Читать книгу: «Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы», страница 3

Шрифт:

«Духовенство русское, – как позже писал летописец, – прельстясь порабощением себе толикого числа своих соотчичей и чад духовных и не заботясь нимало о обязанностях своих пред Богом, пред общей Церковью и пред народом, их избравшим, подписали согласие на унию и присягою то утвердили».

Только трое епископов – северский Иоанн Лежайский, переяславльский Сильвестр Яворский и подольский Иннокентий Туптальский – возвысили свой сан пастырский благоразумием и твердостию: «Сии мужи, исполнившись ревности по вере своей древней апостольской и по отечественным законам и обрядам, возражали соборищу оному, препирали его и, наконец, торжественно пред ним и пред целым светом протестовали, что они, бывши членами великой кафолической Церкви греческой и иерусалимской и не имевши от ее патриархов и всего духовенства согласия и позволения на перемену догматов и обрядов, древними Вселенскими соборами утвержденных, не признают вводимых в нее новостей и творцов их законными и правильными и весьма от них, яко от самозванства и заблуждения, отрицаются. Соборище оное, по многих словопрениях и угрозах, не поколебавши сих столпов Церкви, предало их оскорблению и, урезавши им бороды, изгнало из сонмища своего, осудив на лишение сана их и должности».

Тяжко и маетно поднимать со дна души скорбь и обиду свою и других и вспоминать, вновь видеть то, чего лучше не видеть, не знать, теша душу вроде бы миром, покоем, обычным течением дней. Зла как бы и нет, если не думаешь, не вспоминаешь о нем. Но не ему – в преддверии большого чигиринского круга – не ему не знать о том, как новоявленные униаты, дорвавшись до дармовой и освященной из Рима добычи, имея за спиной кварцяное коронное войско в поддержку, захватывают и разоряют древние монастырские обители, грабят ризницы, оскверняют православные храмы, выкалывают в помрачении глаза на лицах чудотворных икон, – и обозы, груженные драгоценной храмовой утварью, через всю разоренную Русь-Украину тянутся в Варшаву и Краков, где награбленное перебивается на монету. Да, он знал, что священников, добровольно не покинувших своих храмов, убивали даже и в алтарях, при свершении литургии, церкви же русские гвалтом обращались на унию. Знал и видел, едва сдерживаясь от одинокого и бессмысленного нападения, как духовенство папежское, наводнившее край, с триумфом разъезжает по земле его родины и любви для надсмотра и понуждения к униатству, – и возят их от церкви к церкви людьми, запряженными в фуры по двенадцати человек в цуг, – верно число апостольское неслучайное это, а сидящий в коврах прелат иль бискуп ощущает себя Христом Спасителем заблудшего мира… И на прислугу сему духовенству, – так говорят, – выбираемы староством красивейшие из девиц народа его…

Среди всего этого выстоять, – в безлюдье, на оскверненной земле, в виду покойного днепровского плеса думал Павло, – не дать черному гневу затопить солнечный свет, иначе только прибавится зла на нашей несчастной земле… Но что делать?.. Стоять в Запорожье, залепив уши воском, чтобы не слышать стонов людей, мучимых на тортурах за веру? Вынуть глаза из зениц и положить их в подножие Покровы Сичевой, дабы простила за то, что отдаю землю Ее на пагубу и осквернение? И не видеть. Не слышать. Не знать. Мы – подданные польского короля Сигизмунда III Вазы. Как скажет король – тако и сотворим. Покоримся былому пастырю нашему митрополиту Михайле, променявшему спасение в будущем веке на нынешний Ватикан. Что могут сказать нам сии – Сигизмунд и Михайло? Что все велелепно и бардзо – и пусть обители, славные при дедах и прадедах наших, отдаются в аренды под винокурни и путевые шинки народу от иудейстех пределов, коему Сигизмунд поспешествует во всех начинаниях?.. Да не будет!..

* * *

Счастье, когда просыпаешься во взвеси плотного света, рвущегося в слепые оконца батьковой хаты, и тебе тринадцать-пятнадцать годов, и на дворе – зрелое лето, Спас Яблоневый, и нет войны. Отец ладит сбрую в белом и ослепительно солнечном, в прозрачных, благорастворенных воздухах тонко струится зеленоватый дымок турецкого зелья из его глиняной люльки. Отец еще жив, и мама еще так молода. Вон под рясным вишеньем накрывает трапезу: на чистой отбеленной холстине в крупно нарезанных скибах блестит ноздреватый и черный, как земля, хлеб, в обливном глеке5 желтеет жирная парная молочная пенка, и рядом – изумрудная, промытая проточной водой зелень. Так бы и жить, чтобы детство длилось всегда. Это замершее мгновение, высвеченное покоем и радостью, запомнилось, застряло в Павле, хотя потом, очень скоро, все отменилось.

И стоя на крытом персидским ковром радном помосте в ряду козацкой старшины, слушая и наблюдая все, что происходит внизу, думал отчего-то о том же: потом все отменилось, перечеркнулось… Что же есть правда сей преходящей жизни? То ли счастье, мгновение коего застыло в нем навсегда, или же то, как мгновение это нарушилось, было разбито в осколки неумолимой десницей судьбы и изошло в прах, как бы и не было? Истинно ли то, что было потом? Или все же истинно детство его, когда случилось так много солнца и тишины, каких не было потом никогда? Где суть нерушимого и постоянного, в чем жить или хотя бы к чему стремиться душой?..

Так думал в себе глубоко, а вокруг гомонила черная, тысячеустая рада козачья, Великое Коло Запорожского вольнолюбивого воинства. Бритые головы, оселедцы лихие, усы, прищуренные глаза, будто выцеливающие сквозь прорезь затынной пищали, куда положить следующий выстрел, проблеск серебряных серьг в ушах заслуженных старых вояк, живой и подвижный лес пик, секир, хоругвей и бунчуков, стрельба из мортир, глухое ритмичное уханье бубнов под билами войсковых довбышей, рассыпчатый и нестройный звон жалованных прежними королями литавр, треск саксонских мушкетов, сотрясающий поднебесную, и дальше, до самой грани окоема, – россыпь костров, войсковых походных наметов и шалашей, обозы старшины, возы посполитых и чумаков.

И потемнело небо от взброшенных враз в летнюю синь шапок, магирок и капелюхов козацких. Черная рада нестройно и вразнобой ревела одно: Наливаево имя.

Выряженная цветно и стройно войсковая старшина почтительно расступилась, ломая собольи шапчины, уклоняясь ему, новому гетману православной Руси-Украины. Миргородский полковник Григорий Лобода, старый и верный товарищ, мерно, с превеликим достоинством поднес ему тяжелую гетманскую булаву, а генеральный бунчужный Матвей Саула – белоснежный бунчук. Мушкетные выстрелы покрыли разноголосые крики – плотных пороховым дымом на время заволокло Великое Коло. И волна света, тепла, упоения постепенно гасила душевную тяжесть его, влекла в предощущение времени, которое как бы готово было отразить и продолжить то давнее, детское, когда было так много солнца и отца его еще не избили до смерти гайдуки пана Марциана Калиновского в споре за землю в Гусятине, после чего детство его и закончилось. Предощущение света…

Он снял шапку с малиновым оксамитовым верхом и тяжко уклонился войсковому товариществу.

Дожил бы дед Наливай, дожил бы отец, дожили бы убитые дядья его до чигиринского Великого Кола, до черной рады козачества и поспольства – увидели бы, как каменеет в вечности имя Наливаева рода и как он, последний и недостойнейший из них, обретает право на имя, право на честь и бесчестье, право на жизнь, смерть, славу и забытье… Не дожил никто, кроме брата Демьяна, священника в славном граде Остроге, духовника светлейшего князя Константина-Василия Острожского, к которому после смерти отца они и перебрались из Гусятина. Не увидел никто. И в будущей жизни неупокоенный дед Наливай только, вероятно, хитро усмехнется в желтые прокуренные османским зельем усы, прищурит глаза на своего гетмана-внука и скажет разве что:

– От по жопи лозынякою тоби надаю – ич, який гетьманок!..

– Нет, братья, – и тверже, отсекая и уже не желая повторения прошлого, – да и как что может повториться в этом текучем, обманчивом мире, замешанном на кровяной сыворотке, когда нет уже тех, коих безмерно любил, – нет…

И твердой рукой отвел от себя булаву и бунчук.

Разноголосые крики, говор и смех как бы откатились от него к поднебесному краю – и остался в широких просторах земли один только ветер, в коем тяжко, натруженно всхлопывали расшитые золотом и свинцом древние войсковые хоругви. Великая, мертвая тишина непроницаемо окружила черную раду, будто земля снова была безвидна и пуста, и тьма зияла над бездной.

И повел снова рукой, как бы отделяя теплый свет от холодного мрака, и сказал тихо, едва слышно, как бы себе:

– Не могу, братья, по недостоинству своему…

И люди молчали.

Смотрел в ноги, склонив непокрытую голову, но как бы и видел голубые, от века и мудрости скорбные глаза Лободы под клочковатыми седыми бровями, проницающими его до нутра.

– Знаю, что не смерти ты опасаешься, – сказал Лобода, – знаю…

Павло поднял глаза на него. Медное, прокаленное огнем и солнцем лицо, усы, висящие чуть ли не до широкой груди, тронуты изморозью годов, твердый голубой взгляд. Он повел головой – совсем как подорожняя та сирота, вынесшая ему попить на чигиринском шляхе:

– Нет.

Блеснула в движении серьга Лободы, и он непривычно и как бы замедленно, неуклюже встал на колени, склонив перед ним тяжелую многомудрую голову:

– Брат Павло, не оставь нас в погибели… Возглавления чаем… Не отрицайся…

Войсковая старшина, неловко откидывая полы кармазиновых, подбитых дорогими мехами кафтанов, тоже вклякла вслед Лободе.

Снова смотрел в ноги себе, не смахнув навернувшейся теплой слезины, – и слышал, как рада словно сбросила оцепенение и пришла в некое странное движение, и когда поднял глаза, увидел, как оседают козаки на землю, будто стебли скошенной травы, и нивы людские клонятся долу до самых возов и наметов, – и шорохом над склоненными головами пронеслось единым дыханием:

– Батько, не лиши нас в погибели и позоре…

И увидел перед собой, сбоку от Лободы, старческий, твердый взгляд духовника Запорогов панотца Стефана. Старец благословил Павла твердым знамением, дал приложиться к кресту, коий держал пред собой, и сказал:

– Ты все знаешь сам. Все видел. На этой земле множится зло и множится скорбь. Ты назван гетманом ныне, дабы противостать скверне и злу, но это не люди призвали тебя, но Заступница наша Небесная – через них и для них. Благословляю тебя на служение это. Смирись и приими сей крест.

Осенив в другой раз крестным знамением, он плеснул святой водицы в корец из серебряного походного бутылька и дал испить на силу Павлу.

И тогда Павло приял из рук Лободы тяжелую драгоценную булаву.

Снова ожила черная рада: запумпкали бубны, рассыпчато зазвенели литавры, гаркнули гаковницы за возами и за наметами, сухо затрещали мушкеты: Слава, слава и прослава!..

Старшина грудилась на самом краю помоста, его сторонясь, – знали, что воспоследует дальше, – полковники улыбались, как малые дети.

И вот первый ком жирной тясминской грязи ударил в грудь и мягко упал в ноги. Другой ком влучил прямиком в лоб – шапка слетела долой, грязью забило глаза. Пока продирал, несколько комьев ударили в плечи, в грудь и в живот. Таков ты, тяжкий крест Запорожья…

Двое гультяев, выпивших уже по дармовой праздничной чарке, лезли наверх с тяжелой двуручной корзиной сочащейся мокряди. Он улыбнулся: да, в Тясмине достанет грязи на всех новых гетманов до скончания века… Не пресекся бы только этот народ… Между тем, раскрасневшиеся от толикой напруги и горилки козаки, крякнув, подъяли корзину и, перевернув кверху днищем, нахлобучили Павлу на голову под хохот, свист и стрельбу всего войска. Да полноте – они ли только что на коленях просили его принять сие гетманство?.. Они ли?.. И, может быть, завтра половины из них не будет в живых, но сегодня – живы они, живы и веселы, будто бы большие дети потешаются исполнением древнего войскового обычая.

– О, химерные, лукавые братья мои, от века для вас жизнь и смерть – жарт и пригода, а Великое радное Коло – сродни рождественской коляде, – так сказал, выйдя из намета в чистой расшитой рубахе и в алых шароварах, бросив смятым комом прежний свой одяг, – и в том провижу я величие ваше, бессмертие, несгинение в тяжких этих часах. Господь да будет с вами всегда!..

– Да будет всегда!.. – выдохнуло ответно Великое Коло.

– Ныне ниспослано нам испытание на прочность и непоколебимость: вы знаете про недостойных высших пастырей наших духовных…

– Смерти! – кричали из козачьих рядов.

– Пастыри наши знают, что делают, – выкрикнул некто тщедушный с серым лицом, в платье чигиринского мещанина – И не нам, грубому быдлу, судить пастырей наших!

– Смерти!!! – разнеслось по округе.

И:

– Разве пастыри древлих времен были дурнее, чем эти запроданцы?!! Разве испрошены мы, христиане, о перемене древлих соборных установлений и дедовских обычаев?!!

Павло краем глаза видел того крикуна, из чигиринских мещан. Двое козаков уже мяли его кулачищами по голове. Лицо его кроваво подплыло. Бедолага слабо всплескивал ручками – совсем как тряпичная лялька в ярмарковом вертепном театре.

– Эй, вы! – гаркнул Павло тем молодцам, – Еще нет сечи, остыньте! Нет его в том вины, что сказал!

– А чья ж то вина? – осклабился дужий детина в белой свитке. – Може, и наша?

– Бес глаголет устами его, – промолвил панотец Стефан.

– Так мы и хотим того беса выколотить из его дурьей башки! – зареготал детина и так турсанул мещанина, что ноги у того подломились и он упал в сбитую пыль.

– Такой был розумный, – кто-то сказал, – по грамоте чел в батьковой лавке… Видать, не в коня корм пошел…

Червоточинка гнева засквозила в груди у Павла, но он пресек, остановил кровавую пену, что готова была выплеснуться на виновников, в такой день – и защищать униата!.. Пропади ты без следа, еретик!..

Козаки уже подхватили мещанина за руки и ноги и поволокли к багнистому берегу Тясмина. Набив заблудшему бедолаге полную пазуху тяжелой грязи, они раскачали его и зашвырнули чуть ли не на середину невеликой реки.

– Остынь, грамотей!.. Предстань пред Богом-Отцом в тясминских кармазинах, хай рассудит, скажи, и про бискупов засратых твоих!..

– Скоро и они приплывут за тобой в будущину!..

Несколько мутных пузырей лопнуло на том месте, куда упало обреченное тело.

Рада возбужденно ворчала.

А Павло подумал о том, что вот как получается: словно сакральную жертву какую-то на черной раде принесло войско молоху скорой войны, – и войны не обычной, но какой-то особенной, не бывавшей доселе.

Это была обычная, рядовая запорожская казнь – сколько даже старшины и кошевых запорожских утоплено так в водах отцовских Днепра и в притоках его, не считая посполитых и охочекомонных, чинивших неправды, либо дрогнувших душой в этом суровом мире и времени.

– Вот и вы уже множите зло, – сказал козакам Павло, что вернулись от Тясмина, – или мы – ляхи?

– Так что же, пан гетмане, – выкрикнул русоголовый молодой козачина, – подставим левую нашу ланиту?! Альбо пойди ныне и сдайся на милость панам, и сверх приими костел, – гадаешь, не уморят они твою милость по подобию Криштофа-Федора?

Кто-то на это смеялся.

Лицо Павла потемнело. Красные круги застили свет, небо и землю.

– А ну, джуры, – кивнул он гайдукам, – подайте сюда того умника!

Джуры прыгнули прямо в толпу. Козачина пытался бежать, но смеющийся люд так густо стоял, что джуры быстро настигли его.

– Скидывай шаровары! – приказал Павло, сматывая с пудового кулака нагай. – Посмотрим, что у тебя там за ланиты!..

Рада подзадоривала крикуна и смеялась.

– Батьку, я краще накладу дурной своей головой, – сказал козачина, – Но позорить себя не дам!

– Добро, – в душе Павло уже отошел, смотрел на хлопца лукаво, – милую тебя данной мне владой. Но милуй, сынку, и ты, если будет змога и сила. Бога, имя чье носим, – не забывай.

Козак спрыгнул с помоста, сверкнув белозубой усмешкой.

– Ну, козаки, как поступим с теми епископами? – спросил просто так, ибо знал, каким будет ответ. Но, может быть, кто-то, как тот химерный чигиринский серяк, по-другому распорядится своей душою и совестью?.. И как остановить ползущую эту скверну? В его ли то силах и власти?..

– Смерти!!! – ревела и бычилась черная рада. Взблескивали в солнечном свете обнаженные сабли. Грозно развевались бунчуки и хоругви. Пыльная хмарь застила блеск и сияние солнца. И виделось отчего-то: вороны, жирные громадные вороны, раздобревшие, как хряки, на белых козачьих телах; толпы вдовиц и незамужних девок, проклинающих имя его и готовых хоть бы и на унию ту, только бы рожать на погибель себе ни в чем неповинных детей, и с другой стороны – такие же толпы панянок варшавских, люблинских и краковских, – и нет в этой хмари живых, кроме них, этих женщин безмужних общего сарматского корня, которым уже не рожать сыновей на славу этой земли… Но что, что он спроможен свершить, чтобы не было этого?.. Он – всего лишь орудие во всемогущих руках, и путь неведом ему. Орудие, – но не слепое?.. Он должен без жалости карать отложившихся от народа, занесших мерзенную руку на святая святых. Да, это так. Но как взыскать в этом мире и на этой земле те сокровенные милосердие и любовь, которые есть основы сущего и непреходящего? Как воплотить это «Ненавидящих и обидящих нас прости…» – здесь и сейчас?.. Бога просим простить, – думал Павло, – а сами – прощаем ли? Старец печерский такожде говорил: «Дух Святый есть любовь, и Он дает душе силу любить врагов. И кто не любит врагов своих, тот не знает Бога». Значит, за незнаемое подымаем ныне оружие на единокровного брата нашего?.. Да, мало кто из нас по крепости духа и по глубине потаенного знания достоин чина чернецкого. Но хотим послужить верой малой своей и предстательной правде Церкви единой, святой и апостольской, нас берегущей и путь указующей истинный. Но милосердие – выше. Даже сейчас, когда осквернена и разорена наша земля. Сейчас, когда теряем в жестокости казней и сеч спасение душ наших… Смерти! – так преисполнена чаша. Ничем, никакими словами и властью, никакими универсалами не остановить лавину гнева и боли, копившихся столько лет. Казненные гетманы и пастыри Церкви. Тьмы козаков, павших в битвах за упрочение польской Короны в войнах на четыре стороны света. Тьмы тем простых посполитых – замордованных, загнанных и забитых, – они, их бессмертные души обступают меня, – и сурово молчат… Как и кого – за все это простить?.. Милосердие… Слово легко, да жизнь тяжела.

И сказал твердо в неистовство рады:

– Легко начать войну, но трудно закончить. Каждый из вас – больше унии, важнее мятежных лжепастырей наших. И знаю одно: несмотря ни на что, я должен вас сохранить, братья мои и войсковые товарищи…

– Так что же – не будет войны? – крикнул кто-то из тесных рядов. – Будем и дальше терпеть?!

Он ничего не ответил. Смолчал.

Ночью писано было письмо королю Сизизмунду. Скрипело писарское перо. Чадил и мигал каганец. Потрескивали в огне, налетая, комахи. Усталый, накричавшийся днем Чигирин храпел на всю поднебесную. Звезды лучили холодный, призрачный свет, и будто бы не было времени. Сопел, пыхал глиняной люлькой бессонный Григорий Лобода, слушая смятенные слоги послания:

«Народ русский быв в соединении первее с княжеством литовским, потом и королевством польским не был никогда от них завоеванным и им раболепным, но, яко союзный и единоплеменный от единого корене славянского, альбо сарматского происшедший, добровольно соединился на одинаких и равных с ними правах и преимуществах, договорами и пактами торжественно утвержденных, а протекция и хранение тех договоров и пактов и самое состояние народа вверены сим помазанникам Божим, светлейшим королям польским, якоже и Вашему королевскому величеству, клявшимся в том при коронации пред самим Богом, держащим в деснице Своей вселенную и ея царства.

Сей народ в нуждах и пособиях общих соединенной нации ознаменовал себя всемерною помощию и единомыслием союзным и братерским, а воинство русское прославило Польшу и удивило вселенную мужественными подвигами своими во бранех и в обороне и расширении державы польской. И кто устоял из соседствующих держав противу ратников русских и их ополчения? Загляни, найяснейший королю, в хроники отечественные, и они досвидчут тое; вопроси старцев своих, и рекут тебе, колико потоков пролито крови ратников русских за славу и целость общей нации польской, и коликия тысячи и тьмы воинов русских пали острием меча на ратных полях за интересы ее. Но враг, ненавидяй добра, от ада исшедший, возмутил священную оную народов едность на погибель обоюдную. Вельможи польские, сии магнаты правления, завиствуя правам нашим, потом и кровию стяжанных, и научаемы духовенством, завше мешающимся в дела мирские, до их не належныя, подвели найяснейшего короля, нашего пана и отца милостивого, лишить нас выбора гетьмана на место покойного Косинского, недавно истраченного самым неправедным, постыдным и варварским образом, а народ смутили нахальным обращением его к унии! При таких от магнатства и духовенства чинимых нам и народу утисках и фрасунках, не поступили, еднак, ни на что законопреступное и враждебное, но, избравши себе гетмана по правам и привилегиям нашим, повергаем его и самих себя милостивейшему покрову найяснейшего короля и отца нашего и просим найуниженнийше монаршего респекту и подтверждения прав наших и выбора; а мы завше готовы естьмы проливать кровь нашу за честь и славу Вашего величества и всей нации…»

– Даром, – сумрачно сказал Лобода, когда закончили сочинять.

Павло знал об этом и сам. Но сорвал со стены плеть, рубанул в сердцах что было силы столешницу – только щепа полетела в белое со страху лицо писарчука. Отбросил плеть прочь, вышел во двор. С околицы городка слышалось протяжно-тоскливое слаженное пение девок. Смотрел в непроглядную, бархатисто-черную ночь, вдыхал густой пряный дух окрестных полей и лесов, видел бессчетную россыпь звездного Чумацкого шляха над всем этим миром, и думалось ему отчего-то о ложном величии человеческом здесь и повсюду, сейчас и всегда, когда так ощутимо и непреложно, нескончаемо мерно течет река времени. Что остается? Видел многажды сирые камни, обитаемые разве что зверем, на месте некогда богатых, могущественных городов, чьи имена тоже погребены в непроницаемой толще забвения человеческого. В открытой степи и посейчас стоят на курганах пузатые идолища – где те, кто рубил их из дикого камня, и где те, кто с молитвою к ним обращался?.. Плывут высоко над землей белоснежные горы облак. Молчат небеса. Неисповедимы мировые пути. Пришли сюда новые люди, принеся со своими заботами и свое время. Откуда пришли? И о том не знает никто.

Молчат книги, в которых гремит и сверкает мечами, стенает, подплывая кроваво, разве что история последних столетий. И выходит, история и память людская свершаются только войной и насилием, рекомым воплощением небытия. Мир и покой неявны, их как бы и не было вовсе – мертвая тишина, немое молчание. Да и было ли это – мир, покой и молчание?.. Если молчит давнина, то вольно ли прозреть будущину?.. И кто ты, гетман Руси-Украины, безродный и безымянный, в этой реке времени, подставляющий усталое, бессонное лицо свое под неверный струящийся свет недостижимой россыпи звезд? Кто ты и где?.. Прейдет сей Чигирин, спящий за земляными валами. Иссохнет когда-нибудь Днепр, отравленный в источниках вод по неложному Иоаннову слову падучей Полынью-звездой, чернобылкой. Прейдет сей народ. Забудутся тужливые думы и песни его. Уйдут в недра земли, рассыплются храмы и домы его. Прейдут это небо и эта земля… Ничего, кроме смерти и одиночества… Ничего. Как с этим смириться? Как это принять? И среди этого, с этим, следует выжить свои дни без остатка и преодолеть в меру (безмерность) сил свое одиночество, молчание, смерть. Преодолеть рабскую немоту. Защитить сирот, вдовиц. Защитить от сатанинской руки соборную душу и правду народа. Но – не жестокостью, не насилием, не войной.

Милосердием.

 
Йшли ляхи на три шляхи,
А татари на чотири,
Запорожцi поле вкрили,
Чобiтками зачорнили,
Шабельками заяснили,
Шапочками закрасили.
Попереду гетьман iде,
В правiй ручцi держить меча,
В лiвiй ручцi горить свiча,
Горить свiчка восковая,
Тече рiчка кровавая…
 

– доносилась песня из тьмы. Да только, видать, не девки на вечорнице пели ее, а сама судьба его маетная.

5.Глиняный горшок.
Бесплатно
249 ₽

Начислим

+7

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе