Читать книгу: «Сонет с неправильной рифмовкой», страница 4

Шрифт:

Сходили мы развод оформили – детей у нас, слава богу, не было, имущества не нажили, так что развели нас легко и просто, только подождать пришлось. И – верите ли – какое же облегчение я испытал, как меня это давило последние недели. То есть умом я понимал совершенно точно, что она тут ни при чем, что все это у меня в голове, но вот этот ужас, если его испытал, уже ни с чем не спутаешь: он просто скручивает тебе все кишки, давит так, что ты не то чтобы сопротивляться, а просто не можешь оценить происходящее… Ну, в общем, на этом все и кончилось. Пару раз мы еще в вотсапе переписывались – «как ты» и «что у тебя». Потом перестали. Закончил я институт, работаю уже четыре года. И вот сегодня – как чувствовал. Она. Не понял я – правда она меня не узнала или сделала вид, что не узнала. В паспорте имя ее, фамилия другая, может, замуж вышла? Но чего тогда одна едет? В общем, прошла она в женское купе, а я стою как обухом ударенный и мошки перед глазами кружатся. Хорошо, что она последней вошла, иначе не знаю, что бы со мной было. Кое-как я машинально дождался отправления, закрыл все и чувствую – не могу туда идти, в тот конец вагона. Нет сил. Боюсь. Вот сейчас вам рассказал – вроде полегче стало, но все равно. Не знаю, что делать.

Он обвел нас загнанным взглядом.

– Что, проводить вас? – спросил расстрига сочувственно, но где-то на дне сочувствия плескалось и что-то вроде насмешки – очень легкой, почти невесомой.

– Да нет, – дернулся проводник. – Сам попробую. Спасибо, что выслушали.

Он отодвинул дверь, опасливо выглянул в коридор и, очевидно, никого там не обнаружив, вышел, повернув в сторону служебного купе. За окном проносился все тот же печальный лиственный лес; поезд несся на скорости так, что деревья сливались в одну пеструю пелену, но, если ухитриться и быстро провести взглядом слева направо, в глазах останавливалась мгновенная картина на манер смазанной фотографии: стволы берез, оливковая прошва, замерший подлесок. Поезд содрогнулся и стал резко замедляться.

– Этот ненормальный дернул все-таки стоп-кран, – проговорил флибустьер. – Смотрите-ка, сейчас выскочит и побежит. Узнали вы его, Сергей Сергеевич?

– А то. Я его еще на перроне заметил. Постарел, конечно, но на вид все тот же Витька. А ты, Юр, помнишь его? – спросил расстрига у юнца, вновь свесившегося с полки.

– Конечно, дядь Сереж. Еще бы. Такую морду как забудешь.

– Юрка у нас жуть какой наблюдательный, – осклабился флибустьер.

– Как учили, Иосиф Карлович.

Все трое расхохотались.

И только я, всех их придумавший, продолжал сидеть в молчаливом оцепенении. Мне было очень жалко проводника, но сделать я уже ничего не мог.

У Оловянной реки

Если бы Грике сказали, что он философ, он бы удивился и не поверил, решив, что его разыгрывают, настолько его обыденное настоящее не вязалось с этим понятием. Между тем он, несомненно, не только был философом, но и посвящал философии большую часть своих досугов, из которых к старости стала состоять почти вся его жизнь. Более того, по сравнению с обычным выпускником философского факультета, профессия которого была записана в синем дипломе с выдавленным на верхней крышке конгревным гербом, Грика обладал несомненными преимуществами. Все те умственные блюда, которые подавались студенту в приготовленном и разогретом виде, ему приходилось опытным путем созидать себе самостоятельно. Как эмбрион в чреве матери за девять месяцев проходит всю эволюцию, на которую человечеству понадобились миллионы лет, так и подвижный ум Грики, осваивая расстилавшуюся кругом чащобу безымянных явлений, как некий ментальный умозрительный колобок, следовал тропинками Гераклита, извивами Анаксимандра, столбовой дорогой Платона и с облегчением выкатывался на площадь Боэция – и все это без всякого знакомства с трудами предшественников. Избежав пятилетнего университетского курса, где его научили бы головным уверткам, надменной праздности и вдобавок, может быть, заразили бы той особенной умственной гонореей, нежной готовностью к предательству, которая зачастую поражает у нас лиц определенного звания, он сохранил свой мыслительный аппарат в его первобытной чистоте и силе – в полном, признаться, контрасте со своим человеческим обликом.

Ибо Грика был внешне нехорош. Как всякий деревенский житель, он считал покупку новой одежды или обуви немыслимым расточительством, ходил в теплое время года в ботинках без шнурков, а зимой в валенках с калошами, стриг себя сам перед осколком зеркала, казалось, вынутым из чьего-то недоброго сердца, облачался зимой и летом в один и тот же ветхий пиджак, который как будто и был уже пошит в виде ветоши – настолько невозможно было представить, что он когда-то был новым. Имелась у него в гардеробе и старая, неизвестно к какому роду войск относящаяся шинель, много лет назад приблудившаяся к дому забытым образом, некогда роскошная соломенная шляпа для жарких дней, засаленные брезентовые штаны с дырами и еще кое-какие предметы одежды, о которых упоминать и совестно и излишне. Но при этом, как ни странно, ни он сам, ни его жилище не производили впечатления обиталища человека опустившегося: так, может быть, выглядела хижина Генри Торо, но не логово клошара. Тот, кто зашел бы внутрь в часы, когда хозяин почивал на топчане, прикрывшись старым вылинявшим одеялом, почувствовал бы в воздухе горький запах старых трав, легкую нотку дыма, слабый аромат сыромятины от висевшего в углу тулупа – но ничего отталкивающего.

Если бы не школьное знакомство с гелиоцентрической системой мироустройства, он мог бы счесть, что вселенная вращается вокруг него: так мало за семьдесят лет переменился он сам и так сильно трансформировался мир вокруг. Он вступал в сознательную жизнь под барабанный бой, симфонические завывания и надсадное рычание моторов: пели пионерские горны, громыхало радио; темно-зеленые машины, волочившие из леса тридцатиметровые бревна, извергали клубы дыма; мир был тверд и расчерчен. В деревне имелись два магазина, одна железнодорожная станция и полтысячи жителей. Земля была песок; огороды не родили, но кормил лес, расстилавшийся на десятки километров окрест – в лесу были ягоды, грибы, водилось зверье; в озерах и реке, прозванной за цвет воды Оловянной, ловилась рыба; взрослые работали на лесопилке или при ней.

Новости в империях склонны запаздывать: говорят, камчадалы служили молебны за здравие Екатерины Великой до 1800 года, покуда горестная весть, не видя нужды в спешке, плелась нога за ногу через всю страну. Здесь дело пошло быстрее, но тоже с оттяжкой – что-то содрогнулось, где-то прошла трещина, – и реальность вокруг явила вдруг свою выдуманную природу. Мир линял клочками, осыпался, как ветхая клеенка на столе: несколько месяцев на лесопилку не привозили зарплату, один из магазинов закрылся, электрички стали опаздывать; на болотах поселился диковинный зверь – вроде кабана, но без шерсти, белый и с одним огромным рогом на морде, вреда людям он не причинял, но поодиночке в лес ходить перестали. На лесопилку приезжали хмурые неизвестные граждане в кожаных пиджаках (первобытная эта мода небезосновательно намекала на воцаряющуюся простоту нравов, что далее и подтвердилось). В телевизоре сделалось неуютно: немолодые, неприятно страстные люди самозабвенно кричали друг на друга в большом зале с плюшевыми на вид сиденьями. Еда начала бурно дорожать, денежные же ручейки, напротив, почти пересохли. Наконец, что-то щелкнуло, ляскнуло и километрах в трех от деревни пролегла новая государственная граница.

Это неожиданно дало в руки пейзанам новое занятие: у бывших соседей теперь были разные деньги и разные цены на предметы; с возникшей разницы экономических потенциалов можно было очень скромно, но все же прокормиться. Каждое утро небольшие стайки граждан обеих стран ехали во встречном направлении: заграничные паспорта для пересечения границы еще не требовались, а за электричку платить уже сделалось зазорным (и редкие контролеры скорее удивлялись, когда кто-то из пришлых пассажиров предъявлял вдруг клочок бумаги в зеленую или розовую сеточку). Отчего-то одной из самых ходовых валют сделался майо-нез; вот удивительный, немыслимый выверт, волшебный протуберанец кулинарной истории – как изысканный французский соус оказался спустя три века после изобретения основным блюдом славянской голытьбы. Но так было (а кое-где и есть) – на завтрак съедался ломоть черного хлеба, щедро сдобренный майонезом, а на обед после трудового дня – большая порция самых простых и дешевых макарон, тем же майонезом заправленная. Но особенным его волшебным свойством была задержавшаяся на некоторое время фиксированная цена, позволявшая составлять невинные негоции на манер голландских тюльпановых: в соседней стране покупался ящик провансаля и со скромнейшей прибылью (иногда заключающейся в паре банок самого продукта) продавался на стихийно возникшем рыночке у станции.

Грика, впрочем, по вечной своей мешкотности участия в этих операциях почти не принимал, да и созерцательный его характер был чужд всякого прагматизма: думаю, что, даже если ему и удалось бы приобрести партию заветного товара, он бы потом либо забыл ее в поезде либо раздал бы нищим, а может, и скормил бы какой-нибудь бездомной собаке, умиленно наблюдая за тем, как розовый язык блаженно протискивается в банку, которую, между прочим, до сих пор по старой памяти языка (другого) зовут майонезной. Кормился же он, в общем-то, непонятно чем – ему полагалась какая-то грошовая пенсия (склонная, конечно, безбожно запаздывать, усыхая), порой совали ему копеечку сердобольные соседки (Грика жил бобылем), а чаще, особенно в теплое время года, выручала его рыбная ловля, которой он был большой любитель и знаток.

Вот и сейчас, выйдя из своего домика и прикрыв за собой дверь (замка на ней давно не было, да и вряд ли кто-нибудь польстился бы на его скромное имущество), он занялся приготовлениями к рыбалке. У самого Грики скотины никогда не водилось, если не считать приблудного кота, который также будучи своего рода философом, неделями пропадал в лесу, подворовывал в чужих домах, охотился на цыплят, за что неоднократно бывал бит смертным боем, но ближе к холодам непременно возвращался в избу на зимовку. Один из соседей держал свиней, безмятежно наливавшихся жиром к Рождеству и старавшихся не рассуждать между собой о будущем, так что на выходящем к Грикиной избе поросшем крапивой пустырике не переводились запасы перепревшего навоза, в котором можно было накопать юрких, венозного вида червей. Взяв стоявшие у сарая вилы, напоминавшие скипетр какого-то пресноводного Посейдона, Грика вспомнил (как вспоминал ежеутренне), что накануне собирался поправить расшатавшийся гвоздь, чтобы укрепить черенок, но без всякого угрызения совести отложил это, как легко отодвигал и другие хозяйственные заботы. Одного движения вил хватило, чтобы извлечь из убежища десяток червяков, которые были сложены в высокую консервную банку из-под венгерского горошка. Этикетка на ней давно истлела, но Грика помнил, что он отчего-то назывался «мозговой», хотя не напоминал видом содержимое черепной коробки и вряд ли способствовал умственной деятельности. Слово это так и повисло невысказанным: к червякам добавился для свежести пук смятой крапивы (задубелые руки сельского жителя слабо восприимчивы к ее стрекалам), а сам Грика, прихватив прислоненную к стене сарая удочку с примитивной снастью, отправился к озеру.

Идти до излюбленного места было не больше десяти минут – прошагать задами мимо соседских изб, миновать ничейную рощицу и сразу развилка: тропинка погуще убегала влево, к умозрительному центру деревни, а та, что вправо, вела к берегу. За последние тридцать лет деревня крепко обветшала и обезлюдела, так что непонятно было, кто, собственно, так натоптал к ней дорогу. Грику всегда это приводило в мимолетное недоумение: его соседи по выселкам (или хутору, как говорили в самой деревне) за ненадобностью не ходили туда вовсе: могли найтись дела в лесу, на пастбище, на озере, на реке, в конце концов на станции, – но все эти тропинки расползались в иных направлениях. Даже кладбище, которое как раз было в стороне деревни, не сказать, чтобы уж слишком часто посещалось. Ходить разглядывать руины закрывшегося некогда магазина или сгоревшего сельсовета желающих находилось, понятное дело, немного, а другие объекты для созерцания придумать и вовсе было невозможно. Вообще природа, в иных случаях мгновенно отвоевывавшая свое (так ухоженный огород без хозяйского пригляда на третий год полностью зарастет бурьяном), порою медлит десятилетиями – и Грика зачастую представлял, как медленно, почти незаметно будет заполняться оставленное им самим место, когда он будет изъят из природы естественным ходом вещей.

В последние месяцы эта перспектива, даже с поправкой на неумолимое движение времени, ощутимо приблизилась: невдалеке пролегавшая граница, к существованию которой привыкли так, как привыкают к реке или забору, налилась значением и запульсировала. Запросто ее пересечь нельзя было уже давно, но к этому деревенские жители успели привыкнуть: собственно, не было ни практической нужды, ни особенной охоты ехать на другую сторону. Родственников на той стороне тоже ни у кого, кажется, не оставалось, а у кого они и были, то как-то забылись сами собой. Потом вдруг начал меняться язык, пролегая дополнительным барьером: еще не так давно люди по обе стороны границы говорили одним и тем же пестрым и выразительным говором с фрикативным «г» и обилием каких-то архаических славянизмов: ангину называли белоглотом, картофельное пюре густёшей, мятый клочок бумаги именовался посожматым, а керосиновая лампа слепельчиком. Теперь же язык насильственно процеживался так, что казался неживым: радио, которое ловил старенький Грикин радиоприемник, полностью перешло на казенную выхолощенную скороговорку.

Когда-то давно, когда Грика был еще Григорий Савельевич, когда были у него жена, дети и хозяйство, был телевизор, честно транслировавший три программы, выписывал он даже газеты! – не потому, что был такой любитель чтения, но так полагалось. С тех пор жилки, связывавшие его с миром, порвались и растрепались: жена умерла, дети разъехались и несколько лет уже не подавали вести о себе, давно сломавшийся телевизор покоился где-то в сарае, газеты истлели, так что новости о мире он мог бы узнать только по радио или из досужей болтовни соседей. Но, крутя настройку приемника, он пропускал понятную и даже почти понятную человеческую речь, чуть морщась от грубого вторжения чужих слов в плавное течение собственной мысли: искал же музыку без слов или, еще лучше, речь полностью незнакомую, даже не французскую или немецкую (обрывки которой он, честно отходив восемь лет в школу, различал и опознавал), а какую-нибудь вовсе неизвестную, с цоканьем и придыханием. Провидя за интонациями незнакомого голоса очевидный смысл, он наполнял его умозрительным содержанием, как простая бутыль темного стекла наполняется драгоценным вином: то казалось ему, что где-то в далеком море терпит крушение корабль и капитан зовет на помощь, то грудной женский голос читал ему любовное письмо, то рассказывали сказку – о сером волке, о гусях-лебедях, о разговоре солдата со смертью.

Смерть тоже являлась ему несколько раз в последние месяцы. Со стороны границы все чаще слышались взрывы, причем оказалось, что бывают они разными не только по силе, но и по тону: резкое «бух», сопровождаемое долго затихающим свистом, либо глухое «бам-бам-бам-бам», а иногда довольно редко и почти всегда на закате слышался нарастающий гул, переходящий в рев, и грохало, кажется, совсем поблизости так, что тряслась земля. Иногда, все чаще, появлялись военные самолеты: неожиданно маленькие, игрушечные на вид, они пролетали с надсадным воем, как будто им самим невыносимо было то, чем они вынуждены заниматься, и странно было знать, что внутри каждого из них сидит еще более маленький человечек или два и управляет этой злой таинственной машиной. Самолеты иногда проносились к границе и потом, чем-то напуганные, возвращались обратно, но чаще пролетали вдоль нее, и иногда можно было видеть, как с той стороны в небе быстро вырастают высокие дымные следы, как цветы на болоте: самолеты шарахались в сторону и синхронно уходили, спасаясь от столбов тумана, и тогда из неба снова раздавался гром, как при грозе, хотя никакой грозы и не было.

На берегу Грика давно обустроил себе что-то вроде гнезда: так бы выглядело его укрытие, если бы он был крупной бескрылой нелетающей рассеянной птицей. Под старой ветлой, опустившей свои ветки в воду, словно купальщица, боязливо пробующая температуру подозрительно холодного на вид озера перед тем, как окунуться туда целиком, в землю были вкопаны два пенька: один, пониже, служил Грике креслом, второй – столиком. Но и это еще не всё: для защиты от ветра и дождя был дополнительно сооружен хлипкий на вид – вот-вот развалится! – деревянный навес, затянутый поверху истрепанным куском парниковой пленки, для надежности придавленной большими и малыми камешками, плюс к тому сбоку была устроена особого рода ширмочка от ветра из сплетенных между собою веток. И уже у самой линии воды была вкопана рогулька, чтобы опирать на нее удочку.

Спустившись вниз, Грика тяжело уселся на пень и стал медленно разбирать снасть. Думал он о том, какому количеству неизвестных людей пришлось долго и тяжело работать для него, Грики, и как он бесконечно им всем благодарен. Какие-то шахтеры на Урале спускались в темный забой, сверкая белками на вычерненных лицах и выписывая лучами налобных фонариков зигзаги в кромешной тьме; там, на два этажа выше преисподней, они тяжелыми молотами рушили куски бурого железняка, потом, надрываясь, тащили вагонетками руду наверх, сгружали в гигантские машины, которые везли ее в большой город, на огромный завод, мутные дымы которого заставляли чихать и морщиться ангелов на небесах. Тем временем другие шахтеры, может быть, за тысячу километров оттуда, также в мучениях добывали уголь, глянцевитые груды которого тоже перемещались на тот же завод. Их закладывали в доменную печь, где в мутном пламени, при страшной температуре рождался вдруг жидкий пылающий металл, который разливали по формам, остужали, везли тележками в далекий цех, откуда слышалось непрерывное «бум-бум-бум» (тут Грика вспомнил про ракеты и машинально взглянул на небо, но небо было чистым), – и все это только ради того, чтобы выковать маленький, словно ювелирный, рыболовный крючок. А ведь как трудно было изобрести его, такая, казалось бы, простая вещь: ушко, цевье, острие, бородка, – но ведь если не знаешь, какова его идеальная форма, то как увидеть мысленным взором, каким он должен стать…

Но и это еще не все! Есть леска, про которую Грика просто не знал, откуда она берется и как делается, но были ведь еще и поплавок, и стопорное колечко, и грузило из свинца. Поплавок, допус-тим, в детстве делали из обточенного куска сосновой коры, так что нынешний фабричный не так его изумлял фактом своего существования, как и все прочие вещи, что при случае можно соорудить самостоятельно. Но свинцовое грузило потянуло его мысли вниз: если бы свинец обладал собственным сознанием, ощущал свое предназначение и мог говорить, то счел ли бы он это свое положение удачным? Грика, в общем, был не то чтобы доволен своей судьбой (для человека подобного склада то несостоявшееся, что непрерывно мучит и гнетет горожанина, представляется настолько несущественным, что горевать о нем вроде того, что плакать о состриженных ногтях), но принимал ее с аввакумовским стоицизмом: если на белом свете он необходим, как статист в гигантской пьесе, то кто может сыграть его роль лучше его самого? Так, возвращаясь к грузилу, он предполагал, что, если бы свинцом был он, он выбрал бы именно такое существование: хотя карьера аккумуляторной пластины, может быть, и была бы более почетной, но уж пулей оказаться бы ему точно не хотелось. Оставался еще вариант быть той самой свинцовой краской, что ложится черными словами на белую бумагу, но отчего-то ему помнилось (и совершенно, кстати, справедливо), что из-за вредности ее больше не используют.

Выбрав в баночке червяка поживее (и мысленно отодвинув готовое прорасти зернышко рассуждений о связи пассионарности с биографией), он насадил его на крючок, морщась от необходимости причинять боль хотя бы и такому незатейливому существу. Поплевав на приманку, он сильным плавным движением, неожиданным для такого телепня, точно забросил снасть в небольшое оконце среди озерной травы и аккуратно пристроил удочку на рогульку, после чего, отступив пару шагов, уселся на пенек. Его охватило привычное чувство завершенности: как будто всю вверенную ему часть процедуры он закончил, передавая дальнейшее в руки – кому, высшим силам? – но смешно и неловко было бы их теребить по столь ничтожному поводу. Рыбам? Но тогда получалось, что вроде бы занимаются они с Грикой общим делом, а кончается оно смертью или смертями подельников – выходило глупо и некрасиво.

Он вновь задумался о том, сколько живых сил и незримых усилий сошлись в одной силовой точке нынешней минуты, чтобы составить ее из деталей: эта вода, это небо, греющая его одежда и снаряженная им удочка. Грика чувствовал себя сиротой, которого вдруг осыпали подарками – неизвестные ему люди и звери выстраивались в очередь, чтобы поднести ему хоть скромное, да свое: корова отдала свою шкуру ему на ботинки, сапожник их обтачал, неизвестная дама соткала ситец на исподнее, а другая сострочила невыразимые на швейной машинке, а за ними вставали уже тени поразмытее – тех, кто сучил нити, собирал хлопок, распахивал целину. Весь мир собрался кругом со своими подношениями, ввергнув вдруг бенефициара в горькое чувство: ему совершенно нечем было отдариться. Он не мог понять, за что его полюбили, почему каждый из этих неизвестных ему милых людей, которые казались неизмеримо выше и важнее его самого, потратил на него кто час, а кто и полдня… Уж не принимают ли его за другого? Ах, если бы он был, например, композитором – какую бы музыку он написал для них в знак своей признательности. От переполнивших его чувств он даже промычал несколько тактов, заранее понимая, что ничего путного из этого не выйдет. Но, как будто он своим негромким звуком обрушил окружающую тишину, как неумеха-лыжник страгивает, сам того не желая, лавину на снежном склоне, – где-то за холмом, за Козьей Спинкой, ответил вдруг ему звонкий дребезжащий, все приближавшийся звук.

Грика слышал от соседей, что подобные диковинные штуки теперь прилетают порой со стороны границы, но сам никогда их не видел. Ничего в предшествующем его жизненном опыте не готовило к встрече с таким устройством, которое, несомненно, будучи делом человеческих рук, напоминало при этом немыслимого мутанта, разросшееся до невиданных габаритов злое насекомое. Это было что-то вроде табуретки с короткими ножками, по четырем углам которой виднелось круглое марево от вращающихся лопастей. Двигаясь как будто боком, табуретка с громким жужжанием перевалила через ветлы на той стороне озера и, снизившись, плавно полетела к Грике, повиснув в воздухе в нескольких метрах от него. Она висела, слегка покачиваясь, как бы давая время себя разглядеть. На обращенной к Грике стороне виднелся круглый зрачок, похожий на объектив фотоаппарата, которым еще давным-давно, в прошлой жизни, делали снимки для паспорта – двадцать это было лет назад или тридцать? Под ним, в подбрюшье, покоилось еще что-то круглое, как будто это диковинное существо выращивало в чреве свое потомство. Не зная, как быть, но чувствуя, что нужно что-то сделать, Грика приподнялся со своего пенька, снял картуз и слегка поклонился в сторону табуретки – как сделал бы, предполагая, что перед ним посланец неземной цивилизации, и не желая показаться невежей. Табуретка, почудилось ему, слегка покачалась в ответ, как будто в насмешку, но скорее дружелюбно: впрочем, Грика, сам относившийся к окружающему его миру со снисходительной теплотой, был готов выписать аванс приветливости даже без всяких на то оснований.

Мысли его, впрочем, потекли по новому руслу. А вдруг это, подумал он, и вправду летающая тарелка, которую прислали откуда-то с далекой звезды, – и сейчас она приземлится поблизости, из нее выйдет некое существо и пойдет к нему знакомиться? Очевидно, в таком небольшом воздушном корабле и пассажир должен быть очень маленький, величиной с мышку, так что главное, забеспокоился Грика, на него случайно не наступить. И почему же, продолжал думать он, такая незадача, что для первой встречи цивилизаций парламентером от землян выбрали не какого-нибудь мудреца, или спортсмена, или хотя бы губернатора, или певца, а такого незамысловатого и неготового представительствовать субъекта, как он! Он мысленно перебрал свои знания и умения, поражаясь их тщете, – то, что он не успел забыть после школы, представилось ему настолько скудным и нелепым, что казалось проще провалиться сквозь землю, чем предстать на суд инопланетянина. Может быть, если бы встать на точку зрения этого наблюдателя и оглядеть Грику непредвзятым взглядом, выяснилось бы, что он знает не так уж мало: в деревне не проживешь, не умея обращаться с топором, пилой, лопатой, остями, вилами, иголкой с ниткой; не зная основ агрономии, ботаники, зоопсихологии и прочих прикладных наук. Более того, если бы измерить на каких-нибудь немыслимых весах круг навыков обычного крестьянина и его ровесника, окончившего Гарвард и там же преподающего, может быть, вышло бы, что умения крестьянина если и не обширнее, то уж точно разнообразнее. Но поскольку все они постигались сызмальства, буквально впитывались из воздуха, то и производили впечатление врученных от природы: как смешно было бы китайцу кичиться тем, что, родившись в Сычуане, он в совершенстве владеет местным диалектом, на освоение которого европейцу пришлось бы угробить лет пять ежедневных утомительных занятий.

Встречи цивилизаций не случилось: табуретка, в очередной раз вихнув, улетела прочь, так что Грика вздохнул с облегчением, вернувшись к обычному своему созерцанию, – и обнаружил вдруг, что поплавок его удочки совершенно недвусмысленным образом содрогается раз, другой – и целиком уходит в воду! Мягким, каким-то хищным движением, так не вяжущимся со всем его расхлябанным обликом, он подсек, почувствовал живое, забившееся, сопротивляющееся – и вытащил окуня размером с ладонь. Красота наших рыб, особенно хищных, всегда казалась ему одним из доказательств существования Бога. Не было никакой нужды щуке быть крапчатой, а окуню полосатым; все разговоры про эволюцию и маскировку могли вести люди, сроду не вылезавшие из своих пыльных кабинетов и уж тем более не бывавшие на лесном озере. Напротив, если незаметно подойти к берегу и приглядеться, а еще лучше отплыть немного на плоскодонке, подождать, пока озеро успокоится и посмотреть сквозь водную толщу, легко увидеть, насколько пестрая окраска наших хищников делает их заметными. Можно было бы счесть и эту яркую окраску результатом, так сказать, обратной эволюции – потому что иначе слишком много было бы у щук, судаков и окуней преимуществ и они быстро переловили бы всю нехищную рыбу и сами околели от голода, но вообразить такой природный работающий механизм вне концепции божественного вмешательства, кажется, абсолютно невозможно. Напротив, в дополнительном, каком-то художественном изяществе этой воплощенной чешуйчатой смерти была убедительная правда красоты, которая делала ценной и неслучайной любую принесенную ей жертву.

Окунь, даже вытащенный из воды, был прекрасен. Лежа на крупной Грикиной руке, он топорщил острые иглы спинного плавника, судорожно приоткрывая и захлопывая жаберные крышки. На его от природы суровой морде был написан мрачный стоицизм: понимая умом, что последний свой шанс он упустил (он мог сорваться с крючка в воде, обмотать леску о корягу, в конце концов перекусить ее – такие случаи бывали), окунь все равно делал вид, что дело его не проиграно, хотя максимум, чего он мог добиться, это проткнуть острыми иглами спинного плавника кожу на руке мучителя, чтобы он потом несколько дней, потирая или смазы-вая загноившуюся ранку, поминал его недобро. Но Грика заметил, что, вопреки этой несгибаемости, в оранжево-карем выпуклом глазу окуня с черным широким зрачком плещется испуг. В нем отражались клочья голубого неба, ветви ветлы, угол хлипкой крыши, перевернутая физиономия самого Грики, и за всем этим вставала тревога непонимания. Невидимое нечто протянулось к нему с той стороны границы и выволокло туда, где невозможно дышать, окружило, обстало невиданными сущностями и смотрело, смотрело на него парой странных, часто мигающих, непривычно близко друг к другу посаженных глаз. Очень аккуратно, стараясь не причинить лишней боли, Грика вытащил крючок из окуневой пасти и выпустил рыбу в озеро.

Бесплатный фрагмент закончился.

530 ₽

Начислим

+16

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
08 августа 2025
Дата написания:
2024
Объем:
310 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-89059-551-5
Формат скачивания: