Читать книгу: «Тайны Старой Москвы»
© Бушков А.А., 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
От автора
Вот ей-богу, ну нисколечки я, коренной сибиряк, не претендую на статус столичного бытописателя, ведь есть уже и Михаил Загоскин, и Владимир Гиляровский, и Иван Кокорев, и Дмитрий Никифоров, и Михаил Пыляев, обойти которых мне точно не удастся. Но, написав несколько книг о Петербурге, было бы совершенным неуважением к москвичам оставить их город без внимания. Потом, я люблю Москву и часто бываю в Первопрестольной, каждый раз поражаясь тому, как быстро она растет и меняется. Да и в конце концов, писатель – вольный человек и имеет право писать о том, что заблагорассудится.
Итак, эта книга будет о Москве XIX века. Обо всем, что нам, сегодняшним россиянам, было бы любопытно узнать о том времени и о тех людях: о правилах, по которым они жили, об обычаях, которые соблюдали, и о делах, которыми запомнились. И о том, что было интересно именно мне. Следуя закону писательской чести, я старался не затрагивать тем, исследованных моими уважаемыми предшественниками. Благо различных и не менее увлекательных сторон московской жизни предостаточно. Более того, некоторым из перечисленных знатоков Москвы, а именно – Загоскину и Гиляровскому, я даже предоставил слово, что, по моему глубочайшему убеждению, книге ничуть не навредило, наоборот – сделало ее ярче и интереснее.
Это как с красивой женщиной, имеющей с десяток воздыхателей, – все они любят и восхищаются ею, но каждый делает это по-своему: один заваливает ее дорогими подарками, второй пишет письма, полные пылких признаний, третий только вздыхает по ночам, не решаясь даже приблизиться к ней, но кому из них она ответит взаимностью, а кого не удостоит вниманием – пока неизвестно. И вот так, совсем по-женски, глядит наша столица снисходительно, с золоченых своих куполов и шпилей, гордая и неприступная, на нас всех, суетящихся где-то там, внизу, – мол, давайте, расскажите мне что-нибудь из моей жизни, а я с удовольствием послушаю. Итак – Москва, XIX век.
Глава 1
Крах банка
Ничто не предвещало скандала вселенского масштаба. Вечером 11 октября 1875 года в кабинет прокурора московского окружного суда Петра Наркизовича Обнинского вошел прокурор палаты Николай Авксентьевич Манасеин в сопровождении молодого человека. Оба выглядели невероятно взволнованными. «Семимиллионная растрата! – с порога крикнул Манасеин. – Выслушайте Алексеева, составьте протокол, и затем вам тотчас же нужно будет отправиться в банк с судебным следователем по особо важным делам, а я пойду отправить телеграмму министру юстиции».
Молодой человек оказался Николаем Александровичем Алексеевым, на тот момент солидным московским предпринимателем. Через полчаса все было более или менее ясно: Московский коммерческий ссудный банк, предвидя свое крушение, в спешном порядке возвращает некоторым вкладчикам их деньги и ценные бумаги, параллельно по бросовой цене сбывая акции публике, не знающей, что покупает бумажки, на данный момент уже не имеющие никакой ценности. Алексеев был одним из вкладчиков банка и, что совершенно естественно, желал получить свои денежки обратно, поэтому требовал немедленно опечатать кассу банка и все имущество его членов, пока не поздно. Иначе по миру пойдут и вкладчики, и акционеры.
Шум поднялся нешуточный. Нужно было действовать без промедления. Все, что происходило дальше, в подробностях описал сам Обнинский: «Я с судебным следователем и целым отрядом полицейских (для охраны выходов) отправился в банк, где, по словам Алексеева, совет и правление в полном составе будут заседать во всю ночь. Подъехав к помещению банка на Никольской, мы нашли окна неосвещенными и двери запертыми. Долго стучался в них полицейский пристав, пока наконец одна половинка немного приотворилась и показался заспанный сторож с сальным огарком в бутылке и в накинутой поверх рубашки шинели.
– Что вам угодно? Никого нет.
– Отворяй, – крикнул ему пристав. – Это господин прокурор и судебный следователь.
Дверь моментально отворилась, и мы пошли за сторожем, который светил нам своим огарком. Прошли мы так длинную анфиладу погруженных во мрак пустынных зал и остановились перед запертою дверью.
– Отворяй! – повторил пристав, и сторож, помявшись немного, распахнул двери…
Никогда не забуду я внезапно открывшейся перед нами картины: громадная зала, посередине длинный стол, обставленный креслами, а на них – весь персонал банка, точно военный совет накануне сомнительной битвы, замышляющий вылазкой спасти себя и добычу. Пристав отрекомендовал меня и объяснил цель прибытия. Последовала немая сцена, подобная той, которой заканчивается бессмертная комедия Гоголя: все поднялись со своих мест и замерли в безмолвном испуге, предвещавшем победу обвинения… Началось опечатание всех помещений банка, потом пошли допросы, аресты, обыски, осмотры – весь тот обычный финал, которым пользуется затем обвинитель, доказывая и проверяя вину на суде».
Наутро гудела вся Москва. К зданию Коммерческого ссудного банка ринулись вкладчики и акционеры. Кого здесь только не было: солидные предприниматели и чиновники, купцы и фабриканты, помещики и священники, барышни и солдаты и примерно столько же зевак. Людей собралось так много, что пробраться сквозь толпу было практически невозможно. Если бы не полиция и конная жандармерия, они могли бы в считаные часы разнести здание банка. В какой-то момент толпа, прорвав полицейский кордон, ринулась в банк. Первым под огонь попал директор-распорядитель, которого рассвирепевшие вкладчики прижали к стене, требуя немедленно вернуть деньги. Вокруг творилось что-то невообразимое: «А кругом неистовый шум и гам, дикий, истерический хохот женщин, сдержанные рыдания, стоны и опять проклятия и проклятия. То там, то сям виднелись и иные жертвы Ваала, безмолвные и неподвижные: старушка, бессильно раскинувшаяся на стуле, с запрокинутой головой и опущенными веками; около нее суетилась заплаканная дочь; пузырек с каплями дрожит и прыгает в руке, и она никак не может попасть им в рюмку с водой; “севастопольский герой” на деревянной ноге и с медалями во всю грудь; он сидит, как изваяние, и тупо уставился в пол; старичок, деревенский священник, охватив заскорузлыми руками трясущуюся голову, присел на подоконнике; около него рассыпаны какие-то бумаги – вероятно, церковное некогда достояние; рядом с ним дама прислонилась лбом к стеклу, и плечи вздрагивают… А с улицы напирают новые и новые толпы…»
В России случился самый настоящий банковский кризис. По всей стране напуганные вкладчики ринулись в свои банки, пытаясь спасти сбережения. Ни в чем не повинный Русский банк внешней торговли потерял 200 тысяч рублей, а Волжско-Камский – 100 тысяч.
Что же произошло с одним из самых надежных банков России? В этом предстояло разобраться следствию.
Если кто-то думает, что к середине XIX века российская банковская система и вправду сравнялась с западной, придется его разочаровать. В сфере частных банков царил полный хаос. Извечная попытка адаптировать западные варианты к реалиям русской жизни в данном случае не сработала. Ну взяли мы у немцев устав коммерческих банков, переписали его как смогли, вроде бы даже прописали взаимоотношения между правлением, директорами и советом банка, но тем не менее, когда поднялся сыр-бор, стало ясно, что все это не работает. Кроме всего прочего, во второй половине XIX века в России наблюдался большой дефицит банковских кадров; банки плодились как грибы после дождя, а грамотных и надежных банкиров днем с огнем было не сыскать. Стали брать на работу обыкновенных бухгалтеров, но они с трудом понимали банковское дело, ограничиваясь записями банковских операций в соответствующие книги, поэтому бардак, в том числе и в Коммерческом ссудном банке, был основательным.
Чтобы иметь хоть какую-то гарантию, московские купцы поставили во главе банка человека, с их точки зрения, опытного в вопросах финансов, – управляющего городским ломбардом Даниила Данииловича Шумахера. А уже он рекомендовал назначить директором-распорядителем банка Григория Полянского, избранного гласным городской Думы.
Вообще-то они оба имели положительную репутацию, но тем не менее, как оказалось, тоже мало что понимали в банковском деле. Полянский почти не вникал в суть операций, а Шумахер – и рад бы, но уже не имел на это времени, поскольку его вскоре избрали московским городским головой. Тогда вкладчики радовались его высокому назначению – мол, оно добавило банку солидности.
Чтобы как-то справиться с создавшейся ситуацией, стали спешно искать грамотного специалиста по международным операциям. Но таковые тоже на дороге не валялись, поэтому в конечном итоге отыскали некоего Густава Ландау. Репутация у него была не очень, зато имелся солидный бухгалтерский опыт работы в различных финансовых учреждениях и даже – своя банкирская контора, прогоревшая, правда, но никто на это даже не обратил внимания. Совет банка утвердил Ландау директором по международным операциям.
Вникать в суть его деятельности нет смысла – тут черт ногу сломит, достаточно сказать, что свою сомнительную репутацию он не раз подтвердил. Стоило ему купить акции, как они резко падали в цене; стоило выдать солидный кредит, как получатель непременно оказывался мошенником, причем заядлым. А когда ему начинали задавать вопросы, Ландау отказывался говорить на каком-либо языке, кроме немецкого, которого никто больше не знал.
Несмотря на все эти махинации, члены совета банка скрывали сумму ущерба, которая – на минуточку! – достигла 200 тысяч рублей (при капитале банка в 3 миллиона), и подмахивали благоприятные годовые отчеты.
Понятное дело, что на допросах члены совета клялись и божились, что ничего не знали о проблемах банка. Мол, и так они, горемычные, имеют всего по 50 акций, а горбатятся на банки чуть ли не на общественных началах. При этом выяснилось, что акций они имели сотни, а то и тысячи. И в карман они себе клали банковскую денежку, не скромничая.
Более того – они выдавали ничем не обеспеченные огромные кредиты, естественно, не от излишнего человеколюбия.
По иронии судьбы, самый крупный кредит, выданный некоему господину Струсбергу, стал последним гвоздем в крышку гроба Московского коммерческого ссудного банка. Поинтересуйся хоть кто-нибудь из 15 членов совета банка личностями получателей кредитов, может, и удалось бы избежать большой беды. Но увы.
Итак, вашему вниманию: Бетель Генри Струсберг – железнодорожный предприниматель и классический аферист. Родом из Восточной Пруссии, но всю жизнь странствовал по Европе в поисках быстрого способа разбогатеть. Работал корреспондентом и страховым агентом, за счет чего сколотил небольшой капиталец. В 1880-х годах почувствовал непреодолимую тягу к строительству железных дорог, и этого оказалось достаточно, чтобы построить эти самые дороги в Пруссии, Германии, Австро-Венгрии, Румынии. И это при том, что денег у него не было! Зато идей по облапошиванию всех и вся – предостаточно. Схему по тем временам придумал весьма привлекательную. Для начала раздавал взятки всем нужным людям и чиновникам, за что получал подряды на строительство железных дорог, затем собирал деньги с заинтересованных в быстром обогащении вкладчиков, создавал акционерное общество и начинал штамповать акции, которые не только продавал, но и расплачивался ими с поставщиками и подрядчиками. Как говорится, все гениальное – просто!
Везде, где мелькала его фамилия, непременно случался крах – в Румынии, к примеру, рухнули все предприятия, имевшие отношение к железным дорогам, но арестовали Струсберга только в Москве как раз в связи с делом о крушении Московского коммерческого банка. И приговорен судом к… (сколько, думаете, ему дали? десять? пятнадцать?) – не поверите! – к изгнанию из России. Это «железнодорожного короля», миллионера.
Но давайте по порядку. У Струсберга были собственные заводы, на которых производились подвижные составы для железных дорог, а правительство Российской империи как раз собиралось купить подобные составы за границей. Оставалось только подсуетиться, чтобы поставку вагонов для России доверили именно ему. Но вот только с «доверием» у прусского Остапа Бендера были серьезные проблемы: в Европе о его подмоченной репутации ходили легенды, но в России он был еще никому не известен. И тут ему невероятно повезло – он встретился с Ландау, и не только встретился, но и нашел к нему подход.
А тот, в свою очередь, познакомил его с директором-распорядителем Коммерческого ссудного банка неким господином Полянским.
Первый кредит он получил легко: заложил вагоны, даже не предоставив банку документов на них, благо их никто и не потребовал. Осмелев, Струсберг попросил еще денег и, к его удивлению, получил их тут же, уже даже без всякого обеспечения. Заметьте, речь идет не о тысячах – о миллионах! В общей сложности Струсбергу выдали семь миллионов рублей, из которых обеспеченным вагонами условно мог считаться только один миллион. Прибыль Полянского с Ландау от этих операций была смехотворной – что-то около 150 тысяч.
Позже они оба в один голос будут говорить, что сразу заподозрили неладное, но тем не менее рассчитывали на своевременный возврат кредитов. При этом ответа на вопрос: а с какого перепуга за каждый заложенный вагон банк выдал по полторы тысячи, хотя все конкуренты предлагали их российскому правительству по 600 рублей, не было. Тем более что Струсберг все еще оставался законным владельцем подвижного состава. Стало ясно, что отдавать кредит «железнодорожный король» не собирался с самого начала.
Уже во время следствия встал вопрос об ответственности совета банка, но они все поголовно мямлили что-то невнятное: их, мол, ввели в заблуждение, и вообще – сделку эту они одобрили уже после заключения ее директорами. Кто-то и вовсе на чистом глазу утверждал, что понятия не имел о том, что происходило. Впоследствии следователи выяснили, что действительно директора пытались скрыть сделку со Струсбергом, для чего миллионные суммы разбивали на части и записывали в расходы по различным статьям. Но это только отсрочило крах. Вскоре поползли слухи, и акции банка на бирже стали стремительно падать.
Вот тут-то члены совета банка попытались взять ситуацию под контроль: их представители в спешном порядке выехали в Санкт-Петербург для встречи с министром финансов Рейтерном, чтобы просить его о выделении средств, могущих спасти репутацию банка и их самих от тюрьмы. Однако министр отказался не только помогать им, но и попросту слушать.
Стало понятно, что банк обречен, и члены совета бросились спасать свои личные вклады и вклады родственников и знакомых, а также продавать принадлежащие им акции. Возмущенные этой ситуацией сотрудники банка, у которых тоже были вклады, пригрозили, что предадут дело огласке. И именно в этот момент в банке появился прокурор Обнинский…
Поняв, что добром это дело не кончится, руководство банка и члены совета стали предпринимать отчаянные попытки повлиять на результаты следствия. «Следуя правилу своего вожака о “золотом ключе, отпирающем любую дверь”, – вспоминал Обнинский, – привлеченные к делу воротилы банка сулили золотые горы за прекращение следствия. Они истощили все меры и способы обороны, окружили себя целой плеядой светил тогдашней адвокатуры, московской и петербургской, и, кроме того, заручились ходатаями в закулисной области; они испробовали все ходы и выходы и, когда все это ни к чему не привело и уже составлялся обвинительный акт, прибегли к последнему, отчаянному средству: они отправили одного очень влиятельного ходока в Петербург с целью исходатайствовать особое Высочайшее повеление о прекращении дела как начатого якобы беззаконно и в исходе своем угрожающего промышленным интересам страны. Это была последняя волна “взбаламученного моря”, разбившаяся о высокий, неприступный утес и, как богиня, рожденная из пены морской, вторично и на деле предстал и возвестился с высоты Престола один из величайших принципов правосудия, положенный в основу судебных Уставов 20 ноября 1864 года: выслушав доложенное Наследником Цесаревичем ходатайство, Государь ответил словами, которые огненными буквами должны быть вписаны в летописи нашего правосудия. “Это дело суда, – сказал Император, – и не Нам с Тобой в него вмешиваться”».
Кстати, финал яркий, но, скажем прямо, не типичный для российской действительности. Это было скорее исключением из русской судебной практики, нежели правилом. Если банки попадали в какую-нибудь неприглядную историю, им, как правило, оказывалась финансовая помощь от государства, а если были виновные, их наказывали не так сурово. Вполне вероятно, Александра II возмутил именно тот факт, что подобную крупномасштабную авантюру в его отечестве смог провернуть подданный другого государства. Да и накал страстей был таков, что скрыть это преступление уже не представлялось возможным.
13 октября 1875 года представители обманутых вкладчиков обратились в Московский окружной суд с требованием начать процедуру банкротства банка. В тот же день все помещения были опечатаны, а на имущество членов совета был наложен арест, большинство из них взяли под стражу. (Позже их освободят под большие залоги и отпустят под надзор полиции, но напуганы они будут до смерти.) Несмотря на статус иностранца, Струсберг попал в московскую долговую тюрьму, печально известную «Яму», находившуюся во дворе здания Московского губернского правления.
«Посещая как-то, уже в конце следствия, арестантские камеры при Пречистенском частном доме, – продолжаю цитировать воспоминания прокурора, – я зашел и в камеру Струсберга. Маленькая, узкая комнатка, с одним окошком у потолка, кровать, столик, заваленный бумагами, и грубый деревянный стул, на котором, понурив свою красивую голову, в позе Наполеона при Ватерлоо, сидел развенчанный железнодорожный король. Я вспомнил эту убогую камеру много лет спустя, когда в Берлине мне показывали монументальный роскошный дворец на Wilhelmstrasse, в котором во дни своего могущества жил философ-король и где “князья и герцоги дожидались в его приемной”, – как однажды выразился он на суде».
Крах Московского коммерческого ссудного банка в течение нескольких месяцев оставался главным событием не только в Москве, но и в Российской империи. Понятное дело, что все мало-мальски известные люди посчитали необходимым высказаться по этому поводу. Русский писатель и драматург Алексей Феофилактович Писемский сообщал своему сыну в письме, как развиваются события: «В Москве теперь сильное волнение: лопнул Коммерческий ссудный банк, в котором у меня, как и в прочих частных банках, нет ни гроша, но тем не менее я другой день в каком-то лихорадочном состоянии, прислушиваюсь к этому общенародному бедствию. Акции этого банка все почеркнуты и на бирже не имеют никакой цены, а сколько получат вкладчики по билетам и текучим счетам – еще неизвестно, но говорят, что дефицит огромный… Правительство, кажется, серьезно озабочено, чтобы не было в Москве общего банкового кризиса, так как публика под влиянием паники, пожалуй, сразу потянет из всех банков свои вклады, и, как пишут в газетах, оно готово в этом случае идти на помощь к банкам. Председателем лопнувшего банка был молодой еще почти человек, некто Полянский, который, если ты помнишь, жил рядом с нами в Останкине. Теперь он уже арестован, и вместе с ним еще один директор, фамилии которого я не знаю. Прокурорский надзор начал уже следствие. В самом банке происходят раздирающие душу сцены: плачут, бранятся, падают в обморок – ужас, что такое!..»
Первое заседание суда по этому делу состоялось 29 мая 1876 года. В тот день в Екатерининской зале здания Сената в Кремле, где с 1866 года размещался Московский окружной суд, собралось не менее двух тысяч вкладчиков разорившегося банка. Однако по причине «субъективного настроя специально подобранных присяжных и отсутствия важных свидетелей» заседание закрылось, едва успев начаться. Из-за последующих судебных каникул процесс возобновился лишь в октябре 1876 года.
Прокурор Обнинский продолжал фиксировать свои впечатления от происходящего в зале: «Я, – писал он, – снова увидел перед собою тот же, охваченный испугом, должностной персонал банка… но уже не за столом, обставленным мягкими креслами, а на жестких скамьях подсудимых, не в затаившейся среди ночи конференции, а в открытой для всех, для света и правды, великолепной, храму подобной, большой Екатерининской зале нового суда. Богатыри еще недавно всесильного в подобных случаях капитала, “великаны промышленности”, звездоносный городской голова первопрестольной столицы, “железнодорожный король” – все это приникло и трепетало под занесенным мечом правосудия на защиту слабых и обездоленных. Бесчисленная публика заполняла всю залу, все хоры под куполом, все свободные проходы между расположенными амфитеатром местами на подмостках, толпилась в коридорах и на дворе, толкалась у ворот, поджидая вывода подсудимых».
Действо было поистине феерическим. Екатерининский зал Сенатского дворца в Кремле не мог вместить всех желающих поглазеть на сильных мира сего, сидящих на скамье подсудимых. Мошенников защищали лучшие адвокаты Москвы, от имени членов совета банка выступал знаменитый Федор Никифорович Плевако, обладавший непревзойденным ораторским талантом. Вот только серьезных аргументов в защиту подопечных у него было немного: во‐первых, они вернули в кассу все деньги, которые были сняты с их счетов и со счетов их родных и знакомых; во‐вторых, все проданные перед крахом акции банка они выкупили назад; а в‐третьих, до этой постыдной истории все до последнего члена совета имели незапятнанную репутацию. Ну и на всякий случай еще пытался доказать, что у его подзащитных, как у детей малых, «поехала крыша» и они просто не ведали, что творят. Но ни отсылки к текстам Священного Писания в судебных речах Плевако, ни его чудесный дар слова не смогли убедить суд в том, что члены совета Коммерческого ссудного банка действовали так из наилучших побуждений.
Хуже всего приходилось во время процесса Струсбергу, которого все остальные считали главным злодеем в этой истории и пытались перевалить на него вину. Чувствуя шаткость своей позиции и воинствующий настрой членов суда, он пошел ва-банк и стал выдвигать самые невероятные аргументы, побудившие его пойти на эту авантюру.
В общем, чуда не случилось, и приговор суда оказался вполне ожидаемым: Полянский, Ландау, Струсберг и один из членов совета банка, Борисовский, чья роль в этих махинациях неоспорима, были приговорены к лишению всех особых прав и сосланы в Томскую и Олонецкую губернии. Бывшего московского городского голову Шумахера приговорили к месяцу ареста, что было довольно гуманно, остальных обвиняемых присяжные оправдали. Что касается Шумахера, не имею понятия, по какой именно причине, но почему-то общественное мнение было на его стороне. А между тем он держал в Коммерческом ссудном банке не только свои капиталы, но и деньги опекаемых им племянников. И когда началась вся эта буча, под шумок, воспользовавшись служебным положением, он снял все эти деньги, а к тому времени банк уже прекратил платежи. Потом, правда, «одумавшись», внес их обратно. В любом случае эта история положила конец его карьере.
По поводу дальнейшей судьбы Бетеля Генри Струсберга слухи ходили всякие: что по просьбе прусского правительства после приговора его выслали из России; что он отбывал наказание в течение восьми лет, а потом уже вернулся на родину; кто-то и вовсе клялся и божился, что он решил остаться в Томской губернии после ссылки. Хотя доподлинно известно, что на родину он все-таки вернулся. И, поскольку в Пруссии на все имущество «банкира» был наложен арест, последние годы его жизни, до самой кончины в 1884 году, прошли в бедности. Да, Струсберг еще издаст в Берлине 500-страничные воспоминания о своей жизни, наполненные рассуждениями о собственной гениальности и невероятной склонности к авантюрам и мздоимству русских чиновников.
Для вкладчиков эта история закончилась более или менее нормально, поскольку после продажи государством имущества банка они смогли вернуть себе три четверти своих сбережений.
История эта, как бы поделикатнее выразиться, должна была стать хорошим уроком для всей отечественной финансовой системы. Но не уверен, что стала, хотя шуму в московских финансовых кругах наделала немало…
Между прочим, скандал вокруг Московского ссудного банка вошел в историю еще и по той причине, что в день вынесения приговора, осенью 1876 года, Федор Михайлович Достоевский в своем дневнике сделал следующую запись: «Приговор прав – и я преклоняюсь; он должен был быть произнесен хотя бы над одним только банком. Дело было такого характера, что осудить этот “попавшийся” несчастный московский ссудный банк – значило осудить и все наши банки, и всю биржу, и всех биржевиков, хотя бы те еще не попались, да ведь не все ли равно? Кто без того же самого греха, ну-тка, по совести?
Кто-то уж напечатал, что наказали их слабо. Оговорюсь, я не на Ландау указываю: этот виноват действительно в чем-то необыкновенном, а я и разбирать-то этого не хочу, но Данила Шумахер, приговоренный “за мошенничество”, ей-богу, наказан ужасно. Взглянем в сердца свои: многие ли из нас не сделали бы того же самого? Вслух не надо признаваться, а так про себя бы только это подумать. Но да здравствует юстиция, мы их все-таки упекли! “Вот, дескать, вам за наше биржевое и развращенное время, вот вам за то, что мы все эгоисты, за то, что мы таких подлых материальных понятий о счастье в жизни и о ее наслаждениях, за наше сухое и предательское чувство самосохранения!” Нет, осудить хоть один банк полезно за наши собственные грехи…»
Теперь скажу честно, по какой причине я включил эту историю в свою книгу. Дело в том, что во время работы над рукописью с верхней полки моего допотопного книжного шкафа прямо мне под ноги свалился художественный альбом «Владимир Маковский» 1962 года издания, и моему взору представилась картина «Крах банка». Признаюсь, Владимир Маковский – один из моих любимых русских художников; его жанровые сцены – просто бальзам на мою застрявшую в XIX веке душу. А тут еще – прямо намек такой откровенный: напиши про это событие, книга ведь о Москве и москвичах! Вот я и написал.
А картина и в самом деле роскошная: помещение Московского ссудного банка в тот момент, когда в нем собралось множество вкладчиков, все еще надеющихся сохранить вложенные ими деньги или хотя бы часть их. Персонажей много, но каждый из них уникален, каждый по-своему реагирует на эту беду. На их лицах – то горе, то гнев, то отчаяние. По одну сторону – солидный пожилой господин в роскошной шубе с меховым воротником, купец в старинном немецком платье, старушка, обреченно склонившая голову, которой стало нехорошо, женщина, пытающаяся ей помочь, по другую – только городовой, перекрывший путь растерянным вкладчикам внутрь банковских помещений, да господин в галстуке-бабочке, прячущий в карман какие-то деньги.
Государство сделает серьезные выводы из этого нашумевшего дела, и, может быть, именно поэтому следующий крах крупного банка случится в России только через двадцать семь лет. Но это уже будет совсем другая история…
Глава 2
Русская водка
Николаевская белка, царская красноголовка,
Наша знатная казенка – что сравниться может с ней,
С монополькой русской хлебной?!. выливалась в горло ловко…
К ней икра была закуской лучше всех и всех вкусней!
А в серебряной бумаге, мартовская, из Ростова,
Лакированным рулетом чаровавшая наш глаз?!..
Разве позабыть возможно ту, что грезиться готова,
Ту, что наш язык ласкала, ту, что льнула, как атлас!
Как, бывало, ни озябнешь, как, бывало, ни устанешь,
Как, бывало, ни встоскуешь – лишь в столовую войдешь:
На графин кристальной водки, на икру в фарфоре взглянешь,
Сразу весь повеселеешь, потеплеешь, отдохнешь!..
Игорь Северянин
Под этими поэтическими строками подписались бы все русские мужчины любых веков, с тех самых пор, как водка стала таковой называться. Впрочем, в России водки в нынешнем ее понимании не существовало до конца XIX столетия. До этого водкой назывались десятки напитков разной крепости и разного вкуса, который зависел как от качества сырья, так и от многочисленных добавок.
Подавляющая масса людей, считающих себя сегодня профессиональными поклонниками Бахуса, уверены, что 40-градусная водка обязана своим появлением Дмитрию Ивановичу Менделееву – все из-за его докторской диссертации под интригующим названием «О соединении спирта с водой».
У нас на эту тему даже анекдот имеется: «Сначала Менделеев изобрел водку в 40 градусов, а потом портвейн в 19 градусов и лишь наутро понял, что их нельзя смешивать». Так вот, мужчины, запомните эту фразу: Менделеев никогда не изобретал водку, более того – вообще никоим образом не участвовал в ее создании. И сам он, кстати, считал, что идеальная крепость водки – это 38 градусов.
Если хотите знать, водочку мы получили благодаря графу Михаилу Христофоровичу Рейтерну, в 1860–1870-е годы занимавшему пост министра финансов Российской империи. В наследство от предыдущих деятелей ему досталось сильно расстроенное финансовое хозяйство страны: бюджет из года в год оставался дефицитным, государственный долг, как внутренний, так и внешний, постоянно возрастал. Но, несмотря ни на что, в истории он остался приличным министром – в растратах замечен не был, требовал гласности и строгой финансовой отчетности, берег деньги казны с таким же рвением, как и свои собственные. Ему даже прозвище за это дали – «либерал-реформатор». (С именем Рейтерна, правда, связана одна из самых противоречивых внешнеторговых сделок в истории России – продажа в 1867 году Аляски за 7,2 миллиона долларов (на тот момент примерно 11 миллиона рублей), но это не имеет прямого отношения к нашей теме.)
Пытаясь сделать бюджет бездефицитным, Михаил Христофорович ввел в России акцизную систему взимания питейных налогов, при которой сумма акциза зависела от крепости напитка. Иметь дело с привычными 37–39 градусами было неудобно, поэтому для облегчения подсчетов Рейтерн предложил округлить градусную цифру водки до 40. После чего 6 декабря 1866 года в Уставе о питейных сборах закрепилась эта норма крепости. Вот так и появилась официальная русская водочка, ставшая одним из самых устойчивых символов России и основных брендов.
Но Менделеев, конечно, тоже внес свой вклад в алкогольное дело. Что действительно сделал Дмитрий Иванович – установил таблицы, по которым измеряется крепость, или, точнее, содержание этилового спирта в растворе. Сейчас и виски, и коньяки, и все алкогольные напитки в мире измеряют, пользуясь данными Менделеева.
Проблема была не только с градусностью, но и с названием «водка». Когда начали разливать разведенный спирт, на этикетках писали «Казенное вино» или «Казенное столовое вино». Сложно в это поверить, но только в 1936 году при введении нового ГОСТа на бутылках появилась этикетка «Водка».
Зато само слово водка – без всяких сомнений, исконно русское. Впервые «водка» упоминалась в Аптекарском указе 1680 года, но тогда этим термином называли исключительно спиртовые настойки медицинского назначения. Позже водками стали именовать все подкрашенные или импортные настойки, к примеру, джин (голландская водка) и так далее.
Сначала я собирался кратко и по возможности интересно рассказать историю русской водки, но затем передумал. Безликая повествовательная история, по себе знаю, быстро выветривается из памяти, а когда «история в лицах» – это уже совсем другое дело.
Поэтому я решил рассказать об одной династии, благодаря которой у нас есть возможность поднять стопочку «настоящей русской» и в болезни, как говорится, и в здравии.
Будь он деятелем наших дней, его непременно назвали бы олигархом и «водочным королем». У него было все, чего можно было желать: прекрасная семья с пятью сыновьями и семью дочерьми, слава и почет, высокие звания и ордена, роскошный дом на Пятницкой, в конце концов. А начинал он половым в московских трактирах, что было пределом мечтаний сына крепостных крестьян из Ярославской губернии. Он и подумать не мог, что спустя несколько десятилетий о нем заговорит весь мир. Звали его Петр Арсеньевич Смирнов.
Все изменилось в жизни Смирновых в тот момент, когда отец и два его сына, получив «вольную», в 1858 году перебрались из родной деревни в Москву. Планы были далеко идущие, но не так чтобы уж очень: им хотелось только двух вещей – вступить в купеческое сословие и заняться торговлей вином.
Не прошло и пары лет, как Петр Арсеньевич числился уже московским купцом третьей гильдии и хозяином двух винных заведений, то есть по тем временам – погребов. А еще через три года он откроет свой собственный водочный завод, на котором всего-то будет девять рабочих и продукции на несколько бочек, но тем не менее… Скоро количество рабочих увеличится до двадцати пяти человек, примерно в тех же пропорциях – и ассортимент продукции: к водочке добавятся разного рода наливки и ликеры.
Рядом со съемным помещением завода Смирнов прикупил себе дом, о котором давно мечтал, – у Чугунного моста, что углом выходит с Пятницкой на Овчинниковскую набережную. Немного позднее дом этот появится на этикетке «Смирновской» и станет ее фирменным знаком. Кстати, по сегодняшним меркам это был гениальный маркетинговый ход. Прекрасно понимая, что львиная доля его покупателей – это полуграмотные, а то и вовсе неграмотные бывшие крепостные и мещане, Петр Арсеньевич наилучшим и простым способом указал этой категории, где именно нужно покупать лучшую водку.
Дом был завидный – просторный, с кучей пристроек, с подвалами. Понятное дело, что часть его быстренько приспособили под нужды семейного бизнеса: на первом этаже открыли магазин и контору, а в подвалах разместили бочки с вином. По мере необходимости скупали соседние постройки по набережной, до тех пор, пока завод и склады не стали удовлетворять производственным требованиям. К концу шестидесятых годов на заводе уже работали около семидесяти рабочих, а годовое производство увеличилось вдвое.
Поскольку винный бизнес был одним из самых востребованных, Смирновым приходилось держать руку на пульсе: конкуренты не дремали. Завоевать рынок было непросто, а удержать его – и вовсе задача непосильная. Требовалось ежедневно подтверждать свое первенство. Поэтому в 1873 году Петр Арсеньевич решил отправить свои напитки на Международную промышленную выставку в Вену, организаторами которой выступили крупные банкиры и промышленники, в том числе Ротшильды и Круппы.
Первый блин явно не стал комом – жюри отметило вкус смирновской водки и посчитало ее вполне достойной европейского внимания. «Смирновская» получила Почетный диплом и медаль участника выставки. Конечно, крупным успехом это не назовешь – все-таки медалей было вручено более 25 тысяч, но главное – продукт заметили.
Через три года, уже на промышленной выставке в Филадельфии, «Смирновская» получит медаль высшей награды – за отменное качество. И начнется ее триумфальное шествие по мировым столицам. Еще через год Смирновы получат право помещать на своих этикетках российский герб как знак высочайшего качества. Именно это герб позволит «Смирновской» выйти в лидеры водочной промышленности и виноторговли.
Потом будет еще победа на Международной выставке в Париже. Согласитесь, получить разом две золотые медали – за водки и за вина, и не где-нибудь, а в самой винодельческой стране, во Франции, – это был настоящий успех.
Отныне они увеличат количество заводских рабочих до 300 человек, а продукции станут производить на три с лишним миллиона рублей в год. До революции так никто и не сможет перебить результаты Смирновых, они будут лучшими в своем сегменте. И в этом тоже была прямая заслуга Петра Арсеньевича, расширявшего свою клиентскую базу самыми невероятными способами. Продвигая свой продукт, он изобретал такие схемы, до которых никто другой не додумывался. К примеру, из завсегдатаев московских трактиров он создал разветвленную сеть «агентов», которые время от времени заходили в винно-водочные магазины конкурентов и спрашивали, есть ли у них «смирновка». И, если ее не было, она непременно появлялась в ассортименте, потому что спрос рождал предложение.
В 1882 году случится еще одна победа, уже на Всероссийской промышленно-художественной выставке. По всем показателям – по ассортименту, по вкусу и по данным лабораторных исследований – лучшей оказалась опять же «Смирновская». Водка получила второй государственный герб (потом, кстати, будет еще и третий). Выше было только звание Поставщика Императорского Двора. И путь к нему был открыт.
Вскоре и эта цель будет достигнута: «Московскому купцу Петру Смирнову Всемилостивейше пожаловано звание Поставщика Высочайшего Двора. Гатчина, 22 ноября 1886 года».
Императорский двор был доволен своим новым поставщиком: ликеры, коньяки, вина и настойки Смирновых соответствовали требованиям самых отъявленных гурманов. А о водке и говорить было нечего: она уходила влет, особым спросом пользовались № 40 и 21. Последнюю водку – № 21 – прозвали «народной», поскольку она была, во‐первых, самым популярнейшим в России напитком, а во‐вторых, абсолютно доступным для всех – условная бутылка стоила всего 40 копеек (!!!). Столовую пшеничную № 40 предпочитали как раз гурманы, причем с объемным кошельком, поскольку она было намного дороже – рубль бутылка и славилась своей чистотой, но вкусом, судя по отзывам современников, мало превосходила № 21. Если это не полный и окончательный успех – делать напиток, устраивающий и императорский двор, и высший свет, и простых работяг, – тогда что это?
Кстати, долгое время о «полулитрах» народ даже не слышал. Водку продавали преимущественно ведрами – по 12,3 литра или в емкостях разных размеров. Привычная для современного человека полулитровая бутылка в качестве тары для водки начала использоваться только с 1894 года.
За одни акцизы Смирновы платили в казну 5 миллионов рублей в год, всего за тридцать лет получится не менее 150 миллионов. Согласитесь, сумма немалая. Поэтому пожалование Петру Арсеньевичу генеральского звания коммерческого советника самим императором было шагом абсолютно логичным.
Уже конец 90-х годов, число рабочих на заводе перевалило за полторы тысячи, есть своя собственная типография, где печатаются этикетки, построено семь стекольных заводов, где изготовляют различного вида бутылки, в год их число доходит до пятидесяти миллионов – представляете себе? Двести подвод в течение дня развозят заказы только по одной Москве, не говоря уже о других городах и странах. Специально для крестьян стали готовить недорогое виноградное вино в небольших деревянных бочонках, потому что в стеклянной таре довезти вино до деревни было сложновато – стекло билось по дороге.
«Крымское», «Бессарабское», «Донское», «Дербентское», «Дагестанское», «Матрассинское», «Елисаветпольское», «Кахетинское», «Петровское» и самое популярное – «Кизлярское» – на любой вкус и на любой кошелек. А «Нежинская рябина», пожалуй, стоит того, чтобы рассказать о ней подробнее.
История такая. В 1889 году на Всемирную выставку в Париже помимо всего прочего Смирновы повезли не только уже известные всему миру ликеры и водку, но и абсолютно новый напиток, названный «Нежинской рябиной». Особого чуда от него не ждали, хотя самому Петру Арсеньевичу очень полюбился его вкус. И вдруг случилось невероятное – распробовав этот напиток, народ стал толпиться у прилавка и раскупать его, французские виноделы и дегустаторы были ошеломлены – изысканный вкус и аромат не имели себе равных. Это вино покорило Париж, стало сенсацией выставки. Газеты наперебой хвалили «русское чудо» и отдельно – необычный дизайн бутылочки (разработанный, к слову, самим Петром Арсеньевичем). Пройдет совсем немного времени, и эта бутылочка – в виде конуса с длинной, как у лебедя, шеей, а внизу – «одетая» в кружевную юбочку, – станет красоваться на обложках модных журналов…
Понятное дело, что «Нежинская рябина» получила Большую золотую медаль. После чего наступил настоящий звездный час этого напитка – вся Россия буквально помешалась на нем. Заказов было столько, что завод не успевал обслуживать всех желающих. Остальные винные заводы бросились создавать свой вариант настойки рябины, вот только ни вкусом, ни ароматом она не тянула на «Нежинскую», да и вообще было непонятно, с какого перепугу вечно горчившая рябина у Смирновых получалась приторно-сладкой… Пытались добавлять и сахар, и мед, и сиропы – но все было не то. Тогда конкуренты бросились собирать рябину под городом Нежином, но и это ничего не изменило.
Конечно, что там говорить, Петр Арсеньевич был в своем деле профессионалом и вряд ли изобрел бы такой состав, который легко было повторить каждому встречному-поперечному. «Нежинская» не имела никакого отношения к городу Нежину, поскольку родом была из села Невежина, что во Владимирской губернии. Говорят, что именно здесь росла какая-то особенная рябина: мало того, что она была невероятно сладкой, так еще и цветов была нереальных – от красных до откровенно желтых. Сельские жители издавна употребляли ее в лечебных целях, для изготовления отваров и зелья. Настойка называлась изначально «Невежинской», но в итоге Смирнов решил преобразовать ее в «Нежинскую». Это была особая хитрость: понятное дело, что конкуренты в конце концов непременно разыскали бы эту рябину по названию села, поэтому он велел изменить название. Для этого, между прочим, пришлось «убить» весь тираж уже изготовленных этикеток, зато дело того стоило. А любопытные конкуренты были обезоружены.
Несмотря на то что Павел Арсеньевич был человеком невероятно занятым, он самолично контролировал поиск ингредиентов для своих напитков: можжевеловые шишки собирали на Севере, лучшую клюкву – на болотах в Новгородской губернии, а в Подмосковье – душистую мяту и мелиссу. Поговаривали, что результат этих поисков был таков, что императрица сходила с ума от ликера «Белая слива», а император – от фирменной «Смирновской» водочки.
Авторитет у продукции Смирновых был запредельный – представьте себе, об их новинках сообщалось в газетах в разделе главных новостей. Каждый новый напиток вызывал восторг публики, на самый притязательный вкус находился свой вариант «божественного эликсира» – «Спотыкач», сделанный на основе томленых вишен, «Мамура» – ликер из северных ягод, «Ерофеич» – настойка на двадцати травах и многое, многое другое, в общей сложности больше четырехсот наименований. А если добавить к этому еще сотню иностранных напитков, которыми торговали Смирновы, то и вовсе количество их зашкаливало.
Поскольку выставить все водочные изделия, ликеры, вина и настойки мира даже в целой сети магазинов было делом безнадежным, Смирновы организовали заказ по прейскуранту. Отныне можно было получить все, что угодно, из любой страны, сделав предварительный заказ: из Франции – лучшие бордосские и бургундские вина – «Шато Лафит», «Шато Лароз», «Шато Икем», «Лангоран», «Нюи», «Шабли», из Испании – любой из семнадцати сортов испанского хереса или десяти видов мадеры, из Германии – рейнские и мозельские вина, к примеру, «Либфраумильх». Все, чего душа пожелает, – даже «Ямайский ром».
А смирновские ягодные ликеры в роскошных стеклянных графинах – вишневый, клубничный, земляничный, черносмородинный, малиновый, рябиновый, сливовый – пользовались невероятным успехом у заграничных гурманов.
После Нижегородской выставки 1896 года на смирновских этикетках появился четвертый Государственный герб, что было, кстати, достижением невероятным. Даже наличие одного герба давало его обладателю возможность войти в элитные круги и прочно там закрепиться, а четырех!..
Последнюю свою золотую медаль Петр Арсеньевич получил на выставке 1897 года в Стокгольме. Сам шведский король Оскар II с наследным принцем Густавом и принцем Карлом оценили качество смирновских напитков, причем они дегустировали их сами, а не свита, как положено в династических кругах. И самое невероятное – король сделал Смирнова Поставшиком своего королевского двора. Следом испанский король оценил его продукцию на выставке в Барселоне и наградил его орденом Святой Изабеллы, а Смирнов в качестве подарка преподнес ему целый ящик знаменитой водки.
В этом же 1897 году в Париже, Нью-Йорке и Лондоне открылись отделения виноторговли Смирнова.
Сложно в это поверить, но все эти годы Петр Арсеньевич управлял своим бизнесом самолично, не вводя в дело своих пятерых сыновей. Предчувствуя, что пришло время составить завещание, он привлек к этому делу всех своих юристов и в 1897 году его подписал. Ни завещание, ни устав не давали ни одному из сыновей особых прав и возможностей воспользоваться своей долей бизнеса: будучи человеком дальновидным, основатель винно-водочной империи оговорил условие, чтобы все паи хранились в кассе Товарищества до достижения сыновьями 35-летнего возраста.
(Количеством детей Бог не обидел Павла Арсеньевича: от трех браков (правильнее сказать о двух – первый брак был бездетным) у него было 13 детей. Трое детей умерли в младенчестве.)
Ровно через год Петр Арсеньевич умер, к моменту смерти его состояние оценивалось по разным источникам в 10–15 миллионов рублей, это была колоссальная сумма по тем временам.
Сделаем небольшое отступление, уж очень интересный факт мне подвернулся, пока я копался в прошлом Смирновых. История связана с младшим сыном Петра Арсеньевича, самым известным из всех его детей, Владимиром Петровичем. Первым своим браком он был женат на дочери богатейшего ростовского промышленника Гаврилы Ильича Шушпанова – Марии. В одном из московских архивов сохранились материалы дела «О взыскании с Марии Гавриловны Смирновой ее мужем Владимиром Петровичем Смирновым подарков на сумму в 66 тысяч рублей за неподание ею руки Владимиру Петровичу…» Стало жутко интересно, что это еще за «неподание руки» и с какой стати за столь мягкое прегрешение нужно требовать с жены подарков на баснословную сумму?..
Оказалось, что однажды Мария Гавриловна случайно лоб в лоб столкнулась на улице со своим законным муженьком. Будь он один – другое дело, но супруг шел под руку с известной красоткой, актрисой Александрой Никитиной (кстати, она конкурировала с самой Комиссаржевской, и о ее таланте высоко отзывался Чехов), числившейся, как бы поделикатнее выразиться, официальной любовницей Владимира Петровича. Жена (чувствуется благородное происхождение) прошмыгнула мимо, не поднимая глаз. Муж был в бешенстве – как это так, родная жена не подала ему руки?!! И недолго думая подал на нее в суд.
В общем, суд он проиграл, ко всеобщей радости женской половины Москвы. После чего встречный иск подала уже Мария Гавриловна касательно расторжения брака «по прелюбодеянию» последнего. Смешно…
Очень жаль эту женщину. Много лет спустя, в 1929 году, она будет арестована ОГПУ, ее обвинят в контрабанде чего-то невнятного, отберут имущество и, как водится, сошлют на Соловки. Там она и умрет.
А что касается Владимира Петровича, он все-таки женится на Никитиной после того, как та родит ему сына. А потом в его жизни появится еще одна роковая женщина – на этот раз опереточная певичка Валентина Пионтковская. Используя все свое влияние, Владимир Петрович снимет для нее театр «Пассаж», посодействует формированию для нее собственного репертуара и даже вызовет из-за границы модного композитора Легара, который будет лично аккомпанировать ей…
Однако вернемся обратно к теме нашего повествования.
После смерти Петра Арсеньевича Смирнова и его жены бизнес перешел к старшим сыновьям – Петру, Николаю и Владимиру. Нужно отметить, что ни у одного из них даже близко не было ни отцовского коммерческого таланта, ни его меры ответственности, ни авторитета. Все это, увы, по наследству не передается. Даже Петр, последние несколько лет работавший с отцом бок о бок и в общих чертах изучивший дело, не особо тяготел к этому бизнесу. И уж абсолютно не волновала эта тема остальных братьев – Сергея и Алексея, поскольку на момент смерти отца им было двенадцать и девять лет соответственно.
А между тем руководил всем хозяйством главный водочный мастер Владимир Александрович Ломакин, правая рука Петра Арсеньевича (к нему я вернусь чуточку позднее), так что какое-то время завод работал по инерции. Но к 1901 году прибыль Товарищества резко упала, и случился самый что ни на есть финансовый крах. Через год собрание пайщиков приняло решение продать все движимое и недвижимое имущество водочного завода стоимостью в 3 240 000 рублей, причем продать его самим же братьям, Петру, Николаю и Владимиру Смирновым.
Сделка состоялась, и 1 января 1903 года на смену Товариществу водочного завода П. А. Смирнова пришел новый Торговый дом «П. А. Смирнов в Москве». Еще через два года Петр Петрович станет единственным владельцем Торгового дома: ему удалось заполучить у Владимира и Николая их доли из отцовского наследства. Ходили слухи, что не вполне законными способами…
Вскоре грянула революция 1905 года, прибыль еще более снизилась, количество рабочих пришлось существенно сократить, как, впрочем, и ассортимент продукции: «Нежинская рябина» уже не выпускалась, и столовое вино № 40, увы, тоже.
И даже в такой неблагоприятной ситуации на Международной выставке, проходившей в 1906 году в Милане, Торговый дом получил очередную золотую медаль за смирновскую водку. На следующий год во Франции проходила Международная морская выставка, где на всех военных и торговых кораблях под русским флагом были выставлены запасы столового вина № 21 – самой дешевой и самой любимой водки на флоте. Успех был невероятный: смирновская водка получила Гран-при. Это была последняя в истории бренда выставка и последняя его награда…
Зато Петр Петрович осуществил давнюю мечту своего отца – в самом сердце Москвы, на Тверской, рядом с Елисеевским, открыл роскошный винный магазин, рассчитывая, что это поправит его дела.
Но дождаться результатов он не успел, скоропостижно скончавшись в апреле 1910 года. Семейное дело возглавила вдова Петра Петровича Евгения Ильинична Смирнова, которая еще меньше, чем покойный супруг, смыслила в подобных делах. (После большевистского переворота она выйдет замуж за итальянского консула Далла Валле-Риччи и покинет Россию.)
О былом процветании фирмы Смирновых теперь мало что напоминало. А тут еще, на беду, грянула Первая мировая. Чуть ли не с первых ее дней императором Николаем II был издан указ, запрещающий производство и распространение всех видов алкоголя на территории России, по сути, он ввел сухой закон. Сначала торговлю спиртным запретили на месяц, только на время мобилизации. А уже затем продлили на все время войны. Купить алкоголь теперь можно было только в ресторане, он стал чуть ли не деликатесом. Все винно-водочные заводы России перевели на выпуск уксуса и различных морсов. И это было последнее испытание как для Смирновых, так и для всей отрасли в целом.
Если бы история лучшей российской водки была оборвана большевиками, это, по крайней мере, было бы логично. Но, увы, завершилась она как раз таки императорским указом о запрете крепких напитков.
Бизнес рушился на глазах: к середине войны на складах и заводе от полутора тысяч рабочих оставалось не более ста человек.
Потом случились Февральская и Октябрьская революции… Новая власть, наблюдавшая воочию пьяную неуправляемую толпу, в дни переворота громившую винные склады, боялась повторения подобных эксцессов, поэтому всячески избегала поддержки винно-водочной отрасли. К осени 1917 года в России почти полностью прекратилась торговля даже вином, не говоря уже о водке.
В 1918 году все, что принадлежало Смирновым, стало «народным достоянием». Некоторое время Торговый дом еще продолжал существовать, но Смирновы уже в этом деле не участвовали.
Судьба наследников Петра Арсеньевича сложилась по-разному. Владимира Петровича в Пятигорске взяли чекисты и недолго думая приговорили к расстрелу, как чуждый классовый элемент. Рассказывали, что на расстрел водили его пять раз. Ставили к стенке, зачитывали смертный приговор, раздавалась команда «пли!», после чего его возвращали в камеру… Так вот, чтобы вырвать своего возлюбленного из цепких лап ЧК, Пионтковская передаст чекистскому начальнику все свое золото, бриллианты и шубы. И спасет. Потом они вместе покинут Россию и окажутся в Ницце, где в 1934 году Владимир Петрович скончается. Но уже в объятиях другой женщины – поэтессы Татьяны Макшеевой, четвертой его жены…
Следы Николая Смирнова и вовсе затерялись, предположительно, он умер в начале 20-х годов. Сергей умер еще в 1907 году, в возрасте двадцати двух лет, от чахотки. Самый младший сын, Алексей Петрович, всю свою тоже, в общем-то, недолгую жизнь имел опекунов, сперва по малолетству, потом, как свидетельствует семейное предание, из-за душевной болезни. Но, несмотря на этот факт, семью он все-таки создал – сошелся с бывшей кухаркой (затем – экономкой) Татьяной Андриановной Мухановой, и у них родились сын и дочь. Обвенчаться они не успели, и в возрасте тридцати трех лет Алексей скончался. Весь завещанный ему отцом капитал был переведен опекунами в заграничные банки, и судьба этих счетов так и осталась неизвестной.
Между прочим, не знаю, что там имелось в виду под «душевной болезнью», за его плечами была Сорбонна, он знал пять языков и обладал недюжинными писательским и музыкальным талантами, вот только предпринимательской жилки ни у кого из них не было и в помине.
Когда в 1910 году умер самый старший сын Петр Петрович, его вдова Евгения Ильинична, как мы уже говорили, стала единолично управлять делами, если слово «управлять» сюда вообще годится. На самом деле ее интересовали только две вещи: синематограф и поездки за границу. В те редкие разы, когда она приезжала в Москву, ее заботили только кинопоказы в собственном доме на Тверской, а иногда она устраивала их даже в водочном цехе на Овчинниковской набережной. В сорок восемь лет она стала сеньорой де ла Валле-Риччи, что, вполне возможно, спасло ей жизнь.
Их единственный с Петром Петровичем сын Арсений некоторое время продолжал управлять производством в Дагестанской области, затем стал жить на широкую ногу, явно не по средствам: навыпускал векселей, безбожно тратил наличность. Московские сплетники долгое время муссировали слухи о том, что в одном из парижских магазинов он разом приобрел двадцать четыре рубахи, столько же пар шелковых носков, пятьдесят четыре галстука, двадцать четыре жилета и вдобавок ко всему еще четыре халата. Все закончилось печально – как и можно было предположить – банкротством. Поговаривали еще, что большевики Арсения Петровича тоже едва не расстреляли в Иркутске, но за что именно – непонятно, подробности неизвестны.
Представители новой власти прекрасно понимали, что рушить на корню столь прославленный бренд по крайней мере неразумно, поэтому пару десятилетий еще пытались «поддерживать жизнь» смирновских заводов. Благо у них под рукой был Владимир Александрович Ломакин, правая рука Петра Арсеньевича, которому он безгранично доверял. Только благодаря ему удалось сохранить не только статус, но и вкус императорской русской водки.
Где-то в недрах Интернета мне удалось раскопать один интересный документ – заявление Владимира Александровича следующего содержания: «В коллегию при Управлении по муниципализации виноторговли от Владимира Александровича Ломакина, проживающего в 1-м Пятницком Комиссариате по Овчинниковской набережной, в доме № 6.
Заявление
Желая работать у Советской власти, покорнейше прошу зачислить меня с 16 ноября сего года в должности заведующего водочным производством.
В. Ломакин. Ноября 20-го дня 1918 г.»
Заполучить лучшего технолога фирмы П. А. Смирнова, самолично создавшего большую часть самых известных марок водки и вина, было невероятной удачей для «экспроприаторов». Ломакин оставил себе ту же должность, какая была у него при Петре Арсеньевиче, – водочный мастер. Ему потребовалось всего два года, чтобы наладить производство крепких напитков по старым рецептам. Казалось бы, больше не будет проблем. Но в 1933 году случилось нечто непредсказуемое…
Тот самый Владимир Петрович, успевший вовремя перебраться с женой в Ниццу, основал там небольшое предприятие, где стал выпускать «смирновку» по традиционной семейной технологии. Прежнего размаха уже, конечно, не было, но доход оно приносило хоть и невеликий, но стабильный. Тем не менее, когда стало ясно, что сил развивать бизнес уже нет, Владимир Петрович продал права на смирновскую водку некоему Рудольфу Куннету, американскому подданному, выходцу из России, семья которого поставляла для П. А. Смирнова зерно. Самого Владимира Петровича назначили председателем компании, хотя было очевидно, что это председательство номинальное. Но он был рад хотя бы тому, что семейное дело самым бездарнейшим образом не канет в Лету. Так родилась фирма Smirnoff, которая стала выпускать русскую смирновскую водку по оригинальному рецепту. Кроме того, Куннету было предоставлено право использовать на бутылках эмблемы, медали, гербы и знаки, полученные в свое время этой водкой на различных выставках. И поскольку в Америке хранилось еще много запасов настоящей «Смирновской», завезенной в Штаты из России еще до революции, особых проблем не возникло.
Неизвестно, как бы развивалось дело в руках Куннета, но и он хозяином производства пробыл недолго: в 1939 году он переуступил свои права на владение смирновской маркой фирме «Хьюблайн». За прошедшие годы фирма вложила миллионы долларов в этот знаменитый товарный знак, и водка Smirnoff вышла в лидеры мирового рынка.
В начале 1980-х годов Россия попыталась было оспорить эту сделку, но из этого ничего не вышло. Суд, состоявшийся в Германии, запретил «Хьюблайну» ссылки на Россию и «на связь продукта с русским торговым домом Петра Смирнова». Но даже это решение касалось лишь пределов Германии.
В 90-е годы возродить славу смирновской фамилии в России попытался праправнук Петра Арсеньевича Борис Алексеевич. Поскольку от вдовы его прадеда Татьяны Андриановны Мухановой-Смирновой ему достались все 287 бесценных рецептов изготовления знаменитых смирновских водок и наливок, он смог восстановить оригинальные вкусы самых знаменитых напитков. Сегодня в подмосковной Черноголовке производится пятнадцать сортов крепких напитков под именем «Смирновъ».
Также Борису Алексеевичу удалось вернуть легендарный дом у Чугунного моста, где сегодня располагается Торговый дом Смирновых и роскошный магазин на первом этаже. После многих лет, что в этом доме квартировал конвойный полк, затем находилось отделение милиции, поликлиника, а потом – квартиры-коммуналки, огромная удача, что дом вообще сохранился. Вроде как справедливость восторжествовала, но что-то радости от этого маловато…
Глава 3
Полный бонжур-монжур
А все Кузнецкий Мост, и вечные французы,
Оттуда моды к нам, и авторы, и музы:
Губители карманов и сердец!
Когда избавит нас творец
От шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок!
И книжных и бисквитных лавок!
А. С. Грибоедов
В первой половине XIX века в России случился полный «бонжур-монжур»: высший свет стал выглядеть совсем уже не по-русски. Наши аристократы вдруг, непонятно, с какого перепугу, массово стали читать французских классиков, выписывать французские журналы, говорить на французском языке (иногда даже лучше, чем на родном) и, конечно же, одеваться по последней французской моде. Случилось некое «повальное нашествие всего французского в Россию». Отныне балы и приемы, модные платья и изысканный парфюм, ленты и подвязки – и все это на французский лад – стали неизменным атрибутом российской роскошной жизни. И это при том, что, по мнению охранки, среди всех иностранцев французы считались наиболее «опасными». Особенно в николаевскую эпоху, ту самую, когда грибоедовский Фамусов восклицал вышеуказанные строки про Кузнецкий Мост, шляпки и булавки…
Чего там греха таить: отношения между Россией и Францией и в XVIII веке не были безоблачными: то она считалась нашей верной союзницей, то вдруг – противницей. А тут еще революция у них случилась – попробуй теперь разберись, кто едет в Россию – законопослушный аристократ или, не приведи господь, какой-нибудь якобинец. После того как Франция в 1814 году стала конституционной монархией и в ней завелся парламент (а какой же парламент без депутатов-либералов?), в каждом французе, ступившем на русскую землю, власти стали видеть исключительно рассадник либеральных идей. Чуть позже сюда примешалась еще и польская тема: после подавления восстания поляков 1830 года многие жители Польши бежали не куда попало, а именно во Францию, отчего репутация французов в глазах императора Николая I стала еще более сомнительной.
Когда австрийский инженер Франц фон Герстнер, приглашенный в Россию для участия в строительстве железной дороги, попросил у императора разрешения нанимать на работу иностранцев, тот позволил ему набирать всех, кого угодно, но только не французов. «Этих мне не надобно», – сказал он. (Между прочим, это было совершенно бестактное заявление, если учесть, что сам Герстнер был женат на дочери французского эмигранта Жозефине маркизе фон Ламболин.)
В общем, теперь свою принадлежность к высшему свету можно было доказывать знанием французского, количеством модных туалетов и украшений и, естественно, изысканными манерами.
Тотальная «французскость» достигла такого уровня, что раздражала уже чуть ли не каждого второго русского. Михаил Николаевич Загоскин, писатель и драматург, возмущался, что невозможно стало найти себе невесту, воспитанную в русских традициях и не копирующую повадки заморских дам:
«Мне всегда хотелось, чтобы будущая моя супруга соединяла в себе несколько качеств, которые казались мне необходимыми для общего нашего счастья. Во-первых, я желал, чтобы моя жена принадлежала к тому же самому разряду общества, к которому и я принадлежу, то есть чтобы она была дворянкой; за этим, кажется, у нас дело не станет; во‐вторых, чтобы она была женщина с образованием, – и это бы еще ничего: у нас хорошо воспитанных благородных девиц довольно; да вот беда: я хотел, чтобы девица, которой я отдам мою руку, не походила ни на французскую мадемуазель, ни на немецкую фрейлейн, ни на английскую мисс, а была бы просто образованная, просвещенная русская барышня, которая любила бы свое отечество, свой язык и даже свои обычаи. Вещь, кажется, самая простая: я хотел, чтобы русская барышня была русская; а вот тут-то именно и вышел грех! Уж я искал, искал!.. Сначала в Москве – что за странность такая? Встречался я с девушками, очень любезными, милыми; посмотришь, иная по всему мне пара: я охотник до музыки – она большая музыкантша; я порядочный знаток в живописи – она от нее без памяти; я люблю словесность – она знает всех французских поэтов и выписывает в свой альбом целые страницы из “Новой Элоизы”; я страстен к истории – она читала Анахарсиса, Гиббона и даже Боссюэта. Все это прекрасно, да вот что худо: начну говорить по-русски – мне отвечают по-французски; заведу речь о русских художниках – и на розовых губках появляется такая презрительная улыбка, что я с досады готов сквозь землю провалиться. Наших родных писателей она знать не хочет, а об русской истории и не заикайся, – как раз назовет Владимира Мономаха святым, да и то потому только, что у папеньки ее Владимир на шее. Одна умирает от нашего климата и вздыхает об Италии; другая была уже в Париже, и все русское сделалось для нее противным; третья сбирается еще только в Париж, а уж к ней и приступу нет…
Одна мода сменяет другую, а эта проклятая мода парижанить да вторить во всем французам словно корни пустила в русскую землю».
Центром сосредоточения всего французского в Москве стал Кузнецкий Мост, где первоначально правили бал евреи и немцы, но к началу XIX века их всех вытеснили французы. Поверженные торговцы унесли свой бизнес в пределы Китай-города, а на Кузнецком Мосту закрепились, говоря сегодняшним языком, элитные бутики.
Отныне французский стиль ампир стал диктовать моду в столице, это касалось и архитектуры, и интерьера, и мебели, и одежды. Белые рубашки с высоким накрахмаленным воротником, изящные шейные платки, короткие жилеты и фрак, ставший излюбленной мужской одеждой. У женщин – роскошные платья со шлейфом из лучших тканей мира: шелка, батиста, муслина, бархата, и обязательно – соблазнительные глубокие декольте. Добавить к этому перчатки, маленький зонтик, сумочку и веер, и вот уже казалось, что каблучки стучат не по московской улочке, а где-то на Монмартре…
Устойчивое выражение «ехать во французские лавки» в XIX веке заменилось на выражение «ехать на Кузнецкий Мост». Все московские модники и модницы знали, что только здесь можно купить одежду по последней моде. Даже магазинные вывески тут были выполнены исключительно на французском языке. По этому поводу в одном из своих сочинений еще в 1807 году известный государственный деятель Федор Васильевич Ростопчин писал: «Господи, помилуй! Только и видишь, что молодежь, одетую, обутую по-французски; и словом, делом и помышлением французскую. Отечество их на Кузнецком Мосту, а царство небесное – Париж… Бегут замуж за французов и гнушаются русскими».
Здесь не только шла круглосуточная купля-продажа, на Кузнецком Мосту назначались и деловые встречи, и свидания, гуляли шумные компании, отмечались удачные сделки. При этом все жители Москвы знали, что здесь товары продавались втридорога, поэтому среднестатистического москвича без особой надобности сюда было не заманить. А бомонду было все равно, что сколько стоит, главное – ухватить что-нибудь из последней коллекции, а потом при случае козырнуть, что куплено это не где-нибудь, а на самом Кузнецком Мосту.
В книге Андрея Кокорева и Владимира Руги «Повседневная жизнь Москвы. Очерки городского быта начала XX века» авторы приводят забавный диалог, наверняка многократно повторявшийся в каждой семье, принимавшей гостей из провинции:
«– В Москве ходить за покупками дело вовсе не простое, – снисходительно поучал Сергей Петрович Данилов родственницу, приехавшую из провинции. – Выбор направления во многом зависит от имеющихся у вас средств. Магазины на Кузнецком Мосту или на Петровке – это одно, а Толкучий рынок – совсем другое. К примеру, модный туалет прямиком из Парижа обойдется рублей в триста, а то и в пятьсот. Зато все остальные дамы умрут от зависти.
– Господь с тобой, Сереженька! – всплеснула руками его собеседница. – Я, конечно, наслышана про вашу дороговизну, но чтобы так… Конечно же, у меня припасены кое-какие деньги, да только не на такое мотовство.
– Зря вы так говорите, Анна Николаевна, – сказал Сергей, делая нарочито серьезное лицо. – Вернетесь в свой Боровск в полном блеске парижской моды и наделаете фурору. Тем самым навсегда войдете в анналы истории славного городка. Представляете, пройдет лет сто, а обыватели будут говорить: это было в 1914 году, когда мадам Сухомлинова привезла из Москвы умопомрачительные туалеты. Что в сравнении с этим три-четыре сотни – пустяк, пыль.
– Нет, это не для меня, – покачала головой Сухомлинова, так и не поняв, что племянник шутит. – Ты лучше подскажи, где не так дорого, но чтобы товар был настоящий, а не подделка какая-нибудь. Мне бы и ткани хорошей купить, и из конфекциона что-нибудь подходящее отыскать.
“Вот ведь оказия какая, – с досадой подумал Сергей Петрович, – мне-то почем знать, куда московские дамы ходят за покупками”. В лучшем случае он мог сказать, что, гуляя по Петровке, нельзя не заметить вывеску “Парижский шик” или огромные, забитые женскими нарядами витрины магазина братьев Альшванг. Напротив него – “Liberty” – “Последние новости из Парижа: шелковые и шерстяные материи для визитных, бальных туалетов, костюмов и пальто”. А ведь еще есть Кузнецкий Мост и пассажи со всякими там Жаками, Шанксами, Жирардовскими, А-ла-Тоалетами et cetera. Не говоря уже о множестве мелких магазинов». Однако сам Данилов никогда не переступал порога таких заведений и, конечно же, понятия не имел о ценах. Тем не менее гордость (а может быть, гордыня?), порождающая у коренных москвичей высокомерно-снисходительное отношение к приезжим из провинции, не позволяла ему признаться, что он чего-то не знает в родном городе…»
Нет ничего удивительного в том, что обычная московская публика откровенно недолюбливала этих модников и искренне радовалась, когда нарушителей общественного порядка из их числа полиция наказывала общественными работами, а такое случалось сплошь и рядом. Народ бурно потешался над нарядными барышнями в шляпках и франтами во фраках, метущими пыльные улицы. Поглазеть на такое собирались сотни человек.
«Всякий раз, когда я встречаю русского человека, который отпускает казенные французские фразы, одевается по модному парижскому журналу, толкует без толку о просвещении Запада и позорит на чем свет стоит свое отечество, мне кажется, что я вижу перед собой какого-нибудь островитянина южного океана, на котором нет даже и рубашки, но который воображает, что он одет по-европейски, потому что на него надели галстук и трехугольную шляпу», – пытался пристыдить и образумить своих соотечественников М. Н. Загоскин, но, увы, безрезультатно.
Если на Кузнецком Мосту каждый второй обязательно был французом, это еще не значило, что их нет в других районах города или в других городах. Число приезжавших в Россию французов или проживавших в ней постоянно было немалым, но и зашкаливающими эти цифры можно назвать с большой натяжкой. Например, в середине XIX века в Москву ежегодно приезжало около шестисот французов, это примерно два процента всех покидавших Францию.
Итак, вернемся к нашей теме. Что же могли видеть заправские денди, вечерами прогуливавшиеся по Кузнецкому Мосту? В 1836 году Федор Дистрибуенди в своем сочинении «Взгляд на московские вывески» писал: «Весело смотреть на вывески модисток, особливо когда вспоминаешь, что предметы этой промышленности выходят из рук хорошеньких швей. И в самом деле, кто из москвичей не знает швей Кузнецкого Моста!.. Пройдите мимо любого магазина, взгляните в окно, и вам представится группа сидящих швей, занятых своей работою…»
Дорогие магазины, ателье, парикмахерские салоны, кондитерские – владельцами всего этого были исключительно французы, составлявшие подавляющее большинство. Были, конечно, здесь и русские торговцы. К примеру, из восемнадцати магазинов, предлагавших платья, шляпки, костюмы и прочие необходимости, только один принадлежал русскому владельцу. Это был магазин русских товаров Алексея Хомякова, который, будучи славянофилом, таким образом пытался противостоять засилью французов в сфере торговли.
Честно говоря, понять его гнев было немудрено, вот краткий перечень названий самых популярных магазинов на Кузнецком Мосту: Ревелье, Дабо, Ланген, Латрель, Матиас, Лебур, Леруа, Лион-младший, Лангле, Менне и Кленина; ателье: Лютена, Оттена, Каспера, Пьера, Шуберта, Винтерфельдта, Зантфлебена и Шетнева; парикмахерских: Марку, Жан-Луи Дене, Галисе, Лангле, Луи Шамбрун и т. д. Кстати, мало кто об этом знает, но один из московских переулков – Фуркасовский – получил свое название от имени модного портного француза Пьера Фуркасе, стать клиентом которого было сродни подвигу. И здесь же, на углу Кузнецкого Моста и Неглинки, французский ресторатор Транкль Яр открыл в 1826 году ставший знаменитым на всю страну ресторан французской кухни имени себя – «Яр». «Московские ведомости» сообщали об этом событии так: «Открылась ресторация с обеденным и ужинным столом, всякими виноградными винами и ликерами, десертами, кофием и чаем, при весьма умеренных ценах».
С «умеренными ценами» издание, конечно, погорячилось, так как даже завтрак в «Яре» обходился в сумму, равную стоимости обоза зерна, а банальная курица-гриль могла спокойно потянуть на двадцать пять рублей серебром. К слову, этой суммы семье среднего достатка хватило бы на то, чтобы прожить целый месяц.
Александр Герцен вспоминал, как он со своим приятелем ходил в «Яр» обедать: «Мы тогда еще были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouha au champagne (уха на шампанском), бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные».
Место для ресторана было выбрано удачное: неподалеку располагались винный, табачный, парфюмерный и книжный магазины, а также роскошный магазин тканей.
Несмотря на чудовищную дороговизну, за весьма короткий срок «Яр» стал чуть ли не законодателем мод в ресторанном мире, а также излюбленным местом для встреч представителей высшего света и российской богемы. Здесь регулярно мелькали особы императорской фамилии и московской литературной тусовки, банкиры и биржевые дельцы, а также местные знаменитости. Сам Александр Сергеевич неоднократно посещал этот ресторан, вся Москва знала, что любимое блюдо поэта – сладкий суп с ревенем. Этот легендарный ресторан классик часто упоминал в своих письмах. Так, в феврале 1827 года Пушкин пишет А. А. Муханову, адъютанту фельдмаршала Витгенштейна: «Милый мой Муханов, когда же свидимся мы, чтоб ехать к дяде? Заезжай к Яру, я там буду обедать, и оставь записку». В апреле того же года поэт пишет брату Льву, опоздавшему из-за пьянки с прибытием в свой полк: «Кабы ты не был болтун и не напивался бы с французскими актерами у Яра, вероятно, ты мог бы уж быть на Висле». В 1832 году сообщает из Москвы жене: «Я вел себя прекрасно; любезничал с графиней и уехал ужинать к Яру, как скоро бал разыгрался». Упоминается «Яр» и в стихотворении Александра Сергеевича «Дорожные жалобы»:
…Долго ль мне в тоске голодной
Пост невольный соблюдать
И с телятиной холодной
Трюфли Яра вспоминать?..
Завсегдатаями «Яра», помимо Александра Сергеевича, были Савва Морозов и Владимир Гиляровский, Григорий Распутин и Федор Шаляпин, Антон Чехов и Александр Куприн, Максим Горький, Леонид Андреев и другие.
Не поверите, но даже студенты частенько спускали за вечер свою стипендию именно в «Яре» и подобных ему заведениях. Вот что П. Иванов пишет в своей книге о жизни московского студенчества: «Вот уже больше года главный интерес Вознесенского был сосредоточен на ослепительной обстановке “Омона”, “Яра” и т. д. На посещение этих учреждений он тратит все свои скудные средства… выманивает у отца из провинции деньги. Но денег все-таки мало, очень мало… И, быть может, эта ограниченность бюджета больше всего привязывает Вознесенского к веселящемуся миру. Он видит только внешнюю сторону, фееричность обстановки… За студенческий сюртук, сшитый из прекрасного сукна у хорошего портного, женщины снисходили к Вознесенскому, – сидели с ним за одним столом, ужинали за его счет, подходили к “Яру” и говорили, как с хорошим знакомым… иногда одаривали его поцелуями…
А ведь не так давно Вознесенский считался исправным студентом…
– Это что, – я в “Яру” как-то швейцару десять рублей дал. Пьяный был и дал, – хвастался Вознесенский с оттенком удовлетворенной гордости».
Чуть позже, когда фишкой ресторана стал цыганский хор, причем лучший в Москве, с невероятно красивыми черноокими певицами, народ повалил сюда просто толпами, причем из всех социальных слоев без исключения. А если ко всему этому добавить еще и позицию руководства по отношению к своим гостям – удовлетворение любых их прихотей, то становится понятно, почему именно этот ресторан считался самым популярным в Москве.
С 1871 года, с того самого момента, как «Яр» стал собственностью купца Федора Аксенова, всю «французскость» его как рукой сняло, отныне ресторан мелькал в светской хронике чуть ли не ежедневно. Масштаб творившихся здесь непотребств, особенно купеческих, поражал воображение. Клиентам было позволено все, причем без исключения. Залили дорогущий рояль водой до краев и пустили туда рыбок поплавать – не беда, пусть развлекаются! Захотелось вымазать официанту лицо горчицей – бога ради, заплатите сто двадцать рублей, и никаких проблем! Раздолбали бутылкой венецианское зеркало – это обойдется в сотню рублей. За подобные удовольствия гости готовы были платить любые суммы, обиженные официанты получали достойные чаевые, страховая компания возмещала ущерб, а посетители множились в геометрической прогрессии.
Раз мы уделили столько времени и места этому ресторану, скажем буквально несколько слов о его «золотом веке» и последующей «кончине».
При Алексее Акимовиче Судакове, выходце из ярославских крестьян, «Яр» стал самым знаменитым рестораном России, стоимость которого оценивалась в триста тысяч рублей. К началу XX века это был уже роскошный дворец с колоннами, с Большим и Малым залами, украшенными в имперском стиле, с отдельными кабинетами, рассчитанными как на пафосных гостей, так и на публику попроще. И вот еще что – неслыханное и невиданное доселе нововведение: ресторан завел собственный гараж, откуда в любое время суток за клиентами выезжали автомобили, то есть было создано что-то вроде системы такси. В газетах писали, что новое здание ресторана «превзошло всякие ожидания по богатству и даже роскоши отделки, а главное – по огромному вкусу и изяществу выполнения. Бывалые люди затруднялись сказать, приходилось ли им видать среди заграничных храмов чревоугодия что-либо подобное по величию и блеску».
Величие и блеск кончились аккурат к концу 1917 года. Хозяина заведения Судакова прямо из «Яра» увели суровые люди в кожанках. Многие потом вспоминали, как были свидетелями пролетарского вандализма: пролетарии с невероятным энтузиазмом сбивали со здания ресторана бесценную лепнину, выволакивали из залов роскошную обстановку и замазывали краской стеновую роспись…
Но вернемся в очередной раз на Кузнецкий Мост.
На углу Петровки и Кузнецкого Моста находилось еще одно знаковое место – кондитерская «Трамбле», принадлежавшая французу Коде-Октавию Трамбле. С начала 1850-х годов кофейня и пекарня славились на всю Москву своими фруктовыми мармеладами и пирожными.
Чуть поодаль находился магазин Мари Роз Обер-Шальме, о котором стоит рассказать подробнее. «Магазин художественных бронз и разных других ценных вещей», а именно так он назывался, был достаточно популярен в народе: «У мадам Обер-Шальме такой приезд, что весь переулок заставлен каретами», – хотя саму мадам, мягко говоря, покупатели недолюбливали, переименовав ее в “обершельму”». (Кстати, именно в этот магазин приезжала Наташа Ростова за нарядами в романе «Война и мир», если кто помнит.) Поговаривали, что, помимо законной торговли, мадам не гнушалась и контрабандой, по крайней мере, ходили слухи, что у нее изъяли запрещенных вещей аж на двести тысяч, и если бы не покровительство некоторых ее могущественных покупателей, она точно могла бы оказаться за решеткой.
Перед вступлением французских войск в Москву уже упомянутый нами Ф. В. Ростопчин не без удовольствия выслал солидное количество французов из Москвы, в числе которых оказался и супруг Мари Роз Николай Обер, но ее саму не тронули. Она ушла позднее вместе с наполеоновской армией, прихватив с собой двоих маленьких сыновей, но в дороге умерла от тифа. Магазин мадам был закрыт, вещи распроданы, а то, что не продалось, – растащено московскими чиновниками. Между прочим, в 1816 году здание магазина было возвращено сыновьям Мари Роз в собственность…
На Кузнецком Мосту проживала еще одна легендарная личность – французский балетмейстер Жан Ламираль. О нем сейчас мало помнят во Франции, потому что всю свою жизнь он отдал становлению русского балетного искусства, не французского. Известно, что Ламираль учился в Гранд-опера одновременно с Шарлем Дидло, затем работал в Париже, Лондоне, Амстердаме, Вене. В 1803 году с женой Елизаветой Ламираль, тоже артисткой балета, приехал в Петербург, а в 1806-м по приглашению дирекции императорских театров перебрался в Москву.
Много лет Ламираль возглавлял московскую балетную труппу, а после того, как вышел в отставку, стал давать уроки танца детям из аристократических семей, причем, без всякого преувеличения, считаясь одним из лучших преподавателей в Москве. Однако и ему не повезло, как и мадам Обер-Шальме: кто-то донес в полицию, что вместе с друзьями-французами «в его доме пили шампанское за Наполеона и желали ему победы над Россией, понося правительство Александра I». По этому делу арестовали сорок человек, среди которых была и чета Ламираль. Их не выслали во Францию, а отправили на барже прямиком в Нижний Новгород.
Спустя несколько лет после войны супругам разрешили вернуться в Москву и даже в свой дом. Жан Ламираль продолжил заниматься преподаванием танцев, чем и жил до самой старости. (Интересный факт: перед возвращением во Францию Ламираль продал свой дом. Так вот, в квартире № 10 на третьем этаже поселился сам Владимир Гиляровский. И прожил он в покоях знаменитого француза чуть ли не полвека. Поистине тесен мир.)
Здесь же, на Кузнецком Мосту, произошла одна любовная история, не коснуться которой было бы неправильно. В одном из французских магазинов работала продавщицей 26-летняя красотка Полина Гебль. Здесь ее и увидел поручик Кавалергардского полка Иван Александрович Анненков. На момент знакомства Полина уже два года жила в России и служила старшей приказчицей в Торговом доме Диманси. У молодых, как водится, случился классический роман.
Но мать пылкого юноши не была в восторге от появившихся перспектив, благо старушкой она слыла, мягко говоря, странноватой. И уж точно планы в отношении единственного сына она вынашивала иные. В любом случае, будучи довольно богатой (еще бы! Анна Ивановна была дочерью самого генерал-губернатора Сибири И. Я. Якоби, да и муж оставил ей солидное наследство), она не собиралась видеть в своем богатом доме нищую и безродную француженку. К слову, в доме жили около полутораста слуг, денно и нощно выполнявших все причуды барыни. Описание ее очевидных странностей заняло бы довольно много места, поэтому дадим только краткий их перечень, и то, чтобы немного отвлечься.
Во-первых, Анненкова не признавала постели и спала исключительно на кушетке, вокруг которой круглосуточно горели на мраморных подставках двенадцать ламп, расположенных полукругом. Во-вторых, вместо простыней вдова использовала капоты, которые складывали один на другой в несколько слоев, разглаживая каждый слой теплым утюгом. При этом на импровизированной простыне не должно было быть никаких складок. Стоило ей почувствовать хоть одну складочку, как вся конструкция рушилась и эта занудная процедура начиналась заново. В третьих, ко сну Анненкова отходила в особом туалете, состоявшем из кружевного пеньюара, пышного чепчика, шелковых чулок и бальных туфель (!!!). В-четвертых, она совершенно не могла заснуть при полной тишине, поэтому у ее изголовья сидели горничные, вынужденные разговаривать вполголоса.
А хотите еще круче? У барыни служила немка, в обязанности которой входило ежевечернее согревание кресла хозяйки. Вот так вот. Поняли теперь, как была непроста эта дама и какие проблемы ожидали несчастную француженку-простушку?
Бесплатный фрагмент закончился.
