Читать книгу: «Жены Матюшина. Документальный роман», страница 3

Шрифт:

Глава третья

Громозова – зритель и персонаж

Ольга тоже уносилась в эмпиреи. Ей грезилось не только будущее человечества, но и собственное. Впрочем, без того было ясно, что возможны варианты.

Вот, например, вариант Матюшина. Нельзя не восхититься тем, как он работает у мольберта, или – весь как божия гроза! – едет на мотоцикле. Вряд ли тут ей что-то обломится. Уж очень они с Еленой подходят друг другу.

Зато в компании футуристов у нее есть перспективы. Кто-то посетовал на то, что они перестали ругаться. Как-то это не по-футуристически! Если все за, кто-то должен быть против. Эта роль предназначалась Громозовой.

Она была вроде как народный глас. От имени своего родного города Слободского в Вятской губернии морщила лоб и раздраженно взмахивала руками.

Ольга выступала бы еще резче, если бы она не перепечатывала их тексты. Все же машинистка – своего рода соавтор. К тому же неловко брать деньги у тех, кого ты только что критиковал.

На людях приходится себя сдерживать, а наедине говоришь все. Прямо заявляешь, что знакомые слова тонут среди «зовав» и «минав». Почему бы вам, Виктор, не почитать Плеханова? Какие сложные вещи он объясняет, а никакого тумана! Да и чем загадочное «крылышкуя» лучше понятного «летит»?

Эти разговоры ничем не заканчивались. Хлебников улыбался чему-то, находящемуся за пределами комнаты. В конце концов, она решила представить, что это тарабарский язык. Нужно не разбираться, а печатать букву за буквой.

Вечной спорщице это непросто, но зато все довольны. К тому же дело не только в том, что пишут футуристы. Есть еще что-то, что ее в них привлекает.

Обычно в поклонниках у литераторов читатели, но Громозова – больше зритель. Впрочем, они сами видят себя актерами. Иначе как объяснить желтую кофту и редиску в верхнем кармане пиджака?

Пусть они повторяются, но Чаплин тоже все время попадал впросак, и это никогда не надоедало.

Легко представить Чарли в роли футуриста. О рассеянности Гуро говорилось, но Хлебников от нее не отставал. Как-то вместо булки он засунул в рот коробок спичек. Если бы это проделывал маленький человек с усиками, он бы округлял глаза и взмахивал тростью.

Иногда футуристы перебирали. Даже для Чаплина это было бы слишком. Городецкий читал стихи на арене цирка, сидя на лошади, а Бурлюк красил нос серебрянкой и писал фамилию на лбу.

Это обозначало, что к традиционному образу русского поэта – задумчивый взгляд и перо в руке, ямбы и хореи – эта компания не имеет отношения.

Громозова, как уже сказано, наблюдала. Мол, что еще они учудят? Она бы и дальше оставалась свидетелем, как вдруг стало не до того. После того как заболела Гуро, самые из них безбашенные сразу посерьезнели.

Вы не забыли, что Ольга хотела стать врачом? В институт она не поступила, но реакции у нее были, как у настоящей медички. Стоило ей услышать, что кому-то плохо, и она сразу спешила на помощь.

Это свойство связано не только с медициной. Есть такие люди, к которым все обращаются. Пусть даже она не поможет, но хотя бы скажет несколько утешительных слов.

Вскоре подопечных у нее станет больше, о чем мы узнаем из второй части, а пока Ольга существует в этом кругу. За него переживает и в каком-то смысле несет ответственность.

Елене в этом смысле принадлежало особое место. Она не только автор любимых книг, но родной человек. Тут никак нельзя оставаться зрителем. Следовало встать со своего места в зале, пробраться по ряду и оказаться среди действующих лиц.

Последняя поездка в Уусиккирко

В жизни наших героев много разных путей, но все они приводят к апрелю тринадцатого года. В этом месяце дача в Уусиккирко жила по расписанию процедур и приема лекарств.

Когда Гуро приезжала в эти места, у нее сразу прибавлялись силы. Вот и сейчас у них с Матюшиным был такой план. Если лекарства не помогут, можно прибегнуть к помощи леса и тающего снега.

Конечно, в этом решении таилась опасность. В городе есть врачи, а тут на много верст никого. Если природа не справится, то больше обратиться не к кому.

Как бы то ни было, обустроили для больной комнату и стали ждать чуда. Елене становилось только хуже. Может, дело в том, что целебный воздух перебивал запах лекарств?

Оставалось понадеяться на тишину. В городе постоянно что-то происходит, а тут новости сводятся к переменам погоды. Начинаешь верить в то, что, если дождь сменяется солнцем, а холод теплом, любые неприятности не навсегда.

Теперь о многом ей приходилось догадываться. Не только о чистом воздухе, но о лесе рядом с их дачей.

Когда Елена бывала в лесу, ей вспоминался Рембрандт. На его картинах время вечно длящееся, а потому его можно уподобить пространству. Тут не дни и недели, а тьма и свет. Да и возраст деревьев примерно такой, как у рембрандтовских стариков. Он измеряется не годами, а веками.

В эти часы Гуро убеждалась, что в реальности больше искусства. Такое соотношение было и в ее жизни. Когда она поняла, что сына у нее не будет, ей ничего не оставалось, как его придумать.

В своих текстах она называет его по-разному. Словно у него, как у всего, что сочинено, есть черновики и варианты. В ее прозе и стихах юноша предстает как Вильгельм Нотенберг, барон фон Кранц, принц Гильом и Бедный рыцарь.

Так у Елены появилась еще одна биография. Сына не существовало, но его путь она прошла до конца. Когда сюжет был исчерпан, назначила ему последние сроки и проводила в двух стихотворениях.

Существуют такие литературоцентричные авторы. Они состоят из прочитанных или написанных ими книг. Вот что значит строчка: «…и не надо жалеть о нем». Это говорит не мать Вильгельма, а его автор. Приступая к новому замыслу, она прощается с прошлой работой.

За то время, что выпало Вильгельму-Гильому, он вытянулся, возмужал, стал похож, как говорила Гуро, на ученика Матюшина Бориса Эндера. Ничто не предвещало ухода. Что это было – болезнь, гибель в бою, упавший кирпич? Скорее всего, Елена понимала, что умирает, а без нее он точно не сможет жить.

Гуро болеет

У одного жизнь длинная, как роман, а у другого короткая, как рассказ. Страничка-другая – и все кончено. Можно только удивляться, что ее любимый жанр оказался судьбой.

Прежде она не разделяла себя и свои тексты. Все, что с ней происходило, отражалось в рисунках и записях. Сейчас ей хотелось многое скрыть. Уж больно все по-настоящему – и боли, и кошмары, и кровь на подушке.

Рядом с медицинскими склянками лежит тетрадка. Кажется, решается вопрос: чья возьмет? Уж как она сопротивляется, но страдания оказываются сильнее.

У Елены и прежде случались приступы, но сейчас все было иначе. Ведь приступ – это то, что проходит. Нынешняя боль могла быть глуше или острее, но никуда не уходила.

Не хотелось никого видеть. Особенно футуристов. Они ведут себя, как на сцене: громко читают стихи и о них говорят. Вряд ли ей по силам этот напор. Да и врача надо слушаться. Он прописал тишину и присутствие рядом самых близких людей.

Елена зовет мужа или сестру, и кто-то из них появляется. Так и помогают в четыре руки. Все это напоминает детство. Когда в три года она заболела, их квартира сосредоточилась на лекарствах, сползшем одеяле и сказке перед сном.

Это родственники, а что остальные? Их всех следовало заменить Громозовой. Все же, в отличие от друзей-поэтов, она имела отношение к жизни, а не только к литерам в наборной кассе.

Через что только не прошла ее подруга! Книжная лавка, подполье, работа машинисткой… Все это перемешалось, и на свет явился «пушковатый скромный луч мой – Олли».

Разберем эту фразу на слова. «Луч» говорит о ясности и прямизне, «пушковатый» – о тепле и мягкости. «Мой» подтверждает, что она воспринимала Ольгу как часть себя.

После первого письма Громозовой показалось, что замысел удался. Вместе с природой на помощь пришел деревянный дом. Поучаствовали не только стены, но даже половик.

Боже, как здесь хорошо! Как в сказке!.. Мне все понравилось: стены бревенчатые, а потолок – медовый. Я давно о таком мечтала. И узенькая полоска половика, и только что выкрашенный пол, и три большие светлые комнаты. Я выбрала угловую, с окнами на юг и на запад.

Я буду здесь здорова. Я должна быть здорова. Правда, Олли?

Вот такая эта барышня. Ее сверстницы заглядывались на серьги и кольца, а она – на потолок. Правда, потолок был вроде как медом намазан. Цвет и запах свежего дерева обещали спасение.

О болезни сказано в конце. Сперва Елена говорит, сколько у нее сторонников. Потолок, пол, половик. Это не считая мужа и сестры. Если все, что есть в доме, объединится, она должна поправиться.

Только Ольга порадовалась, что болезнь отступает, как пришла телеграмма.

Лене очень плохо, – писала Екатерина Гуро. – Хочет вас видеть. Приезжайте немедленно.

Не станем останавливаться на том, как Громозова добиралась. Она и сама этого не заметила. Если сказано «немедленно», думаешь только о том, чтобы успеть.

Наконец, Громозова в Уусиккирко. В доме темно и пахнет лекарствами. Михаил Васильевич и Катерина побледнели и исхудали, но делают вид, что надежда есть.

Глава четвертая

Придворный оркестр

В кино есть такой прием. Называется «А в это время…». Монтаж переносит нас в новое пространство, и мы видим ситуацию объемно – с одной и с другой стороны.

Хотя основные события происходили в Уусиккирко, но Петербург тоже поучаствовал. Хотя бы потому, что всякую отлучку Матюшин согласовывал с канцелярией.

Не зря оркестр прежде подчинялся военному ведомству. Скрипки и валторны не стреляли, но в строгости не уступали армейским. Отпуск запрещался, а работа на стороне приравнивалась к сдаче врагу.

Жили музыканты в казармах Конюшенного ведомства. Все подчинялось одному. В спальне стояли в ряд железные кровати, а прямо за стенкой располагался концертный зал.

На фото коронования императора Николая оркестранты в сборе. Мундиры делают их похожими друг на друга. Различаются они усами, бородами и количеством орденов. Одни получены за служение искусству, а другие – их больше! – за храбрость в боях.

В одном документе руководитель оркестра барон Штакельберг назван «начальником в строевом и хозяйственном отношении». Значит, оркестр – это не только хозяйство, но и строй. Действительно, музыканты на сцене выглядели красиво, как войска на построении.

К 1897 году оркестр переподчинили Министерству двора. Общее руководство связало его с Ботаническим садом, театрами и дворцовой полицией. Учреждения эти очень разные, но без каждого из них не представить географию жизни царской семьи.

Многое осталось, как прежде. Штакельберг не только назывался начальником, но продолжал расти в чинах. Вот он на фотографии – грозный, но справедливый – в форме генерал-лейтенанта. Ноты у него в руках подтверждают, что он всегда помнит о службе.

Со временем военного становилось меньше, а художественного больше. Впрочем, единообразие сохранялось. Правда, мундиры заменили костюмами егерей времен Елизаветы Петровны. Так что войско было скорее потешное.

Потешное – значит, предполагающее перевоплощение. Надел мундир – и принял условия игры. Снял – и опять сам по себе. Матюшина такие метаморфозы расстраивали. Почему другие могут быть собой всегда, а он – время от времени?

После того как Матюшин почувствовал себя художником, оркестр стал его тяготить. Впрочем, сразу уходить не хотелось. После двадцати пяти лет службы ему полагалась пенсия. Следовало немного потерпеть – и он больше не будет раздваиваться.

Все это подтверждала бумага. На языке, принятом во всех канцеляриях, в ней разъяснялось: «…в сентябре сего года вы окончите службу в Придворном оркестре».

Михаил Васильевич не только рассчитывал на освобождение, но к нему готовился. Издательство «Журавль» выпустило книги жены и друзей. Это были первые шаги в новую жизнь, которую он посвятит футуризму и футуристам.

Не пора ли вступить медным? – ими по праву гордился Придворный оркестр. Вот они заиграли туш в честь предстоящих перемен, но как-то враз замолчали.

Даже громкоголосые инструменты обладают тонкой организацией. Иногда они чувствительней скрипок. Впрочем, в сочувствии Матюшину объединились все. Когда кто-то хотел его о чем-то спросить, ему говорили: лучше не надо, Елена Генриховна тяжело больна.

Матюшин обращается в канцелярию

Сперва проситель получает разрешение. Причем не устное, а письменное. Затем набирается терпения. Наконец, в правом углу листа появляется закорючка. Значит, тебя заметили и удостоили резолюцией.

Матюшин никак не мог взять этого в толк. Почему его прошения движутся не экспрессом, а обычной скоростью? Называется это «бумагооборот».

Ситуацию осложнял его характер. Зачем обращаться в инстанцию, практически не имеющую лица, со своего рода письмом? Впрочем, по-другому он не умеет. Даже рисуя, обращается. В цветке или дереве угадывает нечто живое.

За годы, проведенные за мольбертом, ему стало ясно, что живопись дышит. Сочетания красок – все равно что вдох и выдох, понижение и повышение голоса. Может показаться, что картина сама себя спрашивает и себе отвечает.

Чтобы написать заявление, об этом надо забыть. На конкретный вопрос получаешь конкретный ответ. При этом обе стороны должны быть непроницаемы. Словно диалог ведут не люди, а шкафы или стулья.

Матюшин никак не мог отстраниться. Как он ни старался себя сдерживать, но за текстом слышалось: «После того как заболела моя Лена, я уже не живу».

Что будет дальше, он только догадывается, но «Дело артиста Михаила Матюшина» знает все. Оно ясно и недвусмысленно говорит о финале. Даже не об одном, а о нескольких.

Начинается папка с паспорта Марии, а заканчивается паспортом Елены. Это вроде как пролог и эпилог. Обе его жены скончались, и их документы разорваны надвое.

В промежутке – его нынешняя жизнь. Прямо-таки видишь, как он мечется между оркестром и женой. Это вам не то же, что выбирать между музыкой и живописью. Тут не две возможности, а необходимость и совершенная невозможность.

Матюшин просит у начальства отпуск на десять месяцев, а значит, все еще надеется. В то же время сомневается. Иначе он бы не писал о «крайне обострившейся болезни» и «настоятельности быстрого отъезда».

Его высокопревосходительству г-ну Старшему Капельмейстеру

Придвор. орк. Гуго Ивановичу Варлиху.

Ввиду крайне обострившейся болезни жены моей и настоятельности быстрого отъезда из С.Петерб., предписанного врачом г-ном Брунсом и г-ном Штернбергом и удостоверенном нашим врачом г-ном Булавинцевым; покорнейше прошу Вас, г-н Капельмейстер, исходатайствовать перед Его превосходительством Начальником оркестра необходимый мне, для сопровождения моей жены и пребывания с ней, десятимесячный отпуск от самого ближайшего срока.

5 апр. 1913

С истинным почтением

арт. Пр. орк. Мих. Вас. Матюшин

На другой стороне листа это комментирует доктор М. Булавинцев. Да, подтверждает он, все так. Может, даже хуже, чем думает муж.

Честь имею донести Вашему превосходительству, что жена артиста Матюшина больна злокачественной формой малокровия и быстро прогрессирующей ввиду тяжелого положения необходимо пребывание за городом на свежем воздухе и усиленное лечение и питание общее состояние настолько тяжелое что за ней требуется усиленный внимательный и постоянный уход.

Доктор пишет одно, а думает о другом. Уж очень ему хочется продлить жизнь пациентки. Поэтому, вопреки печальному итогу, фраза продолжается. Не считается с тем, сколько раз следовало поставить точку.

Одно дело надежды, а другое – обязанности. Доктор сделает все, что в его силах, а если не выйдет, подготовит родственников к ее уходу. Об этом говорит заключение. О «лечении» в нем написано раз, а «усиленный» повторено дважды. Это значит, что микстуры важны, но поможет только покой.

Гуго Варлих все так и понял. Все же у него музыкальный слух, а слух – это чутье. Прибавьте сердечность, без которой не сыграешь Рахманинова и Скрябина.

Концертмейстер не пропустил просьбы о девяти месяцах. Какие такие сроки при этом диагнозе! Посомневавшись, он опять доверился слуху. Подумал, что это не в его власти. У него нет возражений, а уж как оно будет, решать не ему.

Когда Гуро вскоре умерла, стало ясно, что еще хотел сказать доктор. Он понимал, что это не отъезд, а побег. Пациентка и ее муж хотели выйти из круга сочувствующих и остаться наедине с неизбежным.

Глава пятая

Гуро умирает

Для музыканта нет пространства, а есть только время. Зато живописцу небезразлично место действия. Даже если речь о портрете. Человека на первом плане он должен соотнести с фоном.

В данном случае музыканту помогал художник. Первый не думал об обстановке, а второй все замечал. Не пропустил закрытых штор и теней по стенам… В комнате Елены весь день сумрачно. Может показаться, что время остановилось.

Год назад Гуро тоже приезжала в Уусиккирко. В это время начались ее приступы, и она слегла. Матюшин раздвинул шторы на веранде, и из окон хлынул свет. Он был такой силы, что в нем растворились лицо и подушка.

Вспоминал ли Бенедикт Лившиц эту картину, когда описывал «излучавшуюся на все окружающее, умиротворенную прозрачность человека, уже сведшего счеты с жизнью»? Как бы то ни было, все это тут есть. Елена уходит туда, откуда идет свет. Не только она, но и комната им пронизаны – все темное рядом с ней так истончилось, что чуть ли не засияло.

После того как мы увидели ее на этом холсте, попробуем понять, что она чувствовала. Конечно, близкие о многом догадывались, но больше всего было известно дневнику.

Как мы знаем, проза Гуро говорит о мгновениях. Случится что-то ее задевающее, и она сразу достает тетрадь… Сейчас рассказывать было не о чем. Все повторялось, начиная приступами и заканчивая процедурами.

Когда в настоящем удивляться нечему, обращаешься к прошлому. Правда, болезнь и тут вмешивается. Пишешь про «рай любви и таланта», а буквы подпрыгивают на линии строки. Напоминают, что все хорошее было когда-то и уже не повторится.

Чтобы писать внятно, нужны силы, а у нее их все меньше. Прежде впечатлений было сколько угодно, а теперь остались только стены и потолок. Как на экране, на них возникают разные картины.

Все замечать – ее обязанность литератора. Так поневоле мы стали свидетелями. Вот Елена ощутила себя полой емкостью, заполненной ужасом до краев. Или червяком – скользким, корчащимся под ботинком. Представив это, она написала: «Раздавленная, я ползла».

Чем хуже она себя чувствует, тем больше тумана. «Мне хотелось кровопролития, чтобы под трупами спасти своих людей (своих единомышленников)». Неужто это об утраченных смыслах? Слова тут потеряли значение, а значит, пали в этой битве.

Тем удивительней появление света (уж не начал ли действовать морфий?) в соседней записи. Пространство расширилось, и она увидела не готовый опуститься ботинок, а огромное небо.

Я уходила все дальше в пустое поле под нависшими тюремными мыслями… – писала она. – Это абстрактная сторона одиночества, до чего я дойду… подумала я и отчаянно напрягла мысли… Звала людей, звала товарищей, чтобы не быть одной. «Я верю в вас», – кричала я мыслями, которые соединяют народы, чтобы не быть одной.

На последней фразе боль вернулась, и слова опять попадались не те. Добавляешь обезболивающего, и в воображении возникает пейзаж:

Кругом в голубоватом старом поле стоял дождь. Во всю сторону перевалом уклонами ширилось поле.

Так мы движемся от одной записи к другой, от острой боли к короткому просветлению. Откуда-то выплывают «чашки… китайской синьки, кофейник друзей и ананас радости». В эту триединую формулу счастья вписываются «состояние созерцания, белая дача, август». Завершают эту картину «золотистые белокурые волосики, по которым ласково проводит солнце».

Запись называется не «Диагноз», не «Близкий конец», а «Творчество». Ведь только работа может ее спасти. Кажется, сейчас их двое – первая очень больна, а вторая смотрит на себя со стороны и пытается описать.

Последней умирает не надежда, а способность к созиданию. Гуро видит, как опухоль переходит все границы и хозяйничает в доме. «Уже половинки со стульев, шкафа, стола съедены изжелта-мутным же. Уже половина головы отпадает…» В финале она не выдерживает и едва не кричит: «Сжалься, сжалься над жалким! Болит у меня мое – и не виновато оно в том, что было: если виновата, то я».

Словом, существуют «я» и «мое». Почему тело должно отвечать за сознание? Если наказывать, то не плоть, а дух. По крайней мере, не придется так мучиться.

В апреле плоть совсем сдалась, но дух еще держался. Елена опять попросила поднять шторы. Как год назад, когда муж нарисовал ее лежащей в постели, наступила весна, и из окон шел свет.

Елена умирала, но продолжала сочинять.

Ручеек прозрачный из-под ворот по красным и синим мостовинам бежал, – писала она, – и было видно сразу, что камни мостовой были невинны от городских грехов. А над воротами прозрачней юного ручейка чирикала птичка.

Вот что навсегда. Поле с дождем – и живой комочек, призывающий к чистоте и независимости. Ее не станет, но дождь будет идти, а птичка петь.

Когда Матюшин это читал, рядом с некоторыми записями он пометил: «Дневник из ран». Значит, раны – это не только кровь и боль, но это чириканье. Его можно расслышать в тех фразах, в которых перекликаются: «ейк» – «чир» – «птич».

Последняя запись помечена двенадцатым апреля. Только домашние знали, что происходило в оставшиеся ей полторы недели.

К домашним присоединим кота Бота. Как рассказала Громозова, он понял, что происходит что-то непоправимое, и почти не вылезал из-под шкафа.

Интересно, почему его так назвали? Бот – небольшое парусное судно, а botte по-французски – сапог. Возможно, тут оба значения. Передвигался кот быстро, как парусник, а, растянувшись на полу, длиной и чернотой не уступал голенищу.

Еще раз оценим способность Елены отражаться. Судя по фото, сделанные ею куклы в эти дни прятались в тени. С куклами были солидарны фарфоровые собачки на тумбочке. Они и прежде грустили, а сейчас на их мордочках прочитывался страх.

Это я отвлекал вас от главного. Не хочется говорить об этом, но придется. Обычно Матюшин старался в быт не погружаться, но тут ничего не пропустил. «Усиленный, внимательный и постоянный уход», прописанный доктором, не исключал и последней заботы. Елена умерла у него на руках.

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
379 ₽

Начислим

+11

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
0+
Дата выхода на Литрес:
28 марта 2025
Объем:
200 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785444828243
Правообладатель:
НЛО
Формат скачивания: