Читать книгу: «Бог, которого не было. Белая книга», страница 6

Шрифт:

Может, не сумел, а может, глушат. Ну или слушать нечего

Но все это – и про тараканов, и про бамбу, и про мурашки, и про Голгофы – я узнал позже, а как только мы приземлились на Земле обетованной, и я стал русским, на меня надели тфилин. Все репатрианты нашего рейса мужского пола старше тринадцати лет прошли через эту процедуру. Женщинам тфилин не положен.

Тфилин – это такой древний радиоприемник. Через коробочку, привязанную к тебе между глаз, ты можешь услышать Бога. Примерно так говорил один мудрый рав. Я попробовал. Честно. Не услышал. Может, не сумел, а может, глушат. Ну или как в древнем анекдоте: изобрел Попов радио, возрадовался. Включил – а слушать-то нечего.

Потом меня отвязали, и я выкурил свою первую сигарету на Земле обетованной. Вкус тот же. Потом позвонил Даше. Результат тот же. Я выкурил еще одну сигарету и поехал в свою новую квартиру. Иерусалим, Дорот Ришоним, 5. Ну как свою – съемную. Схирут на иврите.

По дороге я смотрел на Обетованную землю. Асфальт. Дома. На крыше каждого дома какие-то коробки. Потом я узнал, что это бойлеры. Но тогда – тогда я видел, что каждый дом надел на голову тфилин и пытается услышать Бога. Израиль пытается услышать своего Бога. Завтра наступило, вместо деревьев росли пальмы, радио бормотало на языке, которого я не понимал; казалось, что вчера не было никогда, есть завтра и дома, тянущиеся тфилинами в небо, застывшие в каком-то судорожном оцепенении. Я спрашивал у домов, и они отвечали, прикрывая глаза трисами: нет. Не услышал. Нет. Не услышал. Ничего. Ничего. Не услышал. Может, не сумел, а может, глушат. Ну или слушать нечего.

Summertime

Кстати, про слушать – интересно, а что ты слушаешь? Ты – это Бог. Ни в Библии, ни в Талмуде плейлистов твоих я не видел. К примеру, тебе нравится Summertime? Уверен, что эту вещь даже ты не мог не слышать. Ну если ты, конечно, есть и ты не глухой.

Каждый эту вещь слышал и почти каждый ее может промычать. Среди «промычавших» – Элла Фицджеральд и Doors, абсолютно все боги джаза, а также несколько дебилов, начитавших ее в рэпе. Фанаты, коллекционирующие варианты, насчитали 46 398 записей. И это лет пятнадцать назад. И у каждого исполнителя – своя версия. Какая из них та самая? Бог ее знает. Ну если ты вообще есть и ты разбираешься в джазе. Для меня лучшие – Кенни Гарретт, Оскар Петерсон, Пэт Метени. И Кит Джарретт. А еще великая Дженис Джоплин. И еще та Summertime, что Дэйв Эдмонз сотворил вместе с Love Sculpture. Это я к тому, что Израиль – он как Summertime. Для каждого он свой.

Однажды я слышал, как израильтянин ел шварму. Это был стандартный израильтянин в грязной майке, но в чистой, словно отполированной лысине. Его шварму было слышно в округе ста метров от его лысой головы. И это несмотря на шум стройки неподалеку. А потом он попросил добавить немного хумуса и тут же, этими же губами, сказал, что недавно перечитывал Горького – «На дне». По делу. Любитель хумуса говорил на иврите без акцента, но я бы не удивился, если бы он читал Горького на русском.

Вообще, израильтянин, владеющий тремя-пятью языками, – это норма. Ну, конечно, если он не русский израильтянин. Русский израильтянин обычно владеет только одним языком – русским. И то быстро его забывает, потому что учит иврит. А Горького русский израильтянин чаще всего не перечитывал никогда.

Ави – хозяин моей квартиры на Дорот Ришоним, 5, выглядел, как персонаж «На дне» Горького. Только без перегара. И еще он постоянно приносил с помойки выброшенные вещи. Как-то он принес пять старых комнатных дверей, и они месяц стояли у меня на балконе, пока я не выбросил их обратно на улицу. Самое смешное, что Ави через день их опять принес. Все пять. И сказал то же самое, что и в прошлый раз: пусть у тебя пару деньков постоят на балконе, я подумаю, что с ними сделать. При этом он – один из самых богатых людей Израиля, и таких квартир, как моя, у него сотни. И да, балкон в Израиле – это считается за половину комнаты, так что я платил одному из самых богатых Ави Израиля за полуторакомнатную квартиру. А двери я опять выкинул. На помойку. Все пять.

А верующие – ну те, которые вот совсем верующие, – выглядят как эти дважды выброшенные мной двери. Ну, в смысле они какие-то – не знаю, как объяснить, – краска облупилась, петли повылетели, а главное – домов сейчас таких не строят, стандарты не те. Но однажды я видел, как вот такой верующий – со всеми этими атрибутами: с облупившейся краской, пейсами и лапсердаком – играл на гитаре Shine on crazy diamond. Он стоял посреди улицы, улыбался сквозь пейсы и играл так, что и Дэвид Гилмор принял бы иудаизм, если бы услышал. Кстати, о Дэвиде Гилморе. Он в Израиле тоже есть. Матушка, правда, родила и воспитывала его Ростиславом, а от папы досталась фамилия Суздальский. До репатриации Ростислав Суздальский жил в Новосибирске и был слегка повернут на Pink Floyd. Ну хорошо – не слегка, а основательно. Crazy – как пел настоящий Гилмор. И когда этот основательно повернутый на флойдах Ростислав Суздальский получал израильское гражданство, он потребовал, чтобы ему в теудат зеуте – это паспорт так у евреев называется – записали Дэвид Гилмор. Так ему взяли и записали. С тех пор в Израиле есть свой Гилмор. Пусть и малость ебанутый. Кстати, с ебанутыми в Израиле полный порядок. Shine on crazy diamond.

А еще в Израиле много нищих, бомжей и наркоманов. Бабушка моя в жизни бы не поверила, но это так. Как-то раз я ехал на такси, и на светофоре к нашей машине с протянутой рукой подошел нищий. И скорее всего, еще и наркоман. И вдруг этот нищий и, скорее всего, наркоман спрашивает, кивая на музыку, что звучала в машине: Soft Mashine? Третий? Семидесятый? Это был не Third, а концертник, записанный Soft Maсhine в Европе, но вещь он определил точно: Out-Bloody-Rageous, так что денег я ему, конечно, дал.

В общем, Израиль очень разный. Как и Summertime. Общее одно – он охрененный. Как и Summertime.

Китом быть не просто. По себе знаю

Ладно, о Summertime – ну, чье исполнение тебе нравится, – узнаю, когда увидимся. Скоро. На часах 19:50. Так что уже совсем скоро увидимся. Ну если ты есть. Но я еще вот что хочу спросить. Ты о пятидесятидвухгерцевом ките слышал? Свое имя он получил из-за частоты в 51,75 Герц, на которой издает свои сигналы. Проблема в том, что остальные киты общаются на частотах 15–25 Герц, то есть услышать никто из них его никогда не сможет.

Кит неустанно взывает в пустоту в надежде найти себе подобных. И не находит. Они его тупо не слышат. Но ты же, черт тебя побери, Бог – ты должен это слышать! Или у тебя в ушах фильтр на частоте пятьдесят один и семьдесят пять сотых Герц? Ты не слышишь это одиночество? Абсолютное одиночество. Идеальное отчаяние на частоте пятьдесят один и семьдесят пять сотых Герц. Правда, Мураками утверждает, что идеального отчаяния не бывает, как и идеального текста. Только не говори мне, что ты не читал Мураками. А если не читал – то просто заткнись и иди читай. И да, не перепутай: есть два Мураками – Харуки и Рю. Тебе нужен Харуки.

Знаешь, как выглядит абсолютное отчаяние? Немолодой, лысоватый мужик с внешностью заурядного бухгалтера в мешковатом костюме. Джон Скофилд. Montreux Jazz Festival 1992 года. Meant to be с Джо Ловано на саксофоне. Глаза полузакрыты, губы что-то беззвучно шепчут, пот течет по лысине. Одиночество среди восторженной толпы, которая слушает и не слышит. Абсолютное отчаяние, выраженное в музыке. Джон Скофилд. Meant to be. «Предназначенный, чтобы быть» пятидесятидвухгерцевым китом.

Я сидел на полу в съемной квартире на Дорот Ришоним, 5. Одиночество. Беспросветное. Идеальное. Как у кита. И у Джона Скофилда. Где-то за трисами была жизнь. Или показалось. И вот что я еще понял: нет у тебя никакого фильтра на 52 Герца в ушах. На хрен он тебе не нужен, этот фильтр. Просто ты одинок. Отчаянно, как тот кит. Ну, если ты, конечно, есть. Вот кит точно есть – это научный факт. Ну а если ты есть, то наверняка взываешь в пустоту на какой-нибудь божьей частоте. А мы не слышим. Тфилины не те. Или мы не те.

А может, уже и не взываешь. Устал. Заебался. Китом быть непросто – по себе знаю.

Из самой сердцевины ниоткуда

Некий Масанобу Сато принимал участие в мастурбационном марафоне в Сан-Франциско.

Он беспрерывно дрочил на протяжении девяти часов и пятидесяти восьми минут. Представляю, как обидно ему было кончить, не дотянув две минуты до десяти часов. Правда, уверяют, что это все равно мировой рекорд. Чушь полная. В Израиле я год этим занимался. В прямом и переносном смысле. А еще учил иврит. Говорят, еврейским мальчикам года в четыре дают намазанное медом печенье в форме букв, они слизывает мед и так начинают запоминать еврейский алфавит. Я обходился без меда, а когда все эти куф софит и ламеды царапали мне гортань, лечил горло и душу пивом. От горла помогало, от одиночества – нет. Буквы еврейского алфавита пишутся раздельно, они никогда не соприкасаются друг с другом. Еврейские буквы необычайно одиноки. Как Джон Скофилд на Montreux Jazz Festival 1992 года. Лавано со своим саксофоном рядом, но они не соприкасаются.

Красивее иврита ничего нет – так великий Каравайчук говорил. А уж он-то слышал красоту как никто. У иврита врожденная осанка. Он трагически стоит. Это тоже Каравайчук сказал. Красиво. А еще буква алеф похожа на нож для советской мясорубки. Это уже я сказал. Ну, я не умею красиво, как Олег Николаевич. Но я у него учился – и слушать красоту, и ивриту. Буквы иврита – они вообще на ноты похожи. Ну, не на обычные ноты, а на те, которые Олег Каравайчук играл.

А каббалисты – это такие каравайчуки иудаизма – так вот, каббалисты считают, что двадцать две буквы еврейского алфавита существовали еще до начала мира, и при помощи букв ты и сотворил Вселенную. Ты – это Бог.

Я тоже пытался сотворить себе новый мир, но у меня не очень-то получалось. Иврит я выучил, но сны по-прежнему смотрел на русском языке. И в этих снах была Даша. А в жизни она не отвечала на мои звонки. Ну или во вчера не проходят звонки из завтра.

Кстати, знаешь, как называется на иврите пленка с пузырьками? Ну, та пленка – сидишь, тупишь и щелкаешь, когда уже сил нет дрочить? Пацпацим! А щелкать – лепацпец. По-моему, иврит можно выучить только за это. В общем, я почти год учил иврит и лепацпецал как проклятый, сидя на полу в съемной квартире на Дорот Ришоним, 5.

И свой двадцать первый день рождения я тоже на этом полу отпраздновал. С тараканами. Ну которые с тонированными стеклами и удлиненным кузовом. Больше никто не пришел.

А еще я прочитал «Норвежский лес» Мураками – книгу, что купил в последний день своего вчера. Вот что нужно делать, дочитав «Норвежский лес» Мураками?

Правильно: поставить на репит Norwegian Wood битлов и молча пить водку. С другом. Если ты хочешь выпендриться – то можешь поставить Norwegian Wood в интерпретации Мела Коллинза. Мел Коллинз записал ее в шестьдесят девятом году, ну, когда ему еще надо было доказывать, что он единственный и неповторимый. В шестьдесят девятом году Мел Коллинз так сыграл эту вещицу битлов, что ему уже больше никогда не пришлось доказывать, что он единственный и неповторимый Мел Коллинз. Он тогда играл в группе Circus, про которую сейчас никто ничего не помнит. Ну, вернее, помнят только одно: в ней играл единственный и неповторимый Мел Коллинз. В общем, когда ты дочитаешь «Норвежский лес» Мураками, ты должен поставить на репит Norwegian Wood и молча пить водку. Это я специально для тебя разжевываю – любой человек или кит это и так понимают. А если ты в Израиле? На Богом избранной земле? Где ты одинок, как пятидесятидвухгерцевый кит? Пить не с кем, битлов нет в плеере, да и водки тоже. Так вот: тогда я нашел для себя выход. Пусть у тебя нет водки и друга, с которым ты можешь напиться. Для битлов плейер не нужен – они у тебя в подкорке. Все альбомы. Но у тебя осталась книга. «Норвежский лес». Та, которую ты только что дочитал. Надо сесть и читать снова. Я так и сделал. А потом, вместе с фразой «и только я продолжал взывать к Мидори из самой сердцевины ниоткуда», пришло утро. Жаркое, как софиты на том джаз-фестивале в Монтрё в 1992 году. Израильская жара – это когда ты выходишь из душа и не можешь понять: ты уже вспотел или еще не высох. В общем, я вышел из душа, вспотел и пошел искать работу. А может, себя. Или тебя. Не знаю. Знаю, что вышел и пошел. Вышел из ниоткуда и пошел в никуда. Под прожектором израильского солнца я доплелся до самой сердцевины своего личного никуда. Это оказалось отделение почты на улице Агриппа, 42, в Иерусалиме, куда меня приняли на работу. Там-то все опять началось – словно в унисон к гитаре Скофилда вступил саксофон Ловано.

Ну а скоро все кончится, и меня убьют. И мы с тобой встретимся. Ты – это Бог. Судя по делам твоим на земле, ты сидишь на облаке, тупишь и пузырики ногтем щелкаешь. Лепацпецаешь.

Лучше бы Мураками прочитал. Хипстеры – ну, те хипстеры, что в конце девяностых с Мураками как с писаной торбой носились, – твердили, что добро должно быть с Мураками. А ты ведь добро вроде как. Ну вот и почитай. У Мураками даже если все плохо заканчивается – а у него всегда все плохо заканчивается, – то какая-то надежда всегда есть. У тебя тоже все всегда плохо заканчивается. Вот только надежды нет. А может, и тебя нет. Как бы ты ни взывал к нам из самой середины ниоткуда.

Булгаковская Лысая гора

Середина моего ниоткуда – ну, та почта, куда меня приняли на работу, – была в Иерусалиме, на улице Агриппа, 42. Точнее, одной половиной здания – на Агриппа. А другая половина моего ниоткуда – уже на улице Яффо. В Израиле так бывает. С Яффо это самое ниоткуда было высотой пятнадцать этажей, а с улицы Агриппа – то ли восемь, то ли девять. Точно не знает даже архитектор этого убожества. А еще есть цокольный этаж. Или два. Называется это всё «Биньян Кляль» и считается в богоизбранном народе проклятым местом. Потому что на древнем кладбище построено. А Булгаков – он вообще в это место свою Голгофу поместил. Ну, не свою, конечно, хотя как знать. Если вдруг не читал – почитай. Там и про тебя много любопытного. В России все читали. А те, кто не читал, – тобой клялись, что читали.

У меня с Михаилом Афанасьевичем особые отношения. Можно сказать – интимные. Впервые я его в восьмом классе прочитал. За одну ночь. Не потому что «не оторваться» – что я там понимал в восьмом классе, – а потому что мне парни сказали во дворе, что Ленка с пятой квартиры дает всем, кто «Мастер и Маргариту» прочитал. Ну я и готовился всю ночь. Но Ленка не дала. Ржала жутко – ну, когда я к ней с книжкой пришел и с цветами. Хорошо, что она еще про презервативы не знала, – я ведь целую пачку притащил. Двенадцать штук, ультратонкие. Ну, что я там понимал в восьмом классе – и про презервативы, и про Булгакова. Ленка долго не могла прекратить смеяться, а когда прекратила – сказала, что парням этим глаза выцарапает, а меня по заднице треснула. Но нежно треснула, ласково. И снова засмеялась. А потом растолковала: мол, да – она никогда не будет спать с парнем, который не читал Булгакова, но спать со всеми, кто прочитал «Мастера и Маргариту», тоже не будет. Типа это необходимое, но недостаточное условие. В общем, как говорил Азазелло: трудный народ эти женщины, а Ленка с пятой квартиры – особенно. Не знаю, что с ней стало, – мы же потом на Сокол переехали. К бабушке. Так что с Ленкой у меня ничего не случилось, а вот с Булгаковым – да. Через пару лет я снова «Мастера и Маргариту» перечитал. И снова – за одну ночь. Потому что не оторваться.

В общем, булгаковская Голгофа – Лысая гора в ненавистном прокуратору городе – это там, где сейчас «Биньян Кляль».

Все пятнадцать или девять – смотря с какой стороны смотреть – этажей набиты всяческими офисами и магазинчиками. И все эти офисы и магазинчики непременно прогорают и съезжают из «Биньян Кляль», бормоча «нехорошая квартира». Ну почти все. Секс-шоп на шестом – он лет тридцать как на одном месте. И почта, куда меня приняли на работу.

Главное, что тихий час закончился

Тогда, когда все опять началось, – это после обеда было. Часа в два примерно. Пятница. Вот часа в два в пятницу – ну, может, в полтретьего – саксофон Ловано и заиграл в унисон к гитаре Скофилда. А приступать к работе я должен был с начала следующей недели. С понедельника. Вернее, не совсем так. С начала следующей недели, но не с понедельника. Ну просто евреи – единственный народ в мире, которому удалось отменить понедельники. Поэтому у них и крокодил ловится, и кокос растет, и стартапы всякие. А понедельник у евреев начинается в субботу. Как у Стругацких. Только у евреев – понедельник начинается в субботу вечером, когда шабат заканчивается. Шабат – это вообще такое особое еврейское изобретение. Сейчас попробую объяснить. Вот детский сад. Туда отправляют детей, чтобы взрослые могли заниматься своими взрослыми делами. Ну и еще чтобы цветы жизни не портили жизнь взрослым. Но воспитательницы в детском саду – тоже взрослые. И чтобы дети окончательно не свели с ума воспитательниц, взрослые придумали тихий час. Вот это и есть шабат, только в масштабах всего Израиля. Ничего делать нельзя, надо лежать под одеялом. В тех детских садах, где шабат соблюдают особо тщательно, руки должны быть поверх одеяла. Если вдруг заехать в шабат на машине в верующий район, то можно и отхватить. Ну это как в женскую раздевалку по ошибке зайти. Вообще, шабат – это очень серьезно. И очень смешно. Вот, например, в шабат нельзя ковыряться в носу. Не потому, что это неприлично, а потому что шабат. Один очень уважаемый рав так разъяснял это своей пастве: ковыряясь в носу, правоверный еврей может повредить находящиеся там волосы. И может так случиться, что в результате этого ковыряния находящиеся в носу правоверного еврея волосы погибнут. А значит, своим неосторожным ковырянием правоверный еврей убил находящиеся в носу правоверного еврея волосы. Нехорошо. Но нехорошо не потому, что убил – все-таки «не убий» на волосы в носу не распространяется, а потому что убийство – это работа, а работать в шабат нельзя. Ну в шабат много чего нельзя. Говорить по телефону – нельзя, нажимать на кнопку лифта – нельзя, рвать туалетную бумагу – нельзя. Вытирать задницу, слава богу, можно, а вот рвать туалетную бумагу – нельзя. Этих самых «нельзя» у евреев 365. И это только тех «нельзя», что в Торе указаны. Но евреи – чемпионы мира по спортивному «если нельзя, но очень хочется, то можно». Русские тоже, но русское «можно» – это потому что похер на нельзя. А в основе еврейского «можно» – строго научный подход. В шабат писа́ть нельзя, но если писать чернилами, которые потом исчезнут, то можно. Свинья – животное нечистое, и нельзя, чтобы она ходила по Святой земле. Но если сделать специально для свиньи дорожки и постелить их поверх Святой земли – то можно. Пусть гуляет. Тем более что свиная колбаса хорошо продается. Есть ее, конечно, нельзя, но продавать – можно. Правда, не в шабат. Но если очень хочется, то можно и в шабат.

Но однажды я попал на «наступление шабата». Ну как попал – шел по улице один, и меня Рут позвала. Вернее, я тогда даже не знал, что она Рут. И она меня не знала. Знала только, что я один шел. И еще Рут знала, что шабат нельзя встречать одному. Шабат – это время, когда за столом вся семья собирается. У нее, когда я прекратил упираться и зашел в ее дом, стол был накрыт. На девять человек. Рут и мне тарелку поставила. И кусок халы отломила, рядом с тарелкой положила. Как остальным. Зажгла свечи. А потом достала альбом и стала фотографии доставать. Сначала старые и очень старые. Как и сама Рут. Моше (муж), старшая дочь, два сына – они все давно умерли. Потом фотографии помоложе: младшая дочь, Роза, – она в Америке. Уже десять лет. Ее муж. Их дети – внуки Рут. И правнучка – Циля. Положила фотографии рядом с тарелками. На белую шабатную скатерть. Налила вина. Всем. И тем, кто уже никогда не придет, и тем, кто, может быть, когда-то придет. Если Бог даст. И мне налила. Потому что я один шел по улице. А шабат надо всей семьей встречать. А «от шабата до шабата брат наебывает брата». Это Гарик Губерман сказал. А Гарику Губерману можно верить. И про шабат можно верить, и про наебывать. Но все равно – шабат нужно всей семьей встречать. И не ковыряться в носу, конечно. Но это уже потом было – мой шабат с семьей Рут.

А когда мой тихий час в Израиле закончился, я в двадцать один год с половиной стал работником почты. Моя еврейская бабушка, естественно, завела бы любимую песню еврейских бабушек, что Моцарт начал сочинять музыку в шесть лет, но, бабуль: во-первых, ты умерла; а во-вторых, хватит уже про твоего Моцарта. Сталлоне было тридцать, когда вышел «Рокки», а графу Дракуле – четыреста двенадцать, когда он переехал в Лондон в поисках новой крови. Так что все относительно, как говорил Эйнштейн. А Эйнштейн, кстати, – он сам узнал, что все относительно, только в двадцать шесть. Тут главное – что тихий час закончился.

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
299 ₽

Начислим

+9

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе