
Сестра заправляет прядь волос за ухо. Признак, что она сильно нервничает.
И это я еще не говорил, что Энджел одноглазая, как папаша, не рассказал про круг из одуванчиков, про подсказки руки и непруху, которой девчонка дохнула на меня, как дымом от сигарет.
Лайла с темной челкой, шелковистой, как кукурузные рыльца, и скорбно поджатым ртом глядит на нас с портрета на стене. Папаша твердил нам, что один глаз у Лайлы – всевидящий. Мы видели, как она переводит взгляд. Я и сейчас вижу.
Не важно, что я уже взрослый и понимаю, что Лайла «оживает» благодаря углу зрения и игре света и тени и что папаша тщательно выстраивал обман. По его рассказам, Лайла – наша семнадцатилетняя кузина, которая в самый сочельник повесилась на алой ленте на дереве у старой психбольницы близ Уичито-Фолс4.
Каждый год 24 декабря папаша отвозил нас к тому дереву. Причем Труманелл непременно должна была повязать волосы алой лентой от свертка, который папаша клал на ее место за кухонным столом. Внутри всегда оказывалось что-нибудь ценное. Розовый кашемировый свитер, большой флакончик духов «Гуччи-Гилти»5, сотовый телефон.
Труманелл смотрела снизу, а мне папаша приказывал залезть на дерево и завязать ленту петлей на самой высокой ветке. «Ваша жизнь – тонкая ленточка, которую я запросто оборву», – говорил он при этом.
Труманелл сидит на полу, по-детски скрестив ноги, и скручивает пальцем невидимый локон в плотный жгут. Папаша заставлял Труманелл собирать волосы в зализанный пучок. Однажды в четвертом классе он залепил ей выбившуюся прядь ошметком арахисового масла и велел так идти в школу.
Нелли – с маслом бутерброд нам варенья не дает и поэтому умрет. Так дразнили ее мальчишки на спортплощадке, а в средних классах школы продолжали всячески дразнить за округлости, которые она не разрешала лапать.
В итоге Труманелл только выиграла. Парням она нравилась.
Эта прическа ей очень шла. Труманелл украшала пучок цветами и стразами, которые достались ей от бабули Пэт. Все девочки в школе начали собирать волосы в пучок, хотя никто из телезвезд такую прическу не носил. Вот как сильно все хотели походить на Тру, вот какой популярной она была.
Труманелл сейчас настоящая красавица: склонилась заботливо над Энджел, а волосы свободно спадают на лицо и плечи. Вот бы ей во всем такую же свободу. Не приходилось бы пересказывать, что происходит снаружи. Было бы так здорово ездить вместе на грузовике. Уж она бы не позволила мне подбирать то, что не следует. Но нет, старшая сестренка говорит, что будет ждать меня дома. Мы оба знаем, что на самом деле она ждет папашу. Десять лет, как все пошло наперекосяк. Значит, сейчас ей двадцать девять. А выглядит по-прежнему на девятнадцать.
На ногах с шести утра до восьми вечера – в таком ритме она сейчас живет. Встает с рассветом, убирается там, где и так чисто, бродит по саду, собирает персики, напевает то Пэтси Клайн6, то Бейонсе7 и говорит, что все равно все будет хорошо.
Только Труманелл считает, что мою душу еще можно спасти. А я больше чем уверен, что нет. У нас с Господом Богом уговор. Наши беседы и испытания, которые Он мне посылает, – лишь способ скоротать время. Этот большой белый дом – мое чистилище.
Иногда я шутя спрашиваю Труманелл, мол, может, не ходить больше в рейсы, а устроить в доме музей? Она бы сидела на крылечке и продавала сладкий чай со льдом и бабулиным сахарно-коричным печеньем в пищевой пленке.
Можно брать входную плату, как на чертовом ранчо Линдона Б. Джонсона8: кирпичном доме посреди прерий, куда тридцать шестой президент приглашал гостей, будто в какой-нибудь Тадж-Махал.
Я бы брызнул чуть-чуть кроваво-алой краски на безжалостно белые стены, потому что недосказанность всегда действует сильнее.
Пусть работает разум, а не зрение. Так учил папаша. Я бы снова засадил поле пшеницей и рассказывал правду про Нелли – с маслом бутерброд соседским юнцам, которые выдумывают про нас всякие небылицы. Прихлебывают пиво на своих автомобильных сходках, орут на луну и пугают сами себя до усрачки, а потом подъезжают к воротам на пастбище и газуют со всей дури. Каждый год седьмого июня я затаиваюсь в доме и слушаю, как они скандируют:
Что в большом грузовике? Псих без винтиков в башке!
«Кружева шантилью», рожу покажи свою.
Десять лет прошло, а никто в городе до конца не представляет, что случилось в этом доме. Только и могут, что расшатывать ворота, исходить злобой и строить догадки.
Энджел на диване снова прикидывается мертвой. Труманелл так и сидит на полу и, позевывая, говорит, что готова идти на боковую, хотя день еще в разгаре.
Стук в дверь резко возвращает Энджел к жизни.
И тут она впервые видит мой пистолет.
Часть вторая
Одетта
Если уж что-то должно случиться, тебе остается только надеяться, что этого не произойдет.
Любимая цитата Одетты Такер из «Хладнокровного убийства»9
4
Издалека дом Брэнсона похож на Моби Дика, который всплывает из моря, – гигантский белый кашалот, распугавший всех в округе. Вообще-то, почти так и есть.
Предчувствие нехорошее. Оно и не бывает другим, когда я сюда приезжаю. Раз дом – кит-убийца, то прошлое – его акула-спутница, которая поджидает меня.
Десять лет назад здесь оглушительно гремело людское негодование. Машины, ружья и железо против камня, стекла и глины. Двести с лишним человек, которых никто не звал, перелезли через ворота и ворвались на ферму. Деды, отцы, братья, дяди, врачи, юристы, фермеры, учителя, сантехники.
Они искали тело девятнадцатилетней Труманелл с лопатами, кирками и металлодетекторами. Выбили окна прикладами, порвали оградительную ленту, изрубили пшеницу и раскопали землю так, что крысы и мыши, лишенные укрытий, не знали, куда деться на поле, напоминавшем постапокалиптический лунный пейзаж, изрытый кратерами.
В то время отец Труманелл, Фрэнк Брэнсон, также пропавший, значился первым в списке подозреваемых. Его сын Уайатт – вторым. Прошло двадцать дней с тех пор, как исчезла Труманелл. Местные копы, сильно уступавшие по численности разъяренным горожанам, встали перед выбором: открыть огонь по тем, с кем сидишь рядом в церкви, или отойти в сторону и смотреть, как уничтожается место преступления.
Руководил ими мой отец. По его приказу полиция отступила и позволила толпе вершить самосуд. После того как мародеры угомонились, ночью налетела сильнейшая гроза. Ямы превратились в грязевые пруды. Обрывки оградительной ленты разлетелись на много миль, застряли в верхушках деревьев, словно хаотично разбросанные желтые флажки, указывающие Труманелл, любимице города, путь домой.
До сих пор каждую весну я замечаю клочки желтого полиэтилена в гнездах птиц и камышах и думаю, не лента ли это из дома Брэнсонов. Может, это личное послание мне от Труманелл, а не просто пустая пачка из-под драже «Эм-энд-эмс», как в тот раз, когда я залезла на старый дуб проверить?
Вдавливаю педаль в пол, поднимая за собой облако красной пыли. По рации будто выступает комик, работающий в жанре черного юмора: «Белка не пускает женщину в дом. Мужчина по адресу: Хэлсолл, 3262, заявляет, что жена наносит ему побои его любимой бейсбольной битой».
Никто не спрашивает, почему я одна в страхе мчусь по бескрайней прерии, где редкие деревья похожи на мачты одиноких парусников, думая о том, что папа – легендарный шеф здешней полиции – велел мне не возвращаться в эту техасскую дыру, кроме как для того, чтобы развеять его прах. Не пытайся узнать правду о Труманелл. Время ответов на некоторые вопросы еще не пришло…
И все же я вернулась. Пять лет назад захоронила его прах рядом с мамой на кладбище Святой Троицы, что на окраине города, и вступила в ряды местной полиции вслед за отцом и дедом. Перевезла сюда своего новоиспеченного мужа, чикагского адвоката по имени Финн (в честь Гекльберри Финна), который согласился пять лет пожить в моем родном городе. Он знал, как мучает меня все, что связано с седьмым июня 2005 года – черным днем в моем календаре. И понимал, что ночь исчезновения Труманелл неразрывно связана с моей жизнью.
Соседи не удивились, когда к дому подъехали грузчики и, вместо того чтобы забрать вещи отца, принялись выгружать мои. Местные часто возвращались, особенно те, кто клялся, что нипочем не вернется. Техас – сладкий яд, впитанный с молоком матери: чем старше становишься и чем дальше убегаешь, тем больше его концентрация в крови.
К тому же у меня есть и собственная история в этом городе. Мне говорили, что я особенная, храбрая девочка, с тех самых пор, как я в три года забралась на стремянку и поймала в пластмассовую миску бешеную летучую мышь, которая намеревалась покусать мою одиннадцатимесячную двоюродную сестру Мэгги. Никогда не забуду, как она с хохотом показывала пальчиком на смерть, кружащую вокруг ее головы.
На самом деле я не храбрая. И к геройству не особо склонна. Просто одно пугает меня сильнее, чем другое.
Я больше боялась за двоюродную сестру, чем упасть со стремянки, казавшейся небоскребом. Не стать копом, как папа, было страшнее, чем стать. Оставить все как есть – невыносимее, чем ввязаться в дело по уши и довести его до конца.
А сегодня я больше боялась, что все пойдет не так, если взять с собой напарника, считающего Уайатта Брэнсона психом, которого давным-давно надо было изолировать от общества. Хотя нет никаких доказательств, что это Уайатт убил сестру и отца. Хотя в ту ночь его нашли далеко от дома, у озера, и он был не в себе. Хотя делом Брэнсона занимался мой собственный отец, и он вплоть до своей смерти утверждал, что Уайатт невиновен.
Объезжаю грузовик Уайатта, твердя себе, что это снова ложная тревога. С тех пор как по телевизору показали нашумевшее документальное расследование, снятое к десятой годовщине событий, количество вызовов утроилось.
А все потому, что бывший агент ФБР с наполовину затемненным лицом, сидя в своем бархатном кресле-качалке, во всеуслышание заявил, мол, он подозревает, что Уайатт – убийца, причем серийный, и замышляет новое преступление.
Затем – вжух! – и в кадре взволнованные, открытые лица трех пергидрольных блондинок и одной рыженькой, позирующих на мотоциклах. Фанатки, которые преследуют Уайатта в рейсах и выкладывают в Сеть его местонахождение. Одна из них утверждала, что видела, как Уайатт покупал «подозрительное голубое платье» в «Уолмарте»10 в пригороде Бомонта11. Рыжая (самая симпатичная) откинула волосы и показала красные отметины. Якобы Уайатт схватил ее за шею во время интимной встречи в туалете на стоянке. «Никогда больше не пересплю со знаменитостью, – заявила она, пока камера скользила все глубже в декольте. – Секс был классный, но я думала, что умру».
Фильм снимали оскароносный режиссер и знаменитый журналист и все равно все исказили. Абсолютно всё.
Надеюсь, звонивший аноним тоже ошибся. Втопить в пол меня заставила одна простая фраза:
Уайатт Брэнсон притащил к себе девочку.
Свежая краска на доме Брэнсонов режет глаз белизной и на жаре липнет – не досохла за три недели. Поле будто гладко выбрито, как лицо жениха в день свадьбы. Уайатт теперь скашивает всю траву подчистую.
Приоткрываю стекло, замедляю скорость и слушаю шорох шин по гравию. Больше никаких звуков. Июль всегда жаркий и совершенно безветренный. Грусть сжимает сердце – от земли будто исходит тихая скорбь по всем умершим созданиям.
Я решила не включать ни мигалку, ни сирену.
Каждый год седьмого июня Уайатт «по настоянию Труманелл» красит весь дом: стены, ставни, щеколды, колонны… Хотя сам же говорит, что никакой белой краски не хватит, чтобы замазать все, что происходило в этом доме.
Покрасочный ритуал знаменует начало лета. Город вновь принимается оплакивать свою пропавшую любимицу. Не желая общаться с Уайаттом лично, владелец магазина «Хозтовары у Дикки», как по расписанию, оставляет снаружи двадцать один галлон краски «Кружева шантильи» с сорокапроцентной скидкой, а также три валика и две кисти в подарок.
Уайатт говорит, что Труманелл каждый год просматривает все образцы краски, которые он приносит домой, но неизменно выбирает «Кружева».
Не «Свадебную фату» – слишком грустно для той, кто лишь воображала себя невестой, идя вдоль рядов кукурузы в венке из маргариток. Не «Жемчужно-белую», потому что она слышала шум волн только в морской раковине, непонятно откуда взявшейся среди прерий. Не «Лилию» – ведь лилия напоминает Труманелл про аромат цветов на похоронах бабули Пэт. Не «Лунный свет», потому что луна не всегда была на нашей стороне, когда мы прятались в поле. И не «Костяной белый», поскольку при этих словах снова слышит, как хрустнула рука брата.
Распахиваю дверцу машины, не стараясь действовать тихо – Уайатт уже наверняка знает, что я здесь. Когда мне было шестнадцать, он говорил, что услышит даже взмах моих ресниц. Рассказывал, что у мотыльков, похожих на разлетевшиеся обрывки бумаги, лучший слух на земле. И у него – тоже. Уайатт умел сочинять.
Но сегодня я ему верю. Он слышит, как я моргаю, судорожно сглатываю, ступаю на рассохшееся крыльцо.
Поля пустые. У амбара тихо. Уайатт не обрабатывал землю и не занимался разведением скота и лошадей по меньшей мере лет пять.
С виду совершенно обычные детали пейзажа для меня – тревожные звоночки.
Платье, развевающееся одиноко на веревке для белья (хотя бы не голубое).
Шланг, обмотанный вокруг огромного баллона с гербицидом от сорняков с рисунком одуванчика.
Банки из-под краски, составленные в неестественно ровную пирамиду на крыльце.
Розовые бальзамины – любимые цветы Труманелл – в ящике перед домом.
Тяжелые шторы, которые висят на окнах со времен моего детства, плотно задернуты.
Осторожно дергаю москитную дверь. Заперта.
Бесконечно белая тишина.
Какой была бы моя жизнь, если бы не та летучая мышь?
Ведь тогда я поверила, что, если постараться, можно все наладить.
И все еще верю. Даже после 7 июня 2005 года.
Стучу в дверь.
5
Барабаню в дверь целую минуту, и наконец появляется Уайатт. Мускулистая фигура заслоняет собой все пространство. На нем повседневная «форма»: белая футболка, выцветшие «левайсы» и старые ботинки, потрепавшиеся от дождя, пыли и навоза. Сквозь сетку видно револьвер. Нацеленный мне в голову.
Внутрь дома не заглянуть. Уайатт не торопится открыть щеколду на сетчатой двери, изъеденной осами. Там как раз сидит одна, с головкой в черных пятнышках, похожих на татуировки со слезой у отбывающих срок за убийство. С детства знаю, что осы и заключенные с такими метками – гораздо злее остальных.
– Одетта, какой сюрприз! – Лицо Уайатта кривится в усмешке. – За добавкой пожаловала?
– Опусти пушку. Я делаю свою работу. Поступил сигнал, надо его проверить. Не я, так кто-то другой. Тебе же лучше, чтобы это была я.
Уайатт молчит, по-прежнему ухмыляясь. В нем всегда чувствовалось первобытное начало – одновременно и агрессора, и защитника, и, когда не знаешь, кто он на этот раз и опасен ли, становится тревожно. Я прекрасно понимаю, что полицейская форма сглаживает различия, придает бесполость. Однако его взгляд все равно медленно скользит по мне: русые волосы, потемневшие от пота, собраны в хвост, черный лак на ногтях правой руки, замершей на пистолете у бедра, серый силиконовый муляж обручального кольца на левой руке – Финн настаивает, чтобы я носила его на службе, раз постоянно забываю блестящий золотой оригинал на туалетном столике.
– Да уж, лучше ты, – соглашается Уайатт, затыкая пистолет за пояс.
– Сперва проясним. То, что произошло в прошлом месяце, было ошибкой. – Слова сами вылетают изо рта. – Это не повторится. Никогда.
– А ты думала, я про какую добавку? У меня пара кусков персикового пирога еще осталась.
– Это было ошибкой.
– Я понял с первого раза. Так долго ехала, чтобы сказать мне об этом? Как там Гекльберри, кстати?
Открываю рот и тут же закрываю. Не собираюсь говорить, что Финн собрал сумку и уехал от меня на прошлой неделе, за два дня до окончания обещанного пятилетнего срока.
– У тебя в машине видели девушку, когда ты ехал по городу, – твердо продолжаю я. – Есть в доме девушка, Уайатт? – Я кошусь на подсохшее платье, похожее на мятое пугало.
– Ревнуешь?
Уайатт отпирает щеколду и выходит ко мне, захлопнув за собой дверь. Он крепок до непрошибаемости, а в позе читается та же готовность рвануть вперед по свистку, как в старших классах, когда он был раннинбеком в команде по американскому футболу.
Львиный Глаз. Так бабушка окрестила Уайатта, впервые увидев его, восьмилетнего, в церкви, где он просидел всю службу, буравя взглядом мой затылок. И сказала держаться подальше от этого мальчишки. Бабушка всю жизнь давала каждому прозвища из двух слов, как индейский вождь.
Всем, кроме меня, потому что я – загадка. Получаю шанс в безнадежной ситуации. Проявляю неожиданную смелость. Я так боролась за то, чтобы прийти в этот мир, что родилась с фингалом. Мама, любившая «Лебединое озеро», поцеловала синяк и назвала меня Одеттой в честь несчастного лебедя, предопределив мою судьбу.
Возможно, бабушка знала подходящее мне прозвище, просто не хотела наслать проклятие на единственную внучку, а потому предоставила городу право назвать меня Бэтгерл.
К тому времени, как мне исполнилось десять, мама с бабушкой умерли от рака груди, оставив меня на попечение братству копов техасского городка и их жен. Все они, как и мой отец, теперь покоятся в разных концах кладбища, а мы с Уайаттом играем в противоборство на крыльце, хотя нас связывает их невидимая сила.
– Что собираешься делать, Одетта? – бросает Уайатт с вызовом.
Чувствует мою нерешительность. Папа велел никогда не возвращаться в этот город, а сам оставил мне негласное наследство в виде Уайатта.
Оса с жужжанием устремляется ко мне. Отшатываюсь и цепляю ногой пирамиду из банок. Уайатт хватает меня за руку, не давая упасть, а я смотрю в его глаза, от взгляда которых у большинства возникает желание бежать прочь. Многие считают, что он не просто способен на убийство, а убивал. По меньшей мере дважды, а может, и двадцать раз. Я же думаю, что убить он бы мог, но ни разу этого не делал.
– Если подобрал кого-то на дороге, просто скажи, – прошу я. – Беглянка искала, где бы прикорнуть на автозаправке? Так ничего страшного. Или, может, в очередной раз насплетничали? Если да, впусти меня в дом, чтобы я отчиталась, что все проверила. Посветила фонариком в подвале. Пусть я буду первым и последним гостем здесь сегодня.
Пальцы Уайатта впиваются мне в руку. Он раздумывает, давая мне понять: в наших состязаниях умов последнее слово всегда остается за ним.
– Давай докажем, что все ошибаются, Уайатт. Впусти меня, – упрашиваю я.
На его лице появляется бесхитростное выражение, которое гипнотизировало меня с шестнадцати лет.
– Заходи, Одетта. Поздоровайся с Труманелл.
Кивнув, переступаю порог, хотя Труманелл десять лет числится пропавшей без вести.
6
На диване виднеется чей-то силуэт, и на какой-то абсурдный миг мне кажется, что это Труманелл.
Глаза с трудом привыкают к полумраку комнаты, напрочь лишенной солнечного света. Задеваю штору – ту самую, в которой раньше были спрятаны железный рожок для обуви и баночка острого перца. «Оружие», – пояснял Уайатт, когда нам было шестнадцать.
– Включи свет! – приказываю я.
Черт. Девушка есть. А я надеялась, что это очередная разводка. На девушке тоненький короткий сарафан, такой грязный, что непонятно, какого он цвета. Лицо закрыто руками.
Машинально отшатываюсь от Уайатта.
Первая мысль: она совсем юная, еще подросток.
Не хочу верить, что он что-то с ней сделал. Просто не хочу. Но она, должно быть, до смерти напугана этим хичкоковским12 антуражем. Дом в чистом поле. Человек, разговаривающий с призраком.
Я регулярно проведываю Уайатта из-за его душевного состояния. Потому же горожане подбрасывают копам анонимные письма и звонят в участок, как только завидят белый пикап «шевроле-сильверадо» там, где, по их мнению, ему не место. И по этой же причине Уайатт сразу становится подозреваемым, если какая-нибудь девчонка старше тринадцати задерживается после установленного родителями часа, потому что уединилась с парнем и с унцией травки.
Иногда я думаю, что городок отпустил бы Труманелл, если бы Уайатт перестал с ней разговаривать. Подхожу чуть ближе. Девочка сильнее вжимается в диван и крепко обхватывает подушку обеими руками.
Лицо плохо видно, и я не могу понять, местная она или я ее видела на одной из фотографий пропавших техасских девочек на заставке моего компьютера. Я проверяю список каждое утро, как делал отец, в поисках несуществующей связи с Труманелл. Вряд ли Труманелл стала жертвой маньяка, который поджидал своих жертв в кукурузных полях, – зачем серийному убийце прихватывать папашу девушки? Фрэнк Брэнсон тоже пропал без вести, как и его дочь.
Отшвыриваю ногой книгу на полу. Стихи. На кофейном столике разбросана мелочь. Фрэнк Брэнсон обычно подбрасывал монетку за бутылкой виски и принимал решения в зависимости от того, что выпадет. Я видела, как Уайатт делает то же самое.
Всем в этой комнате досталось от жизни. Уайатту. Девочке. Мне самой. Труманелл, идущей по нескончаемой дороге в ореоле из пыли и легенд.
– Не знаю, что здесь происходит, Уайатт, но встань там. – Я показываю Уайатту пистолетом, чтобы подошел ближе. – Рядом с синим креслом бабули Пэт. И Лайлой.
Сколько я помню, Лайла с ее пронзительной и трагичной красотой всегда была единственной фотографией в этой комнате. Уайатт поведал мне ее историю в шестнадцать лет. Тогда она показалась мне скорее романтичной, нежели мрачной. Я размышляла, почему она выбрала именно алую ленту, а не голубую, зеленую или желтую. И только потом задумалась, как это возможно с точки зрения физики, чтобы лента не оборвалась до того, как сломать человеку шею.
Год назад я убедила Уайатта снять Лайлу и вынуть из рамы. Карандашная надпись на обороте гласила, что девушку звали Элис Доулинг, а в родстве Брэнсонов никаких Доулингов нет. Фрэнк Брэнсон выудил ее из корзины с подержанным барахлом и превратил в одну из своих лживых легенд.
Несмотря на это, Уайатт вернул Лайлу на место. И она продолжает быть молчаливым свидетелем всего, что происходит в доме, в то время как портрет Труманелл почему-то отсутствует.
Уайатт так и не приблизился к лестнице ни на шаг.
Стены гостиной внезапно обретают четкость, будто на них с жужжанием наводится невидимая камера. Там и тут приклеены бумажные обрывки, исписанные твердым наклонным почерком Уайатта, – мудрые изречения, которые ему каждый день нашептывает Труманелл.
Каждый раз, переступая порог этого дома, я вижу все больше цитатного мусора. В один прекрасный день «труманеллизмы», словно плющ, поползут на столы, стулья, пол, вверх по лестнице и вылезут из окон.
Перевожу взгляд с девочки на Уайатта с Лайлой. На любом другом я бы защелкнула наручники, как только увидела девочку на диване. Вызвала бы напарника. Не была бы одиноким копом, стоящим посреди комнаты и пытающимся принять решение.
За всем этим скрывается очень долгая история. Огромное чувство вины.
И конечно, моя большая ошибка. Совершенная три недели и два дня назад. Поэтому Уайатт теперь стоит тут, как истинный хозяин положения, а я направляю на него пистолет.
Та часть меня, которая ищет оправданий, говорит, что, если бы не существовало сотовых телефонов, если бы Финн обнял меня и позвал спать, если бы накал эмоций в телешоу не дошел до такой степени, что муж семь раз просил жену, с которой прожил шестьдесят четыре года, уменьшить громкость, и если бы техасский зной не выжег к чертям весь здравый смысл из воздуха, до бара бы дело не дошло.
Я бы не осушила пять рюмок текилы.
Уайатт не вышел бы из угловой кабинки и, проходя мимо, не задел бы мое голое плечо.
Случайно? Намеренно?
Имеет ли значение тот факт, что день с самого начала был полон антиромантики?
В шесть утра нас с напарником вызвали в дом, где муж избил жену до потери сознания за то, что та проверила сообщения в своем телефоне во время секса.
А несколько часов спустя я вынимала пистолет из трясущейся руки восьмидесятисемилетнего старика, чья жена все так же ровно сидела на выцветшем диване, не понимая, почему у нее в плече дырка от пули.
Мы с напарником убавили телевизор и жарились в этой гостиной при сорока градусах, пока симпатичные девушки на экране открывали шкатулки с денежными призами, которые никому не выиграть.
Когда я наконец вернулась домой, мне хотелось оказаться в самом холодном месте на планете или хотя бы в объятиях мужа. Оказалось, это одно и то же.
– Не знал, что тебя удивляет людская природа, – заметил Финн, лежа в постели и глядя, как я снимаю форму. – Мы убиваем без разбору – так было и так будет. Близких и чужих, сестер, братьев, жен, детей, закадычных друзей, соседей, крыс, змей. Палим из окон авто и охотничьих засидок ради забавы или минутной славы, оттого что на бампере написано: «Республиканец на ноль процентов» или чертов телевизор орет слишком громко. Хотел бы я сказать, что завтра будет по-другому, но нет, ничего не изменится. – Он отвернулся и закрыл глаза.
Финн – хороший парень. Я вышла за него главным образом потому, что, когда он лгал, у него на лбу пульсировала жилка. Так что он никогда не лгал.
Не то чтобы я была с ним не согласна. Но в тот момент мне не хотелось слышать, что все безнадежно. Не нужны были нравоучения от трезвомыслящего юриста, у которого тоже был паршивый день.
Поэтому я пошла в бар.
Уайатт задел меня, проходя мимо.
Я схватила его за руку, едва он успел открыть дверцу своего пикапа.
В тот миг, когда Уайатт вошел в меня на парковке, я ощутила давно желанную боль.
* * *
Сейчас Уайатт массирует руку, за которую я его схватила. Это ее сломал папаша, когда стаскивал его с трактора в десять лет. Уайатт говорит, что с тех пор рука дает ему подсказки.
А растирает он ее, потому что нервничает. Я знаю об Уайатте гораздо больше, чем хотелось бы. Столько оснований считать его невиновным, несмотря на то что на диване дрожит незнакомая девочка, а у меня к горлу подступает тошнота.
– Я нашел ее на обочине, – говорит Уайатт. – Она загадывала желания на одуванчиках, наверное хотела, чтобы ее нашли. Вот и вся история. Понятия не имею, как она там оказалась. Может, в бегах?
При этих словах девочка вскидывает голову. Я вижу опущенное веко, прищур, алую полоску. Изо всех сил стискиваю зубы, стараясь оставаться невозмутимой, потому что этого ожидала бы на ее месте.
Сердце неожиданно замирает. Сжимаю покрепче пистолет, все еще направленный на Уайатта, и поворачиваюсь к девочке:
– Все будет хорошо, милая. Как тебя зовут?
– Удачи, – говорит Уайатт. – Она ни слова не сказала. Я называю ее Энджел.
– Уайатт. Не отходи от Лайлы.
– Да ладно тебе, Одетта. – Уайатт делает шаг, сокращая пространство между нами. – Ты меня не пристрелишь. Тут и без оружия можно все уладить. Ты же знаешь, что будет, если вызвать подмогу. Я окажусь за решеткой. Всколыхнется все, что едва улеглось после дерьмовой документалки про Тру.
Волосы девочки растрепаны. Она босиком. Почему сразу не сообщил в полицию? Прикасался к ней? Все эти вопросы следовало бы себе задать, если бы на месте Уайатта был незнакомец.
– Я ее забираю, – говорю я официальным тоном.
– Нельзя отдавать ее в лапы системы.
– Я найду ее родственников. Это моя работа.
– Разве по ее виду похоже, что они хорошие люди? Ты поступишь как девушка, которую я знаю? Или как все остальные копы? Ей надо глаз лечить. Думаешь, социальные службы с радостью этим займутся? Дети в приюте ее разорвут. Попай. Дурной глаз. Черная Борода13. Отца как только не обзывали.
Замолчи. Сейчас же. Я отмахиваюсь от воспоминания о глазах Фрэнка Брэнсона: безжизненном карем и коварном сине-ледяном. Он заслуживал все обидные прозвища до единого.
Фрэнк мог себе позволить протез, идеально подобранный по цвету, такой, который не вываливался бы из глазницы, вместо дешевой подделки, которая была немногим лучше игрушечной стекляшки. Но отец Уайатта был больной тварью.
Однажды в кафе он убедил четырехлетнего Уайатта, что является плодом его воображения, а все потому, что клубничный коктейль официантка Уайатту принесла, а про отцову выпивку забыла.
Фрэнк Брэнсон получал удовольствие, издеваясь над неокрепшими умами тех, кто оказался в его власти.
У Энджел тоже неокрепший ум.
Уайатт – сын своего отца.
Утверждает, что подобрал эту одноглазую девочку в зарослях одуванчиков, а сам их ненавидит и истребляет на своем участке со злостью, переходящей в одержимость. Он ненавидел отца. Ненавидит этот город. Иногда даже меня.
– Где Труманелл? – спрашиваю я.
– Да вон сидит на лестнице.
Девочка впервые за все это время издает звук, похожий на мышиный писк.
Отрываю взгляд от лестницы. Зря спросила о Труманелл. Надо поддерживать нормальность для девочки. Для Уайатта.
– Покажи ей, что у вас есть нечто общее, – командует Уайатт. – Я с радостью отдам ее тебе и даже помогу увезти, если покажешь, что тоже кое-чего лишилась. Что ты не такая, как все. Я верю в тебя, Одетта. Не будь как остальные.
Девочка настороженно выпрямляется, не сводя взгляда с моего пистолета. Уайатт не встал лицом к стене с Лайлой, как я велела, но в качестве уступки поднял руки и теперь похож на кота, который открывает живот перед большой собакой, зная, что ситуация под контролем.
– Покажешь или нет? – спрашивает он.
Я многозначительно смотрю на него и убираю пистолет в кобуру.
Потом сажусь к девочке на диван и ободряюще улыбаюсь. Задираю плотную форменную штанину на левой ноге. Отстегиваю чехол. Стягиваю носок.
Энджел молча склоняется над протезом и проводит по нему пальцем.
Я не должна ничего чувствовать, но почему-то вздрагиваю.
7
В шестнадцать у меня были две ноги из плоти и крови. Я обвивала ими Уайатта за талию, и мы лежали так, глядя на ночное небо с луной, похожей на большую блестящую монету. Двое влюбленных в кузове грузовика.
В ночь исчезновения Труманелл я в последний раз бежала на двух ногах, спасая свою жизнь.
Вечером 7 июня 2005 года мы с Уайаттом должны были играть в скрэббл. Я даже отметила у себя в календаре, что это наше сорок шестое свидание. Мне все время не дает покоя мысль: насколько же это в духе вежливого Юга – прийти в чей-то дом, о тайнах и чудовищах которого прекрасно знаешь, и делать вид, что нет большей проблемы, чем засчитывается ли слово «пасиб», составленное из букв на доске, и лучший ли это лимонный пирог на свете.
В тот вечер я так и не попала в дом. В ответ на мой стук Уайатт приоткрыл дверь на щель и велел мне бежать, ни о чем не спрашивая. Я успела заметить панику на его лице и темный седан в тени на подъездной дорожке.
Я не слышала ни криков, ни выстрелов. Воздух казался густым и зловещим, будто вот-вот случится или уже случилось нечто ужасное. Запрыгнув в машину, я попыталась позвонить отцу, но связь в том районе была отвратительная.
Спустя час меня нашел водитель, проезжавший в двух милях от дома Брэнсонов. Пикап в кювете, нога сломана, радио трещит, кровь льется на траву.
Думаю, Уайатт спас меня той ночью, приказав бежать. Он же считает, что сломал мне жизнь. Себе так точно.
В то время, когда хирург резал мне ногу, Уайатта нашли у озера. В невменяемом состоянии он бродил по берегу и бормотал какую-то бессмыслицу. Говорили, что этот факт вкупе с пятнами крови возле дома явно указывал на то, что Труманелл и Фрэнк Брэнсон мертвы, а убил их Уайатт. Но доказать ничего не могли.
Как ему удалось избавиться от двух трупов и убрать все следы за такое короткое время? Зачем ему убивать свою обожаемую сестру? Эти вопросы вежливо задавал мой отец всем горожанам, которые звонили нам домой на протяжении нескольких лет, возмущались, твердили, что он-то должен что-то знать, раз первый прибыл на место преступления, а его бедняжке-дочери удалось уйти оттуда живой.
Отец умел так повернуть разговор, что в итоге они с собеседником приходили к выводу, устраивающему обоих: Уайатт – самый хитрый раннинбек в истории города, а Фрэнк Брэнсон – тот еще сукин сын. С этим было не поспорить.
Бабушка дала отцу прозвище Строго-на-север, но я думаю, она ошибалась. Внутренний компас отца мог показать любое направление.
Спустя десять лет Уайатт по-прежнему на свободе, все такой же хитрый, и упорно молчит о том дне. Фрэнк Брэнсон по-прежнему оскверняет землю тем или иным способом.
Я натягиваю носок. Опускаю штанину. Говорят, мне повезло, что ногу пришлось отнять до колена, а не выше. Не знаю, успокаивал ли девочку кто-нибудь тем, что она потеряла один глаз, а не два.
Кем бы она ни была, меня кое-что настораживает. Не отсутствующий глаз, а здоровый, который изо всех сил старается не выдать никаких эмоций. С ней будет непросто. И она никак не облегчит мне задачу.
Уайатт снова потирает руку.
Резко встаю, поднимаю девочку на руки.
– Одетта?
– Мы уходим. Сиди в доме, пока не вернусь. Если выйдешь, у меня не останется выбора.
– Она ходит не хуже тебя, – говорит Уайатт. – Не ведись на ее вид.
Ему явно невыносимо смотреть, как я сама ее несу. Распахиваю дверь и кладу девочку на заднее сиденье. Уайатт стоит на крыльце; его долговязый силуэт кажется пятном на фоне всей этой белизны.
Отъезжаю на две мили и только тогда жму на тормоз и делаю глубокий вдох.
Я не стала заявлять о возможном похищении или пропаже человека. Не сообщила в больницу, чтобы девочку могли осмотрели врачи. Не изъяла никаких улик из дома и грузовика. Не обозначила возможное место преступления.
Понятия не имею, как все повернется, если я не заявлю о найденной девочке, но точно знаю, что будет, если я это сделаю. Горожане наконец привяжут Уайатта к столбу, сложат костер и бросят зажженную спичку. Будут говорить, что этого и следовало ожидать, мол, надо же, ровно в десятилетнюю годовщину, и что даже если эта девушка – первая после Труманелл и Уайатт к ней не прикоснулся, его психическое состояние может еще ухудшиться. Он же разговаривает с призраком!
В конце концов Уайатта либо будут судить за убийство Труманелл, либо снова отправят в психиатрическую лечебницу. А он говорил, что тогда покончит с собой. Однажды он уже чуть было не полоснул себе рыбацким ножом по запястью, сидя на той же диванной подушке, в которую две минуты назад упиралась ногами Энджел. Потом сказал мне, что Труманелл убедила его подождать.
А Энджел, попав в лапы системы, навсегда останется одноглазой девочкой, которая спаслась от ужасного Уайатта Брэнсона.
Телевизионщики уедут, а люди из девочкиного прошлого будут знать, где ее искать. Сутенер, мать-наркоманка, приемная мать, использующая ребенка для вымогательства денег у государства, торговец людьми, переправляющий подростков через границу, да тысяча прочих видов охотников за людьми, в существование которых невозможно поверить, пока не услышишь о них из уст всех этих девочек и мальчиков.
Беру телефон, лежащий на сиденье, и набираю номер.
Четыре гудка.
– У меня тут девочка, – говорю я. – Скоро приеду.
* * *
Беглянка молчит. Я тоже. Выключаю рацию, выставляю таймер телефона на десять минут и устраиваюсь поудобнее, давая девочке понять, что мы никуда не едем. Подстраиваю зеркало заднего вида так, чтобы хорошо видеть заднее сиденье.
Пять минут: она садится.
Шесть – подается вперед и проводит рукой по дверце без ручки. Семь минут – проделывает то же самое с другой стороной. Восемь – принимается не спеша потягивать воду из бутылки, стоявшей в держателе для стаканов, будто может сколь угодно долго сидеть в полицейской машине и смотреть из окна на корову, жующую траву.
Начинаю испытывать к ней уважение. У девочки есть выдержка. Она проницательнее большинства подростков, которые оказываются на заднем сиденье моей машины.
Худенькая, такая же, какой была я, но не от недоедания. Отчетливые мускулы на ногах означают, что она, скорее всего, быстро бегает. Ей лет тринадцать, может чуть больше. Не думаю, что Уайатт ей что-то сделал. Ее до дрожи пугал не он, а невидимая Труманелл.
Спустя десять минут я говорю:
– Молчание – сила. Я понимаю, почему ты молчишь. Но мне понадобится небольшая помощь, прежде чем мы поедем дальше. Уайатт прикасался к тебе? Сделал тебе больно? Кивни, если да. Мне нужна правда. Я буду действовать на основании твоих слов. Не дам тебя в обиду. Обещаю.
Сзади ни малейшего движения.
Я сжимаю руль.
– О’кей, поняла. Вот как мы поступим. Можешь молчать следующие сорок восемь часов. За это время решишь, доверять мне или нет. Я буду обращаться с тобой как с любой испуганной беглянкой, которая попадает ко мне в машину. Накормлю, одену и спрячу. Ты не станешь пытаться обокрасть людей, которые будут помогать тебе в эти сорок восемь часов. Отнесешься к ним с уважением. Не сбежишь. Взамен за это время ты заговоришь и расскажешь мне, кто ты и что случилось. А я решу, что делать дальше. У тебя будет право голоса, если решишь им воспользоваться. Но наш уговор потеряет силу, если окажется, что ты в базе пропавших детей и у тебя есть законные родители или другие родственники.
Плавно трогаюсь и еду на низкой скорости, твердо решив действовать по плану. И продолжаю говорить:
– В пяти милях отсюда – стоянка дальнобойщиков, куда раз в месяц приезжает мобильная лаборатория. Девочки приходят туда показать документы и сдать слюну на анализ. За это им дают четыре тамале14 или чизбургер и банку «Доктора Пеппера», не задавая никаких вопросов. Все потому, что даже эти девочки понимают: лучше иметь образец ДНК в личном деле, чтобы их смогли идентифицировать в случае смерти. Все: копы, сотрудники лаборатории, сами девочки – понимают, что однажды им перестанет везти. То, что тебя нашел Уайатт Брэнсон, возможно, твоя самая большая удача в жизни. Но так считают не все, и у него могут быть неприятности. Если будут спрашивать, ты его никогда не видела. Это я нашла тебя на шоссе.
Никаких признаков, что меня услышали. Ни улыбки, ни кивка. Ни признаков облегчения и надежды, ни циничного ответа.
Следующий ход за девочкой. Большинство ее товарок уже бы заговорили: попросили бы рассказать про ножной протез с имитацией кожи и накрашенными ногтями, который они углядели в багажнике, когда я доставала плед, заехать в «Макдональдс» за чизбургером или в аптеку за тестом на беременность, одолжить пятьдесят баксов на ночлег в мотеле. Все это я делала.
Компания из трех мексиканских девчушек, которые однажды сидели на заднем сиденье, поедая ванильное мороженое в вафельных рожках, заявили, что имен у них нет. Они называли себя Hadas de la Carretera – «Дорожные феи». Эти девочки считали, что их жизнь будет более значимой и важной, если личности растворятся в мифах, образуя непрерывную цепь из тех, чьи останки никогда не найдут, и тех, кому еще только предстоит родиться и бродить по дорогам, подражая предшественницам.
Этому не будет конца. Так сказали «дорожные феи», перепачканные ванильным мороженым. Мой муж и эти храбрые девочки с циничным взглядом на жизнь прекрасно поняли бы друг друга.
Не знаю, сохранит ли девочка мой секрет про Уайатта. Я не вправе просить, чтобы она его защищала, но у меня нет выбора. Предпринимаю еще одну попытку объясниться:
– Сестра Уайатта… ушла из жизни… трагически. Он все еще пытается свыкнуться с потерей. С горем. Но я не считаю его сумасшедшим. Вот, скажем, я потеряла ногу, но я не инвалид. Ты лишилась глаза – и тоже не инвалид. Так и с Уайаттом. И со всеми, кто выжил в тяжелых обстоятельствах. Если принять случившееся, станет намного легче жить.
Ответа я и не ожидала. Я постоянно делюсь с девочками на заднем сиденье выжимками из жизненной философии, в которую по большей части верю сама.
Говорю им, что надо собраться с силами, быть уверенными, защищать себя. Не нянчусь с теми, кому лучше выживать самостоятельно, нежели в государственной системе, которая сломит их дух. Вне моей машины секундное замешательство может стоить им жизни.
Я кружу по пыльным сельским дорогам, пока окончательно не убеждаюсь, что за нами никто не едет.
8
Девочка бредет впереди: голова опущена, босые ноги обгорели на солнце. Тоненький подол рваного сарафана развевается на ветру, не прикрывая колен. Вокруг дымка из пыли, стук молотков и рев механизмов – идет строительство нового жилого комплекса, кирпичный остов которого значительно подрос.
Прошу свою подопечную идти чуть быстрее, пока какой-нибудь рабочий в оранжевой каске не обернулся и не запомнил дом, копа и неряшливо одетую девочку-подростка, весь вид которой говорит о том, что она идет куда-то не по своей воле.
Я привозила сюда девочек и раньше, в основном ночью, когда на улице пусто, как в заброшенном павильоне для киносъемок. Предыдущие две спаслись от сутенеров, продающих подростков в сексуальное рабство. Их накачали наркотиками, завернули в ковры, переправили через американскую границу и продавали, как игрушки на полуфинале техасского ковбойского турнира, где сам воздух пропитан тестостероном.
Этот приют не государственный и нигде не значится. Не какой-нибудь ангар, где беглянки находят временное пристанище, не лагерь с амбалами-охранниками и постоянным подвозом китайской еды.
Обычный одноэтажный дом на новой улице, местонахождение которой пока еще сбивает с толку гугл-карты.
Моя двоюродная сестра Магдалина, сокращенно Мэгги, открывает дверь после первого стука. Одной рукой она держит малышку, глаза которой сияют так же, как у мамы в тот день, когда я спасла ее от летучей мыши. Про Мэгги всегда говорили, что ей сопутствует Божье благословение и удача, что над ней кружат ангелы, а не летучие мыши, что так и должно быть, раз тебя назвали в честь святой.
На самом деле плохое случалось и с моей двоюродной сестрой.
Спустя два дня после того, как Мэгги исполнилось двенадцать, ее мать наглоталась таблеток и чуть не умерла. Когда я лишилась ноги, Мэгги переживала так, будто сама потеряла конечность. Ее старшая дочурка Лола родилась глубоко недоношенной с десятипроцентным шансом на выживание. Нет, моя двоюродная сестра не заговорена от бед. Так просто кажется из-за ее доброты и жизнестойкости.
Мэгги пропускает нас в дом, запирает дверь на замок и на цепочку и включает охранную сигнализацию. Подобные действия днем – знак того, что дом отличается от остальных.
Мэгги оценивающе оглядывает девочку рядом со мной, а та – свою новую территорию. Тонировочная пленка на окнах, которая не дает увидеть, что происходит внутри. Пластмассовые малышовые игрушки и грудничковые прибамбасы, кучка маленькой, почти кукольной одежды на стирку, пирамида из пачек подгузников. Голая малышка, с визгом наматывающая круги в заднем дворике и машущая руками, как птичка – крылышками. Включенный телевизор, на экране которого мультяшная акула преследует мультяшную рыбку.
Чуть дальше, на кухонном столе, ноутбук, испускающий голубое свечение. Стопки папок, фотографий, тетрадей и книг – Мэгги настолько глубоко погрузилась в тему незаконного пересечения границы детьми, что теперь учится в юридической онлайн-школе.
Взгляд останавливается на огромных крыльях ангела, вырезанных из дерева, над диваном. Мэгги, сторонница минимализма, повесила их только потому, что это был щедрый подарок свекрови на свадьбу. Они и дали кодовое название этому неофициальному приюту, номер телефона которого передают друг другу шепотом: Cielo или Небеса, в зависимости от того, по какую сторону границы ты родился.
В Мэгги все гармонично. Невысокая, с короткой стрижкой и не кротким нравом, который обычно проявляется, только когда нужно кого-то защитить. Она моя сестра, соратница и лучшая подруга. Мы выручали друга множество раз во всевозможных ситуациях: мы шутя спорим, у кого комплекс спасателя больше (у нее), кто кому задолжал помощь (я) и наследственная ли у нас черта – спасать других (да).
Наши отцы были столь слаженным тандемом, что в городе их называли не разлей вода. Мой проработал в полиции тридцать девять лет, пока в один из дней, сидя за рабочим столом, не уронил голову на руки, после чего уже больше не поднялся. Отец же Мэгги по-прежнему окунает в воду грешников, будучи пастором старейшей баптистской церкви города. Он настороженно относится к тому, что его внучки видят вереницу заблудших душ, хотя Мэгги выросла в точно таком же доме.
– Прошу прощения за беспорядок, – извиняется Мэгги. – У меня в работе три дела, и еще к экзамену готовлюсь. Род вырубился после дежурства в неотложке. – Она поворачивается к девочке. – Привет, милая. Добро пожаловать. Пусть тебя все это не смущает. Я добропорядочная студентка юридической школы и не всегда пахну детской отрыжкой. Я тебе помогу. А мой муж хорошо готовит. Если он когда-нибудь вообще проснется, то приготовит нам ужин… Вот дерьмо! – Мэгги вздрагивает от визга на заднем дворике и бормочет: – В буквальном смысле. У Лолы новый бзик. Снимает с себя все и какает в траве. Это все равно что не давать пьяному эльфу самоубиться.
– А новая няня где? – спрашиваю я.
– День рождения отмечает. Да и ее обязанности не включают беготню по двору с совком для какашек и заботу об этой вот милашке, которая вдруг решила, что дневной сон ей не нужен. Род каждую ночь спит на самом краю кровати, свесив руку в колыбельку, потому что Беатрис обязательно надо держаться за кого-нибудь, иначе она глаз не сомкнет. Хотя бы за палец, можно даже на ноге, и попробуй только его убрать. На днях Род на полном серьезе спросил, не знаю ли я, где можно достать ручной протез, но только теплый, как настоящая рука. – Мэгги протягивает Беатрис не мне, а девочке. – Подержишь чуть-чуть? – Это намеренный жест, поскольку Мэгги убеждена, что малыши творят чудеса.
Мы обе знаем, что хуже всего: ставить испуганную девочку в центр внимания. Надо продемонстрировать доверие. И не засыпать ее с ходу вопросами.
И все равно меня удивляет, как умело и естественно девочка пристраивает Беатрис к себе на бедро, будто та – недостающая частичка пазла.
– Лола! Иди сюда, сейчас же! – Мэгги раздвигает стеклянную дверь веранды.
– У тебя хорошо получается, – говорю я девочке, которая мягко покачивает довольную Беатрис. – Как мне представить тебя моей двоюродной сестре? Надо же как-то тебя называть, кроме как «девочка».
Чуть поколебавшись, она показывает пальцем на китчевые крылья над диваном.
– А, хорошо. Будем звать тебя Энджел, – говорю я. И ты не разговариваешь.
Из коридора показывается Род в мятой медицинской форме и проводит рукой по шевелюре, уже седеющей в тридцать с небольшим.
Наверное, его разбудило то, что происходит на заднем дворе. Радостный визг. Крики Мэгги. Вынужденная игра в догонялки. Теперь с применением садового шланга.
– Все время говорю Мэгги, чтобы не реагировала, не обращала внимания на поведение Лолы, – говорит Род, – но она уверена, что какашки во дворе и привычка ругаться, как пьяный матрос в обличье светловолосой малышки, – это не просто период такой и, если не пресечь это сейчас, Лола скоро сядет в техасскую детскую тюрьму. – Он улыбается Энджел. – Одетта, познакомь нас.
– Род, это Энджел. Энджел, это Род.
– Привет, Энджел. Добро пожаловать в наш цирк. Надолго к нам?
– На ночь, может, на две, – отвечаю я. – Говорить не хочет. Пока.
– Молчание – золото. Слышала, Беатрис? Молчание – золото. Пойдешь к папочке? – Он берет дочь на руки. – Энджел, располагайся в спальне прямо по коридору, третья дверь налево. Белье только что сменили. Беруши в ящике тумбочки, советую ночью ими воспользоваться. Там отдельная ванная. Можешь принять душ перед ужином и взять любую одежду в шкафу. Потом я взгляну на твой глаз. Просто немножко осмотрю, хорошо?
Это первое упоминание глаза Энджел, но оно звучит так буднично, будто сюда каждый день приходят одноглазые девочки.
– Ты проснулся. Слава богу!
В дом возвращается слегка запыхавшаяся Мэгги. На руках у нее Лола, похожая в пляжном полотенце на розовое бурито. Лола разглядывает лицо Энджел, ковыряя в носу и обсасывая большой палец.
– У тебя глаз зеленый, – говорит она Энджел, убирая палец изо рта. – Как арти-чок. И брокли. Шпи-на. Тур-неп. Ок-ра.
– Шпинат. Турнепс, – поправляет ее Род. – Няня-вегетарианка пытается заставить Лолу есть меньше оранжевых фруктов и овощей и больше зеленых, но она их почти всегда выплевывает.
– От капусты животик болит, – утверждает Лола. – У нее вкус говен…
– Ладно, Лола, – перебивает ее отец. – Пойдем поможешь. Будешь главной по макаронам с сыром.
– Всегда после смены в неотложке всеми командует, – поясняет Мэгги Энджел, как только Род выходит из комнаты. – Но я напоминаю себе, что, если он не будет командовать там, люди умрут, а переключиться дома трудно.
Спустя несколько минут мы с Мэгги сидим у нее на кровати. Из комнаты Энджел доносится тихий шум душа. Мэгги, как обычно, внимательно слушает мой рассказ и круглым почерком делает заметки в блокноте. Имя «Энджел» на верху страницы подчеркнуто трижды.
Только листки для заметок превосходят по количеству число подгузников в этом доме.
В комнате Энджел включается фен. Мэгги кладет листок на тумбочку и закрывает ручку колпачком.
– С радостью помогу, чем смогу. Попрошу Рода тщательно ее осмотреть, ну, насколько она позволит. Согласна, что глаз – важнее всего. Интересно, в каком возрасте она его лишилась. Наверное, это было крайне травматично. Тебе тяжело говорить о… таком? Будоражит воспоминания?
– Все нормально, Мэг.
Она кладет руку мне на плечо:
– Пожалуйста, перестань выгораживать Уайатта. Ты же видела фильм. В городе до сих пор все только его и обсуждают. Вспомни девушку, которая заявила, что он фактически изнасиловал ее в грязном туалете. Местную девочку и ее пугающее сходство с Труманелл. Откуда ты знаешь, что́ Уайатт сделал бы с Энджел, если бы ты не подоспела?
Нет смысла оспаривать факты, которые остались у всех в памяти после просмотра документального фильма. Размалеванные «модели» годами преследовали Уайатта. А девушка сказала то, что велела мать, которая к тому же заставила ее похудеть на семь килограммов, чтобы та предстала на общенациональном телевидении в образе дрожащей жертвы.
Мэгги нервно открывает и закрывает колпачком авторучку.
– Слушай, мы обсуждали это раньше. Нет смысла его защищать. Ты одержима делом Труманелл с тех пор, как вернулась. Но прошло пять лет, а ты так и не приблизилась к разгадке. Может, и ладно. Чем дольше я живу, чем больше залипаю в «Нетфликсе» и читаю нашумевших романов, тем больше склоняюсь к мысли, что значение концовки преувеличено. Знать начало и середину вполне достаточно. Ответы ничего не изменят. Не наладят твои отношения с отцом. Что до Уайатта… признай хотя бы, что он причиняет боль тебе и Финну.
– Финн уехал. Пять дней назад.
Мэгги обнимает меня за плечи:
– Ох, милая.
Я не могу сказать ей про секс с Уайаттом. Не выдержу разочарования в ее глазах, уже уставших и опухших после ночных кормлений. Она захочет узнать, зачем я это сделала. Мне и самой до сих пор неясно. Я откашливаюсь.
– Расскажу позже. Я правда очень ценю твою помощь с Энджел. Она тут ненадолго. Просто не хочу оставлять ее одну у себя или в участке, пока я занимаюсь ее делом. Каждый раз, когда привожу сюда девочку, переживаю, что это выльется во что-то нехорошее. Но перестать, кажется, не могу.
– Эта девочка должна быть здесь. Как и другие. А жизнь – это риск. Мои близкие могут выйти завтра на улицу, и на них упадет строительный кран. Предпочитаю верить, что зло сюда не явится. И пока что за все благодарна. Верь, Одетта. – Мэгги шутя пихает меня в руку. – Имя Божье не хули. – Она тычет пальцем мне в руку. – Ну же, это был наш лучший плакат. – Она снова тычет пальцем мне в руку. (Краткое пояснение: у нас с Мэгги в детстве была обязанность писать какие-нибудь поучительные изречения на доске объявлений у входа в церковь ее отца.)
– Не-а. Лучший плакат был: «А ты усердный член?» – возражаю я.
– Мы же не знали, что его неправильно поймут.
– Угу, конечно. Особенно после того, как какой-то хрен нарисовал на нем хрен.
– Тогда на воскресной службе был аншлаг. Ох и рассердился же отец. До сих пор чешусь, как вспомню, что за наказание он нам придумал. Выполоть сад у всех старушек-прихожанок.
– Нас искусали все комары и мошки в городе. «Каждый укус – это укус дьявола».
– «И знак того, что кровь грешников сладка», – заканчивает Мэгги. – У отца всегда наготове какое-нибудь нравоучение. По-прежнему знает кучу способов, как вселить в ребенка страх перед Богом. Лоле сказал, что Бог ведет счет ее ругательствам и потом передаст список Санта-Клаусу.
– А мне по-прежнему после каждого укуса мошки думается, что я попаду в ад.
– Давно видела моего отца? Он всегда интересуется, как там его любимая племянница.
– Вообще-то, он заезжал ко мне на прошлой неделе после того, как навестил твою маму в Санни-Хилс. Спросил, как работа. Сказал, что только копам и священникам известны все тайны города и что он беспокоится за меня. Наверное, ты ему что-то сказала.
Сзади слышится шорох. Мы обе оборачиваемся к двери. Вечер воспоминаний окончен. В проеме стоит Энджел: волосы гладкие, блестящие и немного темнее, чем казалось. На глазу повязан голубой шелковый шарфик. Топик лавандового цвета не скрывает загорелых плеч. Джинсы сидят мешковато, и она подвернула их снизу. На ногах черные «найки», как две угольные глыбы, которые придают ей устойчивость. У Мэгги куча таких кроссовок всевозможных размеров.
Застывшая в двери Энджел – смущенный и милый ребенок. Загадочный. Испуганный. Будто тот, кто за ней гонится, где-то рядом. Сдерживаю порыв ее обнять. Обойти дом с пистолетом.
– Давайте ужинать, – говорю я.
Спустя час ухожу, перешагнув через спящих девочек на полу гостиной. Малышка спит на спине, раскинув руки. Энджел, свернувшаяся калачиком на полу возле диванной подушки, держит ее за пятку. Голова Лолы лежит на коленях у Энджел. Мультяшная рыбка все так же удирает от акулы.
– Не чувствуй себя ответственной за Труманелл с Уайаттом, за меня и даже за эту девочку, – полушепотом говорит Мэгги. – Этот город должен был спасти Труманелл. Наши отцы должны были ее спасти. Ведь все знали, что в доме творится что-то неладное. Даже я, хотя была маленькой. Ты тоже была еще ребенком. Дело в людях, которым стало скучно жить и захотелось кому-то что-то доказать, и в бывшем бойфренде, про которого всегда, всю жизнь думалось: «В тихом омуте черти водятся». Ты ничего не должна ни ему, ни этому городу. – Помолчав, Мэгги добавляет: – Я боюсь за тебя. Пожалуйста, будь осторожна.
– Разве я только что не прослушала пламенную речь о необходимости рисковать?
Я заключаю Мэгги в крепкие объятия. Не хочу, чтобы она видела мое лицо, потому что никто больше не умеет так точно читать мысли по его выражению. А думаю я о том, что есть большая разница между просчитанным риском, о котором говорит Мэгги, и дерганьем черта за хвост. Пять лет поисков и топтания на месте, и все ради чего?
Энджел вскидывает голову.
Интересно, много ли она слышала из нашего разговора, если вообще спала.
За ужином ее взгляд был непроницаемым. Теперь же в глазу, как в глубоком зеленом озере, плещутся страх и мольба. Она и не представляет, как сильно она растревожила мои чувства к Уайатту. И воодушевила на дальнейшие поиски Труманелл.
– Я вернусь, – шепчу я ей. – Обещаю.
9
Уайатт отсасывает кровь из ранки на большом пальце.
– Порез закровил, – ворчит он.
Стою, уставившись на ровное поле, и думаю, не этим ли пальцем он оставил синяк на шее девушки из теледокументалки. По дороге я спросила его об этом напрямую. Он ответил, что не ожидал услышать от меня подобную хрень.
Уайатт не солгал про Энджел и одуванчики. Вот они, увядшие цветы, выложенные аккуратным овалом и напоминающие крошечных куколок с пушистыми шевелюрами. Меня пробирает дрожь, что странно для открытого пространства в июле, пусть даже солнце наполовину село. Контур «магического круга» нарушен отпечатком подошвы. Прикидываю на глаз, не от ботинка ли Уайатта.
Пастбище, небо, проволока. Пастбище, небо, проволока. Напишите эти три слова сто тысяч раз, и станет ясно, что чувствуешь на этом отрезке техасской автомагистрали, который фермеры-старожилы называют Плоское Брюхо, а дальнобойщики – Сонное шоссе, потому что он вгоняет их в транс.
Тем не менее Уайатт довольно быстро скомандовал остановиться.
Сказал, мне повезло, что Труманелл пометила нужное место. Выскочил из грузовика и достал из колючей проволоки клочок бумаги. Без объяснений сунул его в карман, а потом раздвинул особо острую проволоку с двойным витком. Он сто раз проделывал это для меня, но сейчас я впервые задумалась: вернусь ли?
Ранка больше не кровит, и теперь он потирает руку. Нервничает. Оглядываюсь на дорогу – ревущее, неистовое море большегрузов. До него не меньше полусотни ярдов. Чудо, что Уайатт вообще заметил Энджел. Не странное ли везение?
Энджел не раздвинула бы проволоку сама и не подлезла бы под нее, не изранившись. Нужны годы практики. И что-нибудь поплотнее тоненького сарафана. Значит, пришла с другого конца поля. Или ее принесли.
Взгляд останавливается на одинокой рощице в западной части поля. Возможно, на нас смотрят деревья. И телеграфные столбы. В наши дни техасские фермеры следят за пастбищами с помощью дронов и камер ночного видения, подобно охране стоянок у торговых центров.
Владельцы ранчо знают, что весь этот зной, небо и пустынные пространства сводят с ума даже самых стойких, – все живое под этим солнцем ищет место, где можно оторваться. Койоты, охотящиеся на жеребят, фрики с пулеметами, молодежь, жаждущая выпить, потрахаться и поиграть в «завали корову»15.
На одной из камер может быть Энджел.
– Брось мне ключи. – Уайатт нетерпеливо протягивает руку. – Пойду в машину. Я сделал, как ты просила. Привез тебя сюда. Что так смотришь? Думаешь, смоюсь?
Неохотно кидаю ключи. Не знаю, что хуже – осматривать местность в одиночку или с Уайаттом, стоящим над душой.
– Возможно, ждать придется долго, – говорю я.
– Десять лет это делаю. С чего бы перестать?
Провожаю взглядом его огромную фигуру, пока она наконец не оказывается по другую сторону ограды.
Затем достаю телефон и принимаюсь фотографировать.
На экране круг из одуванчиков кажется очертаниями небольшой могилы. Муравьи спускаются в черные земляные трещины, будто шахтеры в забой. Внимательно рассматриваю отпечаток подошвы. Затем отступаю и делаю панорамный снимок заграждения и поля.
Обыскиваю квадрат за квадратом и постепенно захожу в густую траву, столь высокую, что оживает одна из детских фобий: потеряться в траве, как в море, только здесь вместо воды безжалостное солнце.
Насекомые неистово трут лапками о крылья, издавая пронзительный стрекот. У меня на ноге начинает трещать цикада; я содрогаюсь, как тогда, когда мальчишка впервые засунул мне такую за шиворот. Смахиваю цикаду и раздвигаю траву до корней, выискивая то, что одновременно хочу и боюсь обнаружить.
Рюкзак, туфля, телефон, искусственный глаз Энджел с серийным номером, отпечаток пальца, по которому можно установить, откуда она. Невидящие глаза в разлагающейся человеческой плоти, мутные, как небо, что смотрит на них сверху. Любой признак того, что Уайатт наткнулся на место убийства. Или сделал его таковым.
Выбираюсь из травы. Нужно не меньше сотни копов, чтобы как следует все обыскать в удушливом зное под тлеющим небом. Оглядываюсь на пикап, жалея, что выбрала для тонировки стекол слишком темный цвет. Наружу прорывается грохот хард-рока. Уайатт всегда любил врубить кондиционер и музыку на полную мощность.
Мне не по себе оттого, что он все это время ни в чем не идет мне навстречу. Нарушил мое распоряжение оставаться в доме. Его пикапа не было на месте. Я подумала, что Уайатт скрылся. Спустя полчаса я нашла его на западном пастбище, где он ремонтировал столбик ограды, и еще пятнадцать минут уговаривала сесть в машину. Он явно был не рад, что я вообще стою на его земле. И сейчас всем видом показывает, что и здесь он тоже находиться не хочет.
Небо вот-вот оставит меня без света. Раздумываю, не лучше ли вернуться в машину. Потом иду к деревьям, огибая одуванчики. Уайатт играл с Труманелл в игры с полевыми цветами. Неужели разыграл одну перед девочкой?
С одуванчиками у него проблема. Точнее, у меня, если быть объективным копом. Уайатт никогда не объяснял, почему испытывает к ним такое отвращение. Сейчас этот факт говорит скорее в его пользу. Преодолел отвращение, чтобы спасти девочку.
За дубами какое-то движение. Ворона терзает что-то на земле. Всегда побаивалась ворон, еще с тех пор, как отец сказал, что они запоминают лица.
Отсюда не слышно музыку Уайатта, но культя пульсирует будто в такт с ней.
Живот сводит от мысли, что за дубами может быть еще девочка, которой повезло меньше. Достаю пистолет. Ускоряю шаг.
Немного не дойдя до деревьев, выдаю ужин на землю.
За дубами не человеческие останки.
Две вороны. Одна дохлая. Другая с ней совокупляется.
Я слышала, что вороны спариваются с мертвыми сородичами. Вечные извращенцы, как и люди. Древние египтяне оставляли самых красивых и высокородных покойниц разлагаться на солнце перед захоронением, чтобы никто над ними не надругался.
Объяснения этому нет.
Целюсь в машущие крылья. Выстрел. От грохота насекомые замолкают. Когда они опомнятся, их будет ждать кровавый пир.
Осторожно пробираюсь обратно. В середине одуванчикового круга неуклюже опускаюсь на колени и делаю то, чего не делала десять лет, с тех самых пор, как Бог не до конца внял мольбе шестнадцатилетней девочки о помощи на ночной дороге.
Молюсь.
О том, чтобы Труманелл не оставили гнить в поле, как древнеегипетскую царицу.
И о том, чтобы первой выйти на преследователя Энджел, если он есть.
Солнце аккуратно улеглось в свою нору. Очертания машины еле видны в темноте. Колючая проволока будто исчезла. Запыхавшись, останавливаюсь прямо возле крошечных шипов.
Дьявольское вервие. Так дядя в своих проповедях называл колючую проволоку – коварное зло, почти невидимое, пока на него не наткнешься. Освенцим, Дахау, Бухенвальд – самые красноречивые свидетельства людской склонности к пороку.
Легко преодолеваю проволочную преграду. Она и близко не сравнится с теми, на которых я испытывала искусственную ногу. Никто не ожидает от меня проворства – преимущества для копа. В девяти случаях из десяти преступники целятся в протез. Но чтобы на самом деле меня ранить, надо целиться в здоровую ногу. Без нее – игра окончена.
Уайатта не видно в окне. Шоссе, по которому еще час назад все отчаянно куда-то спешили, уже засыпает.
– Ты кого убила? – доносится из темноты.
Хватаюсь за пистолет. Уайатт вышел из машины. Стоит рядом со мной. Лица в темноте не видно. Но я едва ли не чувствую вкус его мятной жвачки.
– Боже мой, Уайатт, – говорю я дрожащим голосом. – Предупреждать надо. Птицу я убила. Очень злую.
– Как скажешь, – отзывается Уайатт. – Ты коп. Копы решают всё. Поехали. Труманелл будет волноваться. Я не предупредил, что уеду так надолго.
Лучше бы не говорил ничего, кроме «Поехали». Имя Труманелл упало в пустоту, как бездумно зажженная спичка.
– Ты издеваешься? – говорю я тихо, еле сдерживаясь, чтобы не заорать.
– То есть? Это ты издеваешься!
– Прикалываешься надо мной? Насчет этого места, одуванчиков, Труманелл? Ты что, серьезно веришь, что она присутствует наяву? Собирает цветы, моет посуду, ходит с распущенными волосами, поет Адель, вольная как птица, цитирует чертова Шекспира и мистера Роджерса16, чтобы ты не покончил с собой и не ушел к ней?
– Не назвал бы я ее вольной птицей, – помолчав, говорит Уайатт.
В темноте вскрикивает пересмешник. Перепутал день с ночью. Или предупреждает остальных птиц, что рядом убийца.
Уайатт подходит ближе. Пространство будто схлопывается по сторонам. Остается лишь расстояние между нами. Меня поражает его лицо, как и всегда.
Я вижу тень Труманелл. Тот самый взгляд, который делает тебя королевой городка независимо от твоего происхождения.
– Спроси то, что всегда хотела, – говорит Уайатт. – Я убил Тру или нет.
И тут он исчезает в ослепительном белом свете.
10
Невесть откуда взявшаяся фура рвет разметку и проносится слишком близко; волной воздуха меня отшвыривает, словно бумажную куклу. Уайатт подхватывает меня на краю обочины. И я уже не впервые осознаю, что мне страшно и в его объятиях, и без них.
Когда знаешь парня с детства – это связь на каком-то глубинном уровне. В голове мелькают картинки из прошлого, будто они – последнее, что я вижу в жизни. Серьезное личико Уайатта на фотографии нашей детсадовской группы. Записка, которую Уайатт-подросток вручил мне на похоронах моей матери. А вот он распевает «Лондонских оборотней»17 за рулем грузовика и «О, благодать!»18 в церкви, одинаково не попадая в ноты. Прыжок и победный пас на футбольном поле. Мы вдвоем в озере: мои ногти сияют бирюзовым лаком на его мокрой коже.
Фура давно умчалась, не ведая о том, что чуть не подтолкнула меня к окончательному поражению. Я все так же стою, зарывшись лицом в плечо Уайатта. Его рука гладит меня по спине, опускается на бедро. Старое, хорошо знакомое чувство, что мы одни в целом мире. Вина, желание, адреналин сливаются в гремучую смесь. Из-под кожи будто рвутся сотни пчел.
Уайатт отстраняется первым. Велит сесть в машину и вдохнуть поглубже. Говорит, что сам поведет. Резко выворачивает на шоссе, а я не понимаю, когда успела стать человеком, который допустил мысль: раз мы целовались детьми, то это не будет считаться изменой, что все уже предрешено где-то во времени и пространстве. Почему позволила вспышке страха вернуть нас к прежнему распределению ролей, в котором всем рулит Уайатт?
Он гонит вперед, обхватив руль сверху одной рукой и врубив попсовую песню, которую терпеть не может. Это означает, что обсуждать случившееся мы не будем. Уайатт всегда был немногословен, разговорчивость в нем просыпается, лишь когда он что-то замышляет. Как-то раз сказал, что «лишние слова скрывают ложь».
Я опускаю стекло и погружаюсь в созерцание бегущей дороги, которая однажды чуть не поглотила меня целиком.
Мне снова шестнадцать. Ноги здоровые. Трава щекочет колени.
Набираю в рот побольше воздуха и дую что есть силы. Сотни пушинок-вертолетиков взмывают в воздух, готовые расплодиться повсюду, как кролики. Уайатт не смотрит на меня, а, как всегда, настороженно оглядывает окрестности.
Осталась одна неподдающаяся пушинка, как последний несговорчивый присяжный в суде. Хочу, чтобы Уайатт любил меня всегда. Дую снова, хотя уже проиграла.
Пушинка дрожит. Но не отрывается. Ответ ясен. Желание не исполнится.
Тут Уайатт оборачивается, видит пушинку и сердито выхватывает у меня стебель.
Так и не знаю почему.
Снова принимаюсь смотреть в окно – не хочу ничего вспоминать.
В свете фар окна в доме Брэнсонов кажутся непроницаемо-черными прогалами глаз. Уайатт глушит мотор, выскальзывает из машины и закрывает дверцу. Пытаюсь в полутьме разглядеть, куда он идет. Свет в доме не загорается.
Вздрагиваю от резкого стука в окно. Уайатт. Он держит что-то в руке и жестикулирует.
Хочет, чтобы я опустила стекло. Опускаю наполовину.
Уайатт просовывает мне бумажный пакет:
– Энджел оставила. Давай попрощаемся, Одетта. Окончательно.
– Что за хрень у тебя с одуванчиками? – вырывается у меня.
– Прощай, Одетта. – Уайатт растворяется в темноте.
В ярости распахиваю дверцу. Не ему решать.
– Ты убил Труманелл? – ору я. – И отца? Что ты собирался сделать с Энджел?
Ответа я не ожидаю. Перебираюсь на водительское место и захлопываю дверцу. Звук отдается в животе, как когда мы хлопали дверьми, ссорясь по гораздо менее значительным поводам, чем убийство.
Сжимаю руль. Мотор не завожу. Жду, когда в доме загорится свет, потому что так поступают воспитанные жители маленьких городков, подвозя кого-нибудь домой.
Пять минут. Десять. Пятнадцать.
Все та же чернота.
С ним все нормально?
А со мной?
Беру пакет с пассажирского сиденья. Достаю оттуда шарф. Дешевые пайетки поблескивают, словно раскаленные угольки.
Золотые блестки. Каждая четвертая отвалилась. Вспоминаю Энджел с голубым шарфом, стоящую в дверях у Мэгги. Я знаю, почему она его повязала, и от этого больно.
Этот шарфик – как те мини-юбки, которые я так никогда и не надела. Нащупываю этикетку на обратной стороне из черного полиэстера. Стерлась до нечитаемости. А что я ожидала найти? Имя, написанное маркером? Адрес?
Окна дома наконец-то вспыхивают желтым, одно за другим. Минута, две – и оба этажа залиты светом, будто некое происшествие перебудило всех обитателей. Каждый коп знает: слишком много света – тоже тревожный знак.
Уайатт обошел все комнаты? Повключал везде свет? Звал Труманелл? Думаю о том, что замкнутый мальчишка, делавший вид, будто не живет в постоянном ужасе, стал столь же загадочным мужчиной, который лишился всего, включая меня, возможно и разума, а ведь ничего из этого не должно было случиться.
Щеки пылают; душа полна решимости.
Я больше не пассажир в его жизни.
Я – водитель в своей.
Что бы там ни думал Уайатт, наша история не закончена.
11
Мои пальцы на мгновение задерживаются на лице Труманелл.
У местных копов есть негласный ритуал – заходя в участок, слегка провести рукой по ее портрету, будто пропавшая любимица города приносит удачу.
Как моя бабушка прозвала Труманелл? Костяной Фарфор. Нос, скулы, шея, плечи словно высечены изящным резцом. Поэтому Труманелл выглядела столь поразительно с высоким пучком, в то время как для нас, остальных, что симпатичных, что нет, забрать волосы наверх означало подчеркнуть недостатки. Кривоватый нос, сглаженный подбородок, уши как у клоуна, назревающий прыщ, юношескую тоску.
Костяной Фарфор. Иногда мне снится, что кости Труманелл свалены в ящик, словно битые миски и блюдца, и зарыты так глубоко, что мы их никогда не найдем. В больнице, после укола морфина, я видела во сне, что отец выкопал ее «фарфоровый» череп: мы пили из него кофе на кухне и земля хрустела на зубах, как горький кофейный жмых.
Портрет Труманелл на стене – увеличенный снимок из протокола о ее задержании. Нестандартный вариант для объявления о пропавшем человеке. Но мне нравится. Фотография красивая и нетривиальная: легкая торжествующая улыбка, распущенные волосы, корона школьной королевы красоты сдвинута набок. Обычно в полиции Техаса задержанных фотографируют без короны, будь она хоть бриллиантовая, хоть с надписью «МАГА»19. Но это же Труманелл, для нее сделали исключение.
По городской традиции, которой более шестидесяти лет, школьная королева красоты гуляет на вечеринках, машет рукой «подданным» с заднего сиденья пикапа и правит в своей короне со стразами до рассвета. В ней Труманелл и была, когда, согласно полицейскому отчету, отдававшему должное ее усилиям, около трех ночи чуть ли не до полусмерти избила юнца. В одиночку помешала футбольному лайнбекеру из выпускного класса изнасиловать худенькую девятиклассницу на послематчевой вечеринке у озера.
Это одна из тех историй, которые в городке любят пересказывать приезжим, наряду с легендой обо мне, трехлетней Бэтгерл. Такую же сенсацию раздули бы и из новости про одноглазую девочку на обочине, если бы я это допустила.
Труманелл дали три недели общественных работ, да и то потому, что побила парня основательно. Тому уже исполнилось восемнадцать, так что его судили как взрослого и отправили в Хантсвилл20 по соглашению о признании вины после того, как еще три жертвы рассказали о нападении своим отцам. В нашем городке девочки – любимицы отцов, так что сыновьям иногда приходится очень туго.
На стекле, за которым Труманелл улыбается с фотографии, тысячи следов ДНК: в участке считается, что протирать его – не к добру. Ни один же из образцов, отправленных в лабораторию по ее делу, не дал результатов.
– Эй, Труманелл, – тихо говорю я. – Мы знаем, ты боролась.
В участке непривычно тихо. Дежурная по прозвищу Мамаша Разрешите, почти не глядя на меня, бурчит: «Привет!» У шефа темно и дверь закрыта. Дешевые настенные часы с крупными цифрами показывают 10:07. Все либо в патруле, либо дома с семьей. Даже Расти, в паре с которым я обычно работаю.
Иду в дальний угол, к своему рабочему месту. Только над одним из восьми столов висит портрет отца. Загорелое лицо. Белая бейсболка с эмблемой Стетсонского университета21. На груди – медаль «За доблесть»22. В мой первый день на работе папины коллеги встретили меня в этом кабинете с дешевым тортом из «Уолмарта» и глянцевыми воздушными шариками с изображением Бэтмена, привязанными розовой лентой к ножке папиного стола. Шариков с Бэтгерл в продаже не оказалось.
Портрет повесили исключительно для меня. Сказали, что ничего на столе не трогали, прямо как на месте преступления. Не сдвинули ни листочка. Я, разумеется, не поверила ни на секунду.
Отец не испытывал желания быть боссом и формально им не был, но все знали, что именно за ним остается последнее слово, особенно в деле Брэнсона. Он решал, что́ сообщить общественности, ФБР и прессе, а что унести с собой в могилу.
Бросаю пакет с шарфиком Энджел на наш с папой стол, рядом с прозрачной запечатанной упаковкой с бутылкой, из которой она пила у меня в машине.
И сажусь за работу под присмотром отца.
Вбиваю в поиск всевозможные комбинации, но база данных упорно выдает, что за последние пятнадцать лет в Штатах не пропадала одноглазая девочка.
Неправда, потому что одна такая сейчас спит в доме моей кузины. Результаты, конечно, точны ровно настолько, насколько постарались копы с одной стороны и жаждущие кого-то найти – с другой. Коллегам я по большей части верю. Остальным – нет. Интуиция подсказывает, что те, от кого сбежала Энджел, предпочли бы найти ее первыми или не найти вовсе.
Убираю из поиска «один глаз отсутствует», оставив только краткое описание внешности: белая, рост 160, черные волосы, вес от 40 до 50 кг, а возраст и год пропажи не заполняю. Программа выдает десять тысяч девочек. Сужаю район поисков до Техаса и получаю тысячу. Указываю только последний год. Восемьдесят две. Ни одна не похожа на Энджел. Охват далеко не полный, но я продолжаю.
Владелец участка, где обнаружена Энджел, находится легко, но ничего не проясняет. Корпорация из Саудовской Аравии. Ничего подозрительного. Права на добычу воды и нефти в Техасе достаются тому, кто больше даст на аукционе. Однако будет почти невозможно получить съемку с камер наблюдения, если они в том поле вообще есть.
Гуглю «искусственный глаз», «врач по стеклянным глазам». Наконец мои дилетантские попытки вознаграждаются новостной статьей под заголовком «Глазной Гудини» про офтальмолога-протезиста из Далласа. Так называется тот, кто создает глазные протезы посложнее, чем стеклянная имитация.
Чувствую острую необходимость помочь этой молчащей, загадочной девочке, а также узнать, почему она оказалась в поле. Оставляю голосовое сообщение своей протезистке, чей номер у меня в быстром наборе уже десять лет, на случай если разболтается винтик в голове или ноге. Умоляю ее использовать все связи и договориться о приеме для Энджел.
Повинуясь импульсу, открываю почту и пишу шефу короткую записку: извиняюсь, что не предупредила заранее, и прошу неделю отпуска, чтобы разобраться с ногой (ложь). Ему неудобно спрашивать о том, что я скрываю под форменными брюками, так что подробностями он не интересуется. Сомневаюсь, что его взгляд хоть раз опускался ниже моего пояса.
Скорее всего, ничего из этого не выйдет, но я ставлю в копию адрес моего напарника, Расти, чтобы не доставал в отъезде. Он постоянно подозревает, будто я от него что-то утаиваю, и в этот раз будет прав. Пишу отчет об Энджел и найденной улике. Загружаю фото поля с телефона. Нажимаю на «сохранить», а на «отправить» – нет. Прячу отчет в папке.
Минутная стрелка настенных часов уже совершила два полных оборота. Полночь. А я все еще на взводе. Ничего необычного.
В нерабочее время я постепенно перебрала все старые зацепки по делу Труманелл, и каждый раз – тупик, хлопанье двери, снисходительный взгляд на мою ногу и фраза «ты принимаешь все слишком близко к сердцу, детка».
И в обычной жизни, и в профессиональной я давным-давно перестала придерживаться общепринятых правил. Особенно меня заинтересовал вопрос спасения таких девочек, как Энджел, которые оказываются на перепутье в округе, где, возможно, скрывается убийца.
Отцу бы это не понравилось.
Пальцы скользят по серебряной цепочке на шее к простому кусочку железа, который раньше прятался в волосках на отцовской груди. Большинство копов носит медальон с архангелом Михаилом или крест, мой же отец выбрал нечто другое.
Я верю, что вещи обретают сердце. Как этот ключ.
Срываю с себя цепочку. Вставляю ключ в замок выдвижного ящика – кроме него, отец никогда и ничего не запирал.
И как всегда, надеюсь найти что-то, чего не заметила раньше.
12
Первой достаю из ящика ополовиненную бутылку водки «Тито»23. Откручиваю крышечку и делаю глоток – уже в который раз. Затем вытаскиваю дешевую рубашечную коробку. На крышке нарисован уродливый мультяшный Санта-Клаус, который когда-то, много лет назад, злобно ухмылялся из-под рождественской елки у нас дома.
Ставлю коробку и бутылку на стол.
Вот и все, что отец хранил под замком. Когда я впервые выдвинула ящик на третий день работы, то ожидала найти там нечто ужасное. «Фарфоровый» череп Труманелл. Признание отца или Уайатта, испачканное кровью и грязью. Одного взгляда на него хватило бы, чтобы мое сердце не выдержало.
Когда любишь скрытного мужчину, чувствуешь себя как на качелях. Такой никогда не расскажет всего. Постоянно приходится гадать, правда ли крошечное алое пятнышко на рубашке – от спагетти, что были на ужин. Но затем он спасает птенца, выпавшего из гнезда. Тонущего ребенка.
И все. Ты веришь, что это соус, а не кровь.
Открываю коробку с Сантой и перебираю письма и записки, которые мой отец счел нужным сохранить за те шестьдесят два года, что прожил на этом свете. Аккуратно выкладываю все на стол, словно материалы дела, к которому я возвращаюсь снова и снова.
Пустые угрозы от реднеков в духе «Я всем покажу» и «Ты у меня узнаешь». Бурные изъявления благодарности от матерей и бабушек, предпочитающих открытки с крупными фото люпинов или портретами лошадей.
Записка с извинениями, которые я неумело вывела печатными буквами в первом классе. Мой рисунок на День отца, где отец выше нашей лошади, а пистолет – больше его головы.
Бесплатный фрагмент закончился.
