Читать книгу: «Короли в изгнании», страница 5
Князь, этот громадный детина, все еще трепетавший перед отцом, покраснел и пробормотал извинения: ему, конечно, очень неприятно… но он не виноват… всю ночь на службе…
– Ах, вот почему король не идет завтракать! – сунув свой чуткий носик в разговор отца с сыном, догадалась княгиня.
Грозный взгляд герцога заставил ее прикусить язычок: поведение короля никого не касалось.
– Идите скорей. Его величество, наверное, ждет вас.
Герберт повиновался, так и не вызвав улыбки на лице его любимой Колетты, ибо его приход отнюдь не рассеял ее дурного расположения духа, заставлявшего ее, сидя на диване, поминутно встряхивать своими хорошенькими букольками, которые пришли от этого в беспорядок, и теребить своей детской ручкой голубое платье, которое от этого смялось. А между тем за последние месяцы князь Герберт стал интересным мужчиной. Его жена заявила, что, поскольку он теперь адъютант, ему необходимо отпустить усы, и усы придавали необычайно воинственное выражение его добродушному лицу, осунувшемуся и побледневшему от бессонницы и от тягот адъютантской службы… Потом, он все еще прихрамывал и опирался на тросточку, как истинный герой осады Дубровника, о которой он только что написал мемориал, сделавшийся знаменитым еще до выхода в свет: сам автор прочел его однажды вечером у палермской королевы, заслужив шумные рукоплескания света и получив твердое обещание, что ему дадут академическую премию. Вообразите себе, какое блестящее положение завоевал благодаря этому супруг Колетты, каким весом он начал пользоваться в обществе! Впрочем, это не мешало ему оставаться все таким же славным малым, простодушным и застенчивым – особенно в присутствии княгини, продолжавшей выказывать ему самое очаровательное пренебрежение. Вот лишнее доказательство, что в глазах своей жены ты никогда не будешь великим человеком.
– Ну? Что там еще? – видя, что Герберт вернулся растерянный и встревоженный, довольно резко спросила Колетта.
– Король еще не возвращался!
Эти слова Герберта подействовали на сидевших в зале как электрический разряд. Колетта, сильно побледнев, со слезами на глазах, первая нашла в себе силы заговорить:
– Как же так?
– Не возвращался!.. – отрывисто произнес герцог. – Почему же никто мне об этом не сказал?
Боа г-жи Сильвис судорожно поднималось и стягивалось вокруг ее шеи.
– Уж не случилось ли с ним чего-нибудь?.. – в чрезвычайном волнении выговорила княгиня.
Герберт успокоил ее: камердинер Лебо час тому назад выехал к королю с чемоданчиком; вернется и все расскажет.
В наступившем затем молчании реяла общая беспокойная мысль, которую внезапно выразил вслух герцог Розен:
– Что скажет королева?
– Его величество, наверно, поставил ее в известность… – дрожа от озноба, заметил Боскович.
– Я уверена, что нет, – возразила Колетта. – Королева только что говорила, что за завтраком она представит королю нового учителя. – Тут ее всю передернуло, и она добавила сквозь зубы, однако достаточно громко, чтобы ее слышали другие: – Я бы на месте королевы церемониться не стала.
Герцог, сверкая глазами, в негодовании обернулся, – он никак не мог обтесать эту мещаночку и сейчас, вероятно, собирался преподать ей хороший урок почтения к монархам, но тут вошли королева и Элизе, который вел за руку своего царственного воспитанника. Все встали. Фредерика с обворожительной улыбкой счастливой женщины, – такой улыбки давно не появлялось на ее лице, – представила господина Меро… Надо было видеть, как насмешливо и свысока поклонилась ему маркиза, – недаром она целую неделю репетировала этот поклон. А княгиня оцепенела… Из бледной она стала багровой: она узнала в новом наставнике того самого чудаковатого верзилу, рядом с которым она завтракала у дяди и который написал книгу за Герберта. Как он сюда попал: случайно или благодаря чьим-то адским козням? Какой позор для ее мужа, каким он сделается посмешищем, когда обнаружится плагиат! Элизе поклонился ей сухо, хотя узнал наверняка, и это ее несколько успокоило. «Он неглуп», – решила она. К несчастью, все испортила наивность Герберта, его изумление при виде наставника, та фамильярность, с какою он пожал ему руку и сказал: «Здравствуйте! Как поживаете?»
– Так вы знакомы? – спросила королева и улыбнулась не без ехидства, – историю «Мемориала» она знала от своего капеллана.
Однако по своей доброте Фредерика не могла долго забавляться жестокой игрой.
– Король, по-видимому, забыл про нас… – заметила она. – Напомните ему, господин Розен.
Пришлось сказать ей всю правду, то есть что короля нет, что он ночевал не дома, пришлось сообщить и про чемоданчик. С королем это случилось впервые, – вот почему, зная горячий и гордый нрав королевы, можно было ожидать от нее вспышки, тем более что присутствие постороннего лица усугубляло вину короля. Но нет. Королева была невозмутима. Она только спросила адъютанта, когда он в последний раз видел Христиана.
Адъютант видел его в три часа утра… Его величество шел по бульвару с его высочеством принцем Аксельским.
– Ах да, правда!.. Я и забыла… Им надо было поговорить.
Спокойный тон королевы свидетельствовал как бы о том, что она окончательно овладела собой. Но это никого не обмануло. Все знали, кто такой принц Аксельский, и ясно представляли себе, о чем можно говорить с этим низко павшим высочеством, с этим зловредным кутилой.
– Пойдемте к столу, – сказала Фредерика, по-прежнему пытаясь сохранить спокойствие и царственным жестом призывая к тому же и как бы на этом объединяя узкий круг своих приближенных.
Чтобы пройти в столовую, ей нужен был кавалер. Король отсутствовал, и она заколебалась. Внезапно она обернулась к наследнику – тот своими большими, все понимающими глазами больного и не по летам наблюдательного ребенка следил за этой сценой – и с глубокой, пожалуй, даже почтительной нежностью в голосе, улыбаясь ему торжественной улыбкой, какой он никогда прежде не замечал у матери, проговорила:
– Идемте, государь.
IV. Король прожигает жизнь
На колокольне Св. Людовика-на-Острове бьет три часа ночи.
Окутанный сумраком и тишиной, особняк Розена спит тяжким сном своих старых, грузных, осевших от времени каменных стен, своих массивных сводчатых дверей со старинным молотком. За закрытыми ставнями в потускневших зеркалах отражается сон минувших столетий, и то, что легкой кистью написано на потолке, представляется грезами этого сна, а близкий плеск воды напоминает чье-то слабое, прерывистое дыхание. Но крепче всех в доме спит князь Герберт: он вернулся из клуба всего лишь четверть часа назад, усталый, разбитый, проклиная изнурительный образ жизни гуляки поневоле, отнимающий у него то, что ему дороже всего на свете, – лошадей и жену: лошадей, потому что жизнь спортсмена, жизнь на чистом воздухе, вечно в движении, не доставляет королю ни малейшего удовольствия, а жену, потому что король и королева живут отчужденно, видятся только за обеденным столом, и этот разрыв отражается и на супружеских отношениях адъютанта и фрейлины: они разобщены, как наперсники двух врагов в трагедии. Княгиня уезжает в Сен-Мандэ задолго до того, как просыпается ее супруг; ночью, когда он возвращается домой, она уже спит, и дверь в ее спальню заперта на ключ. Если же он изъявляет по этому поводу неудовольствие, Колетта, напустив на себя важность, между тем как во всех ямочках на ее лице играет едва уловимая улыбка, изрекает: «Мы должны идти на эту жертву ради государыни и государя». Нечего сказать, убедительная отговорка для влюбленного в свою жену Герберта, который остается совершенно один в громадной, высотой в четыре метра, комнате на втором этаже, с простенками, расписанными Буше37, с высокими, вделанными в стену зеркалами, в которых без конца повторяется его отражение.
Впрочем, иной раз, когда, как, например, сегодня, муж Колетты еле держался на ногах от усталости, ему доставляло чисто эгоистическое наслаждение без всяких объяснений с супругой вытянуться на кровати и, вернувшись к привычкам неженки-холостяка, обмотать вокруг головы шелковый, необъятных размеров платок, в который он никогда бы не отважился вырядиться в присутствии парижанки с насмешливыми глазами. Едва добравшись до постели и уронив голову на подушку с вышитым на ней гербом, адъютант, этот измученный полуночник, чувствовал, как под ним откидывается некий люк, и он падал в бездну забытья и отдохновения. Но сегодня его внезапно извлекает из бездны резкое ощущение света, которым водят у него перед глазами, и чей-то тонкий голосок, буравчиком сверлящий его слух:
– Герберт!.. Герберт!..
– А? Что?.. Кто это?
– Да тише вы, ради бога!.. Это я, Колетта.
В самом деле, у его кровати стоит Колетта в кружевном пеньюаре с открытой шеей, с разрезами на рукавах, с собранными и небрежно уложенными на затылке волосами, с буйной порослью белокурых завитков на шее, вся облитая молочно-белым светом ночника, и при этом свете резко выделяются ее глаза: их зрачки расширило торжественное выражение, но вдруг в них загораются искорки смеха при взгляде на растерянного Герберта, голова которого со встопорщенными усами, похожая на голову драчливого обывателя, разбуженного в то время, когда ему снится страшный сон, вылезает из ночной сорочки, длинной и широкой, как одежда архангела, и которому придает особенно глупый вид съехавший набок платок с грозно торчащими концами. Веселость княгини длится, однако, недолго. Сделавшись серьезной, она с решимостью женщины, которая пришла устроить сцену, ставит ночник на столик и, не обращая внимания на то, что князь еще не совсем проснулся, складывает на груди ручки, так что пальцы касаются ямочек на локтях, и начинает:
– Что же это за жизнь, а?.. Раньше четырех часов домой не являться!.. Как не стыдно?.. А еще женатый человек!..
– Но, моя дорогая… – Тут Герберт срывает с головы шелковый платок и швыряет куда попало. – Разве это моя вина?.. Я бы рад был возвращаться как можно раньше к моей маленькой Колетте, к моей ненаглядной женушке, которую я так…
Он пытается притянуть к себе пеньюар, в снежной белизне которого есть для него что-то влекущее, но Колетта весьма нелюбезно отводит его руки.
– Да речь совсем не о вас!.. Пожалуйста, не воображайте. Вас-то все знают, вас все почитают за пай-мальчика, не способного ни на какую… А если бы дело обстояло иначе, я бы вам показала!.. Но король, с его положением!.. Он так себя ведет, что скоро его имя станут трепать на всех перекрестках!.. Добро бы еще он был свободен, холост… Холостые мужчины должны развлекаться… Хотя и тут высокое достоинство, гордость изгнанника… (Надо было видеть маленькую Колетту в туфельках на высоких каблуках, рассуждавшую о гордости изгнанника!) Но ведь он женат. Я отказываюсь понимать королеву… Это не женщина, а рыба!
– Колетта!..
– Да, да, я знаю… Вы все повторяете за своим отцом… Что бы королева ни сделала… А по-моему, она виновата не меньше его… Она довела его до этого своей холодностью, своим равнодушием…
– Королева не холодна – она горда.
– Перестаньте! Разве можно быть гордым с тем, кого любишь?.. Если б она его любила, первая же ночь, которую он ночевал не дома, была бы последней. Тут надо усовещевать, грозить – словом, надо показать характер. Только не это малодушное молчание перед лицом таких поступков, которые способны разорвать вам сердце на части… А ведь король проводит все ночи на бульварах, в клубах, у принца Аксельского, бог знает с кем!
– Колетта!.. Колетта!..
Да, попробуйте остановить Колетту, когда она разошлась: ведь она болтлива, как все мещанки, воспитывавшиеся в будоражащем Париже, где даже куклы – и те говорят.
– Эта женщина никого не любит, я вас уверяю, даже собственного сына… Иначе разве она доверила бы его этому дикарю?.. Они совсем заучат бедного мальчика!.. Он даже ночью, во сне, отвечает латинский урок, без конца говорит, говорит… Это мне маркиза рассказывала… Королева не пропускает ни одного урока… Они вдвоем насели на малыша… Все это, видите ли, необходимо будущему королю!.. Да прежде чем он станет королем, они его уморят!.. Ох уж этот ваш Меро, я его ненавижу!
– Да нет же, он славный малый… Он мог бы мне страшно напакостить в связи с этой книгой… А он никому ни слова.
– Вы так думаете? А я клянусь, что, когда вас поздравляют при королеве, она смотрит на вас и как-то странно улыбается… Но ведь вы же известный простачок, мой милый Герберт!
По обиженному виду мужа, внезапно покрасневшего и, словно капризное дитя, надувшего губки, княгиня догадывается, что зашла слишком далеко, – так она, пожалуй, не достигнет своей цели. Но как можно выдержать характер с этой очаровательной женщиной, сидящей на кровати вполоборота к нему, в кокетливой позе, подчеркивающей изящество ее молодого, ничем не стесненного, прикрытого кружевами стана, гладкую округлость шеи, лукавство и задорность взгляда, пробивающегося сквозь ресницы! Добродушная физиономия князя вновь приобретает умиленное выражение, даже как-то особенно оживляется от теплого прикосновения маленькой ручки, которая отдана ему теперь во власть, от тонкого благоухания любимой женщины… Да, так что же интересует маленькую Колетту?.. Сущий пустяк, просто ей хочется кое о чем расспросить Герберта… Есть ли у короля любовницы?.. Что его гонит из дому: страсть картежника или самая жажда развлечений, любовь к сильным ощущениям?.. Адъютант колеблется. Сподвижник короля на полях всех битв, он не решается выдать профессиональную тайну. А между тем эта маленькая ручка так ласкова и в то же время так настойчива и так любопытна, что адъютант Христиана II в конце концов сдается:
– Ну да, у короля есть любовница.
В ту же минуту рука его чувствует, что ручка Колетты становится влажной и холодной.
– Кто же она? – резким, прерывающимся от волнения голосом произносит молодая женщина.
– Певичка из Комедии-буфф… Ами Фера.
Колетта хорошо знает Ами Фера, – этакая уродина!
– Не беспокойся! Это ненадолго, – оправдывающимся тоном говорит Герберт.
– Правда? – с явным удовлетворением в голосе спрашивает Колетта.
Тогда Герберт, окрыленный успехом, отваживается потрогать атласный бант, колышущийся у выреза пеньюара, и продолжает небрежно:
– Да, боюсь, что не сегодня завтра бедная Ами Фера получит уистити.
– Уистити?.. Что это значит?..
– Да, да, уистити! Я, как и все приближенные короля, давно уже заметил, что, когда какая-нибудь связь ему приедается, он на прощание посылает одну из своих обезьянок… Это его манера показывать язык той, которую он разлюбил…
– Не может быть! – восклицает негодующая княгиня.
– Истинная правда!.. В клубе вместо «бросить любовницу» говорят «послать ей уистити»…
Он останавливается на полуслове, оттого что княгиня неожиданно срывается с места, схватывает ночник и с гордо поднятой головой направляется к выходу.
– Куда ты?.. Колетта!.. Колетта!..
Она оборачивается с надменным видом, задыхаясь от бешенства:
– Я больше не могу… Меня тошнит от ваших гадостей.
С этими словами она скрывается за портьерой, а злосчастный король золотой молодежи, протянув руки, с сильно бьющимся от возбуждения сердцем, ошалело смотрит ей вслед, – он никак не может постичь причину этого неурочного прихода и молниеносного исчезновения. Судорожно сжимая и комкая развевающийся трен пеньюара, той стремительной походкой, какой уходят со сцены разгневанные героини, Колетта идет к себе в комнату в противоположном конце дома. На кушетке, облюбовав себе подушку с восточным узором, спит серенький, шелковистый, чудесный зверек; шерстинки у него как перышки, хвост длинный, пушистый, вокруг шеи – розовая ленточка, на ленточке серебряный бубенчик. Это прелестный уистити, которого несколько дней назад в корзине из итальянской соломы прислал ей король, и подарок короля она приняла с благодарностью. Ах, если б она догадывалась о значении подобного подношения! В порыве ярости она схватывает этот клубок живой царапающейся шерсти, в котором мгновенно вспыхивают, проснувшись, два человеческих глаза, отворяет окно на набережную и с дикой злобой вышвыривает его:
– Вот тебе!.. Мерзкая тварь!
Обезьянка падает прямо на пристань. Но не она одна исчезает и гибнет в ночи, – гибнет столь же хрупкая и прихотливая мечта бедной маленькой женщины, и женщина падает на кровать, утыкается головой в подушку и беззвучно рыдает.
Их роман длился около года, а для такого ветреного ребенка, как король, это была целая вечность. Ему стоило поманить ее пальцем. Ослепленная, очарованная, Колетта Розен упала в его объятия, хотя до той поры она вела себя безукоризненно, но не из любви к мужу и не потому, чтобы она была уж очень добродетельна, а потому, что в этом птичьем мозгу постоянно жила забота о чистоте перышек, предохранявшая ее от грязнящих падений, а еще потому, что она была настоящая француженка, из той породы женщин, по поводу которых Мольер задолго до современных психологов заметил, что темперамент заменяют им пылкое воображение и тщеславие.
Не Христиану, а королю Иллирии отдалась маленькая Совадон. Она пожертвовала собой ради некой воображаемой диадемы, которая сквозь легенды, сквозь все вычитанное в плохих романах рисовалась ей в виде ореола над себялюбивым и увлекающимся Христианом. Она же нравилась ему до тех пор, пока он видел в ней новенькую, хитро раскрашенную игрушку, игрушку парижскую, которая должна была обучить его более пряным утехам любви. По своей бестактности она приняла положение «королевской фаворитки» всерьез. В ее честолюбивых мечтах проносились образы полулегендарных женщин, сверкали поддельные драгоценные камни, которые ярче блестят в королевских коронах, чем настоящие. Роль Дюбарри38 при этом потерпевшем крушение Людовике XV ее не удовлетворяла, – ей хотелось быть Шатору39. Планы захвата власти в Иллирии, заговоры, которые создадутся по манию ее веера, покушения, героические высадки десантов – вот о чем она часто беседовала с Христианом. Она уже представляла себе, как она подстрекает народ к мятежу, как она прячется в хлебах и на фермах, вроде одной из тех знаменитых вандейских разбойниц, о приключениях которых ее заставляли читать в монастыре Сердца Христова. Она уже придумала себе костюм пажа, – вообще костюм играл главную роль в ее фантазиях, – премилый костюмчик пажа эпохи Возрождения, благодаря которому она сможет в любое время видеться с королем, находиться в его постоянной свите. Королю претила восторженная мечтательность Колетты; его трезвый ум быстро обнаруживал в ней фальшь и бессмыслицу. Да и потом, любовница была нужна ему вовсе не для того, чтобы толковать с ней о политике, и когда маленькая Колетта с розовой мордашкой и нежными лапками, сидя у него на коленях, вдруг заводила разговор о недавних решениях люблянского сейма или о том, какое впечатление произвело на умы последнее воззвание монархистов, то его, в минуту полного самозабвения и любовного бреда, бросало в озноб: так внезапное похолодание, так апрельские заморозки убивают цвет на плодовых деревьях.
С некоторых пор его стали мучить сомнения и угрызения совести – сложные и наивные угрызения совести славянина и католика. Прихоть его была удовлетворена, и он уже начинал понимать, как постыдна эта связь почти на глазах у королевы, начинал сознавать опасность тайных, мимолетных свиданий в гостиницах, где их инкогнито легко могло быть открыто, сознавать жестокость, какую он совершил, обманув милого бедного верзилу Герберта, который всегда говорил о своей жене с неубывающей нежностью и у которого не закрадывалось никаких подозрений, когда в клубе появлялся король и глаза у него горели, щеки пылали и весь он бывал овеян благоуханием успеха – благоуханием объятий Колетты. Но особенно его стеснял герцог Розен, не веривший в нравственность своей невестки, женщины не его круга, беспокоившийся за сына, у которого, по его мнению, была голова «рогоносца», – он употреблял это слово не стесняясь, с бесцеремонностью старого вояки, – и считавший себя ответственным за его семейное счастье, ибо породниться с этой мещанкой герцога вынудила только его алчность. Он старался держать Колетту в поле зрения, утром отвозил ее, вечером привозил; он с удовольствием не отпускал бы ее от себя ни на шаг, но благодаря своей гибкости она выскальзывала из его больших загрубелых рук. Между ними шла молчаливая борьба. Сидя за письменным столом у себя в интендантстве, герцог часто не без досады смотрел в окно: вот его хорошенькая невестка в прелестном туалете, который она долго обдумывала со своим знаменитым портным, притулилась в карете, – сквозь запотевшее стекло видно ее розовое от холода лицо, – а вот она, если день солнечный, под зонтиком с оборкой.
– Вы уезжаете?
– По поручению королевы! – с победоносным видом отвечала ему из-под вуали маленькая Совадон, и это была правда: Фредерика избегала сливаться с парижской сутолокой и всюду охотно посылала свою фрейлину, – она была не настолько тщеславна, чтобы испытывать удовольствие, сообщая о том, что она королева такая-то, модному поставщику в присутствии угодливых приказчиков и мучительно любопытных покупательниц. Вот почему она не пользовалась известностью в свете. В салонах никто никогда не говорил о том, с каким отливом у нее волосы или глаза, о величавости ее слишком прямого стана, о той свободе, с какой она применяла парижские моды к своей фигуре.
Однажды утром перед отъездом в Сен-Мандэ герцог заметил, что Колетта при ее всегдашней возбужденности, характерной для того типа гризеток, к которому она принадлежала, как-то делано серьезна, и он инстинктивно, безотчетно, – такие внезапные предчувствия бывают у заядлых охотников, – начал за ней следить, следил долго, очень долго, и в конце концов следы привели его к известному ресторану на набережной Орсе. Благодаря своей ловкости и изобретательности княгиня отвертелась от чопорной трапезы у королевы и поехала со своим любовником завтракать в отдельном кабинете. Они сидели у низкого окна, из которого вырезывался дивный вид: Сена, позлащенная солнцем, на том берегу – каменная громада и купы деревьев Тюильри, а совсем близко – скрещенные реи учебного судна: они виднелись сквозь густую зелень деревьев, росших на самом краю набережной, которую торговавшие здесь оптики усыпали кусочками синего стекла. Погода – как раз для свиданий: чудный жаркий день, охлаждаемый порывами ветра. Никогда еще Колетта не смеялась так от души, как в то утро, – смех представлял собою жемчужный венец ее обаяния, и Христиан, обожавший ее, когда ей нравилось быть только женщиной, созданной для веселья, – именно эту женщину он в ней и любил, – наслаждался вкусным завтраком и обществом своей любовницы. Вдруг она обратила внимание, что на той стороне мерным шагом расхаживает взад и вперед по тротуару ее свекор, видимо, приготовившийся ждать до бесконечности. Это был пост у двери, которую старик считал единственным выходом из ресторана и в которую у него на глазах входили кавалерийские офицеры, красивые, подтянутые, стройные, – неподалеку от ресторана находилась их казарма, – а между тем герцог Розен, как бывший пандурский генерал, был убежден, что один вид военного действует на женщин неотразимо, и теперь уже не сомневался, что его невестка завела интрижку со шпорами и ташкой.
Колетта и король испытывали сильнейшее беспокойство, напоминавшее страх естествоиспытателя, взобравшегося на пальму, у подножья которой разевает пасть крокодил. Зная, что прислуга здесь неподкупна и болтать не станет, они были уверены по крайней мере в том, что крокодил к ним не прыгнет. Но как отсюда выйти? Король был еще в лучшем положении: он располагал временем, чтобы досидеть до тех пор, пока у этого зверя не истощится терпение. Но Колетта!.. Королева будет ждать ее и, пожалуй, тоже заподозрит неладное. Христиан позвал ресторатора и рассказал ему все как есть; тот долго раскидывал умом, сначала не мог придумать ничего лучше, как пробить стену соседнего дома, точно дело происходило во времена революции, но в конце концов ему пришел в голову гораздо более простой способ: княгиня вырядится пирожником, свое собственное платье и юбки вынесет в корзине на голове, а переоденется у буфетчицы, проживающей на одной из ближайших улиц. Колетта решительно воспротивилась: как это она предстанет перед королем в костюме поваренка? Однако из двух зол приходилось выбирать меньшее, и только что отглаженный костюм, рассчитанный на четырнадцатилетнего мальчика, превратил княгиню Розен, урожденную Совадон, в самого очаровательного, в самого кокетливого из всех мальчишек-разносчиков, какие бегают по Парижу в часы, отведенные чревоугодию. Но как далек был этот белый полотняный колпак, туфли подростка, спадавшие с ног, и, наконец, куртка, в карманах которой звенели чаевые, от кинжала с перламутровой рукоятью и высоких сапог – словом, от костюма пажа, в котором она мечтала сопровождать своего Лару!..40 Герцог не усмотрел ничего подозрительного в двух разносчиках с корзинами на голове, от которых так вкусно пахло горячим тестом, что он сразу почувствовал первые жестокие приступы голода, – бедняга с утра ничего не ел! А наверху король, все еще осажденный, но избавившийся от тяжкой заботы, почитывал газеты, попивал редерер и время от времени выглядывал из-за занавески, не исчез ли крокодил.
Вечером, когда старик Розен вернулся в Сен-Мандэ, княгиня встретила его с самой невинной улыбкой. Он понял, что его провели, и даже не заикнулся об этом происшествии. Тем не менее оно получило огласку. Кто знает, через какие щели в гостиных или в передних, через опущенное окно какого купе, через какое эхо, отраженное глухою стеной с никогда не отворяющимися дверями, распространяется по Парижу скандальный слух, сначала втихомолку, а затем громогласно, то есть попадая на первую страницу светского листка и обращаясь уже сразу ко многим, достигая множества ушей, из забавного анекдота, рассказанного в клубе, превращаясь в великое позорище? Целую неделю весь Париж смеялся над приключением маленького разносчика. Имена в силу того, что это были имена высоких особ, произносились шепотком и так и не проникли сквозь толстую кожу Герберта. Однако до королевы, по-видимому, что-то дошло, – после тяжелого объяснения в Любляне Фредерика ни разу не позволила себе сделать королю ни одного замечания, а тут вдруг однажды по выходе из-за стола она отвела его в сторону.
– Все только и говорят об одной скандальной истории, в которой замешано ваше имя… – не глядя на него, строго заговорила Фредерика. – О, не оправдывайтесь! Я ничего больше не желаю слышать… Но только подумайте о том, что вы призваны оберегать. – Она показала ему на корону, притушенно сверкавшую под хрустальным колпаком. – Постарайтесь вести себя так, чтобы ни бесчестье, ни глумление не коснулось ее… чтобы вашему сыну не стыдно было ее носить.
Все ли ей было известно? Подписала ли она мысленно настоящее имя под женской фигурой, которую полуобнажило злословие? Фредерика была сильная женщина, и она так хорошо владела собой, что никто из ее приближенных не мог бы это сказать наверное. Но Христиан воспринял слова королевы как предупреждение, и боязнь историй и сцен, потребность этого слабохарактерного человека постоянно видеть, что на улыбку, в которой отражается вся его беззаботность, ему тоже неизменно отвечают улыбкой, вынудили его достать из клетки самую красивую, самую ласковую из всех своих обезьянок и подарить ее княгине Колетте. Колетта написала ему, он не ответил; он как будто не замечал ни ее вздохов, ни грустных взглядов, – он продолжал говорить с ней тем небрежно-учтивым тоном, который так нравился женщинам, и наконец, избавившись от угрызений совести, мучивших его тем сильнее, чем быстрее шло на спад его увлечение, освободившись от любви Колетты, в своем роде не менее тиранической, чем любовь его жены, очертя голову кинулся в водоворот наслаждений, – выражаясь ужасным, расплывчатым, худосочным языком хлыщей, он только и делал что «прожигал жизнь». В тот год это выражение было модным в клубах. Теперь, по всей вероятности, есть какое-нибудь другое. Слова меняются, зато неизменными и однообразными остаются знаменитые рестораны, где делаются дела, салоны, где много золота и цветов и куда публичные женщины высшего полета являются по приглашению к таким же, как и они; остается прежней раздражающая пошлость увеселений, для которых уже никогда не настанет обновление и которые вырождаются в оргии. Что не меняется, так это классическая глупость оравы хлыщишек и потаскушек, клише их жаргона и их остроумия, – их мир, несмотря на всю свою кажущуюся бесшабашность, не менее мещанский, не менее скованный условностями, чем тот, другой, не способен что-нибудь выдумать: это беспорядок в определенных рамках, это самодурство по программе сонной, одеревенелой скуки.
Король – тот, по крайней мере, прожигал жизнь с запалом двадцатилетнего юнца. Он утолял свою страсть удирать из дому, которая в первый же вечер по приезде в Париж погнала его в Мабиль, он удовлетворял свои желания, давно уже пробужденные в нем на расстоянии чтением некоторых парижских газет, ежедневно предлагающих вниманию читателей соблазнительное меню рассеянной жизни, пьесами, романами, рассказывающими о ней и, в расчете на провинциалов и на иностранцев, рисующими ее в розовом свете. Связь с г-жой Розен некоторое время удерживала его на обрыве доступного наслаждения, похожего на лесенки в ночных ресторанах: наверху они ярко освещены, застелены мягкими коврами; когда же настает предрассветный час – час мусорщиков и взломщиков, то чем ниже ты по ним спускаешься, тем сильнее тебя разбирает хмель, и чем ближе к открытым дверям, откуда несет холодом, тем они круче, а выводят они прямо к сточным канавам. Теперь Христиан самозабвенно катился, летел вниз, раззадоривала же его и кружила ему голову сильнее, чем десертное вино, та малочисленная свита, та клика, которой он себя окружил: промотавшиеся дворянчики, подстерегавшие дурачков в сане королей, жуиры-газетчики, которым он платил за удовольствие прочитать о себе заметку и которые, гордясь своей близостью к знаменитому изгнаннику, водили его за кулисы, где артистки, оживленные, будившие в нем чувственность, с растекшимися румянами на эмалевых щеках, не спускали с него глаз. Легко овладев языком бульваров со всеми его словечками, с его пристрастием к преувеличениям, с его невыразительностью, он говорил как заправский пшют: «Шикарно, очень шикарно… Это гнусь… Ерундистика…», но у него это выходило менее вульгарно благодаря иностранному акценту, который облагораживал этот жаргон, сообщал ему привкус чего-то цыганского. Особенно он любил слово «забавно». Он употреблял его по всякому поводу, кстати и некстати. Пьеса, роман, события политические, события в частной жизни – все было забавно или незабавно. Это слово избавляло государя от необходимости думать.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+10
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе