Читать книгу: «Сода и соль»
«То, что я делал бы с живыми детьми, я делал с этими. Я считал, что они живые – просто временно мертвые…»
Анатолий Москвин.
Беззвучное одиночество в темноте превращает каждую секунду в вечность, приравнивает само существование к нахождению в тюрьме и кажется, что не только воздух вытеснен в угоду мраку, но и тело мое насквозь им пропитано. Лишь изредка в нем является чье-то ненавязчивое присутствие, продиктованное скорее любопытством, чем милосердием.
Но путы тишины ослабевают, свобода резким звуком выдергивает меня к свету:
«Мишка очень любит мед!
Почему? Кто поймет?
В самом деле, почему
Мед так нравится ему?…»
Звуки снова стихают. Нелепое наваждение, попытка убедить саму себя, что я еще не одурела от всепоглощающей тьмы вокруг, разрывает тонкую нить надежды на связь с реальностью.
Я чувствую, как каждая секунда уравнивается с часом, месяцем, го…
– Инна! Будь тише, ты же можешь разбудить маму, – мужской голос, смутно знакомый, прорывается сквозь толщу полусгнивших воспоминаний и кажется моим освобождением.
Попытка вспомнить его лишь норовит вернуть меня обратно в пучину безбрежной пустоты, еще мгновение назад окружавшей меня, и я не рискую оказаться там снова.
– Ну же, дорогая, тебе стоит относиться к старшим с уважением, – в тоне мелькает едва различимое недовольство, хотя и сглаженное отцовской нежностью.
Не поднимаю век; не делаю ровным счетом ничего, чтобы спастись от слепоты, но мое зрение возвращается ко мне точно по зову голоса; мутными пятнами возникает перед глазами, и в какой-то момент мне удается увидеть окружающую действительность.
Свет, исходящий от распахнутого настежь окна кажется чересчур ярким, и мне требуется время, чтобы привыкнуть к нему.
Размытый силуэт незнакомца уходит из моего поля зрения. Он снова говорит, но более мягко:
– Взгляни, твоя сестра спокойно читает книгу, и никому не мешает.
Щурясь, я пытаюсь рассмотреть что-то помимо колышущихся на ветру сизых полупрозрачных штор, и пятна перед глазами рассеиваются почти до конца, когда мой взгляд скользит с окна на источник звука. Шея затекла, и любая моя попытка повернуть голову заканчивается провалом, поэтому мне удается разглядеть лишь часть комнаты: два детских силуэта усаженные за столом; их изношенную и не подходящую по размеру одежду, местами потертую и разорванную настолько, что мне становится сложно поверить, что ее нашли не на свалке.
Но я не могу рассмотреть их лица, скрытые волосами, слух не улавливает ни звука их голосов; будучи полностью обездвиженными, они напоминают скорее кукол, чем живых детей.
В комнате тихо настолько, что при желании можно услышать, как девочки дышат и, неосознанно прислушиваясь, я понимаю, что слышу дыхание только одного человека.
Тихое и размеренное, оно ничем не обеспокоено, и меняется лишь на секунду, когда тяжелый вздох срывается с губ, льется в полную абсолютной тишины комнату, словно подчеркивая привилегию жизни.
Мужчина снова пускается в отцовские наставления:
– Дети, я ненадолго уйду. Инна, будь серьезнее, пока меня не будет рядом, хорошо?
Он приобнимает одну из кукол, что-то негромко говорит ей и обнимает уже крепче, пока из ее груди не доносится тонкий детский голосок:
«Папа, я люблю тебя!»
– Мама за вами присмотрит, – на сей раз это раздается катастрофически близко.
Он приближается ко мне, и я силюсь сдвинуться, слишком поздно осознавая пугающую обездвиженность, невозможность не то что вскочить с места и убежать прочь от незнакомца, но даже просто пошевелиться.
Зато мужчина, полностью владея своим телом, предстает передо мной во весь рост; его крупные мозолистые руки с забитой под ногти грязью тянутся ко мне, и я снова на мгновение слепну, боясь находиться в сознании.
Стоит мне только очнуться, как я сразу понимаю, что похититель лишь слегка сдвинул меня в сторону, а сам вышел из комнаты.
Солнце больше не слепит в глаза, и лишь сейчас я замечаю: здесь повсюду книги. Сотни книг – хаотично разбросанных по несколько штук на полу и аккуратно сложенных в высокие стопки и плотные ряды, в мягкой и твердой обложках, старые советские издания с пожелтевшими страницами и совсем еще новые – с цветастыми обложками, еще не изъеденными временем. И хотя мне удается видеть лишь часть помещения, я не удивлюсь, если несуразной библиотекой окажется весь дом.
Краем глаза мне удается обнаружить книги и рядом с собой.
И на них – куклы.
Теперь я понимаю, что их, на самом деле, гораздо больше двух. Усаженные на пол, диван или пресловутые стопки книг, они наполняют это место искусственной гротескной иллюзией жизни.
Луч солнца бросает отблеск на одну из них, на ее лицо, покрытое чем-то вроде лака, с нарисованной ярко-красной улыбкой и глазами-пуговицами. Она смотрит вперед пустым взглядом, и мне начинает казаться, что я схожу с ума.
Я насчитываю их двадцать, прежде чем встречаюсь взглядом с двадцать первой.
Из угла, за высокой стопкой книг, на меня смотрит очередная кукла.
Только глядя на ее желтое иссушенное лицо и безжизненный взгляд остекленевших глаз, я понимаю: это мумифицированный труп молодой женщины, оголенный и небрежно прикрытый белой тряпкой.
Под его пристальным надзором я начинаю чувствовать себя заключенной, ничем не отличимой от прочих здешних жительниц и снова пытаюсь шевельнуться, хотя мои руки, будто налитые свинцом и прибитые к полу гравитацией, не могут сдвинуться ни на миллиметр.
Очередной порыв ветра сдувает шторы выше, почти к потолку, и мне удается лишь представить свежий воздух, тщившийся вытеснить исходящий от трупа смрад.
Половицы издают скрип, и я вслушиваюсь, лихорадочно молясь, чтобы никто не зашел в комнату.
Моя надежда разбивается вдребезги, когда до слуха долетает тихий щелчок дверного замка.
Не чувствуя своего тела, мне лишь кажется учащенное сердцебиение. Мужчина без спешки проходит вперед, на пальцах его правой руки безвольно висит распухший черный пакет с косыми золотистыми полосами.
Он останавливается рядом с одной из кукол, и свободная ладонь опускается на ее затылок.
– Надеюсь, ты вела себя хорошо с мамой? – он ласково гладит ее по голове и, обращая взгляд уже к другому ребенку, задает вопрос уже ей. – Диана, она хорошо себя вела?.. Ну, ладно, в таком случае я доволен. А ты все еще читаешь? Что же это за интересная книга? – заинтересованность кукольника не кажется наигранной, напротив – его любопытство кажется до того безыскусственным, что мне снова хочется провалиться во тьму, пустоту; раствориться в затхлости этого страшного места до последнего атома – все, что угодно, лишь бы не слышать сквозящую заботу в спокойном тихом голосе.
Он отпускает комментарии каждой кукле, прежде чем подходит ко мне с низкой деревянной табуреткой, ставит чуть поодаль и усаживается напротив, наконец-то давая возможность себя рассмотреть.
Мужчина почти лыс; редкие волосы с явной проседью растут лишь по бокам, бакенбардами стекаясь вниз в густую бороду.
Тонкие губы, скрытые под пышными усами, расплываются в приветливой улыбке.
– Прости, что меня не было столько времени, я искал тебе подарок, – он кивает на пакет, который успел уложить себе на колени, – знала, что понравилась детям? Маша шепнула мне на ушко, что ты очень красивая, когда я только привел тебя. Я ведь уже давно обещал им маму, только хотел, чтобы она была похожа на детей. Ну, чтобы понимала их, знаешь, а они – ее. А ты ведь сразу на контакт пошла, когда я еще в первый раз к тебе пришел, прямо как мои дети…но ладно, ты лучше взгляни!
Вновь хватаясь за пакет, он выуживает из него скромное белое платье и кружевную фату.
Мужчина аккуратно расправляет его, стаскивает с меня белоснежную простынь, и моему взору предстает собственное голое тело – темно-бурое и безвольное, лишенное даже намека на присутствие в нем жизни, и в голову ударяет осознание неприятной истины, которую я так отчаянно пыталась избежать.
Незнакомый женский голос разносит воцарившуюся тишину в щепки:
– Отец говорит, ты искал меня, ты…что ты здесь опять устроил? – отчетливо слышу, как усталость в тоне мгновенно сменяется гневом, – я тебя спрашиваю, что это здесь валяется? И почему рядом с этим мое свадебное платье?
– Ты только не волнуйся сильно, все в полном порядке, я одолжу его на время, – испуг в его тоне, лишенном на сей раз и толики уверенности, звучит теперь жалко.
– Не смей даже трогать его своими грязными руками, подонок! Позор семьи ты, и больше никто.
Я вижу, как пожилая женщина едва ли не подлетает к нему. С силой вырывая платье из его рук, она слышит треск рвущегося кружева и бросает ткань на пол:
– Я поверить не могу, что родила такого выродка, такую мразь как ты, – цедит сквозь зубы, и ненависть так явственно переплетается в ее голосе с горечью, что остается неприятным осадком.
– Но послушай…
– Закрой свой поганый рот, когда мать разговаривает с тобой, сволочь! Ты хоть понимаешь своей больной башкой, что ты творишь? А если кто-то придет сюда? Если люди узнают, что ты затеял тут играть в дочки-матери?
– Мама, никто не узнает. Это я тебе обещаю, никто ни о чем не узнает. Да и к тому же это семья моя, ты же сама знаешь, они там одинокие были, а я им дом подарил, я им новую семью нашел. Я же не безумный какой, я их как родных люблю, а ты перед ними ругаешься. А разве можно так? Они же девочки, к тому же еще маленькие совсем, а ты ругаешься, – он говорит до того быстро, что сложно поспеть за полетом мысли, и я на секунду теряюсь в его монотонной речи.
С каждым его словом угроза в ее светлых глазах тает стремительнее. Она отступает на шаг, на два. Неспешно пятится к выходу под аккомпанемент собственного тихого плача, и последний перед уходом, полный ужаса и отвращения взгляд, она бросает в мою сторону.
Его мать закрывает дверь, оставляя нас в полной тишине, и внимание мужчины мгновенно переключается на меня.
Словно ничего не случилось, он поднимает с пола платье и чуть улыбается:
– Я еще уговорю маму на благословение нашего счастья, ты не волнуйся. Может, пока ты ей и не нравишься, но на дама консервативная, старой закалки. Хотя отходчивая. Она же, в конце концов, приняла моих дочерей.
Мне сложно слушать, не удается сконцентрироваться ни на едином слове, потому что каждый момент, прожитый в этом месте, напоминает кошмарный, не имеющий конца сон.
Только детское «я люблю тебя» застревает в моей голове бесконечным эхом, разгорается неконтролируемой паникой, и мне хочется взвыть от ужаса, тогда как из моих сухих сомкнутых губ доносится только мертвая тишина.
