Читать книгу: «Мелкий принц», страница 2

Шрифт:

II
Средиземноморье

Как не полюбить чужую природу? Не принять ее красоту? Рассветную сталь большой воды? Ее переменчивость? Ветер, сдувающий пену с волны, что мужик белую шляпку с пивной кружки? И внезапную морскую паузу. Побушевало и стихло, как ночной кашель. Анемичные паруса безропотно повисли, и полетел с высоты редкий дождь. И все это они зовут зимой, Федор! А ночью вдруг проснется сквозь вату тумана зловещая бледнолицая луна и щерится на берег.

Нет! На брег!

Развиднеется. Блеснет серебряной лужицей широкий пальмовый лист, как погон звездочкой. Тревожно присвистнет попугай и вожмет голову, съежится, поводит по крылу горбатым клювом. Несговорчивый буй не покорится волнению моря и будет барахтаться вопреки обступившей его вероятной смерти.

В такой манере я мысленно отвечал на письма Федора. В первые месяцы они приходили регулярно. Затем, к лету, их частота поредела, как и мои высокопарные ответы, которые улетучивались при первом взгляде на чистый лист. Федор писал, как Леша Левченко сломал ногу, пробив берцовой костью штангу, и как он корчился на нашей коробке за домом. Писал, как въебал моему неприятелю Артему Бобырю по старой памяти. Была еще новость – Кирюша Романов, как оказалось, был пидором не только по жизни, но и в натуре, и я спросил тогда маму про пидоров в натуре – ну кто они?

– Это как Валерий Леонтьев или как Фредди Меркьюри, – объяснила мама. – Женственные.

Ни тот ни другой женственными не были. Дело было не в этом. Я уже вошел в возраст недоверия к взрослым и допускал, что мама не лукавит, а просто сама в пидорах не сильна.

Федору я отвечал односложно – на дворе тепло, русские в их февраль плавают, я окружен фруктами и скучаю. Разноцветных плодов я и правда раньше не видел в таком изобилии. На балконе нашей однокомнатной квартиры помещался белый пластмассовый столик, на нем – глубокая салатница, и в ней связка бананов, как на голове все того же Фредди Меркьюри в том клипе, где он «гоинг слайтли мэд».

Последнее письмо с «Ленинским пр. д. 99, к. 4» на обратной стороне конверта пришло в мае, когда распустились акации. Воздух с самого рассвета стоял душистый, а липкое тело само неслось к набережной, голову не спросив. Федор вырос, понял я, дочитав вырванный из тетради по русскому листок с косыми вертикальными полосами. Он сообщил, что уже дважды сосался с Таней Вончуговой, и что она теперь его баба, и что его мама, красивая молдаванка, тетя Катя, разрешила взять Таню с собой на дачу на лето, и там, на даче, у них, у Федора и Тани, случится секс, о чем он, Федор, мне обязательно напишет. Больше он не писал. А я не спросил его про Таню, когда мы увиделись два года спустя. Я сложил исписанную бумажку в простой кораблик, без трубы, и щелкнул по его хлипкой корме указательным пальцем. Тот упал с пирса в Средиземное море, размяк и исчез, закруженный волной. Была весна девяносто пятого, мне было тринадцать, я болтал, свесившись с края скрипучего пирса, ногами и грустил о том, что детство кончилось, а мне уже наверняка не даст ни Вончугова, ни любая другая. По перилам шлялась легкомысленная чайка и заглядывала мне в глаза, вытянув и искривив шею. Из приемника загорающих неслись песни «Агаты Кристи», прерываемые изредка всплеском на волнорезах. «Агата Кристи» тогда подвывала из многих проржавевших машин. В них не было кондиционеров, как в машинах греков-островитян, и окна были спущены. Других машин в русском квартале не было, вот и приходилось слушать всякое, если вдруг не повезло, и батарейки в плеере сели, и Дэвид Боуи смолк, предварительно пропев чужим баритоном медленный куплет и зажевав песню.

Из ребят нового двора я один ходил в школу. Мы могли бы жить с мамой в лучшем районе и в большей квартире, а может быть даже и в маленьком доме в горах, но больше половины присылаемых из Москвы денег забирала английская школа. Прочие матери так не заморачивались. Тогда многие пересиживали свои мебельные войны и относились к новой среде обитания как к профилакторию, откуда обязательно выпустят, как только выздоровеет родная страна.

В ателье пожилой карикатурный англичанин с карандашом за ухом и измерительной лентой на шее сшил мне костюм. В школу полагалось ходить в серой тройке. Добавились блестящие широконосые туфли, и общая стоимость моей формы превысила помесячную арендную плату за квартиру. В ту ночь я видел, как мама плакала на балконе и курила. Сигарета дрожала в ее тонких пальцах. Когда я проснулся, она спала рядом. В первые месяцы мы еще не обзавелись диваном и спали в одной кровати, что было непривычным, как и отсутствие собственной комнаты с собственным окном на кооперативные гаражи и пустующую второй год голубятню.

В новой школе друзей я не завел, впрочем как и врагов. Ко второму уроку я стал подозревать, что с Полиной Васильевной мы говорили на каком-то другом английском, понятном ей, мне и царствующей королеве Елизавете. Одноклассников я не понимал. У их слов не было окончаний, особенно у лондонцев, и говорили они заметно быстрей, чем Полина Васильевна и я. Думаю, что к пяти часам домой на чай они не неслись и в коверкотовых кепках по вересковым пустошам не прогуливались. Учитель – колониалист, отставной военный, шотландец с розовым загаром, определил мне место в первом ряду. Поговорив со мной на перемене, он оценил мой уровень языка как «немой» и усадил, будто я глухой. Говорил он громко, как Зевс на олимпийской планерке, и, глядя на меня, повторял сказанное.

– Ты понял, Борис?

И тонкие окна подрагивали от вибраций в воздухе. В первый же день в мой бритый по уставу затылок полетели слюнявые бумажки. Старая забава периода моего деда, как мне казалось. В нашей 47-й такой херней не занимались. Особенно усердствовал рыжий мальчик с пэтэушно-отсутствующим выражением, дегенеративной, выдающейся вперед нижней челюстью и созвездием крупных веснушек на вздернутом носу. Его безыдейно звали Джон, приехал он из Нью-Касла и был в этом питомнике главным приматом. Жеваные комочки летели мне в шею пулеметной очередью. Я обернулся, а он скорчил озадаченность, поднял руку и позвал учителя. «Новенький меня отвлекает!» – пожаловался он, а мне сделали замечание.

На перемене дети разбивались по половому признаку. Девочки убегали на школьный двор к фонтану. Мальчики рассаживались на межэтажных ступенях – единственное место в тени. Я подошел к одноклассникам и окликнул Джона.

– Чего? – он подскочил и подошел вплотную. С ним поднялись трое.

– Ничего, – ответил я и сделал вид, что собираюсь уйти. Группа поддержки расслабилась, развеселилась и двое даже успели сесть обратно на прохладные плиты, когда я развернулся и коротким загаражным ударом в кадык отправил северо-английского задиру в глубокий, но непродолжительный сон. Задира… бабушкино словечко. Так уже прилюдно не скажешь – засмеют. Помню, как-то родителей, еще в Москве, вызвали в школу. Я подрался, вернее был побит, но с представителей поверженной стороны тоже спрашивали. Ни отец, ни мать с работы отпроситься не смогли, и с Большой Ордынки в наше залесье командировали бабушку.

– Тебе придется тоже извиниться и помириться, – сказала она при директоре.

Я потупился и молчал. Шла одна из тех тяжеловесных минут, которые, казалось, не имеют конца, как мальчик в средневековом церковном хоре.

– Тогда я извинюсь за него.

Уже на Ленинском бабушка тряхнула меня за плечи и разочарованно проговорила:

– А я не догадывалась, что ты драчун…

Я побелел и до подъезда молчал. И оттаял, только когда сообразил, что существительное «драчун» производное от глагола «драться». Задира…

– Он задирал меня, мам, – оправдывался я на следующий день.

Естественно, маму вызвали. Она сидела против меня и молчала, отвернувшись в сторону. На собрании мне пришлось переводить ей, что говорили учитель, директор и мама Джона, такая же рыжая, с тем же отсутствием последовательной мысли в глазах, с толстыми розовыми руками, сдавленными узким коротким рукавом рубашки. Рука эта рубила воздух, демонстрируя, как я едва не сгубил Джона. Если б Джон был кем-то значимым и я взаправду убил бы его, то какие-нибудь мудаки однажды б сняли документалку про него с блевотным названием «Прерванный полет» или что-то вроде того. Мама бы его сотворила что-нибудь немыслимо пошлое. Например, сожгла бы лист бумаги и, глядя на язычок, пожирающий край, сказала бы с придыханием: «Вот так и вся моя жизнь», – а зрители этой тошноты обжимали бы подушки перед экранами, всхлипывали и желали мне казней.

Пиздеж в учительской, казалось, не заглохнет вовеки, и я все меньше вслушивался и все больше представлял передачу, которую уже назвал «поминки по Джону». Мой перевод происшествия редактировался и цензурировался на лету, и маме я объяснил, что ничего такого страшного не произошло, и что я отвесил мальчику «леща», и что в обморок он вошел из-за духоты и неожиданности. Мама не поверила. Она ушла домой, со мной не попрощавшись, а ночью плакала на балконе. В субботу мы звонили в Москву из уличного автомата по карточке стоимостью пять фунтов. Мы звонили раз в неделю, потому что пять фунтов были большими деньгами. Я не отошел, как мне велели, а затерялся вблизи, прислонившись к кабинке с обратной стороны, и подслушал, как она жалуется отцу: «Я с ним не справляюсь». В классе я стал невидимым. Меня обходили, сторонились, чурались, но больше ни одного жеванного шарика в мою голову не прилетало.

Мама, чтобы объяснить себе наше пребывание на острове, занялась моим английским «как следует», сама предметом не владея. Ей не нравились мои друзья во дворе, и она хотела, чтобы я сдружился с одноклассниками. Я на сближение с иностранцами не шел, и бедную свою маму обманывал как маленькую. В книжном на Макариос Авеню мама купила «Войну и мир» на английском, втиснутую в один том, как если б Раневскую затянули в Золушкино платье. Она просчиталась. Да, Толстого я еще не читал, но я смотрел фильм. Как она не подумала об этом? Я плелся с книгой на балкон и усаживался на чемодан, набитый бесполезной теплой одеждой, хранившийся подле столика и служивший лавочкой. Раз в две-три минуты я перелистывал страницу, дешевую и тонкую, какие обнаруживаются в гостиничных библиях, а сам, уперевшись ладонью в щеку, косился на море. Так с час я разглядывал пирс, чаек, силуэты большегрузов на горизонте и белые чесночины парусников. Смотреть не надоедало. Картина не была статичной, и я отвлекался от тоски по дому, от тревоги завтрашнего дня и вынужденного пребывания в чужом классе – моим он так и не стал. Дочитав до отмеренной мамой страницы, я шел в комнату, пересказывая ей то, что только что прочел. Мне удалось растянуть киноэпопею на год. После она одобрительно кивала, что значило «теперь можешь идти», и я сбегал по лестнице наперегонки с пустым лифтом, чтобы побыть собой всего несколько часов в русском дворе.

Русским двором заправлял семнадцатилетний Илья, сбежавший от второго уголовного преследования в Израиле. Год он уже отсидел – это знали все и никто в том не сомневался. Несомненным доказательством была голубая татуировка орла чуть выше сердца, под левой ключицей. Изначально Илья был москвичом и до своих тринадцати жил на Соколе. Он был атлетического сложения, но более сухой, чем ребята из качалки. Ходил он в синих джинсах и белых резиновых шлепанцах. Торс оставался голым даже в дождь. А майка на всякий случай была заправлена за ремень. Но случай, вынудивший ее надеть, так и не представился. Футболка скрыла бы от нас, впечатлительных, наколку, толстую золотую цепь якорного плетения и шестиконечную звезду того же металла. Мое происхождение (москвичей во дворе было немного) сблизило меня с главнокомандующим. Илья угощал сигаретами, пару раз угостил портвейном, а однажды разоткровенничался со мной как с равным и пожаловался на свою женщину, которую он любил, а та в ответ не кончала.

– И что с ней делать… Понятия не имею? Мелкий (это был я), а что бы ты с ней сделал на моем месте?

Я пожал плечами, вдумчиво затянулся, как в кинофильме, и плюнул вдаль, так и не ответив.

– Вот и я не знаю, брат, – и он хлопнул меня по плечу.

Признаться, я не понял ни слова. В свои тринадцать я слышал, что люди кончают университеты, и я точно не знал, что Илье надо с ней сделать, чтобы ей повезло. Достаточно скоро, все в том же дворе, я узнал, что оргазм зовут окончанием, но еще очень долго не знал, что и женщинам он свойственен тоже. Илья разбил нас, русскоязычную шпану, на пары и научил ремеслу. Мне достался мальчик с невыразительным лицом из Ташкента. Его звали Султан. Илья показал, как из скрепки смастерить ключ, открывающий телефонные аппараты, и благословил Султана и меня на пятизвездочные отели. Султан был боязливым и глупым. Он часто матерился не к месту и говорил исключительно о том, что в данный момент видит, слышит или ест. В шортах и цветастых майках, с рюкзаками на спинах, мы ехали в автобусах вдоль протяженной набережной Лимасола до пригорода, где находились отели. Они были похожи на лисички, облюбовавшие трухлявый пень, а в нашем случае – мыс, их кучность упрощала работу. Мы входили в фойе через вращающийся барабан двери и шли напрямую к стойке консьержа. Как правило, перед нами вырастал охранник. Говорил я – так определил Илья.

– Подскажите, где автомат? Позвонить надо, – и для убедительности я предъявлял десятипенсовую монету.

Султан нервничал, часто моргал и сглатывал. Он мешал, но для работы были нужны двое. До стойки мы, как правило, не доходили, а шли в указанную охранником сторону. Мужчины в летних костюмах светлых тонов смеялись жирным смехом людей достатка и говорили с дамами уверенными голосами. Дамы в чешуйчатых платьях хихикали, изгибались и отмахивались. Шла охота. Таких ярких зубов я прежде не видел. Я смотрел на эти улыбки, и на языке вертелось – мороз и солнце… Почему? Может быть, потому, что такое белое сияние я видел только в крепкие морозы в подмосковном лесу? Маленьким я представлял, что сугроб – это горб замерзшего верблюда. Он заплутал в метель, присел, заснул, и его замело. Не помню, где именно проходил шелковый путь, но не через Апрелевку точно, об этом я узнал на уроках истории и географии и вырос из той чистой фантазии. Удивительный мир богатых… Я рассматривал этих людей, как рассматривают портреты в картинной галерее, а они из своих несуществующих рам разглядывали только друг друга, в упор не замечая ни меня, ни узбека, пришедших их объебать.

Работа была простой. В прозрачной кабинке мы без затруднений умещались вдвоем. Я имитировал звонок, уверенно и громко разговаривал с отцом, повторяя мамины субботние вопросы, участливо кивал, с расстановкой отвечал тишине. Под боком суетился Султан. Он вскрывал заготовленным заранее ключом приделанный к аппарату поддон, куда ссыпалась мелочь от предыдущих, настоящих междугородных звонков. Если нам везло и монетки не собирали неделю, то каждая гостиница давала до ста фунтов – столько мама платила за квартиру и свет. Рюкзаков было два, и из «Шератона» мы шли во «Времена года», где я снова убедительно тряс монеткой и говорил: «Извините, сэр…» От автомата отходили не мешкая, но осторожно. Оступиться было нельзя, на плечах висело несколько килограммов мелочи, и любое неуклюжее движение прозвенело бы на все высокое лобби. Считали при Илье, в подъезде, на ступеньках его дома. В его квартире никто никогда не бывал. Он справедливо забирал половину, а нашу долю, по четверти, выдавал банкнотами. За три недели я насобирал на велосипед «ВМХ», сворованный в нерусском районе, и за полцены выкупил его у того же Ильи. Я пристегивал его у подвала соседнего здания, потому что не смог бы объяснить его происхождения маме.

Прошлой весной в Тель-Авиве случай свел меня с моими товарищами юности, воспоминания о которых давно вышли за пределы оперативной памяти. Сложно представить в настоящем людей, запечатленных на блеклом полароидном снимке четверть века назад. Все кажется, что они так и остались там, на средиземноморском острове, в своих нестареющих телах, босые и обветренные.

Мне не посчастливилось быть приглашенным на презентацию романа старого мастера. Сотый по счету и девяносто девятый толком не читанный, но продающийся по инерции все тем же читателям, которые десятилетиями ждут повторения чуда. Старик со сложнопроизносимой фамилией и приметами отчаянной важности на лице принимал поздравления, в том числе мои. Деваться от приличий некуда, если выбрал жизнь вне пещеры. Я тряс его мягкую руку и, как многие, наверное, поражался, что однажды, в прошлом веке, эта рука была проводником того первого романа, после которого стоило повторить путь Рэмбо́. Но союзы, дача, дети, усиленное питание, вторая, третья жена, артрит – все это вынуждало руку елозить и дальше. Страшен не стыд, думал я, пока выговаривал – поразительная наблюдательность, поразительная, ни одного лишнего образа, все ружья разом, надо же, – а то, что он не глуп и сам знает, что водит рукой по глинистому дну колодца, беспощадно высохшему после первой повести.

– Спасибо, Боря, – он тянул на себя свою увлажненную, душистую, бабью ладонь, как будто берег инструмент для будущего труда.

– О чем вы задумались? – спросила меня обозреватель Женя, или не Женя, мы виделись раза три и однажды завтракали.

– О рукоблудии, – сказал я и глупо рассмеялся, но видимо, смех был заразительным, так как Женя-не-Женя подхватила, а опомнившись, прикрыла рот той рукой, в которой не держала за тонкую ножку фужер.

В эту минуту я вспомнил людей, на которых с завистью глядел в детстве, пока обворовывал их на мелочь, и в которых мечтал вырасти. Только в тринадцать так поверхностно можно было судить о чужом счастье. О мнимом успехе и довольстве им. Я пригляделся к себе теми глазами, бегающими, еще не прогоревшими. Что ж, я человек в костюме, смеюсь в кругу известных миру людей, веселю пускай и не редкой красоты, но все же красивую женщину в золотисто-чешуйчатом платье. И теми глазами я не вижу, что костюм этот мой – единственный для таких вот редких случаев. Что дама, если бы не пила, отдалась бы скорее старику-многотиражнику – хотя бы потому, что это надежней, и что самое страшное, я заблудился еще только на подступе к лесу и так и вожу рукой по дну колодца и не понимаю, вода это на пальцах, или только кажется, или просто грунт сырой…

По пути к лифтам, в том месте, где напротив стойки регистрации в прошлом веке, возможно, располагались телефонные автоматы, я прошел мимо полного низкорослого мужчины азиатской внешности с гладко выбритой головой. За ним семенил носильщик в форменной фуражке отеля.

– Султан! – позвал я, и он остановился, обернулся и без недоумения и прочих драматических выражений лица не узнал меня, о чем тут же сообщил:

– Простите, не узнал.

– Это я, Боря! Помнишь Кипр, девяносто пятый, Илью помнишь…

– Да, да… Кипр. Боря… – он неумело притворился, что вспомнил, кивнул и поспешил на выход.

За автоматической дверью его ждала черная машина с распахнутой заранее задней дверцей и флажками Узбекистана над передними фарами с азиатским прищуром.

Илью я увидел на будущий день, и в этот раз уже не удивлялся случаю. Встреча эта казалась мне закономерной. Выписавшись из гостиницы к обеду, предварительно еще раз поздравив большого, нет, крупного русского писателя за завтраком, я взял такси до автовокзала. Человек с одним костюмом в соседний город едет на автобусе. Если бы таксист повез меня в Иерусалим напрямик, к вечеру пришлось бы ковырять пальцем дно бумажника в поисках Жени-не-Жениного номера, записанного для меня вчера на вульгарной салфетке. Могла бы вбить в мой телефон, но бесплатное шампанское, как правило, будоражит образы, хранящиеся в файле «романтическое». Жила она теперь в Тель-Авиве, а после расточительной прогулки мне еще несколько дней надо было бы где-то есть до зарплатного дня.

Купив билет, пришлось купить и кофе по станционной цене. Следовало занять четверть часа до следующего отправления.

– Братишка, – окликнул меня полуголый человек со спины, – выручай.

Человек стоял и раскачивался. Как и четверть века назад, рубашки на нем не было. Кожа на плечах полопалась от бродячей жизни под солнцем. Нестриженные волосы спутались с бородой, срослись в гриву. Из треснутой губы торчал небольшой мерзкий розовый комок. Про губные грыжи я прежде не слышал.

– Выручай, мужик. Шекеля не хватает. Одного шекеля.

Орел на красной пупырчатой коже хоть и поблек, но парил все там же, несколько над сердцем. «Вернулся-таки в Израиль», – подумал я, ссыпал мелочи, как тогда в подъезде, и отошел от него, отмахивая от носа едкий запах аммиака. Из окна автобуса я наблюдал, как он бредет от человека к человеку в обреченном поиске сострадания. Дорога в Иерусалим оказалась долгой, мы застряли в тоннеле из-за аварии. Промчала скорая, другая, и пожарные. Я закрыл глаза и стал вспоминать дальше, как жил, взрослел, планировал и надеялся.

Сейчас, оглядываясь, я не могу вспомнить ничего о двух годах, проведенных в стенах кипрской школы, только то, что случалось во дворах и на улице, кроме единственного эпизода. Урок английского делился на грамматику и на еженедельный час креативного письма. Никаких заданных тем, изложений, сочинений. Никакого внимания к чистописанию. Без замечания «грязно» под последней строкой. В текстах, написанных в рамках креативного письма, грамматические ошибки не рассматривались. Таких вольностей в родной школе не было. Либертарианство какое-то, недоумевала мама, педагог с десятилетним стажем. Запомнился именно первый урок, первая неудача. «Необычайное происшествие, приключившееся со мной». Одинокое предложение во всю доску. Тонкие буквы, выведенные скрипучим маркером. Никаких дополнительных комментариев. Учитель откинулся в кресле и принялся читать Фаулза с заложенной страницы. Какое-то время держалась тишина, но скрипнул первый карандаш, другой, и вскоре заелозил лес опустившихся рук. До звонка стоял мирный гул. Гул работающего воображения.

Я долго и старательно описывал опушку, перечислял деревья, через которые я к ней пробирался. Что увидел на пути. Ручей, из которого зачерпнул ледяную воду ладонями и испил, и то, как свело зубы. Катарсисом послужила сцена «сретенья» с медвежонком. Я завидел его издали, на той самой опушке, с которой начал повествование. Она переливалась взволнованными крыльями лимонниц. Жужелицы прогуливались в траве, как ленивые мещане в воскресенье по единственной торговой улице в уездном городе Опушкине. И в центре лесного царства сидел на трухлявом пне-троне царевич-медвежонок и по-медвежьи брехал. Кульминация – моя сила воли. Я преодолел острое желание познакомиться и поиграть с дивным зверьком, поняв, что поблизости должна быть медведица, и это знание природы и холодное сердце – моя рассудительность заставили меня ретироваться и вернуться в избу живым.

В понедельник полковник раздал наши листки. Ф-фейл, то есть «два», и приписка – «ну и что?». К доске позвали мальчика Уильяма, сутулого и тощего, как борзая, с длинным вислым носом, в который он прочел свою работу – лучшую по оценке учителя. Уильям бессвязно бредил о том, как по дороге из школы в автобусе познакомился с человеком, который по косвенным приметам, таким как чешуя и зеркальный глаз, показался ему необычным. Попутчик был инопланетным гостем и, как ни странно, безобидным. Он покатал Уильяма по межпланетному маршруту и даром открыл некоторые тайны мироздания. И все. Скупое на прилагательные и выводы повествование оказалось лучшим. После уроков я, пораженный, как мне казалось, вопиющей несправедливостью, был больше обычного рассеян и пропустил автобус. Я просмотрел, как распахнулись, подождали и схлопнулись обратно двери, и только несколько позже, глядя на противоположный дом, понял, что произошло. Домой я вернулся затемно. Мокрый, с выпущенной рубашкой и галстуком в руке. Я прошел шестнадцать километров. У нас не было машины, телефонов, родственников, друзей. Мы жили с мамой вдвоем, и она явно плакала, ожидая меня, как плачет только тот, кто понимает, что, возможно, остался на острове один. Гнев ее в тот вечер проиграл страху. Она вцепилась в меня, трепала по волосам и целовала без устали в макушку. Я попросил ее купить мне Джона Фаулза на английском. Она с недоумением кивнула и кинулась записывать имя в блокнот. Мне простили отказ от ужина. Я повалился и уснул, а когда проснулся, опередив будильник, лежал и разглядывал попугая, смотрящего на меня с подоконника, и все думал, еще со вчерашнего урока, вернувшись из сна прямиком в потрясение, что воображение мое заключено в тюрьму. А оно есть у меня! Честное слово, есть! Я тоже могу на Марс… Я тоже могу неожиданно и бессвязно и без выводов. Просто во мне прутья из полянок, лужаек, ручейков, лесов, полей и рек, из родной речи, из народных мудростей, из пользы, из сознательности, из ответственности. Нахуй все – думал я и смотрел то на ноги с новыми мозолями на большом пальце, то на зеленую птицу с оранжевым клювом. Нахуй… Пиджак висел на плечиках. Глаженая рубашка и брюки лежали стопкой на деревянном стуле. Начищенные ботинки смущенно стояли под ним носок к носку. Мама спала. Я вышел тихо, прихватив банан, и отправился на остановку Святого Николая.

Остановка называлась по церкви, нависавшей над ней надстроенной новой грубой кирпичной колокольней. Колокол бил ровно в восемь, после чего из-за поворота выезжал школьный автобус. Это ежедневное действие потеряло со временем смысл и обрело новую причинно-следственную связь. Расписание водителя казалось слишком пресным объяснением. Я представлял, что звон выманивает из небытия автобус, как манок дичь. И, уже сидя на своем предпоследнем ряду, я придумывал прочие возможные связи звуков и происшествий, чем убивал ленивый час пути по выученным наизусть пустым улицам.

Самый первый и самый короткий, как первая связь, рассказ был сочинен на остановке Святого Николая. Я помню, как он начинался: «Гречанка Андреа Дамьяну любила грека Андреаса Чартаса». Была еще одна запись, оставленная за полем. «Ее руки пахнут лимонной коркой». Я помню, как придумывал героиню. Она была старухой, обтянутой высушенной солнцем кожей. Морщин на ее высоком лбу было, как ступеней на лестнице из фильма Эйзенштейна. Она собирала лимоны в собственном садике за белым одноэтажным домом. Рассказ задумывался как просьба о прощении у вечности и моих героев, застрявших в ней.

В моей маленькой личной эмиграции дорога до школы оказалась главным испытанием. Дома ведь как было? Я выходил из лифта, здоровался с Федором взрослым рукопожатием, и мы шли до следующего дома, где под козырьком переминался и дул на варежки краснощекий Сережа Перекресток, если это была зима, или грыз яблоко, если весна. Мы говорили об одном и том же изо дня в день и, минуя стальные колосья монументального венка, не замечали, как уже выглядывал из переулка кровавый торец школы и пресекал разговорчики. В эмиграции школа посулила дальнюю дорогу. Дальнюю, незнакомую, а стало быть тревожную. Тревожность в детстве я ощущал животом, а не сердцем, и каждое утро бежал обратно домой и вбегал запыхавшийся, полусогнутый, не дождавшийся лифта. От двери до церкви Святого Николая лежала прямая ровная дорога, разделявшая городской некрополь на старые и новые участки. Мне тогда казалось, что город был странным образом слоеный. Если считать от моря вверх, то выходило, что первый слой были русские переселенцы, затем развалились себе мертвые греки и наверху суетились греки живые. Обратный порядок был более лестным. Мы, эмигранты, стояли на костях островитян, а греки живые держали нас, как слоны однажды держали земной поднос, пока не родился Джордано Бруно и не испортил такую милую и понятную картину мира с обозримыми краями. В первый день мама пожалела меня и выдала один фунт на такси – автобус я упустил. На второй она выдала фунт и промолчала. На третий мои попытки отыскать в ее выражении жалость были так же ничтожны, как доводы в пользу плоской земли после открытия Бруно. Тяжелый и холодный фунт упал в мою вспотевшую ладонь.

– Вставай завтра хоть в пять и успей все до выхода, – сухо сказала мама.

Я знал, что дороги домой больше нет, и на будущий день, когда я поднялся не в пять, а как обычно в семь, я сглотнул и под ее бессердечное «хорошего дня» побрел к остановке, по-наполеоновски поглаживая живот. Когда до пункта А было ровно столько же, сколько и до пункта Б, я встал, как лошадь у переправы. Возвращаться было поздно, да и некуда. Там, за плечами, осталась мать и отчий дом, пускай и съемный. Отступать нельзя. Да я и не успел бы. Я держался за живот и думал – вот оно, самое страшное, что может случиться с человеком. Заберите свободу, деньги, мечты, только поставьте больше общественных туалетов! Заклинаю вас, взрослые!

Стрекотали кладбищенские сверчки. В неопределенной дали орал кот и мешал кому-то жить. Я убедился, что клетчатый носовой платок лежит сложенный вчетверо на своем месте, во внутреннем кармане пиджака, и с разбегу прыгнул, подтянулся и перемахнул через известковый забор. Мне было стыдно и обидно перед четой стариков с разными фамилиями. Андреа Дамьяну умерла в 1990-м, в 80 лет, сосчитал я, а Андреас Чартас опередил ее на два года.

Отряхивая черные рукава от белокаменной пыли, я бежал под раскачивающийся язык колокола Святого Николая, и думал про тяжелый медный фунт и про то счастье, которое он может дать, – такси. Впрыгнув в двери на третьем бое, я уже больше в дом за деньгами не возвращался. Не кладбищем единым. Я стал уверенней смотреть по сторонам, как пометивший чужую территорию кот, постепенно открывая в себе новые стороны – живучесть и находчивость. Тот рассказ я так и не дописал. Представил, как покойная убивалась по мужу год, другой, собирала лимоны на заднем дворе, пела старческим голосом задушевную греческую народную, да и отправилась следом. И зачем ей целая корзина лимонов? Я разглядывал безлюдные улицы и гадал – чаю одной столько не выпить. Неужто для продажи? Вот же неугомонная в свои восемьдесят.

Вернувшись домой к обеду в одну из суббот, два года после нашего переезда, я увидел отца. Он сидел на берегу и, так как никогда не курил, занимал руки песком. Черпал его ладонью-экскаватором и просеивал сквозь пальцы.

– Ты что, куришь? – спросил он.

Врать толку не было. Он видел. Не знаю, сколько он так просидел, – по-московски, в брюках и рубашке, но он точно видел, как Султан и я, чередуясь, докуривали за старшим товарищем. Отец осмотрел Илью. Его взгляд скользнул по татуировке, но не задержался. Он хмыкнул, но руку ребятам подал.

Бесплатно
330 ₽

Начислим

+10

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
05 декабря 2023
Дата написания:
2023
Объем:
261 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
978-5-907428-97-3
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 5 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,6 на основе 7 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 34 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 55 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 15 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 36 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 19 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,5 на основе 11 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4 на основе 20 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,3 на основе 4 оценок
По подписке