Читать книгу: «Багровое откровение. Исповедь алого генерала», страница 4
– Он под защитой слона, составляя с ним пару. В шахматах это называется вилкой.
– Как ей противостоять?
– Хитростью, – я подняла взгляд, губы дрогнули в ехидной улыбке, – на которой и построена вся эта благородная игра.
Способность Вальтера учиться была поразительна. Шестому отделу повезло. Его ум работал, как швейцарский механизм – шестерёнки мыслей вращались всё быстрее. Каждый ход становился изощреннее, фигуры двигались в странной гармонии, будто подчиняясь незримому дирижёру. Но…
– Вам не повезло. Снова, – мой ферзь опустился на последнюю клетку с тихим стуком – похожим на звук захлопывающейся ловушки. – Шах и мат!
– Да как… – голос Вальтера оборвался, словно перерезанный лезвием.
Пальцы впились в край стола, оставляя на полированной поверхности бледные следы. Веки дрогнули, прикрывая вспышку ярости. Но я успела заметить, как зрачки сузились в чёрные точки – оскорблённое самолюбие хищника, впервые укусившего собственный хвост.
– Я же… я почти…
Он был раздосадован поражением. Вены на шее напряглись, в глазах мелькали искры гнева и раздражения, которые он тщетно пытался скрыть. Не стоило оставлять его с этим горьким послевкусием.
– Последняя партия, – я поправила сбившуюся пешку. – Покажите, на что способен ваш ум без скидок на новичка.
Вальтер принял вызов с пугающим энтузиазмом. Игра преобразилась – каждая фигура стала оружием, каждый ход бил точно в цель. В середине партии он выстроил оборону, от которой веяло почти безупречной расчётливостью. Но…
– Похоже… – задержал взгляд на доске, голос упал до шёпота, когда мой слон перекрыл последнюю линию отступления, – и здесь мне не уйти…
– Не принимайте поражение на свой счёт, – я поспешила подбодрить. – У вас неравный противник с большим опытом, – ладья остановилась рядом с поверженным королём. – Шах… и мат!
Партия закончилась. Вальтер сложил шахматы в коробку, отодвинул её в сторону, затем принялся за остывший кофе. Я последовала примеру, взяла бокал и облокотилась на спинку дивана.
Победа подняла настроение, но всё наслаждение омрачала откровенная наглость офицера за крайним столом. Во время последней партии он неотрывно следил за мной, словно читал тайное досье. Его взгляд скользил к Вальтеру, затем снова возвращался ко мне, вызывая тревогу.
Я медленно повернула голову в его сторону. Голос был холоден, но сдержан:
– Вам стоит ознакомиться с правилами хорошего тона, а не только с Ницше. Пристальное внимание к незнакомцам – грубость.
Он приподнял бровь, не отводя взгляда.
– Прошу прощения, фрау, – голос звучал приглушённо, настороженно. – Просто ваша игра заставила меня вспомнить, как сам когда-то начинал – с неуверенных ходов и сомнений. Но именно так рождается мастерство.
Его пальцы нервно провели по корешку книги. Я заметила тёмную полоску под ногтем – не то чернила, не то старая кровь. Молча кивнула, не желая разжигать конфликт, но в воздухе повисло напряжение – словно перед грозой.
✼✼✼
Поезд остановился с тихим стоном тормозов – точно по расписанию. Вальтер вышел из вагона, поставив кожаный саквояж на перрон. Его пальцы – с тонкими шрамами между суставами, привыкшие к точным движениям – неспешно обыскали верхний карман кителя.
В помятой пачке «Atikah» 7 оставалось три сигареты – торчали, как патроны в обойме. Спичка чиркнула с сухим треском, высветив резкие скулы и тени под глазами. Дым, втянутый глубоко в лёгкие, выходил медленно, клубясь в холодном воздухе.
– Давно… курите? – спросила я, прерывая неловкое молчание.
Вальтер перевёл на меня взгляд – в нём читалась усталость старика, хотя ему не могло быть больше тридцати. Он медленно затянулся, словно пытаясь собрать мысли, прежде чем ответить:
– С тех пор, как снаряд… превратил командира на моих глазах в алый туман, – сигарета дрожала в его пальцах, пепел осыпался, как прах с алтаря. – На фронте только это и спасает…
– Через многое пришлось пройти?
Его зрачки сузились – будто от внезапной вспышки.
– Вы знаете эти сны? – голос дрогнул, сорвавшись на полушёпот. – Просыпаешься весь в поту – и кажется, что кто-то кричит… а потом понимаешь, что это ты, – он замолчал, с силой затягиваясь сигаретой, словно пытаясь прогнать видение. – Война… это не то, что пишут в книгах. Это… когда кишки наматываются на колючую проволоку – и ты ничего не можешь сделать. Сегодня смеёшься, пьёшь шнапс, а завтра… – слова застыли в горле, словно тяжесть воспоминаний превратилась в удавку.
В его движении читалась невысказанная ярость тех, кто видел, как благородные идеи гниют в окопах вместе с телами. Он не хотел возвращаться к воспоминаниям, что сидели в сознании, как осколки. Их не вырезать, не залить алкоголем, не заговорить цитатами из Ницше.
Я не стала настаивать, чувствуя, как между нами нарастает стена молчания. Дым от сигареты закрутился в воздухе – тошнотворный, до боли знакомый. Он словно тянул меня назад, в 1916-й, при Сомме… Запах гари и крови, белый халат на плечах вместо генеральских погон – всё всплыло в голове, как призрак, преследующий до сих пор.
Полевой госпиталь № 37. Не место – чистилище, где хирурги в три смены пытались зашить то, что артиллерия рвала на части за секунды.
Но особенно запомнился один случай. Однажды в палатку доставили тяжелораненого солдата – совсем юнца. Восемнадцать лет. Возраст, когда ещё веришь, что первая любовь – навсегда, а смерть – это что-то про стариков.
Его принесли на носилках – весь чёрный от крови. Там, где должны были быть руки, торчали обрубки, обмотанные бинтами. Они уже не кровоточили, будто тело сдалось. Лицо – обугленная восковая маска. Один глаз смотрел в потолок, другой… в душу, будто умоляя о невозможном.
– Снаряд, – пробормотал санитар, даже не глядя на меня. – Нашли в воронке. Живёт пока только потому, что не понимает, что уже мёртв.
Его крики – хриплые, отчаянные. Казалось, их слышала вся округа. Они разрывали тишину, были наполнены такой первобытной болью и животным страхом, что даже мы, привыкшие к страданиям, на мгновение замирали.
Таких было сотни, тысячи. Молодые юноши, обманутые лживой пропагандой кайзера, мечтали о славе, подвигах. С гордостью отправляясь на фронт, уже видели себя героями. Хотели защитить страну, честь офицерского мундира. Но находили лишь страдания и смерть.
А тот юнец? Он умер на рассвете. После долгих часов агонии тело наконец обмякло – и в палатке воцарилась странная тишина. Та, что всегда наступает после последнего вздоха.
Санитары небрежно положили его на носилки, накрыли грубой тканью, поспешили унести. Но прежде, чем скрылись из поля зрения, из кармана изорванной формы выпала маленькая фотография. Бесшумно – будто боялась потревожить смерть.
На снимке была девочка. Её платье – кружевное и нарядное – казалось кощунственно белым на фоне грязи палатки. В руках – пушистый щенок, радость, которую война разорвала в клочья.
Но больше всего запомнилась надпись на обороте – чернила расплылись от капель. Неясно, слёзы ли это, или кровь:
«Альфреду.
От любящей сестры.
Пусть свет Господа освещает твой путь…»
Война всегда оставляла после себя такие артефакты – фотографии, письма, заветные безделушки. Их находили в карманах убитых, аккуратно сложенными у груди – будто последний щит против смерти. Но большинство из этих вещиц так и не доходили до адресатов. Оседали в ящиках штабных писарей или сгорали в печах вместе с телами.
А Сомма… до неё так и не добрался свет Господа.
✼✼✼
Призрачный свет фар разрезал ночную тьму – выхватывал из черноты клочья тумана над дорогой, словно дым от невидимого пожара. Машина остановилась с приглушённым стоном тормозов. Из салона вышли двое – их силуэты, искажённые игрой света и теней, казались огромными, будто сама земля породила этих стражей.
– Генерал-инспектор Розенкрофт, – голос прозвучал из темноты раньше, чем я разглядела говорящего.
Его тень, искажённая светом фар, растянулась по земле – словно живая. Когда он шагнул вперёд, мундир полиции на мгновение отразил свет – слишком ярко для ночи.
– Кристоф Вайс. Отдел охраны. Вы прибыли вовремя. В городе… произошло убийство.
– Убийство…? – я замерла, глаза округлились от неожиданности и тревоги, – сказанное застало врасплох. Собираясь в поездку, мы с Вальтером не ожидали новых происшествий. – Объясните. Немедленно.
– Прошу, пройдёмте в машину, – он слегка наклонился в сторону двери, затем быстро распахнул её, словно не желая терять ни минуты. В салоне вспыхнул жёлтый свет – выхватил из темноты его бледное, усталое лицо. – Вы всё узнаете на месте.
Дорога заняла десять минут – ровно столько, чтобы трижды проверить обойму и почувствовать, как холод металла просачивается сквозь перчатки.
Вольский лес встретил нас тишиной – но не природной, а той, что бывает в склепах. Воздух был густым, пропитанным запахом хвои и… чего-то сладковатого, как испорченный мёд.
Фонари жандармов дрожали, будто боялись осветить то, что пряталось за их спинами. Лучи обрывались резко, словно упирались в невидимые стены. Созданные не столько тьмой, сколько страхом, нависшим над этим местом.
Южнее, у обочины, двое в штатском склонились над телом жертвы. Первый – Генрих Франц – комиссар IV отдела криминальной полиции и легенда берлинского сыска – присел на корточки. Его пальцы, несмотря на усталость, двигались с хирургической точностью, перебирая траву и мелкие ветки. Взгляд, привыкший к самым мрачным тайнам, блуждал в тени, пытаясь ухватить невидимое.
Второй – молодой помощник – застыв в полупоклоне, напоминал грифа, вынюхивающего добычу. В его руках дрожал блокнот, взгляд метался, а пальцы делали короткие пометки.
Мы подошли ближе. Вальтер шагнул вперёд:
– Здравствуйте, – его голос слегка дрожал от волнения. – Капитан СС Вальтер Шульц. Рядом…
– Мы с комиссаром знакомы, – перебила я, не сводя взгляда с Генриха. – Что здесь произошло?
– Очередной акт безумия, – тихо произнёс он. Лицо, обычно спокойное и уверенное, слегка помрачнело. В его глазах мелькнуло сомнение – словно тень, которую он пытался прогнать, но безуспешно. – Восьмая жертва.
– Кто он? – Вальтер присел на корточки, взгляд пробежался по истерзанному лицу – точнее, тому, что от него осталось.
Молодой помощник, бледный как мел, пробормотал:
– Мирослав Марцевич. Поляк. Убит… – его плечи дёрнулись в тревожном спазме, словно хотел стереть из памяти ужасную картину, – вместе с женой.
– Женой? – Вальтер нахмурился, голос слегка дрогнул, но он старался не показывать волнения. – Где она?
Помощник молча указал на брезент чуть поодаль. Под ним темнело пятно – слишком правильной формы, чтобы быть случайным.
– Уже… в морге.
– Улики? – спросила я, стараясь скрыть дрожь в голосе. Пальцы непроизвольно сжали край плаща, ощущая сырость ночного воздуха.
– Нет, – Генрих провёл ладонью по лицу, словно смывая с себя тяжесть увиденного. – Ни отпечатков, ни борьбы, ни следов волочения, – тяжело вздохнул. – Я привык к жестокости, но это… Убийца словно призрак, который оставляет после себя лишь пустоту, – он опустил взгляд. В его глазах мелькнула усталость и страх, который он не мог себе позволить показать.
– Может, что-то пропало?
– Нет. Деньги и украшения на месте. Кроме… – он неожиданно замер. Наши глаза встретились. – Крови.
– Крови? – Вальтер резко повернулся, его тень на мгновение перекрыла свет фонарей. – Что вы имеете в виду?
Генрих медленно наклонился над трупом и жестом указал на шею и плечи. На фарфоровой коже выделялись глубокие отметины – похожие на следы от шприца или иглы непривычно больших размеров.
– Что и сказал, – голос звучал на грани бессилия. – Все восемь… – провёл пальцем по своей шее, оставляя грязный след. – Сухие. Как пергамент. Даже раны не кровоточат – будто кто-то выцедил каждую каплю до того, как они умерли.
– Возможно, – предположил Вальтер, но в голосе слышались сомнения, – тела принесли в парк после смерти?
Логика в этом вопросе была. Труп перед нами изуродовали пугающей жестокостью – глубокие, неровные раны пересекали кожу, как мазки безумного живописца, выбравшего вместо кисти окровавленный нож. Но вокруг – слишком «чисто» для такой ярости.
Я почувствовала, как по спине пробежал холодок. Зачем кому-то убивать случайных прохожих, забирать всю их кровь, а потом приносить мёртвые тела в парк посреди ночи? Это не имело смысла…
– Сомневаетесь? – Генрих тяжело вздохнул. – Съездите в Сцелишув. 8 Поговорите с патологоанатомом. А пока что, – он поправил шляпу. В этот момент тень от её полей скрыла лицо полностью. – Меня ждут дела, – сказал тихо, почти шёпотом, поворачиваясь к нам спиной. – Советую и вам уйти до рассвета. Вольский лес… не любит свидетелей…
✼✼✼
Городской морг дышал нищетой и забвением. Воздух пропитался едким формалином и медным запахом крови, въевшейся в потрескавшиеся швы между кафельными плитками.
Бюджетные лампы мигали, как умирающие светлячки, отбрасывая желтоватые пятна на ряды металлических ящиков. Последних пристанищ для тех, кто оказался не в том месте, не в то время.
Патологоанатом сидел за столом, заваленным бумагами. Услышав шаги, он поднял голову. В глазах – раздражение, словно мы оторвали его от важного дела.
– Вы ещё кто такие? – прошипел он. Губы искривились в ухмылке, обнажив желтоватые зубы.
Но, заметив знаки СС на петлицах, мгновенно утихомирил пыл, замерев на секунду. Плечи невольно опустились, взгляд лихорадочно забегал, осознавая ошибку. Теперь он напоминал побитого пса, неохотно бредущего к холодильнику с трупами.
Тело женщины лежало под простынёй, но даже ткань не могла скрыть ужас того, что было под ней. Нечто, напоминающее разорванную фарфоровую куклу: белая кожа в кровавых подтёках, множественные раны с неровными краями. Словно плоть рвали не человеческие зубы, а что-то иное – дикий зверь или нечто ещё более зловещее. На шее и бёдрах – аккуратные провалы, будто вырванные куски мяса.
– Mein Gott… (Господи…) – Вальтера едва не стошнило на труп. Он резко отвернулся, ощущая, как привычный «профессионализм» трещит по швам.
– Что показало вскрытие? – спросила я, слегка поморщившись от запаха разложения.
– Смерть из-за обильной кровопотери. Кровь буквально выкачали из тела.
– Всю… кровь?! – глаза Вальтера широко открылись, словно перед ними разверзлась пропасть. – Но на месте… Там не было никаких следов! Неужели убийца забрал её… – голос сорвался, словно не верил в то, что хочет сказать, – с собой?
– Убийцы, – поправил патологоанатом. Голос звучал равнодушно, плоско.
– Что…?
– Жертва умерла в течение первых минут. Основываясь на опыте, смею предположить: такое не под силу совершить одному человеку.
– Почему вы так решили? – спросила я, пытаясь понять ход его мыслей.
Патологоанатом тяжело вздохнул, как учитель, разочарованный тупым учеником.
– Посмотрите, – он взял скальпель с подставки и указал на раны. – Следы на теле указывают на разные инструменты: одни оставлены чем-то острым, как скальпель, другие – рваные, будто звериные когти. И скорость обескровливания… Кровь даже не успела свернуться. Будто её забрали ещё тёплой, – выдержал паузу. – Основываясь на опыте, скажу: выполнить это одному человеку без помощи физически невозможно.
– Но… во взрослом человеке в среднем от четырёх до шести литров крови, – возразил Вальтер. – Кому могло понадобиться столько?
Патологоанатом лишь иронично улыбнулся, язвительно намекнув:
– Может, это ваши солдатики заигрались? – его палец постучал по эмблеме на моём рукаве. Я почувствовала, как горечь его слов ударила по нервам – правда, которую не хочется слышать. – От безнаказанности они совсем человечность потеряли…
Тишина смешалась с горьким привкусом отчаяния. Главное оставалось неизвестным: кому понадобилось совершать это жестокое убийство? И что заставило убийцу или убийц это сделать?
Дверь морга захлопнулась за нами с глухим стуком – словно ставя точку в этом мрачном и безысходном диалоге. Уличный воздух, пропитанный гарью, обжёг лёгкие. Вальтер резко выдернул пачку сигарет из кармана – пальцы дрожали так, что первые три спички он сломал. Каждая – как маленький взрыв внутри, отражение безысходности и злости, с которыми не мог справиться.
– Чёрт возьми! – голос сорвался на рык, когда наконец зажегся огонь. – Этот ублюдок издевается! – сигарета вспыхнула ярко, осветив перекошенное от ярости лицо? – глубокая затяжка. Дым вышел резкими струйками. Вновь затяжка. Окурок полетел на землю. Каблук сапога втоптал его с такой силой, будто давил саму несправедливость. – Мы были везде! На месте преступления, в морге. Везде! А толку? Ноль! А теперь ещё и убийц, оказывается, целая компания?!
Я схватила его за плечи:
– Соберись, Шульц! – голос прозвучал резко, стараясь скрыть дрожь. Собственное хладнокровие рушилось, как неустойчивый мост над пропастью. – Мы разберёмся. Прибереги гнев для этих выродков.
Мы вернулись к машине.
– В лагерь. Живо! – приказала я.
Там, вдали от городских стен, коменданту предстояло пролить свет на то, что происходит на этой проклятой земле.
✼✼✼
Аушвиц – самый страшный лагерь смерти – само упоминание отравляло воздух тяжелее угарного газа. Его кирпичные трубы дымили без перерыва, перемалывая человеческую плоть в статистику – миллион официально, а между строк отчётов терялись дети, старики, целые семьи. Сгоревшие в печах раньше, чем успели получить номер.
Машина остановилась у ворот. Колючая проволока под напряжением горела голубоватым светом, создавая зловещий ореол вокруг чугунной арки с циничной надписью: «ARBEIT MACHT FREI». 9 Но для тех, кто оказался по ту сторону, был лишь один способ обрести свободу. Как любил выражаться сам комендант: «Только через трубу крематория».
В свете фонаря вырисовывался комендант лагеря – Рудольф Хёсс. Его безупречный мундир и ледяной взгляд казались холоднее самой ночи. Сигарета медленно тлела между пальцами – молчаливый отсчёт чужих жизней. Он сделал затяжку, затем резко втоптал окурок каблуком – словно ставя точку в невысказанном разговоре.
– Генерал-инспектор Розенкрофт, капитан Шульц, – голос Хёсса был ровен, но в нём сквозила стальная жестокость. – Следуйте за мной. Здесь слова – лишний груз.
Дорога к кабинету Хёсса пролегала через сам ад. Солдаты выглядели напряжёнными, их взгляды метались, будто они чего-то боялись, хотя вокруг не было видимых причин. В разговорах между собой перебрасывались короткими, сжатыми фразами, которые резко обрывали, не давая расслышать. Прожектора работали на полную мощность, пулемёты смотрели, как готовые к прыжку звери.
В отдалении лежали горы одежды: детские платья, потёртые пиджаки, женские туфли – всё аккуратными штабелями, готовыми к «сортировке». И самое страшное – мёртвые, нагие тела тех, кто не выдержал кошмара, царящего в стенах лагеря.
Старики, дети, женщины и мужчины. Они лежали вперемешку. Свежие трупы на скелетах, обтянутых кожей. Было ли это нормой? Нет. Но из-за постоянного притока новых узников и перегрузки крематориев тела нередко оставались под открытым небом. Санитарные нормы давно уступили место отчаянной спешке.
Зондеркоманды10 работали на пределе сил. Где-то в темноте раздавался скрежет тачек, перевозящих очередную партию «материала» к печам. Один из «рабочих», заметив нас, на мгновение замер – его глаза в свете фонаря отражали пустоту, глубже любой пропасти.
Кем были эти люди? Самыми трагичными узниками Аушвица. Формально – заключённые. Их полосатые робы висели на иссохших телах, как на скрюченных вешалках. Фактически – вынужденные помощники палачей, инструменты смерти.
В лагере они «отвечали» за самую сложную и грязную работу. По распоряжению надзирателей или коменданта отбирали «бесполезных» заключённых, которые из-за болезни или слабости не могли больше работать. Что их ожидало? Расстрельные площадки, газовые камеры. Каждый день в них убивали сотни, а тела затем сжигали в печах, неустанно работавших на полную мощность круглые сутки.
Услышав это, вы наверняка представите монстров. Но посмотрите в их глаза на сохранившихся фотографиях – это не палачи, а приговорённые, которые сами давно мертвы внутри. Большинство становились «добровольными» помощниками лишь потому, что это давало лишние недели жизни. Некоторые надеялись, что их семьи получат шанс на спасение. Но…
Их существование балансировало на грани безумия. Многие, не выдерживая столь близкого соседства со смертью, находили последнее утешение в петле из собственных ремней, свисающих с балок крематория. Другие шли в газовые камеры добровольно, вдыхая «Циклон B», с надеждой, что этот бесконечный водоворот крови наконец оборвётся.
В этом аду были и свои демоны – те, кто сначала дрожал от страха, прячась за чужими тенями. Но дни и ночи безжалостно стирали остатки человечности, и они начинали цепляться за иллюзию власти, словно за спасательный круг. Превращались в худших мучителей, чем сами эсэсовцы: выискивали жертв с почти фанатичным усердием, шантажировали. Их глаза блестели, когда очередной «кандидат» протягивал заветную фотографию семьи – последнюю ценность, которую можно было отобрать.
Эти люди знали: их срок – четыре месяца. Поэтому торопились взять от «должности» всё. Одни вымогали сексуальные услуги, другие – с угрозой смерти – заставляли брать на себя опасные поручения. Проникнуть в «Канаду» – склад с награбленным имуществом убитых, где каждый шаг мог стать последним. Или украсть лекарства из лазарета, где смерть поджидала за каждым углом.
Но лагерь уравнивал всех. Одних «привилегированных» находили с перерезанным горлом в уборных. Другие внезапно исчезали – их «забывали» вывести из газовой камеры. Надзиратели? Лишь усмехались, шепча: «Инструмент можно заменить в любой момент».
В тени главного крематория ютились бревенчатые сараи – больше похожие на скотные дворы. Их строили заключённые – по приказу, но из гнилых досок. Стены шатались от ветра, крыши протекали. Халатность? Нет. Так было задумано: если человек спит в луже – он быстрее сломается. А сломанных – легче сортировать.
Спали там – на гнилой соломе, стеленной поверх деревянных нар, а порой – просто на полу. Жалкая печурка в центре была единственным намёком на «роскошь». Но «грелись» там лишь трупы – мёртвых складывали туда до утра, чтобы не выходить в темноте к крематорию. А живые? У них не было на это времени.
Дважды в день – на рассвете и в предвечерние сумерки – заключённые выстраивались на плацу для бесконечных перекличек. Стояли по пять-шесть часов – под проливным дождём, в колючем снегу или палящем зное. Дрожащие скелеты в полосатых робах – единственной одежде, что полагалась от прибытия до крематория. Эсэсовцы с секундомерами в руках высчитывали, насколько можно продлить эту пытку.
Нередко бараки становились ареной жестоких драм. На Нюрнбергском процессе Рудольф Гесс вспоминал Теодора Эйке и рассказывал, как однажды тот, недовольный несколькими еврейскими заключёнными, приказал: «Всему бараку месяц не покидать своих шконок!» За малейшую провинность сотни человек оказывались заперты в душных помещениях, где воздух густел от испарений тел и экскрементов.
Лишённые возможности двигаться, люди постепенно теряли рассудок – в темноте вспыхивали жестокие драки, заключённые кусали друг друга, царапали лица соседей. Но охранники лишь посмеивались – наказывая потом всех за «недисциплинированность».
Медицинский блок? Лишь маска для ада. Доктор Менгеле и другие «врачи» превращали его в хранилище безумия и боли. Здесь заражали узников тифом, впрыскивали в вены яды, а в холодных лабораториях проводили жуткие опыты. Пытались заморозить живых детей – словно тестируя границы человеческой боли. Каждый крик, каждый взгляд был пропитан страхом и безысходностью.
В этом тщательно спроектированном аду каждая деталь работала на одну цель: сначала раздавить человеческое достоинство, затем уничтожить саму волю к жизни. И лишь в конце – тело.
✼✼✼
«Экскурсия» превратилась в монолог Хёсса – он говорил с холодным, методичным воодушевлением, словно отчитывался о «производственных показателях». Его пальцы время от времени подрагивали – не от волнения, а от возбуждения. С таким одержимый коллекционер перебирает редкие экспонаты.
– Мы добились невероятной эффективности, – голос звучал почти лирично, – до двух тысяч единиц в сутки через каждую камеру. Это втрое больше, чем в Треблинке, – последнее слово прозвучало с пугающей гордостью.
Его «подвиги» не были спонтанными вспышками ярости – это были хладнокровно спланированные издевательства. Например: как заставить группу евреев копать траншею, затем улечься в неё, и только потом сообщить, что это их могилы? Глаза Хёсса блестели, когда он описывал моменты осознания жертвами своей участи. И это не всё…
Ему нравилось не только наблюдать за расстрелами, убийствами, истязаниями – он принимал в этом непосредственное участие. Среди товарищей отличался особой жестокостью и тягой к зверствам, за что был прозван «дьяволом» Аушвица.
Но истинным «искусством» была сортировка. Занятие простое. Не пыльное, так сказать. Но другие охранники бледнели, всячески уклонялись от него. А комендант? Он преображался. Его движения становились плавными, почти балетными, когда встречал эшелоны.
– Это как… сортировать почту, – объяснял он, делая изящный взмах рукой вправо-влево. – Только вместо писем – люди. Влево – трудоспособные. Вправо – дети, старики, беременные, – губы растягивались в улыбке. – Иногда позволяю себе небольшую театральность. Подзываю сильного мужчину, осматриваю… и вдруг – вправо! Вы бы видели их лица!
Направо – продолжительный ад, а за левым поворотом – газовые камеры, расстрельные площадки. А итог? Один – мёртвые тела сжигали, как ненужные отходы. Но вернёмся к коменданту.
Его кабинет был выдержан в духе лагерной эстетики – функционально, но бездушно: блёклые плакаты на стенах, карта с аккуратными пометками, отражающими, сколько тел в день может принять каждый крематорий.
Хёсс прошёл за стол – сапоги глухо стукнули по половицам, будто отмеряя шаги до эшафота. Портрет фюрера за спиной смотрел пустыми глазами – будто не человек, а чучело, набитое пропагандой. Ладонь взметнулась в жесте, знакомом тысячам заключённых: коротком, отточенном, как удар топора.
– Присаживайтесь, – голос звучал сладко, как сироп, но в уголках глаз прятались чёрные искорки садизма. – Чем обязан, генерал-инспектор?
– Как идут дела, герр Хёсс? – мой взгляд скользнул по карте, где красными булавками были отмечены «особо продуктивные» дни.
– Всё… хорошо, – пальцы пробарабанили по столу. Раз-два. Раз-два. Ритм расстрельного взвода. – Вчера установили личный рекорд – 2456 единиц за смену.
– А у ваших… солдат? – голос звучал нарочито мягко, почти небрежно. – Слышала, на границах неспокойно?
– О чём вы? – он замер на мгновение, будто поймал себя на чём-то. Губы растянулись в плоской улыбке. – На границах всё спокойно. Патрули обеспечивают надлежащую безопасность.
– Хотите сказать, – я медленно закинула ногу на ногу, кожаный ремень пистолета тихо скрипнул, – не слышали об убийствах в Кракове?
– А, вы об этом… – он отвёл взгляд, будто увидел что-то за моей спиной. – На северной границе действуют группы недовольных, но мы… справляемся.
– Наверное, эти группы необычайно хитры и сильны, – уголок моего рта дрогнул в насмешке. – Судя по моей информации, на границе с лагерем пропало, по меньшей мере, полсотни солдат?
– Простите… – его зрачки сузились, как у кошки перед прыжком, – это ошибка. У нас действительно пропали несколько солдат и офицеров. Но их… меньше, – поспешно добавил он, явно занижая реальное число.
Хёсс внешне – само спокойствие. Но сердце… и эта холодная дрожь в голосе… Вены на шее пульсировали предательски быстро, выдавая с потрохами: он откровенно лгал. Но надеяться «разговорить» такого хитрого и услужливого нациста? Гиблая затея. Кто добровольно шагнёт на эшафот?
– Любопытно… – я наклонилась вперёд, и тень от лампы легла на его лицо резкими полосами. – Пару мгновений назад вы сказали, что всё в полном порядке. Теперь слышу – пропали несколько солдат и офицеров… Они что, ушли в самоволку, как и треть роты? Пустые вышки, отсутствие охраны на постах… – в глазах вспыхнул огонь азарта, как у ищейки, схватившей дичь. – Интересно, как отреагируют на эту халатность… в Берлине? Или это новый способ снизить «затраты» – нанять «призрачный» гарнизон?
Пальцы Хёсса нервно сжались в кулаки, на лбу выступил пот. Взгляд метался по комнате, моргая всё чаще. Сначала он пытался сохранять хладнокровие, но с каждой минутой давление становилось невыносимым.
– Что… – он вскочил со стула. Дыхание стало частым, поверхностным – как у человека, который вдруг понял, что сам оказался по ту сторону селекции. Лицо исказил гнев. – Вы… вы обманули меня?! – пальцы сжались в кулаки, глаза сузились. – Признайтесь, вы ведь понятия не имели, что здесь происходит? – голос дрогнул, как оборванная проволока. – Не так ли?
Да. Я намеренно блефовала. Сколько пропавших на самом деле? А чёрт его знает, может, их не было вовсе. Но комендант с удивительной лёгкостью повёлся – раскрыл все карты. Кого он обвинял? Партизан. Естественно. Говорил о них с театральным пафосом, размахивал руками, словно дирижируя невидимым оркестром. Его голос дрожал, но не от ярости – от тщательно отрепетированного негодования.
– Эти животные опустились ниже скота! – прозвучала очередная ложь.
Кулак ударил по столу, заставив подпрыгнуть чернильницу.
– Вчера нашли лейтенанта Фидлера… – глаза неестественно блестели, когда он описывал детали: обескровленное тело, странные раны на шее, отсутствие кусков плоти. – Они зверски убили его! Не проявили ни капли сочувствия!
– «Не проявили ни капли сочувствия…» – мысленно повторила я, едва не засмеявшись. Было забавно слышать это от человека, который с удовольствием отправлял в печи эшелоны живых людей.
Польские партизаны? Да, были той ещё занозой в самом сердце «нового порядка». Диверсии – сплошные мясорубки. Их «шаловливые» руки подрывали железнодорожные пути, пускали под откос поезда и вагоны. Радиосвязь взлетала на воздух быстрее, чем остывал утренний кофе, а провизия исчезала меньше чем за взмах крыла бабочки.
Убийства? Единичные. Тихие. Без свидетелей. Никто не оставлял истерзанные тела как визитные карточки на пороге. Каждый знал: за одного эсэсовца сожгут целую деревню. Детей – в первую очередь… Но то, что мы видели в морге… Это было не почерком сопротивления. Убийцы генерала Энгельса, Лехнера и той пары в Вольском лесу – жаждали крови. Их не заботили другие жизни или последствия.
А Хёсс? Он продолжал играть в комедию. Наивно. Нагло. Наш путь это доказывал. Кроме тел и прочих «достопримечательностей» лагерь напоминал опустевший театр ужасов: за пятнадцать минут – всего один патруль, практически все смотровые вышки пусты. Вопиющая халатность или, быть может, страх, парализовавший даже самых рьяных охранников?
Начислим
+7
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе