Читать книгу: ««Я» и «Оно»»
Текст печатается по изданию:Фрейд З.По ту сторону принципа наслаждения. «Я» и «Оно». Неудовлетворенность культурой. СПб.: Алетейя, 1998
Перевод с немецкого

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015 Издательство АЗБУКА®
По ту сторону принципа наслаждения
Jenseits des Lustprinzips
I
В психоаналитической теории мы без сомнений принимаем положение, что ход психических процессов автоматически регулируется принципом наслаждения, т. е. мы считаем, что этот процесс каждый раз возбуждается связанным с неудовольствием напряжением и затем принимает такое направление, что его конечный результат совпадает с уменьшением этого напряжения – с избежанием неудовольствия или с порождением удовольствия. Рассматривая изучаемые нами психические процессы с учетом этого хода развития, мы вводим в нашу работу «экономическую» точку зрения. Мы думаем, что постановку вопроса, которая, наряду с топическим (пространственным) и динамическим моментом, пытается учесть и этот экономический момент, – можно считать наиболее совершенной из всех возможных в настоящее время. Ее по заслугам следует назватьметапсихологической.
Нас при этом не интересует, насколько мы при выдвижении принципа наслаждения приблизились или присоединились к определенной, исторически установленной философской системе. Мы приходим к таким спекулятивным предположениям, пытаясь описать факты ежедневного наблюдения в нашей области и дать себе в них отчет. Приоритет и оригинальность не являются целями психоаналитической работы, а впечатления, на которых основано установление этого принципа, так очевидны, что едва ли возможно их не заметить. Мы преисполнились бы признательности к философской или психологической теории, которая сумела бы объяснить нам значение столь императивных для нас ощущений удовольствия и неудовольствия. К сожалению, ничего приемлемого нам не предлагают. Эта область является наиболее темной и недоступной областью психической жизни, и если уж мы никак не можем уклониться от ее рассмотрения, то самые широко взятые гипотезы будут, как я думаю, самыми лучшими. Мы решили соотнести удовольствие и неудовольствие (и количество возбуждения, имеющегося в нашей психической жизни и ничем не связанного), и притом так, чтобы неудовольствие соответствовало повышению этого количества, а удовольствие – понижению. При этом мы думаем о простом отношении между силой ощущений и изменениями, которые с ними связаны; менее всего – после всего опыта психофизиологии – о прямой пропорциональности; вероятно, решающим для ощущения моментом является мера его уменьшения или увеличения во времени. Возможно, что здесь уместен был бы эксперимент; для нас, аналитиков, не рекомендуется вникать в эти проблемы, пока мы не можем руководствоваться совершенно определенными наблюдениями.
Нас, однако, не может не затронуть то, что такой глубокий исследователь, как Г. Т. Фехнер, представлял теорию удовольствия и неудовольствия, в основном совпадающую с той теорией, на которую нас наталкивает психоаналитическая работа. Мысли Фехнера изложены в небольшой статье «Einige Ideen zur Schöpfungs- und Entwicklungsgeschichte der Organismen», 1873. (Abschnitt XI. Zusatz. S. 94). Он говорит следующее: поскольку сознательные побуждения всегда имеют отношение к удовольствию или неудовольствию, постольку и удовольствие и неудовольствие можно представить себе как имеющие психофизическое отношение к условиям стабильности; на этом можно основать гипотезу, которую я подробно намерен изложить в другом месте, а именно: что такое психофизическое движение, превышающее порог сознания, наделено известной мерой удовольствия, когда оно сверх известной границы приближается к полной стабильности, и известной мерой неудовольствия, когда оно сверх известной границы отклоняется от нее; в то же время между обеими границами, которые можно назвать качественным порогом удовольствия и неудовольствия, имеется известное пространство эстетической индифферентности.
Факты, которые дали нам повод поверить в господство принципа наслаждения в психической жизни, находят выражение и в гипотезе, что психический аппарат стремится сохранить содержащееся в нем количество возбуждения на возможно низком уровне или, по крайней мере, в постоянном состоянии. Это та же, лишь иначе сформулированная, гипотеза, так как если работа психического аппарата направлена на количественное понижение возбуждения, то все, что его повышает, будет ощущаться как противное функции, т. е. как неудовольствие. Принцип наслаждения выводится из принципа постоянства; действительно, принцип постоянства открылся из фактов, которые натолкнули нас на установление принципа наслаждения. При более подробной дискуссии мы увидим, что это стремление, которое мы приписали психическому аппарату, как особый случай, подчиняется фехнеровскому принципутенденции к стабильности, который он поставил в соотношение с ощущениями удовольствия и неудовольствия.
Но тогда нам придется сказать, что, собственно говоря, неправильно говорить о господстве принципа наслаждения в ходе психического процесса. Если бы таковое господство существовало, то большинство наших психических переживаний сопровождалось бы наслаждением или приводило бы к наслаждению, а ведь даже самый общий опыт противоречит такому заключению. Итак, может происходить лишь следующее: в душе имеется сильная тенденция к принципу наслаждения, но ей противодействуют известные другие силы и условия, так что конечный исход не всегда может соответствовать тенденции к наслаждению. Сравни замечание Фехнера в похожем случае: «Но поскольку тенденция к цели еще не означает достижения цели и цель вообще может достигаться только приблизительно…» Если мы теперь займемся вопросом, какие условия могут препятствовать осуществлению принципа наслаждения, то мы снова вступаем на твердую и знакомую почву и можем широко использовать для ответа наш аналитический опыт.
Первый случай такой заторможенности принципа наслаждения знаком нам как закономерный. Мы знаем, что принцип наслаждения присущ первичному способу работы психического аппарата и что ввиду трудностей, которые имеются во внешнем мире, этот принцип с самого начала является для самоутверждения организма не только непригодным, но и чрезвычайно опасным. Под влиянием инстинкта самосохранения «Я» этот принцип сменяетсяпринципом реальности, который, не отказываясь от конечного получения наслаждения, все же требует и приводит отсрочку удовлетворения, отказ от многих возможностей последнего, а также временное перенесение неудовольствия на долгом окольном пути к удовольствию. Принцип наслаждения затем еще долгое время остается методом работы сексуальных первичных позывов, которые труднее «воспитуемы», и мы повторно встречаемся с фактом, что, может быть, под влиянием последних, а может быть, и в самом «Я» принцип наслаждения побеждает принцип реальности, принося вред всему организму.
Между тем совершенно несомненно, что смена принципа наслаждения принципом реальности является причиной лишь незначительной части чувства неудовольствия, и притом не самой интенсивной его части. Человеческое «Я» проходит свое развитие к более высокой организации, и в ходе этого развития появляется другой, не менее закономерный источник излучений неудовольствия, который возникает из конфликтов и расколов в психическом аппарате. Почти вся энергия, наполняющая этот аппарат, исходит из наличествующих в нем инстинктивных стремлений, но не все они допускаются в те же самые фазы развития. В этом процессе развития все снова и снова повторяется факт, что отдельные первичные позывы или части их в своих целях и требованиях оказываются несовместимыми с остальными первичными позывами, которые могут объединиться в целостное «Я». В таком случае они откалываются от этого единства процессом вытеснения, задерживаются на более низких ступенях психического развития и сначала отрезаются от возможности удовлетворения. Если же – как это легко может случиться с вытесненными сексуальными первичными позывами – им позже окольными путями удается пробиться к прямому или суррогатному удовлетворению, то этот успех, который при иных обстоятельствах мог бы быть возможностью удовольствия, ощущается «Я» как неудовольствие. Как следствие старого конфликта, который кончился вытеснением, принцип наслаждения получил новый прорыв именно тогда, когда известные первичные позывы, в соответствии с принципом, работали над созданием нового удовольствия. Подробности процесса, при котором вытеснение заменяет возможность удовольствия источником неудовольствия, еще не вполне понятны или не могут быть ясно описаны, но можно с уверенностью сказать, что все виды невротического неудовольствия имеют этот характер – удовольствие не может ощущаться как таковое1.
Оба указанных здесь источника неудовольствия далеко еще не покрывают большинства наших переживаний неудовольствия, но об остатке их, по-видимому, можно с некоторым правом утверждать, что наличие этого остатка не противоречит господству принципа наслаждения. Наибольшая часть неудовольствия, которое мы ощущаем, является ведь неудовольствием от восприятия: или это восприятие давления неудовлетворенных первичных позывов, или это внешнее восприятие, иногда мучительное само по себе либо возбуждающее в психическом аппарате неприятные ожидания и опознающееся им как опасность. Реакция на эти требования первичных позывов и на угрозу опасности, в которой и выражается специфическая деятельность психического аппарата, может затем должным образом быть направляема принципом наслаждения или модифицирующим его принципом реальности. Таким образом, отпадает необходимость признать более широкое ограничение принципа наслаждения; но именно исследование психической реакции на внешнюю опасность может дать новый материал и вызвать новые вопросы в изучаемой здесь проблеме.
II
С давних пор было известно и отмечалось состояние, которое возникает после тяжелых механических сотрясений, железнодорожных катастроф и прочих несчастных случаев, связанных с опасностью для жизни. Это состояние называется «травматическим неврозом». Ужасная война, которая только что закончилась, вызвала большое количество таких заболеваний и, по крайней мере, положила конец искушению относить эти случаи к органическому повреждению нервной системы, вызванному механической силой2. Общее состояние при травматическом неврозе близко к истерии богатством похожих моторных симптомов, но, как правило, превосходит ее ярко выраженными признаками субъективного страдания (примерно как при ипохондрии или меланхолии), а также доказательствами гораздо более широкого общего ослабления и потрясения психических действий. Однако до сих пор не достигнуто полное понимание как неврозов войны, так и травматических неврозов мирного времени. При неврозах войны понимание, с одной стороны, пополнялось, а с другой – затемнялось тем обстоятельством, что иногда та же самая картина болезни появлялась без вмешательства грубой механической силы; в простом травматическом психозе выделяются две черты, с которых можно было начать размышления. Во-первых, основной причиной, вызывавшей заболевание, оказывался, по-видимому, момент неожиданности и страха, а во-вторых, одновременно полученное повреждение или ранение в большинстве случаев противодействовало возникновению невроза.
Слова «испуг», «страх», «боязнь» без всякого права употребляются как синонимы. Их можно точно разграничить по их отношению к опасности. Боязнь означает известное состояние ожидания опасности и подготовки к ней, даже если опасность неизвестна; страх требует определенного объекта, которого страшишься; испугом называется состояние, в которое впадаешь, очутившись в опасности, к которой не подготовлен; это понятие (испуг) подчеркивает момент неожиданности. Я не думаю, что боязнь может вызвать травматический невроз; в боязни есть что-то, что предохраняет от испуга, а значит, и от невроза испуга. К этому положению мы позже вернемся.
Изучение сновидений может считаться самым надежным путем для исследования глубинных психических процессов. Сновидения при травматическом неврозе имеют ту характерную черту, что они возвращают больного к ситуации, при которой произошел несчастный случай, и он просыпается с новым испугом. Этой особенности слишком мало удивляются. Принято думать, что факт постоянного появления травматического переживания в сновидениях как раз и является доказательством силы впечатления, которое оно произвело. Больной, так сказать, психически фиксирован на травму. Такие фиксации на переживание, вызвавшее заболевание, нам уже давно знакомы в истерии. Брейер и Фрейд пришли к выводу в 1893 году, что истерики страдают главным образом от воспоминаний. Такие наблюдатели, как Ференци и Зиммель, многие моторные симптомы в неврозах войны также объясняли фиксацией на момент травмы.
Мне, однако, не известно, чтобы больные травматическим неврозом в бодрствующем состоянии много занимались воспоминаниями о своем несчастном случае. Они, скорее, стараются о нем не думать. Принимая само собой разумеющимся, что ночной сон возвращает больных в ситуацию, вызвавшую заболевание, природа снов понимается неправильно. Этой природе снов больше соответствовал бы показ больному картин его здорового прошлого и желанного выздоровления. Если мы не хотим, чтобы сны невротиков, заболевших от травмы, отняли у нас веру в то, что сны имеют тенденцию исполнять несбывшиеся желания, то нам остается, по крайней мере, признать, что при этой болезни функции сна, как и многое другое, находятся в состоянии потрясения и отклоняются от своих тенденций, или нам пришлось бы припомнить мазохистские тенденции «Я».
Теперь я предлагаю оставить темную и мрачную тему травматического невроза и изучить способ работы психического аппарата на основании его самой ранней нормальной деятельности. Я имею в виду детские игры.
Различные теории о детской игре совсем недавно составлены и аналитически рассмотрены З. Пфейфером в «Imago» (V/4). На этот труд я здесь и сошлюсь. Эти теории стараются разгадать мотивы игры, не выдвигая на первый план экономическую точку зрения, т. е. учет полученного удовольствия. Не намереваясь охватить эти явления в целом, я воспользовался представившейся мне возможностью объяснить первую игру мальчика полутора лет, изобретенную им самим. Это было больше, чем поверхностное наблюдение, так как я прожил с ребенком и его родителями несколько недель под одной крышей, и прошло довольно продолжительное время, пока я догадался о смысле его загадочных и постоянно повторявшихся действий.
Ребенок отнюдь не был преждевременно развит; в полтора года он говорил лишь немного понятных слов, а кроме того, испускал несколько имевших для него смысл звуков, которые понимались окружающими. Но он был в добром контакте с родителями и единственной прислугой, и его хвалили как «хорошего мальчика». Он не беспокоил родителей в ночное время, добросовестно исполнял приказания не трогать известных вещей и не ходить в известные помещения и, прежде всего, никогда не плакал, когда мать уходила на несколько часов, хотя нежно был к ней привязан. Мать не только выкормила его грудью, но и вообще ухаживала за ним без посторонней помощи. У этого хорошего, послушного мальчика была все же одна неприятная привычка, а именно: забрасывать в угол комнаты, под кровать и т. д. все маленькие вещи, которые ему удалось схватить; и собирание его игрушек было делом нелегким. При этом он с выражением интереса и удовольствия произносил протяжное «о-о-о», которое, по общему мнению родителей и наблюдателей, было не междометием, а означало «вон, прочь». Я в конце концов заметил, что это – игра и что ребенок пользуется всеми своими игрушками только для того, чтобы играть в «ушли». Однажды я сделал одно наблюдение, которое подтвердило мои догадки. У ребенка была деревянная катушка, к которой была привязана веревочка. Ему никогда не приходило в голову возить ее по полу позади себя, т. е. играть с ней в тележку, но, держа катушку за веревку, он с большим искусством перебрасывал ее за край своей кроватки, так что она там исчезала, говорил при этом свое многозначительное «о-о-о» и затем за веревочку снова вытаскивал ее из-под кровати, но теперь ее появление приветствовал радостным «вот». В этом и заключалась вся игра – исчезновение и появление снова. Виден был обычно только первый акт, и этот акт сам по себе неутомимо повторялся как игра, хотя больше удовольствия, несомненно, доставлял второй акт3.
Теперь легко было объяснить смысл игры. Она была связана с большим культурным достижением ребенка: с подавлением инстинкта (отказом от удовлетворения инстинкта), т. е. с тем, что он не сопротивлялся, когда мать уходила. Но он как бы вознаграждал себя за это тем, что сам инсценировал то же самое исчезновение и возвращение с доступными ему предметами. Для аффективной оценки этой игры, конечно, безразлично, изобрел ли ее сам ребенок или усвоил ее благодаря какому-нибудь стимулирующему моменту. Наш интерес привлекает другой пункт. Уход матери едва ли был ребенку приятен или хотя бы безразличен. Как же согласуется с принципом наслаждения то обстоятельство, что ребенок повторяет это мучительное для него переживание как игру? Может быть, захочется ответить, что уход должен быть сыгран как предварительное условие для радостного возвращения, что в этом последнем и заключается собственный замысел игры. Но этому противоречило бы наблюдение, что первый акт – исчезновение – инсценировался как игра сама по себе, и притом несравненно чаще, чем вся игра, доведенная до приятного конца.
Анализ такого единичного случая не дает достоверного решения; при непредвзятом взгляде получается впечатление, что ребенок превратил свое переживание в игру по совсем другим мотивам. В этом переживании ребенку доставалась пассивная роль, он должен был что-то пережить; затем он ставит себя в активное положение и повторяет то же переживание как игру, несмотря на то, что оно неприятно. Это стремление можно было бы объяснить как инстинкт власти, который не зависит от того, было ли воспоминание само по себе приятно или нет. Но можно предположить и другое толкование: бросание предмета так, что он исчезал, могло бы быть удовлетворением подавленного в жизни чувства мести, обращенного на мать за то, что она уходила от ребенка, оно могло бы иметь упрямое значение: «Да, уходи, уходи! Ты мне не нужна – я сам тебя отсылаю». Этот же ребенок, которого я наблюдал за его первой игрой, когда ему было полтора года, через год бросал на пол игрушку, на которую сердился, и говорил: «Уходи на войну». До этого ему рассказали, что отец ушел на войну, и он нисколько не сожалел об его отсутствии, а, наоборот, чрезвычайно ясно показывал, что он и впредь хочет оставаться наедине с матерью4. Мы знаем и о других детях, которые подобные враждебные чувства к людям выражали бросанием предметов5. Если наблюдается порыв, имеющий целью психически переработать какое-либо сильное впечатление, вполне овладеть им, то мы сомневаемся, может ли такой порыв выражаться первично и независимо от принципа наслаждения. В случае, который мы здесь обсуждаем, ребенок, может быть, повторял неприятное впечатление игрой в него только потому, что с этим повторением было связано прямое наслаждение иного рода.
Дальнейшее наблюдение за детской игрой также не устраняет колебаний, какое же из двух пониманий следует выбрать. Мы видим, что дети повторяют в игре все, что в жизни произвело на них большое впечатление, причем они взвешивают силу впечатления и делают себя, так сказать, господами положения. С другой стороны, совершенно ясно, что вся игра находится под влиянием доминирующего в это время желания, а именно: быть большим и делать то, что делают большие. Можно также сделать наблюдение, что неприятный характер переживания не всегда делает его непригодным для игры. Если доктор осматривал горло или сделал ребенку маленькую операцию, то это ужасающее переживание непременно будет содержанием следующей игры, но нельзя не отметить, что наслаждение будет получено из другого источника. Переходя из пассивности переживания в активность игры, ребенок причиняет своему товарищу по игре то неприятное, что случилось с ним самим; и мстит за себя на этом заменяющем его лице.
Все эти пояснения приводят нас к выводу, что принять особый инстинкт подражания как мотив игры было бы излишним. Прибавим еще, как особое напоминание, что художественная игра и художественное подражание взрослых, которое, в отличие от поведения ребенка, предназначено для зрителя, не щадит его в отношении самых болезненных для него переживаний, как, например, в трагедии, и тем не менее может ощущаться им как высокое наслаждение. Мы, таким образом, приходим к выводу, что и при господстве принципа наслаждения имеется достаточно путей и средств, чтобы переживание, само по себе неприятное, стало предметом воспоминаний и психической переработки. Рассмотрение этих случаев и ситуаций, в конечном итоге кончающихся получением наслаждения, должно быть темой экономически направленной эстетики; для наших целей они бесполезны, так как имеют предпосылкой существование и господство принципа наслаждения; они не доказывают существования тенденций по ту сторону принципа наслаждения, т. е. тенденций более первичных, чем принцип наслаждения, и от него независимых.
III
Двадцать пять лет интенсивной работы существенно изменили ближайшие цели психоаналитической техники; они сейчас совсем иные, чем были вначале. Вначале врач мог стремиться только к тому, чтобы угадать скрытое для больного бессознательное, обозначить его и в подходящий момент сообщить больному. Психоанализ был прежде всего искусством толкования. Так как терапевтическая задача этим не разрешалась, то сейчас же возникал второй момент лечения: вызвать в больном собственные воспоминания, подтверждающие конструкцию врача. При этом основное значение имело сопротивление больного; искусство теперь заключалось в том, чтобы возможно скорее вскрыть это сопротивление, показать его больному, а затем чисто человеческим влиянием (это момент, когда внушение действует как «перенесение») убедить его отказаться от сопротивления.
Но при этом становилось все яснее, что и этим путем не вполне достигалась намеченная цель, а именно осознание бессознательного. Больной не может вспомнить всего вытесненного (может быть, как раз самого существенного) и вследствие этого не убеждается в правильности сообщенной ему конструкции. Он вынужден повторять вытесненное как переживание настоящего времени, вместо того, чтобы (как хотелось врачу)вспоминать о нем как о части своего прошлого6. Это с нежелательной точностью повторяющееся воспроизведение всегда имеет содержанием часть инфантильной сексуальной жизни, т. е. эдипова комплекса и его ответвлений; оно регулярно происходит в области перенесения, т. е. в области отношения к врачу. Если в лечении уже достигнуты такие результаты, то можно сказать, что теперь прежний невроз заменен новым неврозом перенесения. Врач старается как можно больше ограничить область этого невроза перенесения, отодвинуть как можно больше в область воспоминаний и допустить как можно меньше повторений. Для каждого отдельного случая устанавливается различное соотношение между воспоминанием и репродукцией. Как правило, врач не может уберечь больного от этой фазы лечения; он должен заставить больного заново пережить известную часть своей забытой жизни и должен заботиться о том, чтобы оставалась известная мера ясности, благодаря которой кажущаяся реальность все же всегда признавалась отображением забытого прошлого. Если это удается, то завоевана убежденность больного в этом и зависящий от этой убежденности терапевтический успех.
Чтобы яснее понять этовынуждение повторения, которое проявляется при психоаналитическом лечении невротиков, нужно прежде всего освободиться от заблуждения, что при борьбе с сопротивлением мы имеем дело с сопротивлением «бессознательного». Бессознательное, т. е. «вытесненное», вообще не оказывает лечению никакого сопротивления; оно ведь само стремится к тому, чтобы пробиться к сознанию сквозь обременяющее его давление или же разрядиться путем реального действия. Сопротивление лечению исходит от тех же более высоких слоев и систем психической жизни, которые в свое время произвели вытеснение. Но так как мотивы сопротивления и даже само сопротивление, как мы знаем, сначала при лечении не сознаются, то мы вынуждены прибегнуть к более целесообразному способу выражения. Мы избежим неясности, если сопоставим не сознательное и бессознательное, а целостное «Я» и вытесненное. Нет сомнения, что в самом «Я» многое бессознательно, и бессознательно именно то, что можно назвать «ядром Я», только незначительная его часть покрывается названием «предсознательное». После этой замены просто описательного способа выражения систематическим или динамическим мы можем сказать, что сопротивление лиц, подвергающихся анализу, исходит из их «Я», тогда мы тотчас поймем, что вынуждение повторения следует приписать бессознательному вытесненному. Вероятно, это вынуждение повторения не могло выявлять себя до тех пор, пока идущая ему навстречу работа лечения не ослабила вытеснение7. Нет никакого сомнения, что сопротивление сознательного и предсознательного «Я» состоит, так сказать, в подчинении принципа наслаждения: ведь это сопротивление стремится избавить от неудовольствия, которое возникло бы вследствие освобождения вытесненного; наши усилия направлены на то, чтобы, привлекая одновременно и принцип реальности, дать доступ такому неудовольствию. Но в каком соотношении вынуждение повторения – выявление силы вытесненного – находится к принципу наслаждения? Совершенно ясно, что большая часть того, что вынуждение повторения заставляет переживать заново, должно причинять «Я» неудовольствие, так как оно вызывает на поверхность работу вытесненных побуждений первичных позывов. Это, однако, является неудовольствием, которому мы уже дали оценку: оно не противоречит принципу наслаждения. Неудовольствие одной системы является одновременно удовлетворением другой. Но теперь мы подходим к новому и замечательному факту, который нам следует описать, а именно: вынуждение повторения вызывает из прошлого и такие переживания, которые не содержат возможности наслаждения и которые и тогда не могли быть удовлетворением даже с тех пор вытесненных побуждений первичных позывов.
Ранний расцвет инфантильной сексуальной жизни был обречен на гибель из-за несовместимости желаний ребенка с реальностью и недостаточности степени его развития. Он погиб по крайне неприятным причинам, сопровождаемый глубоко мучительными переживаниями. Потеря любви и неудача длительно нарушили чувство собственного достоинства, нанеся нарциссический шрам, который, согласно моему собственному опыту, а также высказываниям Марциновского8, сильнейшим образом способствовал развитию чувства неполноценности, которое часто наблюдается у невротиков. Сексуальная пытливость ребенка, которому его физическое развитие ставит пределы, не приходила к удовлетворяющему завершению; отсюда дальнейшая жалоба: «Я ничего не умею довести до конца, мне ничего не удается». Нежная связь, обычно с родителем другого пола, иссякла от разочарования, от напрасного ожидания удовлетворения или от ревности при рождении нового ребенка, которое ясно указывало на измену любимого или любимой; собственная, с трагической серьезностью предпринятая попытка самому произвести такого ребенка не удалась постыдным образом; убыль нежности, раньше проявлявшейся по отношению к малышу, повышенные требования в воспитании, серьезные слова, а иной раз и наказание, вскрыли наконец полностью то пренебрежение, которому он подвергается. Существует несколько определенных типичных явлений, на которые мы регулярно наталкиваемся, – таких, какими бывает положен конец характерной любви этого детского возраста.
Невротики в перенесении повторяют и с большим искусством заново воскрешают все эти тягостные ситуации и мучительные переживания. Они стремятся оборвать еще не законченное лечение: они чувствуют, что ими опять пренебрегают; они вызывают врача на жесткие слова и холодное с ними обращение; они находят подходящий объект для своей ревности; страстно желанное ими в младенчестве дитя они заменяют намерением или обещанием большого «подарка», который в большинстве случаев бывает так же нереален, как и то дитя. Все это в прошлом не могло вызывать удовольствия; казалось, оно вызвало бы теперь меньше неудовольствия, если появилось бы в виде воспоминания или сновидения, а не приняло бы форму нового переживания. Суть здесь, конечно, в действии первичных позывов, которые должны были привести к удовлетворению. Однако имевшийся уже опыт, что эта деятельность и тогда вызывала только неудовольствие, ни к чему не привел. Он, вопреки этому, повторяется; какая-то вынужденность толкает на это.
То, что психоанализ вскрывает в феноменах перенесения невротиков, можно найти в жизни и неневротиков. У них это производит такое впечатление, будто их преследует судьба, будто в их жизни есть какая-то демоническая черта; психоанализ с самого начала считал, что такая судьба большей частью создается ими самими и предопределяется влиянием раннего детства. Вынужденность, которая при этом проявляется, не отличается от вынуждения повторения невротиков, хотя эти лица никогда не проявляли признаков невротического конфликта, который обнаруживался бы образованием симптомов. Так, например, известны лица, у которых любые человеческие отношения кончаются одним и тем же: благодетель, которого каждый из питомцев через некоторое время покидает в озлоблении, как бы различны эти питомцы ни были, как будто приговорен к тому, чтобы изведать всю горечь неблагодарности; есть мужчины, у которых каждая дружба кончается тем, что друг их предает; есть другие, которые в своей жизни бесчисленное количество раз избирают другое лицо в качестве большого личного или даже общественного авторитета, а затем, через определенное время, низвергают этот авторитет со своего пьедестала и заменяют новым; есть влюбленные, у которых нежное отношение к женщине проходит те же самые фазы и приводит к такому же концу, и т. д. Мы совсем не склонны удивляться этому вечному повторению того же самого, если дело идет об активном поведении данного лица и если мы найдем в его характере ту постоянную черту, которая должна выявляться в повторении одних и тех же переживаний. Гораздо сильнее действуют на нас те случаи, когда данное лицо кажется переживающим пассивно, без влияния со своей стороны, переживая в то же время всегда повторение той же судьбы. Припомним, например, историю женщины, которая выходила замуж три раза подряд, причем каждый из ее мужей через короткое время заболевал и она за каждым ухаживала вплоть до самой его смерти9. Самое трогательное поэтическое изображение такой судьбы дал Тассо в романтическом эпосе «Освобожденный Иерусалим». Герой Танкред, сам о том не ведая, убил свою возлюбленную Клоринду, когда она сражалась с ним в латах вражеского рыцаря. После ее похорон он проникает в зловещий заколдованный лес, повергающий войско крестоносцев в ужас. Там он рассекает мечом высокое дерево, но из древесной раны струится кровь, и голос Клоринды, душа которой была заключена в дерево, обвиняет его, что он снова ранил возлюбленную.
Учитывая такие факты в поведении людей во время перенесения и в судьбе отдельных лиц, мы отваживаемся на предположение, что в психической жизни людей действительно существует вынуждение повторения, которое выходит за пределы принципа наслаждения. Теперь мы склонны будем отнести к этому вынуждению сны травматического невротика и видеть в нем стимул к игре ребенка. Правда, мы должны признать, что только в редких случаях мы видим действие вынуждения повторения в чистом виде, не поддержанное другими мотивами. Мы уже подчеркнули, какие иные толкования допускает возникновение детской игры. Кажется, что в ней тесно соединились вынуждение повторения и прямое, дающее наслаждение удовлетворение первичных позывов. Феномены перенесения явно служат сопротивлению со стороны «Я», настаивающего на вытеснении. Вынуждение повторения, которое должно послужить делу лечения, перетягивается «Я» на свою сторону («Я» хочет удержать принцип наслаждения). В том, что хотелось бы назвать судьбой, многое, как нам кажется, можно объяснить рационально, и введение нового таинственного мотива не требуется. Наименее сомнителен, может быть, случай травматических сновидений. Но при ближайшем рассмотрении следует признать, что и в других случаях сущность дела не исчерпывалась действием известных мотивов. Остается еще достаточно материала, оправдывающего гипотезу о вынуждении повторения, и оно-то кажется нам первичнее, элементарнее и спонтаннее, чем отодвинутый в сторону принцип наслаждения. Но если в психической жизни имеется такое вынуждение повторения, то нам хотелось бы знать о нем подробнее. Мы хотели бы знать, какой функции оно соответствует, при каких условиях может проявляться и каково его отношение к принципу наслаждения, которому мы ведь до сих пор приписывали в психической жизни господство в процессах возбуждения.
IV
Теперь следует спекуляция (умозрение), часто далеко заходящая, которую каждый, в зависимости от своей собственной установки, может принять или отвергнуть. Из любопытства, куда это приведет, мы делаем дальнейшую попытку последовательной эксплуатации идеи.
Психоаналитическая спекуляция берет своей отправной точкой впечатление, полученное при исследовании бессознательных процессов, а именно тот факт, что сознание не является наиболее общей чертой психических процессов, а, может быть, представляет собой только их особую функцию. Пользуясь метапсихологической терминологией, психоанализ утверждает, чтосознание есть работа особой системы, которую он называет СЗ. Так как сознание в основном дает восприятие раздражений, идущих от внешнего мира, а также ощущения удовольствия и неудовольствия, которые могут исходить лишь из глубины психического аппарата, системе В – СЗ может быть отведено пространственное положение. Она должна находиться на границе внешнего и внутреннего, быть обращенной к внешнему миру и облекать другие психические системы. Заметим при этом, что мы не высказали чего-либо совершенно нового, а лишь примкнули к локализирующей анатомии мозга, которая помещает сознание в мозговую кору – во внешний, облекающий слой центрального органа. Анатомии мозга нечего задумываться над вопросом, почему – говоря анатомически – сознание помещено как раз на поверхности мозга, а не находится где-нибудь хорошо укрытым в самых его глубинах. Может быть, мы лучше будем ориентироваться в этой ситуации, разбирая нашу систему В – СЗ.
Сознание является не единственным свойством, которое мы приписываем процессам, происходящим в этой системе. Опираясь на впечатления нашего психоаналитического опыта, мы предполагаем, что все процессы раздражения в других системах оставляют в них длительные следы как основу памяти, иными словами – остатки воспоминаний, не имеющих ничего общего с осознанием. Сильнее и прочнее всего они сказываются часто тогда, когда вызвавший их процесс никогда не доходил до сознания. Но нам трудно поверить, чтобы такие длительные следы раздражения могли возникать и в системе В – СЗ. Если бы они всегда оставались сознательными, то очень скоро ограничили бы пригодность системы к восприятию новых раздражений10; в другом случае, если бы они были бессознательны, то поставили бы перед нами задачу объяснить существование бессознательных процессов в системе, функционирование которой обычно сопровождается феноменом сознания. Нашей гипотезой, которая делает осознание принадлежностью особой системы, мы, так сказать, ничего бы не изменили и ничего не выиграли. Хотя такое соображение и не вполне надежно, оно все же заставляет нас подозревать, что осознание и оставление следа в памяти являются процессами, несовместимыми в одной и той же системе. Мы могли бы тогда сказать, что в системе СЗ процесс раздражения делается сознательным, но не оставляет длительного следа; все его следы, на которые опирается воспоминание, получаются при продвижении раздражения в следующие внутренние системы. В этом смысле набросана и та схема, которую я прибавил к спекулятивному разделу моего «Толкования сновидений» в 1900 году. Если принять во внимание, как мало мы знаем о возникновении сознания из других источников, то тезис, что сознание возникает на месте следа воспоминания, имеет хоть то значение, что представляет собой нечто сколько-нибудь определенное.
Система СЗ имела бы, таким образом, ту особенность, что процесс раздражения, в отличие от всех других психических систем, не оставляет в ней длительного изменения ее элементов, а как бы растворяется в феномене осознания. Такое отклонение от общего правила объясняется одним фактором, который имеет значение исключительно для этой одной системы. Этим фактором, отсутствующим у других систем, легко могло бы быть экспонированное положение системы СЗ, ее непосредственное столкновение с внешним миром.
Представим себе живой организм в его наиболее упрощенном виде, как недифференцированный пузырек субстанции, способной к раздражению; тогда его поверхность, обращенная к внешнему миру, сама дифференцирована своим положением и является органом, воспринимающим раздражение; действительно, эмбриология, как повторение истории развития, показывает, что центральная нервная система происходит от эктодермы и серая мозговая кора есть все еще потомок примитивной поверхности и, возможно, что путем наследования переняла некоторые ее существенные качества. Тогда легко можно было бы представить себе, что в результате беспрерывного натиска внешних раздражений на поверхность пузырька субстанция этого пузырька вплоть до определенной глубины подвергается постоянному изменению, вследствие чего процесс раздражения в ней протекает иначе, чем в более глубоких слоях. Так образовалась кора, которая, в конце концов, настолько прожжена действием раздражений, что представляет наиболее благоприятные условия для восприятия раздражений и на дальнейшее видоизменение не способна. При переносе на систему СЗ это означало бы, что элементы системы при прохождении раздражения не способны более к длительному изменению, так как в этом смысле они уже видоизменены до предела. Но теперь они в состоянии дать начало возникновению сознания. Можно составлять себе различные представления о природе этого видоизменения субстанции и процесса раздражений в ней, но эти предположения в настоящее время не поддаются проверке путем исследования. Можно предположить, что, переходя от одного элемента к другому, раздражение должно преодолевать сопротивление и что это уменьшение сопротивления именно и оставляет длительный след раздражения (прокладка пути); таким образом, в системе СЗ такого сопротивления при переходе от одного элемента к другому больше бы не существовало. Это представление можно сблизить с мыслями Брейера; он делает различие между латентной (связанной) и свободно подвижной энергией заряда в элементах психической системы11; элементы системы СЗ были бы тогда лишены связанной энергии и содержали бы лишь свободноотводимую энергию. Но мне кажется, что пока лучше высказываться об этом предмете по возможности неопределенно. При помощи этих рассуждений мы все же известным образом связали возникновение сознания с положением системы СЗ и зависящими от нее особенностями процесса раздражения.
Но мы должны больше сказать о живом пузырьке с его корковым слоем, воспринимающим раздражение. Эта частица живой субстанции парит среди внешнего мира, заряженного сильнейшими энергиями; она неминуемо была бы убита действием раздражений, которые исходят от этих энергий, если бы не была снабжена защитным покровом. Она приобретает этот покров посредством того, что самая наружная ее поверхность теряет свою живую структуру, делается до известной степени неорганической и теперь действует как особая оболочка или мембрана, задерживающая раздражение; таким образом, энергии внешнего мира лишь некоторой долей своей интенсивности могут проникнуть в следующие, оставшиеся живыми слои. Эти последние, прикрытые защитным покровом, могут теперь отдаться восприятию допущенных количеств раздражения. Таким образом, наружный слой своим отмиранием предохранил от подобной участи все более глубокие слои; по крайней мере, до тех пор, пока не придут раздражения столь мощные, что прорывают защитный покров. Для живого организма защита от раздражения является, пожалуй, более важной задачей, чем его восприятие; он снабжен собственным запасом энергии и должен прежде всего стремиться к тому, чтобы оградить особенные, действующие в нем формы трансформации энергии от уравнивающего, следовательно, разрушающего влияния огромных энергий, действующих во внешнем мире. Восприятие раздражений служит прежде всего намерению узнать направление и род внешних раздражений, а для этого достаточно воспринимать из внешнего мира маленькие пробы, отведывать их в незначительных дозах. У высокоразвитых организмов воспринимающий корковый слой прежнего пузырька давно уже ушел в глубину организма, но некоторые его частицы остались на поверхности непосредственно под общим защитным слоем. Это органы чувств, которые в основном устроены для восприятия специфических воздействий раздражения и, сверх того, имеют особые приспособления для дальнейшей защиты против слишком больших количеств раздражения и для задержки несоответствующих видов раздражения. Для органов чувств характерно, что они прорабатывают лишь очень незначительные количества внешнего раздражения – они берут из внешнего мира, так сказать, только выборочные пробы; их, может быть, можно сравнить со щупальцами, которые ощупывают внешний мир и затем снова от него отстраняются.
Здесь я разрешу себе бегло затронуть одну тему, которая заслуживала бы самого подробного освещения. Тезис Канта, что время и пространство являются необходимыми формами нашего мышления, в настоящее время может быть подвергнут дискуссии на основе известных психоаналитических познаний. Мы узнали, что бессознательные психические процессы сами по себе безвременны. Это прежде всего означает, что они упорядочены не временно, что время в них ничего не меняет и что понятие времени не может к ним применяться. Это отрицательные характерные черты, которые можно ясно себе представить только путем сравнения с сознательными психическими процессами. Как кажется, наше абстрактное представление о времени безусловно произошло от метода работы системы В – СЗ и соответствует самовосприятию последней. При этой работе системы может наметиться другой путь защиты от раздражений. Я знаю, что эти утверждения звучат очень глухо, но пока должен этим ограничиться.
Ранее мы видели, что живой пузырек снабжен защитным покровом от раздражений внешнего мира. Мы установили также, что следующий его корковый слой должен быть дифференцирован как орган, воспринимающий раздражение извне. Но этот чувствительный слой коры, позднейшая система СЗ, получает раздражения и изнутри; положение системы между внешним и внутренним и различия условий для воздействия одной и другой стороны являются решающими факторами в работе системы и всего психического аппарата. Против «извне» имеется защитный слой, и количества прибывающего раздражения могут влиять только в уменьшенном масштабе; но по направлению к «внутри» защита от раздражений невозможна, раздражения более глубоких слоев переносятся непосредственно и в полном масштабе на всю систему, причем известные особенности их прохождения производят ряд ощущений: удовольствие – неудовольствие. Конечно, раздражения, приходящие изнутри, по своей интенсивности и по другим качественным характеристикам (например, по их амплитуде) будут более адекватны способу работы системы, чем раздражения, притекающие из внешнего мира. Эти условия, однако, решающим образом определяют два момента: во-первых, господство над всеми внешними раздражениями ощущений удовольствия и неудовольствия, которые являются индикатором процессов, происходящих внутри аппарата; и, во-вторых, деятельность по отношению к таким внутренним раздражениям, которые приводят к слишком большому увеличению неудовольствия. Проявится склонность изживать их так, как будто они действуют не изнутри, а извне, и этим создается возможность применить к ним средства защиты, действующие в защитном покрове. Таково происхождениепроекции, которой суждено играть такую большую роль при возникновении патологических процессов.
У меня создается впечатление, что последние размышления позволяют нам лучше понять господство принципа наслаждения; но мы все же не нашли объяснения тех случаев, которые ему противоречат. Сделаем поэтому еще один шаг. Внешние раздражения, которые обладают достаточной силой, чтобы пробить защитный покров, мы называемтравматическими. Я думаю, что понятие травмы необходимо включает подобное соотношение с обычно действующей задержкой раздражений. Такое событие, как внешняя травма, конечно, вызовет огромное расстройство в функциях организма и приведет в действие все средства защиты. Но принцип наслаждения при этом выводится из действия. Нельзя больше задержать наводнения психического аппарата громадными количествами раздражения; теперь возникает другая задача – овладеть раздражениями, психически связать вторгшиеся раздражения с тем, чтобы далее привести их к изживанию.
Специфическое неудовольствие от физической боли есть, вероятно, результат того, что защитный покров в какой-то мере прорван. Тогда с этой части периферии к центральному психическому аппарату устремится непрерывный поток раздражений, которые в обычных условиях могли прийти только изнутри аппарата12. Какую же реакцию психической жизни можно ожидать на это вторжение? Со всех сторон напрягается зарядная энергия, чтобы вокруг места прорыва создать соответственно высокие ее заряды. Создается грандиозная «противозарядка», для осуществления которой поступаются своим запасом все другие психические системы, так что в результате следует обширное ослабление и снижение всей прочей психической работы. Мы стараемся учиться на таких примерах, связать с ними наши метапсихологические гипотезы. И мы, таким образом, приходим к заключению, что даже высокозаряженная система способна воспринимать добавочную притекающую к ней энергию и трансформировать ее в латентную зарядку, иными словами, «связать» ее психически. Чем выше собственная, находящаяся в покое зарядка, тем больше будет и ее связывающая сила; и наоборот – чем ниже ее зарядка, тем меньше система будет способна к восприятию притекающей энергии и тем разрушительнее должны тогда быть последствия такого прорыва защитного покрова. Несправедливо было бы возражение, что повышение энергетического потенциала вокруг места прорыва гораздо проще объясняется как прямое следствие прибывающего сюда раздражения. Если бы это было так, то психический аппарат получил бы только увеличение своего энергетического потенциала, а парализующий характер боли и ослабление всех других систем остались бы необъясненными. Чрезвычайно бурные отводные действия боли также не опровергают нашей гипотезы, так как они происходят рефлекторно, т. е. без посредства психического аппарата. Все наши пояснения, которые мы называем метапсихологическими, страдают неясностью, и причина этого, конечно, в том, что мы ничего не знаем о природе процесса раздражения в элементах психической системы и не вправе строить какие-либо об этом гипотезы. Мы, таким образом, всегда оперируем с неизвестным X, который переносим в каждую новую формулу. Легко допустить условие, что этот процесс протекает с количественно разными энергиями; весьма вероятно также, что он включает больше, чем одно качество (например, в случае вида амплитуды). Как новый фактор, мы рассматриваем гипотезу Брейера, который считает, что имеются две формы наполнения энергией, причем следует различать одну, свободно текущую и стремящуюся к разрядке, и другую, покоящуюся зарядку психических систем (или их элементов). Мы, может быть, остановимся на предположении, что связанность энергии, вливающейся в психический аппарат, заключается в переходе из свободно текущего состояния в состояние покоя.
Я думаю, что уместна попытка рассматривать простой травматический невроз как последствие обширного прорыва защитного покрова. Этим самым старое и наивное учение о шоке подтвердилось бы, по-видимому, в противоречии к более позднему и психологически более требовательному учению, которое этиологическое значение приписывает не механическому воздействию силы, а страху и угрозе для жизни. Это противоречие, однако, не непримиримо, и психоаналитическое понимание травматического невроза не идентично с грубейшей формой теории шока. Если последняя теория сущность шока приписывает прямому повреждению молекулярной структуры или даже гистологической структуры нервных элементов, то мы стремимся понять его действие, исходя из теории прорыва защитного покрова и влияния этого факта на психический орган и из возникающих отсюда задач. Момент испуга и для нас сохраняет свое значение. Его условием является неподготовленность к боязни и отсутствие гиперзарядки систем, которые в первую очередь воспринимают раздражение. Тогда система вследствие низкой заряженности не в состоянии связать прибывающие количества раздражения и тем легче появляются последствия прорыва защитного покрова. Мы, таким образом, видим, что готовность к боязни вместе с гиперзарядкой воспринимающих систем является последней линией защиты от раздражений. Для достаточно большого количества травм разница между неподготовленными системами и системами, подготовленными гиперзарядкой, представляет собой, должно быть, решающий для исхода момент; начиная с травм известной силы, это различие, вероятно, более роли не играет. Как мы знаем, галлюцинаторное осуществление желаний при господстве принципа наслаждения стало функцией сновидений, но не на этом основываются сновидения травматических невротиков, так регулярно переносящие их в ситуацию несчастного случая; мы имеем право предположить, что тем самым они служат другой задаче, решение которой должно предшествовать моменту, когда войдет в действие господство принципа наслаждения. Эти сновидения стремятся наверстать преодоление раздражения, развивая для этого чувство боязни, отсутствие которой и было причиной травматического невроза. Они, таким образом, дают нам возможность понять функцию психического аппарата, которая, не противореча принципу наслаждения, все же является от него независимой и кажется более первоначальной, чем намерение получить удовольствие или избежать неудовольствия.
Здесь было бы уместным в первый раз признать исключение из тезиса, что сновидения являются исполнением желаний. Устрашающие сны, как я много раз подробно показывал, нельзя причислить к таким исключениям; не исключением являются и «сны карающие», так как они только заменяют осужденное желание надлежащим наказанием; они, таким образом, являются исполнением желания, вызванного чувством виновности, как реакции на отвергнутый первичный позыв. Вышеупомянутые сновидения травматических невротиков также нельзя более рассматривать с точки зрения исполнения желаний; нельзя заносить в эту рубрику и встречающиеся при психоанализе сновидения, воспроизводящие воспоминания о психических травмах детства. Скорее они подчиняются тенденции к вынуждению повторения, которое в психоанализе поддерживается вызванным при помощи «внушения» желанием снова воскресить забытое и вытесненное. Так что функция сновидения устранять мотивы нарушения сна путем исполнения желаний мешающих ему побуждений не оказывается его первоначальной функцией; выполнять эту функцию сновидение может лишь после того, как вся психическая жизнь признала господство принципа наслаждения. Если допустить, чтó существует «по ту сторону принципа наслаждения», то логичным будет и допустить, что было какое-то «предвремя», когда функцией сновидений не было исполнение желаний. Это не противоречит его позднейшей функции. Но если уже порвана эта общая тенденция, то возникает дальнейший вопрос: не встречаются ли и вне анализа такие сны, которые в интересах психического связывания травматических впечатлений следуют вынуждению повторения? Ответ на это будет, безусловно, утвердительный.
О «неврозах войны» (поскольку это название означает больше, чем только связь с поводом страдания) я в другом месте высказался, что они вполне могли бы быть травматическими неврозами, возникновение которых облегчается конфликтом «Я»13. Факт, упомянутый мною ранее, а именно, что одновременное грубое повреждение, причиненное травмой, уменьшает шансы на возникновение невроза, не будет более непонятным, если вспомнить два факта, подчеркнутых психоаналитическим исследованием: во-первых, то, что механическое сотрясение должно быть признано одним из источников сексуального возбуждения (ср. замечания о влиянии качания и езды по железной дороге в «Drei Abhandlungen zur Sexualtheorie» – Ges. Werke. Bd. V) и, во-вторых, что болезненное и лихорадочное состояние оказывает – уже во время своего процесса – огромное влияние на распределение либидо. Таким образом, механическая сила травмы освободила бы то количество сексуального возбуждения, которое вследствие недостаточной подготовки к боязни действует травматически; а одновременное физическое повреждение при участии нарциссической «гиперзарядки» страдающего органа избыток возбуждения бы связало (см. Zur Einfuhrung des Narzißmus // Ges. Werke. Bd. X). Кроме того, известно, но недостаточно использовано для теории либидо то, что такие тяжкие нарушения в его распределении, как проистекающие из меланхолии, могут быть временно устранены тем или иным органическим заболеванием и даже крайне развившееся раннее слабоумие может показать при этих условиях временный регресс.
V
Отсутствие защитного покрова, предохраняющего от раздражения изнутри, будет иметь для слоя, воспринимающего раздражение, то последствие, что передачи раздражения приобретают большее экономическое значение и часто дают повод к экономическим нарушениям, сравнимым с травматическими. Наиболее обильными источниками такого внутреннего раздражения являются так называемые первичные позывы организма – представители воздействий всех сил, рожденных в организме и перенесенных в психический аппарат; они-то и являются самым важным и самым непонятным элементом для психологического исследования.
Может быть, не слишком смелой будет гипотеза, что побуждения, исходящие от первичных позывов, принадлежат не к типу связанных нервных процессов, а к типу свободноподвижных, стремящихся к разрядке. Лучшую часть наших познаний об этих процессах мы почерпнули из изучения работы сновидений. При этом мы нашли, что процессы в бессознательных системах существенно отличаются от таковых в предсознательных системах. В бессознательных системах зарядки легко могут быть полностью перенесены, смещены или сгущены, что дало бы лишь ошибочные результаты, если бы эти процессы происходили в предсознательном материале; этим объясняются и знакомые нам странности, которые имеются в явном содержании сновидения после того, как предсознательные остатки дневных впечатлений подверглись проработке по законам бессознательного. Я назвал вид этих процессов в бессознательном психическим «первичным» процессом, в отличие от «вторичного» процесса, который наблюдается в нормальном бодрствующем состоянии. Так как все побуждения первичных позывов действуют в бессознательных системах, то не будет новостью сказать, что они следуют первичному процессу; с другой стороны, легко идентифицировать психический первичный процесс со свободноподвижной зарядкой, а вторичный процесс – с изменениями в связанной или тонической зарядке, о которых говорит Брейер14. Тогда высшим слоям психического аппарата предстояла бы задача связывать раздражение первичных позывов при достижении ими первичного процесса. Неудача такого связывания вызвала бы нарушение, аналогичное травматическому неврозу; только после совершившегося связывания могло бы беспрепятственно установиться господство принципа наслаждения (или его модификации к принципу реальности). Но этому моменту предшествовала бы другая задача психического аппарата, а именно: овладеть или связать раздражение, и притом не в противоречии с принципом наслаждения, а независимо от него и отчасти без учета последнего.
Проявления вынуждения повторения, показанные нами в ранней психической жизни ребенка и в переживаниях психоаналитического лечения, в высокой степени отличаются непреодолимым характером, а там, где они находятся в противоречии с принципом наслаждения, – характером демоническим. В детской игре нам кажется понятным, что ребенок повторяет и неприятное переживание потому, что активность дает ему гораздо большую возможность овладеть сильным впечатлением, чем просто пассивное переживание. Кажется, что каждое новое повторение улучшает это желаемое овладение; однако ребенок неустанно повторяет и свои приятные впечатления и неумолимо будет настаивать на идентичности впечатления. Эта характерная черта позже исчезает. Острота, которую слышишь второй раз, почти не производит впечатления; театральная пьеса во второй раз никогда не будет воздействовать так, как воздействовала в первый раз; и взрослого трудно уговорить вскоре перечесть книгу, которая ему очень понравилась. Новизна всегда является условием наслаждения. Но ребенок не устает требовать от взрослого повторения показанной или вместе сыгранной игры, пока тот в изнеможении от этого не откажется; если ребенку рассказали интересную историю, то он хочет не новую, а именно эту самую, твердо настаивает на полной точности повторения и исправляет каждое отклонение, которое позволил себе рассказчик, желая получить за это одобрение ребенка. При этом здесь нет противоречия принципу наслаждения; совершенно очевидно, что повторение, повторное переживание идентичного само по себе представляет источник наслаждения. У подопытного лица, наоборот, вынуждение повторять происшествия своего инфантильного периода в перенесении в любом отношении выходит за пределы принципа наслаждения. При этом больной ведет себя совсем инфантильно и этим показывает нам, что вытесненные следы воспоминаний о его детских переживаниях пребывают в нем не в связанном состоянии и даже до известной степени не способны к вторичному процессу. Вследствие несвязанности эти переживания, примыкая к остаткам дневных переживаний, способны создать желанную фантазию, которая осуществляется в сновидении. То же вынуждение повторения очень часто является терапевтическим препятствием, когда в конце лечения мы хотим добиться полной независимости больного от врача; можно предположить, что лица, сами не знакомые с анализом, испытывают смутную боязнь пробуждения чего-то, что, по их мнению, лучше бы не просыпалось, и, в сущности, страшатся появления этого демонического вынуждения.
Какова же связь между сферой первичных позывов (влечений) и вынуждением повторения? Здесь нам невольно приходит мысль, что мы напали на след общего характера первичных позывов, и быть может, и всей органической жизни вообще, – характер которой до сих пор не был опознан или, по крайней мере, достаточно подчеркнут.Первичный позыв можно было бы, таким образом, определить как присущую органической жизни тягу к восстановлению какого-то прежнего состояния, от которого живая единица вынуждена была отказаться под влиянием внешних мешающих сил, – своего рода органическая эластичность или, если угодно, выражение инерции, присущей органической жизни15.
Такое понимание первичного позыва звучит несколько чуждо, так как мы привыкли видеть в первичном позыве момент, настоятельно движущий к перемене и развитию, а теперь должны увидеть в нем как раз противоположное, а именно выражениеконсервативной природы всего живущего. С другой стороны, нам тотчас приходят в голову те примеры из жизни животных, которые, по-видимому, подтверждают историческую обусловленность первичных позывов. Когда некоторые рыбы в период нереста предпринимают затруднительные странствования, чтобы метать икру в определенных водоемах, весьма отдаленных от обычных мест пребывания, то, по толкованию многих биологов, они только возвращаются в прежние жилища своей породы, смененные с течением времени на другие. Тем же самым объясняется и странствование перелетных птиц. Но от поисков дальнейших примеров нас тотчас освободит размышление, что в феноменах наследственности и фактах эмбриологии мы имеем замечательные доказательства органического вынуждения повторения. Мы видим, что вместо того, чтобы кратчайшим путем прийти к своему окончательному облику, зародыш животного принужден (хотя бы в самом беглом сокращении) повторить структуры всех форм, от которых это животное происходит. Только самую незначительную часть такого поведения можно объяснить механически; нельзя не принимать во внимание исторического объяснения. И так же велика в животном мире способность репродукции, которая путем образования нового, совершенно идентичного органа заменяет орган потерянный. Нам, конечно, следует принять во внимание то возражение, что, кроме консервативных первичных позывов, принуждающих к повторению, есть и другие, которые стремятся к новообразованиям и прогрессу; это возражение мы, безусловно, в дальнейшем будем учитывать. Но до этого нам вплоть до самых последних выводов хочется проследить гипотезу, что все первичные позывы стремятся восстановить прежнее. Пусть то, что при этом получится, звучит «глубокомысленно» или даже мистически – мы все же не заслуживаем упрека, что стремились к такому результату. Мы ищем трезвых результатов исследования или идеи, на таком исследовании основанной; мы хотим придать им характер одной только достоверности16.
Если, таким образом, все органические первичные позывы консервативны, приобретены исторически и направлены на регресс и восстановление прежнего, то успехи органического развития мы должны отнести за счет внешних нарушающих и отвлекающих влияний. Элементарное живое существо, начиная с самого своего возникновения, не захотело бы изменяться, при одинаковых условиях всегда хотело бы повторять тот же уклад жизни. Но в конечном итоге история Земли и история ее отношений к Солнцу должна была быть тем, что наложило свой отпечаток на развитие организмов. Консервативные органические первичные позывы восприняли каждое из этих насильственных изменений строя жизни и сохранили их для повторения; они должны производить ложное впечатление сил, стремящихся к изменению и прогрессу, в то время как они имеют в виду достижение старой цели старыми и новыми путями. Можно указать и на эту конечную цель всякого органического стремления. Для консервативной природы первичных позывов было бы противоречием, если бы целью жизни было никогда до того не достигавшееся состояние. Скорее всего, этой целью должно быть старое исходное состояние, когда-то живым существом покинутое, к которому оно, обходя все достижения развития, стремится возвратиться. Если мы признаем как не допускающий исключений факт, что все живое умирает, возвращается в неорганическое, по причинамвнутренним, то мы можем лишь сказать, что цель всякой жизни есть смерть и, заходя еще дальше, что неживое существовало прежде живого.
Когда-то в неживой материи каким-то еще совершенно невообразимым силовым воздействием были пробуждены свойства жизни. Может быть, это был процесс, примерно похожий на другой процесс, пробудивший позже в известном слое живой материи сознание. Возникшее тогда в до тех пор неживой материи напряжение стремилось уравновеситься; так был дан первый первичный позыв – возвращения в неживое. Жившая в те времена субстанция еще легко умирала; жизненный путь ее был еще, вероятно, краток, направление его предопределялось химической структурой молодой жизни. Возможно, что в продолжение долгого времени живая материя все снова создавалась и снова легко умирала, пока руководящие внешние воздействия не изменились настолько, что принудили оставшуюся в живых субстанцию к все более широким отклонениям от первоначального образа жизни и к все более сложным окольным путям достижения конечной цели – смерти. Эти окольные пути к смерти, в точности удержанные консервативными первичными позывами, дали бы в настоящее время картину жизненных феноменов. Если считать природу первичных позывов исключительно консервативной, то нельзя прийти к другим предположениям о происхождении и цели жизни.
Не меньше поражают и те заключения, которые мы можем сделать о больших группах первичных позывов, стоящих за жизненными феноменами организмов. Теоретическое предположение о наличии в каждом организме первичного позыва самосохранения, который мы признаем в каждом живом существе, поразительным образом противоречит предпосылке, что совокупная жизнь первичных позывов служит нахождению смерти; если придерживаться этой точки зрения, то значительно уменьшается теоретическое значение инстинкта самосохранения, инстинкта власти и инстинкта собственной значимости, они являются частными влечениями, предназначенными для того, чтобы обеспечить организму его собственный путь к смерти и не допустить других возможностей возврата в неорганическое, кроме имманентных; но выпадает загадочное, стоящее вне всякой связи с остальным стремление организма во что бы то ни стало продолжать свое существование. Остается только желание организма умереть на свой лад; и эти сторожа жизни первоначально были спутниками смерти. При этом возникает парадокс, что живой организм самым энергичным способом противится воздействиям (опасностям), которые помогли бы ему в кратчайший срок (так сказать, коротким замыканием) достигнуть своего конечного жизненного назначения; но это поведение характеризует как раз чисто инстинктивное стремление в противоположность разумному.
Но одумаемся – ведь этого быть не может! Совершенно иное значение приобретают сексуальные первичные позывы, которым учение о неврозах отводит особое место. Не все организмы подчинены внешнему принуждению, побуждавшему их к все далее идущему развитию. Многим из них удалось удержаться на своем низком уровне до настоящего времени; ведь и сегодня еще живут если не все, то все же многие живые существа, похожие, должно быть, на предступени высших животных и растений. И не все элементарные организмы, которые составляют сложное тело высшего живого существа, проходят полный путь развития до своей естественной смерти. Некоторые из них, как, например, зародышевые клетки, сохраняют, вероятно, первоначальную структуру живой субстанции и через известное время, нагруженные всеми унаследованными и вновь приобретенными свойствами первичных позывов, отделяются от организма как целого. Может быть, именно эти два качества и дают им возможность самостоятельного существования. При благоприятных условиях они начинают развиваться, т. е. повторять игру, которая их породила. И все это кончается тем, что опять часть их субстанции доводит свое развитие до конца, в то время как другая, как новый остаточный зародыш, снова возвращается к началу своего развития. Так эти зародышевые клетки ведут свою работу против умирания живой субстанции и достигают результата, который должен казаться нам потенциальным бессмертием, хотя оно, быть может, означает лишь продление смертного пути. Чрезвычайно важным представляется нам тот факт, что эта функция зародышевой клетки укрепляется или вообще делается возможной только путем слияния клетки с другой клеткой, на нее похожей, но все же отличной.
Первичные позывы, хранящие судьбы этих элементарных организмов, что переживают сроки жизни отдельных существ, заботящиеся о их целости, пока они беззащитны против раздражений внешнего мира, осуществляющие их встречи с другими зародышевыми клетками и т. д., образуют группу сексуальных инстинктов. Они консервативны в том же смысле, как и другие первичные позывы, так как воспроизводят прежние состояния живой субстанции; но они в большей степени консервативны, так как способны к особенно сильному сопротивлению внешним воздействиям, а помимо того, консервативны и в более широком смысле, так как сохраняют самую жизнь на более долгие времена17. Они являются истинными первичными позывами жизни; они противодействуют намерению других первичных позывов, которые своими функциями ведут к смерти; этот факт указывает на противоположность между ними и другими первичными позывами, противоположность, значение которой с самого начала признано учением о неврозах. Думается, что жизнь организмов движется прерывистым темпом; одна группа первичных позывов устремляется вперед, чтобы в возможно краткий срок достигнуть конечной цели жизни; другая группа на известном этапе этого пути устремляется назад, чтобы, начиная с известной точки, проделать путь снова и тем самым удлинить его продолжительность. Но даже если сексуальность и разница полов и не существовала в начале жизни, то все же остается возможность, что с самого начала стали действовать первичные позывы, позже определенные как сексуальные, и что эти первичные позывы начали свое противоборство игре первичных позывов «Я» именно тогда, а не в более позднее время18.
Вернемся теперь назад и спросим, не представляются ли все эти рассуждения лишенными основания? Правда ли, что, помимосексуальных первичных позывов, не существует других первичных позывов, кроме как восстанавливающих прежнее состояние? Нет ли таких, которые стремятся к состоянию, еще никогда не достигнутому? В органическом мире я не знаю достоверного примера, который противоречил бы предложенной нами характеристике. Конечно, в растительном и животном мире нельзя установить всеобщего инстинкта к более высокому развитию, хотя такое направление развития фактически остается неоспоримым. Но, с одной стороны, если одну ступень развития мы объявляем более высокой, чем другую, то это часто только вопрос нашей оценки, а, с другой стороны, биология указывает, что высшее развитие в одном пункте очень часто искупается или уравнивается регрессом в другом. Кроме того, существует достаточно животных видов, ранние состояния которых показывают, что их развитие приняло скорее регрессивный характер. Оба фактора – как развитие к высшему, так и регрессивное развитие – могут быть результатом внешних сил, толкающих к приспособлению; роль первичных позывов в обоих случаях может быть ограничена тем, чтобы удержать вынужденное изменение как внутренний источник наслаждения19.
Многим из нас трудно будет отказаться от привычной веры, что в самом человеке живет инстинкт совершенствования, который привел его на высоту современных духовных достижений и этической сублимации, и что этот инстинкт позаботится о дальнейшем развитии в сверхчеловека. Но я не верю в такой внутренний инстинкт и не вижу пути, который мог бы спасти эту благодетельную иллюзию. Мне кажется, что прежняя история развития человека имеет то же объяснение, что и история животных, и то, что можно наблюдать у ограниченного количества человеческих индивидов как неутомимый порыв к дальнейшему совершенствованию, без труда объясняется как следствие вытеснения первичных позывов, на котором и построены наибольшие ценности человеческой культуры. Вытесненный первичный позыв никогда не перестает стремиться к своему полному удовлетворению, которое состояло бы в повторении первичного опыта удовольствия; все замены, выработки реакций и сублимации недостаточны, чтобы устранить его постоянное напряжение, и из разности между найденным и требуемым удовлетворением создается движущий момент, не позволяющий остановиться в какой бы то ни было из создавшихся ситуаций; он, по словам поэта, «необузданно стремится все вперед» (Мефистофель в «Фаусте», I, сц. IV). Путь назад, к полному удовлетворению, как правило, прегражден сопротивлениями, поддерживающими вытеснения, и, таким образом, не остается ничего иного, как движение в другом, еще свободном направлении развития, правда, без перспективы завершить процесс и достигнуть цели. Процессы, наблюдаемые при образовании невротической фобии (которая ведь представляет собой не что иное, как попытку бегства от удовлетворения первичного позыва), дают нам образец этого кажущегося «стремления к совершенствованию», о котором мы не в состоянии сказать, что он присущ всем человеческим индивидам. Динамические условия для него существуют, конечно, повсюду, но экономические обстоятельства только в редких случаях благоприятствуют этому феномену.
Я прибавлю лишь одно слово о вероятности того, что стремление Эроса объединять все органическое во все большие единства заменяет этот инстинкт совершенствования, который мы признать не в силах. В соединении с воздействиями вытеснения это стремление объяснило бы феномены, приписываемые инстинкту совершенствования.
VI
Полученный нами результат, устанавливающий резкую противоположность между первичными позывами «Я» и сексуальными первичными позывами, сводя первые к стремлению к смерти, а вторые – к стремлению к жизни, во многих отношениях не удовлетворит, конечно, и нас самих. Добавим к этому, что только у первых первичных позывов «Я» мы могли установить их консервативный или, лучше сказать, регрессивный характер, соответствующий вынуждению повторения. Напомним, что, согласно нашей гипотезе, первичные позывы «Я» возникли от оживания неживой материи и стремятся вернуться в неживое. А сексуальные первичные позывы воспроизводят, очевидно, примитивные состояния живого существа; но целью, к которой они стремятся всеми возможными средствами, является слияние двух определенным образом дифференцированных зародышевых клеток. Если это соединение не осуществляется, то зародышевая клетка умирает так же, как и все остальные элементы многоклеточного организма. Только при условии соединения их половая функция способна продлить жизнь и придать ей видимость бессмертия. Какое же важное событие хода развития живой субстанции повторяется половым размножением или предшествующей ему копуляцией двух индивидов из среды одноклеточных? На это у нас ответа нет, и поэтому для нас было бы облегчением, если бы все наше построение оказалось ошибочным. Отпала бы противоположность первичных позывов «Я» (инстинктов смерти) и сексуальных первичных позывов (инстинктов жизни), и вместе с этим вынуждение повторения потеряло бы то значение, которое ему приписывается.
Вернемся поэтому к одному из включенных нами предположений в ожидании, что мы можем целиком его опровергнуть. Мы построили дальнейшее заключение на предпосылке, что все живущее должно умереть по внутренним причинам. Высказали мы это предположение столь беспечно потому, что оно нам таковым не кажется. Мы привыкли так думать, и наши поэты поддерживают нас в этом. Мы, быть может, решились так думать потому, что в этой вере есть утешение. Если уж надо самому умереть и до этого потерять любимых нами людей, то уж приятнее подчиниться неумолимому закону природы, священной Ананке, чем случайности, которой можно было бы, пожалуй, еще избежать. Но возможно, что эта вера во внутреннюю закономерность смерти тоже только иллюзия, которую мы создали, чтобы «перенести тягость существования»? Эта вера, во всяком случае, не первоначальна, так как примитивным народам чужда идея «естественной смерти»; они относят каждую смерть в их среде к влиянию врага или злого духа. Обратимся поэтому к биологическим наукам, чтобы эту веру испытать.
И тут мы удивимся, как мало между биологами согласия, когда речь идет о естественной смерти; само понятие смерти у них просто растекается. Наличие, по крайней мере для высших животных, определенной средней продолжительности жизни говорит, конечно, за смерть по внутренним причинам, но то обстоятельство, что отдельные крупные животные и гигантские деревья достигают очень высокого и пока неустановимого возраста, это впечатление опять-таки упраздняет. Согласно великолепной концепции Флисса все феномены жизни, проявляемые организмами, – конечно, и смерть – связаны с выполнением определенных сроков, в которых выражается зависимость двух живых субстанций – мужской и женской – от солнечного года. Однако наблюдение, как легко и в каком размере влияние внешней силы может изменить проявления жизни, особенно в растительном мире, как оно может их ускорить или задержать, противоречит неподвижной, окаменелой формуле Флисса и, по крайней мере, заставляет сомневаться в абсолютном господстве установленных им законов.
Наибольший интерес вызывает у нас трактовка темы продолжительности жизни и темы смерти организмов в работах А. Вейсмана20. К этому исследователю восходит различие в живой субстанции ее смертной и ее бессмертной половины; смертная половина есть тело в более узком смысле слова – сома, она одна подвержена закону естественной смерти, зародышевые же клетки потенциально бессмертны постольку, поскольку при известных благоприятных обстоятельствах они способны развиться в новый индивид, или, выражаясь иначе, окружить себя новой сомой21.
Нас поражает здесь неожиданная аналогия с нашим собственным пониманием, развившимся столь непохожим образом. Вейсман, рассматривающий живую субстанцию морфологически, видит в ней две составные части: сому, которой суждено умереть, иными словами – тело, независимо от его полового и наследственного материала, и другую часть – бессмертную, именно эту зародышевую плазму, которая служит целям сохранения вида, его размножения. Для нас отправной точкой была не живая материя, а действующие в ней силы; и мы признали два вида первичных позывов – одни, ведущие жизнь к смерти, и другие – сексуальные первичные позывы, снова и снова стремящиеся к обновлению жизни и этого достигающие. Эта теория звучит динамическим завершением морфологической теории Вейсмана.
Но эта видимость значительной согласованности тотчас исчезает, если мы рассмотрим данное Вейсманом определение проблемы смерти. Ибо Вейсман признает разделение на смертную сому и бессмертную зародышевую плазму лишь для многоклеточных организмов; у одноклеточных – индивид и продолжающая род клетка являются еще одним и тем же22. Он, таким образом, объявляет одноклеточных потенциально бессмертными, смерть наступает только у метазоев, многоклеточных. Эта смерть высших живых существ является, разумеется, естественной и наступает от внутренних причин; но основана эта смерть не на первоначальном свойстве живой субстанции23 и не может быть воспринята как абсолютная необходимость, заложенная в самой сущности жизни24. Смерть есть, скорее, установление целесообразности, явление приспособления к внешним условиям жизни, так как после разделения клеток организма на сому и зародышевую плазму неограниченная продолжительность жизни индивида стала бы совершенно нецелесообразной роскошью. С возникновением у многоклеточных этой дифференциации смерть стала возможной и целесообразной. С тех пор сома высших живых существ к определенным срокам по внутренним причинам отмирает, в то время как одноклеточные (протисты) остаются бессмертными. Размножение, напротив, возникло не со смертью, оно, скорее, представляет собой такое же первичное качество живой материи, как и рост, от которого оно произошло; и жизнь с самого ее начала на Земле оставалась непрерывной25.
Легко убедиться, что признание для высших организмов естественной смерти нашему делу мало помогает. Если смерть есть позднее приобретение живых существ, то не может быть вопроса о первичных позывах смерти, восходящих к началу жизни на Земле. Многоклеточные, может быть, умирают от причин внутренних, от недостатков своей дифференциации или от несовершенств своего обмена веществ; но, с точки зрения нашей проблемы, вопрос этот неинтересен. Такое понимание смерти и ее происхождения, конечно, привычному мышлению гораздо ближе, чем странное предположение о «первичных позывах смерти».
Дискуссия, которая последовала за гипотезами Вейсмана, с моей точки зрения, ни в каком направлении ничего решающего не дала26. Многие авторы вернулись к точке зрения Гетте (1883), который видел в смерти прямое следствие размножения. Для Гартмана смерть не характерна появлением трупа, т. е. отмершей части живой субстанции, – он определяет ее как «окончание индивидуального развития». В этом смысле смертны и протозои, так как смерть у них всегда совпадает с размножением; но у них смерть в известной степени этим размножением завуалирована, потому что вся субстанция животного-родителя может быть непосредственно перенесена в молодых индивидов-детей.
Бесплатный фрагмент закончился.
