Читать книгу: «Психоанализ культуры»

Шрифт:

Sigmund Freud

DIE ZUKUNFT EINER ILLUSION.

DAS UNBEHAGEN IN DER KULTUR.

DER MANN MOSES UND DIE MONOTHEISTISCHE RELIGION.

ZWANGSHANDLUNGEN UND RELIGIONSÜBUNGEN.

DIE «KULTURELLE» SEXUALMORAL UND DIE MODERNE NERVOSITÄT.

ZEITGEMÄSSES ÜBER KRIEG UND TOD.

ÜBER EINE WELTANSCHAUUNG.

EIN RELIGIÖSES ERLEBNIS.

ZUR GEWINNUNG DES FEUERS.

WARUM KRIEG?

© Р. Ф. Додельцев, перевод, статья, примечания, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023

Издательство КоЛибри®

Культура глазами психотерапевта

Возвращение в юность. После окончания университета, в 1870–1880-е гг., первые шаги к материальному благополучию и известности Зигмунд Фрейд делал в качестве невролога и психиатра. А настоящего успеха он добился в первом десятилетии XX века, когда закончил разработку новой психотерапии и основ нового психологического направления – психоанализа – и приобрел немало сторонников среди молодых врачей, психологов, художников и просто образованных людей. Казалось бы, его дальнейший путь в науке был предопределен, однако вполне успешный врач и ученый довольно неожиданно (тем более, что он был уже близок к шестидесятилетию) покинул с немалым трудом проложенную колею и в 1911 г. принялся за книгу «Тотем и табу» – по его словам, «роман о незапамятных временах», когда закладывались первые камни в фундамент человеческой культуры, этики, искусства и мировоззрения. В 1914 г. книга выходит в свет, затем наступают годы войны, после чего появляются работы, в которых психоаналитик достраивает и перестраивает здание психоанализа, видимо не забывая при этом и о проблемах культуры, пока в последние 10–15 лет своей жизни не посвящает себя почти исключительно культурологической тематике.

Основы подхода к ней Фрейд изложил в «Тотеме и табу», но прежде чем коротко представить их, необходимо остановиться на причинах столь резкого поворота. Разобраться же в мотивах экспансии психоаналитика в новую для себя исследовательскую область не слишком трудно.

Во-первых, Фрейд и сам не раз объяснял этот свой «кульбит». На склоне лет он честно признавался, что никогда не чувствовал себя по-настоящему врачом и что со временем его интересы вернулись к проблемам культуры, которые изрядно привлекали внимание едва начавшего самостоятельно размышлять юношу. Фрейд утверждает: «Уже на пике психоаналитической деятельности в 1912 г. в „Тотеме и табу“ я попытался использовать только что добытые психоаналитические представления для исследования происхождения религии и нравственности. Два более поздних очерка – „Будущее одной иллюзии“ (1927) и „Неприятие культуры“ (1930) – продолжили данное направление этой работы»1. Такая смена интересов – явление в науке не редкое: достаточно вспомнить о повороте Сократа от космологии к антропологии или о преобразовании докритического Канта в критического. В данном же случае интересен тот факт, что Фрейд ввел в психологию представление о «возвращении вытесненного», очень напоминающее о перемене, произошедшей с ним, и вполне возможно, что свое открытие психоаналитик сделал, как и в случае с механизмами сновидения, на основании самоанализа.

У этого события, позволившего составить данный сборник, были, разумеется, и более мелкие причины. Скажу только о некоторых (да и то бегло).

Видимо, ближайшим поводом стало появление книги К. Г. Юнга «Трансформация и символы либидо» (1912), в которой этот швейцарский психолог на материале древней мифологии ревизовал фрейдовское учение о бессознательном и о либидо. Фрейд, радевший о чистоте своих концепций, был вынужден опровергать эту юнговскую попытку, и ему пришлось последовать за ним в глубины древней культуры.

Кроме того, Фрейд оказался заботливым отцом не только для своих шестерых детей, но и для своего главного духовного детища – психоанализа. А поскольку профессиональное сообщество либо слишком долго (около четверти века) игнорировало психоанализ, либо даже жестко его отвергало, Фрейду пришлось основать собственное научное объединение (в 1908 г. состоялся первый международный съезд психоаналитиков) и по возможности позаботиться о создании благоприятного общественного мнения о нем. С этой целью параллельно трудам, предназначенным для специалистов, он публикует рассчитанные на широкого читателя научно-популярные сочинения. Так, год спустя после выхода плохо и долго продававшегося «Толкования сновидений» он публикует книгу о повседневных ошибочных действиях (оговорках, описках и т. п.) – «Психопатологию обыденной жизни», которая стала, видимо, самым популярным его произведением. А рукописи «Трех очерков сексуальности» и «Остроумия и его отношения к бессознательному», куда он включил немало собранных им самим еврейских анекдотов, вообще создавались одновременно и вышли одна за другой в 1905 г.

Скорее всего, и экскурс Фрейда в область древнейших культур был связан не только с тем, что именно там Юнг искал аргументы в защиту своей правоты, но и с тем, что книга английского этнолога Дж. Фрэзера «Золотая ветвь», посвященная мифам первобытных народов, стала в конце XIX века бестселлером и сделала этнографию весьма популярной.

И последнее по месту упоминания, но, видимо, не по значению. Один из самых уважаемых учителей Фрейда, крупный физиолог Эрнст фон Брюкке (в его честь создатель психоанализа назвал одного из своих сыновей), отличался широкой эрудицией, и вовсе не исключено, что Фрейд в этом смысле стремился ему подражать.

В заключение можно отметить, что фрейдовские изыскания в области истории и теории культуры составляют, пожалуй, самую читаемую часть его многочисленных творений.

Тотемизм преобразует запрет инцеста в экзогамию. В «Тотеме и табу» исследуются психологические аспекты тотемизма (древнейшей формы религии) и табу – связанные с ним категорические запреты, ставшие началом этики и права. Название замысловатое, но разобраться можно. А вот подзаголовок «Заметное сходство дикарей и невротиков» изрядно смущает, но не потому, что он непонятен (проще не придумать), и не потому, что он как бы обосновывает право автора заняться далекой от его профессиональной деятельности темой (ибо Фрейд достаточно опытный ученый, чтобы самому решать, что ему под силу), а потому, что заявленный в нем метод аналогии признается современной логикой весьма капризным, обладающим малой доказательной силой. Он чаще используется для иллюстрации каких-то утверждений, чем для их обоснования. Да и в данном случае его смысл более чем сомнителен: по-моему, очень трудно представить себе, например, охоту орды невротиков на мамонта или крупного хищника, поскольку для этого требуется не только отменное физическое здоровье, но и незаурядное мужество, уверенность в себе и психическая устойчивость, чем невротики, как известно, не отличаются.

Я вовсе не собираюсь ставить под сомнение содержание фрейдовского исследования, а хочу лишь подчеркнуть, что оценивать его следует по весьма специфическим меркам. Древние формы человеческой жизни мы более или менее надежно оцениваем по ее материальным остаткам. В итоге можно довольно уверенно судить о виде и характере труда, образе жизни и миграциях наших древних предков. С помощью наскальных изображений и особенностей захоронений мы кое-что узнаем об их художественном вкусе и об отдельных обрядах. Для представления о мире их переживаний, эмоций и мыслей мы располагаем почти исключительно различными умозрительными приемами и толкованиями, предположениями, догадками или другими умственными конструкциями, на фоне которых даже аналогия выглядит конкурентоспособной. Правда, аналогия с первобытными народами и племенами весьма рискованна, потому что даже те из них, что сохранились до наших дней, живут по большей части в весьма специфических условиях (чересчур благоприятных или, наоборот, совсем неблагополучных), и чтó у них сохранилось от их давнего прошлого, мы практически не знаем. Короче говоря, у нас нет надежного способа судить о достоверности предлагаемых Фрейдом решений психологических проблем, мы в состоянии оценивать только их правдоподобие или отсутствие такового. Понятно, что подобного рода оценки весьма и весьма субъективны.

Замечу кстати, что творение нашего новоявленного этнолога «Тотем и табу» вызвало заметный интерес в этнографических и антропологических кругах. Целый ряд ученых (скажем, Р. Бенедикт, М. Мид, Г. Рохейм, Б. Малиновский, который под впечатлением от прочитанного написал статью «Секс и насилие в первобытном обществе», где использовал идеи Фрейда о влиянии бессознательных и эмоциональных факторов на древнейшую культуру) были, вероятно, впечатлены правдоподобием фрейдовских построений, их опорой на своеобразную психологическую теорию.

Теперь остановимся на главных идеях «Тотема и табу». Фрейд, прослушавший у известного немецкого философа Ф. Брентана факультативный курс о философии Аристотеля, начинает свое исследование как бы по рецепту Стагирита, с удивления по поводу того, что даже очень примитивные племена австралийских аборигенов весьма тщательно соблюдают такое ограничение своей половой жизни, как запрет инцеста, то есть ведут себя – согласно нашим нынешним представлениям – вполне нравственно, и в первой части книги, «Боязнь инцеста», Фрейд пытается решить эту загадку.

Такое поведение дикарей наблюдается в родоплеменных сообществах, где функцию социального регулятора осуществляет система тотемизма и где племя разделено на две фратрии с различными тотемами. Тотем – это чаще всего какое-нибудь животное, реже – растение или какой-либо природный объект, которого члены фратрии почитают как своего прародителя и покровителя. В свою очередь фратрии делятся на тотемические кланы с теми же двумя тотемами.

Если первые человеческие коллективы строились на основе кровно-родственных связей, то теперь возникает их новая, более обширная разновидность: родство определяется не «по крови», а по принадлежности к одному тотему. В конечном счете оно отодвигает кровное родство на второй план, не ликвидируя его окончательно. Но главное – устанавливается закон экзогамии, категорического запрета членам одного и того же тотема вступать в половые отношения друг с другом, а значит, и заключать между собой брак.

Вот этот запрет и отвращает, скорее всего, аборигенов Австралии от инцеста, поскольку его нарушение влечет за собой жестокое наказание – смерть. И это при том, что он исключает из возможного выбора сексуального объекта не только братьев и сестер, но и всех женщин и мужчин тотемного клана. Правда, не следует забывать, что само общество заметно выросло и, соответственно, количество возможных сексуальных партнеров тоже увеличилось.

Что же вызвало появление этого запрета? Таким вопросом задается Фрейд и выделяет, как мне представляется, два источника экзогамии: боязнь инцеста и искоренение остатков «группового брака», при котором некоторое количество мужчин сожительствовало с определенным количеством женщин, что, грубо выражаясь, напоминает «группенсекс».

В первом случае Фрейд исходит из сомнительного предположения, что первобытные люди были весьма предрасположены к инцесту и потому потребовались дополнительные меры для борьбы с ним. Но во-первых, требуется доказать, что дикарей сильнее тянет к сестрам, чем к другим женщинам клана. Во-вторых, Фрейд словно забывает, что около десятка лет назад говорил о пластичности сексуального влечения, о его способности менять свои объекты, средства и цели. Так что эта линия рассуждений не выглядит убедительной. Не меняют положения и его ссылки на обряд «избегания» мальчиком общения с матерью и сестрами. Он и сам, видимо, понимает слабость этих ссылок, тем более что очень много говорит о полезности «избегания» тещи (с которой поначалу и у него отношения не складывались, но это никакого отношения к инцесту не имеет). Да и в отношении ряда примеров Фрейд видит их происхождение из предрассудка, что оставшиеся наедине мужчина и женщина первым делом займутся сексом. Скорее, на мой взгляд, этот обряд связан с представлениями о привитии мальчикам мужественности.

Более убедительным представляется подход, связывающий экзогамию с попытками ликвидировать «групповой брак» или его остатки, что оказывается вполне адекватным средством для борьбы с групповым инцестом. Впрочем, можно добавить: и с индивидуальным инцестом тоже.

К сожалению, Фрейд уделяет этому источнику экзогамии маловато внимания, поэтому рискну добавить к направлению его мысли пару-тройку предположений. Во-первых, пока люди жили небольшими родами (до сотни-двух человек, может, чуть больше), удаленными на десятки километров друг от друга, инцест не был осуждаем, он был почти необходим. Во-вторых, «групповой брак» (не уверен в универсальности такой формы, но должен следовать логике Фрейда) наверняка повысил конфликтность внутри первобытных коллективов, осложнил воспитание детей (возможно, с ним связаны и другие сложности, вызванные ростом индивидуализма и ревности, разделением братской и половой любви и т. д. и т. п.), или, говоря проще, его необходимо было заменить какой-то более адекватной нашим совершенствовавшимся предкам формой индивидуального брака. В-третьих, экзогамия направлена прежде всего против предполагаемого бардака, а индивидуальный инцест является только его частным случаем. Так что, возникнув в более обширном, чем существовавшие ранее, сообщества, экзогамия решает и более крупные задачи: выступая против группового инцеста, она серьезно подрывает и индивидуальный инцест.

Прекрасно отдаю себе отчет в том, что мой последний вывод несколько отличается от хода мыслей создателя психоанализа: тот движется к пониманию массовых явлений от своих представлений о состоянии внутреннего мира отдельной личности, хотя и отлично понимает, что социальные явления обладают также собственными законами и механизмами. Так, он не раз говорил, что у культуры и индивида различные устремления. Именно это я и имел в виду, говоря, что родоплеменная община, вводя экзогамию, руководствуется не столько интересами своих членов, сколько необходимостью обеспечить сохранность расширившегося сообщества, однако, несколько ограничивая при этом выбор объекта любви, она фактически увеличивает их количество и разнообразие.

Табу и амбивалентность чувств. Вторую часть книги отличает обилие и занимательность содержащихся в ней примеров (этим она напоминает «Психопатологию обыденной жизни»), однако ее эмпиризм несколько выбивается из данного весьма теоретичного сборника, поэтому остановлюсь только на одной ее идее, а именно на сути табу, этих самых первых своеобразных и все реже употребляемых ограничений действий людей. Хотя табу решают немало полезных задач (скажем, обеспечивают охрану особо важных для родоплеменных общин людей, людей в ослабленных состояниях и т. п.) и им беспрекословно подчиняются первобытные люди, они отличаются от религиозных запретов тем, что не отсылают к заповедям, а от моральных – тем, что не диктуют необходимости подчиняться исходя из самого факта их существования. При объяснении их сути Фрейд обращает внимание на двоякий смысл полинезийского слова «табу», означающего одновременно «святой, почитаемый» и «опасный, неприкасаемый». Эта двусмысленность отображает, по его мнению, то обстоятельство, что запретный предмет, персона или действие по отношению к ним, как правило, вызывают у дикарей амбивалентные чувства: они вожделенны для дикаря, но они же вызывают и сильнейший страх, способный довести нарушителя до смерти. Они так эффективны, потому что страх действует значительно сильнее чувства удовольствия. Далее Фрейд доказывает наличие этой амбивалентности у табу, действующих в отношении убиенных врагов, правителей и покойников из числа родственников.

Анимизм – первая форма мировоззрения. В третьем очерке книги Фрейд рассматривает такой важный компонент духовной культуры, как мировоззрение. Он выделяет три ступени его развития – анимистическую (мифологическую), религиозную и научную, но, естественно, наиболее подробно описывает его первую и самую древнюю ступень – анимизм, который, с одной стороны, демонстрирует возросшую мощь человеческого мышления – способность охватить весь мир одним взглядом, а с другой – показывает буйство фантазии первобытных людей, населивших этот мир необозримым множеством духов и душ.

Как же первобытные люди пришли к такому своеобразному видению мира? Нам очень трудно судить, как развивалось мышление первобытного человека, но знакомство с мышлением детей позволяет предположить, что способность к обобщению, скорее всего, тогда еще не доросла до уровня абстрактных понятий, а сохранила первичную наглядность и конкретность. А поэтому заметную роль в нем играли рассуждения по аналогии с самим собой. Вероятно, дикарь мыслил подобно ребенку, который, ударившись о косяк, восклицает: «Дверь злая!»

Конечно, первобытный человек, мало-мальски научившийся мыслить, размышлял более всего о своих насущных делах. Но уже очень давно (около сорока тысяч лет назад) у него появилась возможность и способность создавать наглядные образы в виде статуэток и рисунков в пещерах и на скалах. Тогда же, либо несколько позже, он стал размышлять о себе и внутри себя ощутил наличие чего-то отличного от тела, назвав это при объяснении состояний сна и смерти словом «душа». Эта душа была совершенно независима от тела и могла покидать его. Знания первобытного человека об окружающем были, разумеется, невелики, и когда растущая любознательность побудила его окинуть внешний мир единым взором, он спроецировал на него то, что обнаружил в себе, а говоря проще, одушевил его. Причем сделал это очень последовательно, поскольку приписал наличие души не только животным, но и растениям и даже многим неживым объектам природы. Вместе с душой он наделил их также сознанием, потребностями, целями и другими человеческими качествами. За этим, как представляется, скрывается еще один немаловажный мотив – желание преодолеть чуждость мира, ощутить его родство с собой. Со временем души освободились от своей телесной оболочки, и появилось представление о «духах» – бестелесных существах.

Согласно Фрейду, анимизм создан мышлением, впервые отдавшим предпочтение мысленной, а не чувственной картине мира. Древние наши предки глубоко верили в его одушевленность и даже в его духовное сродство с ними и поэтому чувствовали себя довольно уверенно в мире, с субъектами которого можно было иметь дело, следуя правилам общения с другими людьми. Тем более что анимизм создал две техники – колдовство и магию, с их помощью первобытные люди получали возможность воздействовать на эти души и этих духов, которые, как они были уверены, управляли природными явлениями и силами. Мне нет необходимости вдаваться в детали этих техник, но об их различии несколько слов скажу. Колдовство пользуется обычными методами влияния на людей. Магия же предполагает применение разнообразных, порой своеобразных, приемов. К примеру, чтобы побудить поле принести богатый урожай, крестьянин ночью совершал на нем половой акт с женой. Сам Фрейд так поясняет это различие: «Если шумом и криком прогоняют какого-нибудь духа, то это чисто колдовское действие; если его подчиняют, завладев его именем, то против него была пущена в ход магия»2. И хотя современные религии давно и решительно покончили и с колдовством, и с магией, следы их нетрудно обнаружить в пережитках и приметах наших современников.

Для объяснения механизма этих двух техник Фрейд воспользовался помощью английского антрополога Эд. Тайлора, утверждавшего («Первобытная культура», 1871 г.), что, научившись создавать аналогии, древние люди ошибочно решили, будто их власть над мыслями распространяется и на предметы этих мыслей. А это означает, что для анимистического мышления меняется соотношение физического и психического вообще: предмет отступает на второй план по отношению к представлению о нем. Действия, совершаемые над последним, должны, по мнению дикарей, повлиять и на первый. Фрейд назвал эту особенность анимизма «верой во всевластие мышления».

Фрейд рассматривает, хотя и бегло, судьбу этой идеи в истории мировоззрения. Если в эпоху анимизма человек был как бы зачарован всемогуществом своих мыслей, то в период доминирования религии он уступает значительную часть его богам/богу, сохраняя при этом веру в возможность повлиять на них/него почитанием, молитвами и т. п. В эпоху доминирования науки человек стал сознавать ограниченность своих возможностей, однако древнюю иллюзию он преобразует в убеждение, что, преуспев в научном познании мира, сумеет повлиять на его законы сообразно своим потребностям и желаниям. Можно также добавить, что в некоторых социальных группах существует вера во всесилие разума (просветители) или во всемогущество науки (сциентисты).

Понятно, что здравомыслящему человеку непросто представить себе анимистическую картину мира. Напомню, однако, о Дж. Беркли с его «Существовать – значит быть воспринимаемым» и фактическим отрицанием мира физического. Беркли вполне можно признать сторонником анимизма или панпсихизма. Фрейд же для прояснения этой ситуации прибегает к аналогии, приравнивая дикарей к невротикам. Действительно, параноик чувствует себя окруженным врагами даже в самой благожелательной обстановке. Но уже говорилось, что представить первобытных людей невротиками или маньяками мне не удается. Разве только допустив какие-то кратковременные поражения разума вроде коллективных галлюцинаций типа видения богоматери множеству верующих в Фатиме в 1917 г. Вполне допускаю, что первобытные люди, пусть изредка, могли видеть дриад или нереид, богов или богинь.

Прежде чем перейти к последней части «Тотема и табу», напомню, что Фрейд еще не считал анимизм религией, но духовным продуктом, обладающим целым рядом ее важных свойств и функций – например, представлением о бессмертии души.

Тотемизм – первая форма религии. В последнем, подводящем итоги исследования очерке Фрейд вновь возвращается к тотемизму, потому что, на его взгляд, через него прошли все народы и многие обычаи и нравы в различных древних, да и в современных, обществах следует понимать как пережитки тотемической эпохи. В истории эта эпоха оставила глубокий след: в социальном плане она научила древних людей соблюдать различные заповеди и ограничения, а в религиозном отношении выработала у них более обширное, чем прежде, чувство социальной сплоченности. Почитание общего тотема сделало членов тотемических кланов братьями и сестрами по вере, обязанными помогать друг другу и вместе защищаться от чужаков.

Вместе с тем Фрейд выделяет три оставшиеся нерешенными проблемы: как возникла вера в животное в качестве прародителя и попечителя и каковы мотивы экзогамии, а также какова ее связь с тотемизмом? Его ответы составили самую важную, но и наиболее спорную часть исследования. В последнем случае он не ограничивается только собственными соображениями, но и опирается на дополнительный биологический и этнологический материал.

Отвечая на первый вопрос, Фрейд в очередной раз обращается к помощи аналогии. Он отмечает, что в отношении к животным древние люди и современные дети очень похожи: и те и другие чувствуют родство с ними. А дальше Фрейд переходит в область психопатологии и вспоминает о своих пациентах – детях, страдающих от разного рода фобий, – необоснованной боязни безобидных животных. Он констатирует, что психоанализ установил следующее: вызывающее страх животное заменяет отца, от которого ребенок по каким-то причинам ожидает наказания. А поскольку, по напоминанию Фрейда, древние люди прямо называли тотемное животное своим прародителем, значит и оно является заменой отца. Стало быть, обнаруживается неожиданное сходство между Эдиповым комплексом, вызывающим фобию ребенка, и двумя запретами тотемизма, через которые как бы проступает преступление Эдипа, убившего отца и женившегося на его вдове, то есть своей матери. И если это сходство не случайно, то, видимо, в нем, по мнению Фрейда, и сокрыт смысл тотемистических запретов.

Для доказательства этого создатель психоанализа переходит к толкованию обнаруженного британским востоковедом У. Робертсоном-Смитом в религии древних семитов обряда жертвоприношения, превратившегося со временем в торжественную тотемистическую трапезу. Фрейд считает, что главной ее целью было не жертвоприношение тотему, а сплочение членов тотемистического клана. Праздненство начиналось с коллективного убийства обычно защищенного запретом тотемного животного и последующего поедания его членами клана, что, согласно очень древним представлениям о совместной трапезе, сближало ее участников. Кроме того, они тем самым обновляли и свое богоподобие, ведь фактически тотем представлял собой первый вид божества. По окончании пиршества животное оплакивали, а затем скорбь сменяло безудержное веселье, когда дозволялось многое из обычно запретного.

Что же заставляло первобытных людей соединять в одном обряде печальные воспоминания и бурную радость? Тут Фрейд обращается за поддержкой к гипотезе Дарвина, согласно которой изначально люди, подобно гориллам, жили небольшими ордами во главе с самым сильным самцом, правившим безраздельно и жестоко. Этот праотец был крайне ревнив и один владел всеми самками орды, включая своих же дочерей. Если кто-то из сыновей посягал на женщин орды, то праотец убивал его или изгонял. Изгнанники мыкали свое горе как придется, но иногда они объединялись, образуя «союз братьев», и совместно убивали отца-тирана. Эти сыновья ненавидели отца и торжествовали в связи с победой над ним, но они же с детства любили его и восхищались им, а потому после убиения скорбели и тосковали по нему. У дарвиновской гипотезы нет прямых подтверждений, она – плод аналогии. К ее аргументации ничего не добавляет и Фрейд, его рассуждения убедительны только для тех, кто вслед за ним не сомневается, что «в каждом из нас находится маленький Эдип». То же можно сказать и о его выводе: тотемистическая трапеза есть просто повторение того достопамятного события – отцеубийства, от которого берут начало первые социальные установления, нравственные ограничения, появление религии. По этому поводу невозможно не поиронизировать: активный атеист, подобно апостолам, отсчитывает начало самостоятельного существования человека от психоаналитического варианта первородного греха, то есть от убийства праотца. Фрейд прекрасно понимает, что, объявляя источником культуры грязное преступление, он рискует шокировать многих читателей, и поэтому несколько смягчает свою позицию, а именно допускает, что, возможно, самого действия не было, а место имело только намерение, или признает ее истоком последовавшего за преступлением раскаяния и чувства вины.

Убив отца, братья долго боролись за освободившееся место лидера, но никому из них добиться успеха в этой борьбе не удалось, и примитивная орда рухнула, а взамен возникла новая социальная организация, построенная по образцу братского клана, состоящего из патриархальных семей, возглавляемых менее властными, нежели праотец, главами. Патриархальность сохранилась также в крупных сообществах в виде царской власти.

В возникших теперь более крупных сообществах раскаявшиеся братья как бы в память об отце добровольно установили два запрета тотемизма: неприкасаемость заместителя отца – тотема – и экзогамию, то есть отказ от некогда принадлежащих отцу женщин.

Но пожалуй, наибольшие перемены наметились в религиозной области. Тотемизм, ставший первой формой религии в период приручения некоторых видов диких зверей и превращения их в домашний скот, испытывает тяжелый кризис, а бывшие тотемные животные постепенно превращаются в местных человекоподобных богов. Фрейд не берется указать, где в ходе такого развития отводится место материнским божествам. Он только отмечает, что в связи с кризисом тотемизма замененный тотемом отец вновь обретает человеческий облик, а сам он возносится до небес и превращается в бога. Фрейд убежден, что в идее бога очень велика роль возвеличенного отца, что бог – это убитый в глубокой древности отец-деспот и что он стал сильнее, чем был при жизни. Его наделили сверхмогуществом, а также интеллектуальным и нравственным совершенством.

Религия без будущего. С десяток лет Фрейд не писал трудов по психологии культуры, но явно размышлял на эту тему, ведь в 1927–1929 гг. разразился сразу двумя книгами – «Будущее одной иллюзии» и «Неприятие культуры», на подготовку каждой из которых потратил всего около полугода. Обратимся сперва к первой, поскольку она и по времени выхода, и по содержанию занимает промежуточное положение: с одной стороны, она продолжает идеи «Тотема и табу», только говорится в ней не об истоках религии, а о ее настоящем и будущем, а с другой – предваряет главный культурологический труд Фрейда, в котором анализируются суть культуры и место религии в ней.

В этой книге автор определяет культуру как все то, с помощью чего человеческая жизнь возвышается над животным существованием. В ней он выделяет две стороны: одна, обращенная вовне, обеспечивает защиту людей от стихий природы и овладение ее ресурсами, другая же направлена на общество, на регулирование отношений между людьми. И хотя они тесно взаимосвязаны, развиваются эти стороны с разным успехом: первая уверенно, порой даже ускоренно, продвигается вперед, тогда как в решении социальных проблем культура не особенно преуспела. Здесь развитие осложняется не только трудностями справедливого распределения общественного продукта, но и тем, что культуре приходится серьезно ограничивать деструктивные и сексуальные влечения, что большинство людей руководствуются страстями, не поддаются разумным доводам, эгоистичны, не любят трудиться – все это вынуждает культуру довольно широко использовать принуждение, а это вызывает ответную враждебность значительной части общества. И значит, культура нуждается в защите от угроз со стороны этой враждебности. Фрейд, естественно, останавливается и на психологических средствах примирения указанного большинства с культурой, на ее попытках вознаградить его жертвы. К этим средствам Фрейд относит моральные предписания культуры, Сверх-Я индивидов, идеалы и художественные достижения культуры. Но пожалуй, главную роль в этом плане он отводит религии и религиозному мировоззрению.

Что же делает религию столь важной частью культуры? – задается вопросом Фрейд и прежде всего предлагает весьма давний и, можно сказать, довольно заезженный ответ: безразличная к человеку, всемогущая природа оказывает на людей сильнейшее давление, вызывает у них чувство беспомощности и парализующего страха. Реакцией на это стало появление анимизма, олицетворившего ее силы и стихии, что создавало веру в возможность по-свойски с ними договориться (см. «Тотем и табу»). Нельзя, однако, не отметить, и вовсе не с целью оспорить подобное утверждение (у него, безусловно, есть резоны), а для того, чтобы читатель имел в виду, что многие привычные и вроде бы самоочевидные мнения и представления зачастую серьезно упрощают суть дела. Конечно, первобытный человек трепетал от ужаса в ходе стихийных природных катастроф, как и мы – даже сегодня, но в целом он чувствовал себя в этом мире довольно уверенно, поскольку был неплохо приспособлен к среде своего обитания.

Кроме того, что религия частично восстанавливает у человека подорванное давлением природы чувство собственного достоинства, она решает еще две задачи – примиряет людей с превратностями судьбы, особенно в виде неизбежной смерти и сулит им вознаграждение за тяготы и лишения, выпавшие человеку при жизни.

С зарождением наук природа все больше утрачивает антропоморфные черты и, по крайней мере, часть образованных людей смиряется с непреложно действующими естественнымм законами, но чувство бессилия перед природой и вера в богов сохраняются. Религия со временем все больше отстраняется от задач объяснения мира и все сильнее сосредоточивается на решении нравственных проблем. Центром деятельности божественного провидения становится наблюдение за образом жизни людей, оценка их добрых и злых дел и соответствующее воздаяние за них либо в земной, либо в загробной жизни. Кроме того, христианство настаивает, что земное существование человека подчинено некоей труднопостижимой цели, но, несомненно, она предполагает интеллектуальное и нравственное совершенствование человека.

После анализа функций религии Фрейд переходит к вопросу, почему люди верят церкви и в ценность религии для себя. По его мнению, религия сообщает нам немало сведений, не опирающихся на убедительные материалы или факты, но мы должны в них верить в силу их чрезвычайной важности для сохранения человечества. Он разбирает аргументы отца церкви Тертуллиана и своего современника из числа неокантианцев Г. Файхингера и уточняет вопрос, почему мы должны в них верить вопреки критическим возражениям разума.

На основании проведенного ранее анализа происхождения религии из переживаний детства отдельного человека и человечества Фрейд утверждает, что ее воззрения, выдававшие себя за достоверные знания, представляют собой «не конденсат опыта или продукт тщательного размышления, а являются иллюзиями, отображающими древнейшие и наиболее мощные и насущные желания людей». (Здесь и далее см. данный сборник.) То есть выражает желание ребенка получить надежную защиту со стороны более могущественного, нежели его реальный отец, существа, что и родило веру в существование всемогущего, всезнающего и милосердного бога.

Иллюзии не тождественны заблуждениям: главным для отнесения к ним является наличие серьезной примеси желания. Так, ошибочное мнение Колумба, что он открыл новый путь в Индию, – иллюзия, потому что таково было его намерение. Иллюзии больше походят на бредовые идеи, но те отличаются от них противоречием реальности. Желания же, особенно потаенные, сильнее любых самых стройных и убедительных доказательств. С ними нельзя покончить, даже доказав их фактическую несостоятельность, им необходимо хотя бы иллюзорное удовлетворение.

Фрейд находит в адрес религии и добрые слова. Он отмечает, что эта глубинная связь религии с желаниями делает ее эффективным средством утешения множества людей, убежденных, будто только благодаря ей им удается вынести жизненные невзгоды и лишения. Общая оценка Фрейдом роли религии сбалансирована: «Религия сослужила человеческой культуре громадную службу, внесла значительный, но недостаточный вклад в обуздание асоциальных влечений». В то же время даже в эпоху ее неограниченного господства люди вряд ли были счастливее, чем сегодня, и уж точно не были нравственнее. Так что закрадывается сомнение, а не переоцениваем ли мы ее необходимость и мудро ли мы поступаем, помещая в ее основание нравственные постулаты? Не пора ли нашей культуре в условиях заметного падения авторитета религии заменить религиозные опоры морали рациональными аргументами или просто соображениями здравого смысла?

По данному поводу позиция Фрейда далеко не однозначна. С одной стороны, он констатирует, что образованная часть общества уже сделала это и подчиняется моральным принципам по велению своего разума. Что же касается необразованной его части, то у нее религиозные обоснования действуют эффективнее рациональных, а стало быть, смена опор может ввергнуть ее в глубокий аморализм.

В связи с обсуждаемой сменой обоснования культурных предписаний Фрейд вспоминает о проведенной в «Тотеме и табу» аналогии роли религии в культуре с врастанием ребенка в культуру. В ходе своей социализации последний оказывается неспособным укротить силами разума целый ряд влечений, ему приходится вытеснять их в бессознательное, однако они сохраняются там и вызывают различные неврозы. В большинстве случаев эти неврозы детства по мере взросления преодолеваются. Фрейд предполагает, что нечто аналогичное происходит и в человеческой истории. В ходе своего развития человечество попадает порой в неврозоподобное состояние и примерно по тем же, что и ребенок, причинам, в эпохи невежества и умственной немощи оно добивалось необходимого для коллективного образа жизни ограничения влечений за счет сугубо эмоциональных усилий. «Религия представляет собой как бы общечеловеческий невроз навязчивости, который аналогично неврозу детства происходит из Эдипова комплекса, из отношения ребенка с отцом. В соответствии с таким пониманием можно предвидеть, что отход от религии произойдет с неизбежностью процесса взросления и что в данный момент мы находимся в самой середине этой стадии развития». С учетом этого Фрейд приходит к выводу, что настало время (как в ходе лечения невротиков) заменить результаты насильственного вытеснения рациональными разъяснениями верующему его психического состояния. Таким путем задача примирить множество людей с требованиями культуры будет в значительной степени решена.

Переход к рациональному разъяснению не только неизбежен, но и весьма полезен, поскольку раскрепощает закабаленное доселе религией или религиозным воспитанием мышление. По мнению Фрейда, оригинальный, искрометный интеллект трех-пятилетних детей быстро и заметно скудеет из-за религиозного воспитания, которое сдерживает «сексуальное исследование» (так в психоанализе называют их интерес к проблемам деторождения и различия полов). Фрейд нисколько не сомневается, что тот, кого однажды вынудили принять без размышлений нелепости религиозных доктрин, несомненно, многое теряет в самостоятельности своего мнения. И это при том, что лучше и полнее всего мы можем овладеть своими влечениями силами разума. Влиянием религиозного или общественного запрета девушкам размышлять о волнующих их проблемах половой жизни Фрейд объясняет и так называемое «физиологическое слабоумие» женщин – плод ошибочного мнения, что их интеллект уступает мужскому.

Впрочем, психоаналитик допускает, что переоценивает дурное влияние религиозного воспитания на мышление людей и готов согласиться с тем, что человек – «существо со слабым интеллектом, неспособное контролировать свои стихийные желания». В то же самое время Фрейд соглашается с защитниками веры, что намерение покончить с религией одним махом абсурдно и бесперспективно, ибо человек, не умеющий контролировать себя без религиозных пилюль, напоминает ему подростка, с детства отравленного дурманом веры. Его лечение потребует немало времени и сил, ему понадобится серьезная перестройка мировоззрения и придется перестать чувствовать себя вершиной творения, объектом попечения божественного провидения и т. д. и т. п.

Не является ли иллюзией, вопрошает себя Фрейд, представление о человеке как о существе, лишенном всяческих иллюзий? И отвечает так: нет, это вполне реально. Хотя психоаналитик неоднократно подчеркивал, что человеческий интеллект слаб по сравнению со страстями людей, но это слабость особого рода: «Голос интеллекта негромок, но он не замолкает до тех пор, пока его не услышат. В конце концов, зачастую после несчетных отвержений он все же находит отклик». Но чуть дальше добавляет с довольно сдержанным оптимизмом: «Пока что примат интеллекта маячит где-то в отдалении, но все же не в бесконечной дали». Фрейд не боится усомниться и в этом, но он уверен, что наука, хотя и медленнее, чем хотелось бы, продвигается вперед: «Однако своими многочисленными и крупными успехами наука доказала, что не является иллюзией, что ее прогресс неудержим».

Что культура делает для счастья людей. Свою самую известную, но, пожалуй, и самую сложную книгу о культуре «Неприятие культуры» Фрейд начинает с замечания Р. Роллана, что в работе о религии автор не учел такой ее источник, как ощущение чего-то беспредельного, «океанического». Психоаналитик очень тщательно обсуждает реплику своего друга, но приходит к выводу, что подобное чувство – остаток изначального состояния психики, когда ребенок еще не отличал себя от внешнего мира, но оно не может быть источником религии, потому что за ним не стоят сильные потребности вроде тяги к отцу, веры в его могущество и способность защитить свое беспомощное дитя.

Предисловие далеко не лучшее место для споров, и все же надо сказать, что есть и иной вариант. Во-первых, Фрейд убежден, что в психике почти ничто не исчезает. Во-вторых, за полвека до француза Ф. М. Достоевский в «Дневнике писателя» (январь 1876 г.) отмечал, что, прежде чем покончить с собой, молодой Вертер прощался с созвездием Большой Медведицы, потому как, созерцая его, понимал, что «он вовсе не атом, не ничто перед ним, что вся эта бездна таинственных чудес божьих вовсе не выше его мысли, не выше его сознания, не выше идеала красоты, заключенного в душе его, а стало быть, равно ему и роднит его с бесконечностью бытия». А если писатели правы, то это заметно меняет представление об интеллектуальном и эмоциональном содержании религии.

После этого экскурса в область религии Фрейд ненавязчиво переходит к вопросам, ответы на которые обычный человек ищет в ней: в чем смысл жизни и человеческого счастья?

Предположив, что «идея целенаправленности жизни возникает и рушится вместе с религиозной системой», над чем стоит хорошенько подумать, Фрейд задает более скромный вопрос: чего люди ожидают от жизни и чего стремятся в ней достичь? Ответ вполне очевидный и тривиальный: они стремятся к счастью. Далее следуют довольно привычные (в духе Эпикура, которого Фрейд весьма ценил) рассуждения о соотношении удовольствия и неудовольствия, о путях достижения первого и избегания второго. В конце же он делает вполне резонный и гибкий вывод: реально достижимое счастье – это проблема разумного расходования психической энергии. Однако не существует подходящего всем способа его обретения, каждый обязан самостоятельно разобраться (с учетом своей конституции, жизненных обстоятельств и опыта), каким особым манером он обретет его, и этот путь не может быть единственным. При этом Фрейд не обходится без упрека по адресу религии, которая, по его мнению, настаивает на единообразном пути к счастью.

От проблемы счастья автор переходит к рассмотрению культуры весьма своеобразным путем, свидетельствующим, похоже, о ее общей негативной оценке. Он называет три главных источника человеческих несчастий – всемогущество природы, бренность человеческого тела и серьезные недостатки институтов культуры, регулирующих отношения между людьми. С первыми двумя причинами нам приходится смириться, признать их неизбежность и рассчитывать на устранение или на умаление хотя бы части из них. С бедами, происходящими из третьего источника, люди справляются с наибольшим трудом, и у многих из них складывается впечатление, что они стали бы счастливее, откажись они от культуры, которую их предки создали некогда именно ради благополучия человека. Понятно, что за такими впечатлениями находится враждебность к культуре; последние поводы для этого предоставили факты повышения невротичности людей по мере усложнения культуры и отсутствие прогресса в удовлетворенности людьми своей жизнью, несмотря на продвижение науки и техники за пару последних столетий. Подобная ситуация побуждает Фрейда глубже разобраться в сущности культуры.

Прежде всего он признает относящимися к сфере культуры все виды деятельности и достижения, «которые приносят человеку пользу, ставя ему на службу землю, защищая его от всемогущих сил природы и т. д.». Первыми подобными деяниями стали применение орудий труда, овладение огнем, построение жилищ. Развитие науки и техники сделало человека с помощью искусственно созданных заменителей органов тела и чувств полубогом. Дальнейшее продвижение в этом направлении принесет людям еще более удивительные успехи, но при всем своем богоподобии человек не стал счастливее.

Кроме того, в культуру входит немало того, что не приносит вроде бы никакой пользы, но положительно характеризует ее уровень, так что в нее входит все то, что соответствует человеческим представлениям о красоте, чистоте и порядке.

Никакая другая черта не характеризует культуру лучше, чем ее уважение к высшим формам психической деятельности, к интеллектуальным, научным и художественным достижениям, к ведущей роли идей в жизни общества и индивида, в том числе к религиозным системам, философским дисциплинам, идеалам и высшим ценностям общества.

Наконец в состав культуры входит способ регулирования отношений людей друг с другом. В этих отношениях довольно трудно выделить культурный аспект. Видимо, одним из показателей является возникновение «права», когда власть осуществляется не «индивидом», действующим в своих интересах, а «коллективом», радеющим о решении коллективных задач. При этом право осуществляется справедливо в отношении всех членов «коллектива», и важно установить наилучший баланс между свободой индивида и ее ограничением со стороны сообщества.

Описав содержание культуры, Фрейд намеревается раскрыть ее динамику путем исследования преобразования природы «окультуренного» человека. Свой замысел он поясняет опять-таки с помощью аналогии развития культурного с развитием индивидуальным: он напоминает, что у ребенка интерес к экскреции преобразуется с возрастом в такие черты характера, как склонность к чистоплотности и порядку, которые затем становятся важными требованиями культуры.

О психологических преобразованиях гоминид (в частности, о прямохождении, высвободившим руки для действий с орудиями труда, и об установлении постоянного полового влечения, приведшего к образованию первых форм семьи) Фрейд уже говорил в «Тотеме и табу», а здесь приводит в качестве вывода следующее: «Совместная жизнь людей имеет двоякое основание – принуждение к труду, диктуемое необходимостью извне, и власть любви, не допускающей, чтобы мужчина лишался сексуального объекта в лице женщины, а женщина утратила ребенка, отделившуюся от нее часть ее самой». Так любовь и необходимость стали, полагает Фрейд, родителями человеческой культуры.

Поскольку многие видят в любви один из столпов культуры, а психоанализ доселе говорил преимущественно о любви половой, Фрейд решает рассмотреть ее феномен поподробнее. Отметив, что половая любовь рассматривается многими людьми в качестве идеала счастья, он подчеркивает, что такие люди становятся крайне зависимыми от объекта любви и ужасно страдают при его утрате, и останавливается на других, менее рискованных ее разновидностях.

Небольшому количеству людей их конституция позволяет менять функцию любви. Они, во-первых, меняют ее цель со стремления быть любимым на желание любить самому, а во-вторых, перенаправляют любовь к отдельным людям на их группы или даже на человечество в целом, разумеется не преследуя при этом сексуальных целей. Фрейд высоко оценивает роль этой отстраненной от сексуальной цели любви в отношениях между людьми и в сплочении их сообществ.

В то же время отношения половой любви и культуры неоднозначны: первая препятствует культуре образовывать более крупные сообщества, культура же для решения собственных задач вынуждена черпать энергию для этого с помощью ограничения половой жизни, что существенно снижает значение этой любви в качестве источника счастья.

Рассуждения о любви Фрейд заканчивает доказательством несостоятельности евангельских заповедей «возлюби ближнего своего и даже врага своего», которые лишний раз подтверждают наличие у человека агрессивного или деструктивного влечения, понятие о котором введено в работе «По ту сторону принципа удовольствия» (1920 г.). Здесь он продолжает эту тему, утверждая, что человек отнюдь не мягкое, любящее существо, защищающееся только в случае крайней необходимости, ему присуща изрядная доля склонности к агрессии, вынуждающей культуры к солидным затратам энергии для ее сдерживания.

А поскольку культура серьезно ограничивает оба природных влечения человека, то понятно, почему людям трудно стать счастливыми. Фрейд утверждает, что культурный человек обменял возможность обретения счастья на надежность этого обретения. Здесь было бы неплохо добавить, что, хотя культура ограничивает основные влечения человека, она же увеличивает возможности их удовлетворения в модифицированном виде, с помощью сублимации, спорта и т. д. Некоторое время Фрейд тратит на изложение метапсихологического варианта теории влечений как борьбы любви и смерти, но эта тема выходит за рамки проблематики данного сборника.

После этого небольшого отступления Фрейд возвращается к проблеме ограничения человеческой агрессивности, что его, по крайней мере, в данном случае волнует больше чем ограничение сексуальности. До этого он уже утверждал, что примитивные ее формы (как и сексуальность) не могут обойтись без удовлетворения. Поэтому агрессивное влечение находит все новые и новые способы проявить себя и часто добивается удовлетворения посредством явной и грубой неприязни в отношении каких-то социальных групп (этнических, религиозных, партийных объединений и т. п.) внутри или за пределами собственной культуры, в виде шовинизма, антисемитизма или какой-либо другой разновидности социальной нетерпимости. Теперь он говорит о более тонких методах этого с помощью Сверх-Я – представителя культуры и авторитета родителей во внутреннем мире индивида. На формировании этой инстанции я уже останавливался. Сколько-нибудь подробно скажу об одной новой идее Фрейда, на двух других остановлюсь только бегло, поскольку они требуют более серьезного анализа. Главная новинка психоаналитика связана с чувством вины, с помощью которого Сверх-Я осуществляет свою функцию судьи и цензора. Фрейд утверждает, что по мере развития культуры усиливается его агрессивность или, говоря иначе, что именно самые добродетельные и культурные люди сильнее всего укоряют себя за самые незначительные проступки и даже лишь за помыслы о них и не потому, что от Сверх-Я не скрыть намерения, но и по той причине, что каждый отказ от влечения усиливает строгость Сверх-Я, а это представляет собой серьезную проблему развития культуры.

Кроме того, в самом конце работы венский психоаналитик на основании аналогии развития индивида и развития культуры говорит о существовании и Сверх-Я культуры, которое, на его взгляд, основано на впечатлении, оставленном великими деятелями конкретной культуры. К сожалению, понять, что такое Сверх-Я собой представляет, затруднительно, но несомненно одно: совершенная в России антимонархическая революция не уничтожила бытующее в обществе представление о «царе-батюшке». Возможно, что в Сверх-Я культуры преобладают ее идеалы, рисующие прекрасные перспективы будущего, – вспомним, к примеру, что идеалы коммунистического будущего играли в СССР важную мировоззренческую роль.

Вторая новинка связана с возможностью видеть в культурах своего рода подобие неврозов. У такого допущения есть реальные основания, найдется мало людей, согласных считать культуру национал-социалистической Германии нормальной, но в данном случае перед нами только зародыш интересной концепции – пока что соединение психиатрии и истории представить себе очень трудно.

Последнее крупное произведение Фрейда – книга о Моисее, которую автор задумывал как «исторический роман», то есть как произведение о жизни и судьбе героя еврейского народа, создателя его законодательства и религии, который во многом сформировал характер этого народа и определил его роль в древней истории Средиземноморья. В теорию культуры Фрейд практически не углубляется, так что на содержании этой книги останавливаться не стану, отмечу только поразительную преданность автора объективности знания: он – еврей – отваживается признать величайшую фигуру древнееврейской истории чужеродным египтянином. При этом внимательный читатель заметит, что эту объективность Фрейд сохраняет и при описании особенностей еврейского характера, в котором он видит и достоинства, и изъяны, и при выяснении причин антисемитизма, пышно расцветшего в современных автору Германии и Австрии (см. раздел III книги о Моисее, «Выводы и повторения»).

Об отдельных статьях говорить подробно нет необходимости, все они по-своему интересны, и сказанного в примечаниях к ним вполне достаточно для их понимания. Несколько слов скажу только о двух сочинениях о войне. Статья «На злобу дня: о войне и смерти» (1915) особенно интересна описанием перехода автора от поддержки войны к ее решительному осуждению. А работа «Предотвратима ли война?», написанная в 1932 г. Фрейдом, ставшим к тому времени воинствующим пацифистом, может привлечь внимание предположением, сделанным в конце статьи, согласно которому развитие интеллекта, нравственности, художественного вкуса делает войну для высококультурных людей невыносимой. Хотелось бы поддержать надежду Фрейда, сказавшего: «Все, что способствует развитию культуры, работает еще и против войны».

Р. Ф. Додельцев

Будущее одной иллюзии

I

Когда долго живешь в условиях определенной культуры и по этой причине часто принимаешься изучать ее истоки и пути развития, не раз испытываешь соблазн направить взгляд в другую сторону и спросить себя: какая участь ожидает ее дальше и какие перемены ей предстоит испытать? Однако довольно быстро замечаешь, что с самого начала подобному исследованию серьезно мешает несколько обстоятельств. Прежде всего то, что в мире немного людей, способных охватить единым взором человеческую деятельность во всех ее аспектах. Большинству суждено ограничиться одной или немногими ее областями. К тому же чем меньше кто-то знает о прошлом и настоящем, тем более ненадежным обязательно окажется его суждение о будущем. А еще и потому, что как раз в подобном случае с трудом определимую роль играют субъективные ожидания индивида. Последний демонстрирует свою зависимость от сугубо субъективных факторов личного опыта, его более или менее оптимистической установки в жизни, заданной ему посредством его темперамента, успехов или неудач. Наконец влияет и тот довольно странный факт, что, в общем-то, люди воспринимают свое настоящее весьма упрощенно, поскольку не способны адекватно судить о его содержании. Им сначала требуется отойти от него на какое-то расстояние, то есть современность должна стать прошлым, если нужно обрести отправную точку, чтобы судить о ее будущем.

А значит, человек, поддавшийся соблазну поделиться мнением о возможном будущем нашей культуры, сделает правильно, если вспомнит о ранее указанных опасениях и ненадежности, свойственных вообще любому предсказанию. Из этого я делаю вывод, что мне как можно скорее следует отказаться от решения чересчур сложной задачи и обратиться к небольшой частной теме, привлекавшей и раньше мое внимание после определения ее места в рамках первоначально задуманного целого.

Человеческая культура – под ней я понимаю все то, что возвысило жизнь людей над ее животными предпосылками и что отличает ее от жизни зверей, к тому же я избегаю разделять культуру и цивилизацию, – демонстрирует наблюдателю, как известно, две стороны. Она включает в себя, во-первых, все знания и умения, обретенные людьми для обуздания природных стихий и использования ее ресурсов для удовлетворения человеческих нужд; а во-вторых, все учреждения, необходимые для регулирования взаимоотношений людей и особенно для распределения добытых благ. Оба этих направления культуры зависимы друг от друга: в первую очередь потому, что на взаимодействие людей существенно влияет мера удовлетворения влечений, допускаемая наличными благами; во вторую очередь в связи с тем, что индивид и сам способен вступать во взаимодействие с другим человеком по поводу какого-то блага, поскольку тот использует его рабочую силу или выбирает сексуальным объектом; наконец по той причине, что любой индивид является потенциальным противником культуры, призванной между прочим быть общечеловеческим делом. Заслуживает удивления, что люди, практически неспособные выживать в одиночку, тем не менее воспринимают как тяжелую обузу жертвы, требуемые от них культурой ради возможности их совместного существования. Соответственно, культура вынуждена защищаться от отдельных людей, а свои учреждения, институты и принципы ориентировать на решение этой задачи. Она добивается не только установления определенного способа распределения благ, но и поддерживает его. Более того, культура обязана защищать от враждебных посягновений людей все то, что служит покорению природы и производству благ. Творения рук человеческих легко порушить, а сотворенные людьми наука и техника вполне могут использоваться и для их уничтожения.

В итоге создается впечатление, что культура есть что-то навязанное внутренне сопротивляющемуся большинству каким-то меньшинством, сумевшим это сделать, завладев средствами власти и принуждения. Естественно, напрашивается предположение, что упомянутые осложнения связаны не с сутью самой культуры, а обусловлены несовершенством ее форм, складывавшихся доселе. И в самом деле нетрудно выявить их недостатки. В то время как человечество постоянно прогрессировало в деле покорения природы и вправе ожидать еще больших успехов, подобное продвижение в регулировании человеческих деяний обнаружить доказательно не удается, и похоже, что во все времена, как и в нынешнее, многие люди задавались и задаются вопросом, стоит ли вообще защищать эту часть культурного достояния. Хочется надеяться, что, скорее всего, возможно новое регулирование человеческих отношений, упраздняющее источники неудовлетворенности культурой, и в итоге та откажется от насилия и подавления влечений, а люди, уже не одолеваемые внутренним разладом, смогут полностью посвятить себя производству благ и получению от них удовольствия. Наступил бы золотой век, и осталось только спросить, осуществимо ли такое ее состояние. Напротив, кажется, что любая культура опирается на принуждение и на ограничение влечений. Похоже даже, нет никакой уверенности, что, если упразднить принуждение, большинство человеческих особей будут готовы взять на себя интенсивность труда, необходимую для добывания новых жизненных благ. Следует, на мой взгляд, считаться с тем фактом, что у всех людей налицо деструктивные «антисоциальные» и антикультурные устремления и что у большого числа индивидов они достаточно сильны, чтобы определять их поведение в человеческом обществе.

Этому психологическому факту принадлежит решающая роль при характеристике человеческой культуры. Если сначала можно было подумать, что самым существенным в ней является власть над природой ради добывания жизненных благ и что угрожающие ей опасности удастся устранить посредством их рационального распределения среди людей, то в данный момент центр тяжести переместился, видимо, с материальной ее части на духовную. Все зависит от того, удастся ли в какой-либо мере облегчить тяжесть возложенной на людей обязанности жертвовать своими влечениями, мириться с необходимостью оставить часть из них неудовлетворенными, а также решить вопрос, как их за это вознаградить. Обойтись без обуздания масс со стороны меньшинства удается в столь же малой степени, как и без принуждения к работе на благо культуры, поскольку большинство людей ленивы и неблагоразумны, не любят отказываться от влечений, не поддаются аргументам, убеждающим в необходимости этого, а отдельные индивиды подзуживают друг друга в отношении своего права на вседозволенность. Только под влиянием лиц, служащих массам примером и признаваемых ими своими вождями, их удается подвигнуть на трудовые достижения и самоотверженность, на которых зиждется прочность культуры. Все хорошо, когда этими вождями становятся личности с превосходным знанием правил жизни, добившиеся обуздания своих побуждений. Однако касательно их есть риск, что во имя сохранения влияния они станут уступать массе больше, чем она им. А поэтому, видимо, необходимо, чтобы при распоряжении средствами власти они были независимы от массы. Коротко резюмируя сказанное, два широко распространенных свойства людей повинны в том, что культурные установления могут соблюдаться ими только с помощью определенного уровня принуждения, точнее говоря, сами по себе они не желают работать, а разумные аргументы бессильны перед их страстями.

Я знаю, что по поводу этих соображений будут возражать. Мне скажут, что описанные здесь особенности человеческой массы, призванные обосновать неизбежность принуждения для осуществления культурной деятельности, сами являются следствием ошибочных установлений культуры, по вине которых люди становились злобными, мстительными и замкнутыми. Новые поколения, воспитанные любовно, уважающие логическое мышление, заведомо готовые к благотворному влиянию культуры, станут иначе к ней относиться: они будут воспринимать ее как свое личное достояние, у них появится готовность ради нее идти на жертвы в виде напряженного труда и отказа от влечений, что требуется ей для своего сохранения. При этом они сумеют обойтись без какого-либо принуждения и станут мало отличаться от своих лидеров. Если же до сих пор ни в одной культуре не было массы людей с такими качествами, то произошло это потому, что еще ни в одной культуре не встречалось институтов, способных влиять на людей ранее упомянутым образом.

Можно, кстати, усомниться, удастся ли в принципе или, по крайней мере, в данный момент при нынешнем состоянии нашей власти над природой обеспечить подобные культурные условия. Можно задать себе вопрос, откуда возьмется достаточное количество выдающихся, непоколебимых и бескорыстных лидеров, которым придется трудиться в качестве воспитателей будущих поколений. Разумеется, гигантское применение насилия, которое неизбежно потребуется для осуществления этих задумок, может устрашить. Грандиозность этого плана, его важность для будущего человеческой культуры оспорить невозможно. Его надежно подтверждает представление психологии, что человек наделен задатками самых разных влечений, окончательное направление развития которых определяют переживания детства. Пределы воспитуемости человека устанавливают поэтому границы эффективности таких изменений культуры. Сомнительно и то, сумеет ли другая культурная среда – и в какой мере – искоренить оба свойства человеческих масс, очень серьезно затрудняющих руководство действиями людей. Подобный эксперимент никогда еще не ставился. Вполне вероятно, что определенный процент рода человеческого – из-за предрасположенности к патологии или чрезмерной силы влечений – навсегда останется асоциальным, но даже если удастся довести нынешнее враждебное культуре большинство до уровня меньшинства, то этим будет достигнуто очень многое, – пожалуй, все, чего позволительно достичь.

Я не хотел бы произвести впечатление, будто отклонился далеко в сторону от намеченного пути моего исследования. Поэтому категорически заверяю читателей, что не собираюсь оценивать гигантский культурный эксперимент, проводимый в данный момент в обширной стране, расположенной между Европой и Азией. У меня нет ни профессиональных знаний, ни дарования, позволяющих мне решить вопрос о его осуществимости, проверить целесообразность применяемых средств или измерить ширину неизбежного разрыва между замыслом и проведением его в жизнь. То, что там подготавливается, пребывает в незавершенном виде и не поддается осмыслению, почву для которого поставляет наша давно сложившаяся культура.

II

Довольно неожиданно из сферы экономики мы переместились в область психологии. Поначалу достоянием культуры мы были склонны считать имеющиеся у нее блага и институты по их распределению. Когда же мы поняли, что любая культура основана на принуждении к труду и на ограничении влечений, а по этой причине порождает оппозицию со стороны людей, серьезно задетых этими требованиями, стало ясно, что сами эти блага, средства их добывания и принципы распределения не могут составлять суть или единственное содержание культуры. Ведь им угрожают возмущение и тяга к разрушению самих участников культуры. В таком случае на равное с материальными благами положение выдвигаются средства, способные защищать культуру, средства принуждения и те, с помощью которых, должно быть, удастся примирить людей с нею и вознаградить за принесенные ей жертвы. Последние можно именовать духовным арсеналом культуры.

Для обеспечения единообразного способа выражения мы намерены называть факт невозможности удовлетворять влечения «отказом», предписание совершить такой отказ – «запретом», а состояние, вызываемое запретом, – «лишением». Тогда следующим шагом станет проведение различия между лишениями, касающимися всех и затрагивающими не всех, а лишь определенные группы, классы людей или даже отдельных индивидов. Первые – они же и древнейшие: с установлением ими запретов культура начала (неизвестно сколько тысячелетий назад) удаляться от животного предсуществования рода человеческого. К своему удивлению, мы выяснили, что они все еще действуют и все еще образуют ядро враждебности культуре. Страдающие от них побуждения воспроизводятся с каждым ребенком заново. Существует большая разновидность людей – невротики, асоциально реагирующие на эти отказы. Подобного рода побуждениями являются тяга к инцесту, каннибализму и склонность к убийству. Выглядит довольно странно, когда эти побуждения, вроде бы единодушно отвергаемые всеми людьми, приравнивают к каким-то другим, по поводу удовлетворения или отказа от которых в нашей культуре ведутся весьма оживленные споры, однако с позиций психологии такое сопоставление вполне оправдано. К тому же реакции культуры в отношении этих самых давних желаний отнюдь не одинаковы, и только каннибализм выглядит осуждаемым всеми и непсихоаналитическому подходу кажется вполне преодоленным. Силу кровосмесительного желания мы еще можем ощутить за спиной его запрета. Убийство же при определенных условиях нашей культурой по-прежнему практикуется и даже поощряется. Вполне возможно, что культуре еще предстоит пройти стадии развития, когда и другие, вполне дозволенные для реализации желания станут восприниматься столь же недопустимыми, как в наше время тяга к каннибализму.

Уже в случаях этих самых древних отказов от влечений следует принимать во внимание, что психологический фактор сохраняет свою значимость для всех последующих. Не стоит думать, что человеческая психика с тех времен никак не развивалась и сегодня в противоположность прогрессу науки и техники осталась такой же, как в начале истории. В данном случае мы можем подтвердить наличие одного вида психического прогресса. Направление развития нашей психики таково: постепенно внешнее принуждение интроецируется, в психике образуется особая инстанция – Сверх-Я человека, которое встраивает это принуждение в свои требования. Каждый ребенок демонстрирует нам процесс такого преобразования, и лишь благодаря ему он становится нравственным и социально пригодным. Упрочение этого Сверх-Я является наиболее ценным психическим достижением культуры. Люди, у которых оно произошло, из противников культуры превращаются в ее носителей. Чем больше их количество в какой-либо культурной среде, тем прочнее она, тем быстрее ей удается обойтись без средств внешнего принуждения. Мера же интериоризации отдельных запретов влечений в этом случае весьма различна. Что же касается древнейших требований культуры, то их интериоризация, если пренебречь досадным исключением в лице невротиков, практически достигнута. Ситуация меняется, если обратиться к запросам других влечений. Тогда с удивлением и опаской замечают, что подавляющее большинство людей повинуются относящимся к ним запретам только под давлением внешнего принуждения, то есть только там, где оно продолжает действовать, и только до тех пор, пока его приходится бояться. Это касается и так называемых моральных требований культуры, в равной мере затрагивающих всех. Сюда же входит и большинство того, что известно о нравственной неустойчивости людей. И наконец, множество культурных индивидов, которые в ужасе отшатнулись бы от убийства или инцеста, не отказываются удовлетворить свою алчность, свою агрессию, свою похотливость. Они не упустят возможности причинить вред другим людям посредством лжи, обмана, клеветы, особенно если при этом могут остаться безнаказанными, и на протяжении многих культурных эпох ситуация, пожалуй, совершенно не менялась.

В случае же ограничений, касающихся определенных слоев общества, сталкиваешься с весьма опасной и далекой от понимания ситуацией. Следует ожидать, что эти пренебрегаемые слои населения станут завидовать преимуществам привилегированных групп и делать все для освобождения от своей более значительной доли лишений. Там, где последнее невозможно, внутри такой культуры устанавливается устойчивый уровень недовольства, способный привести к опасным массовым выступлениям. Если же какая-то культура не сумела избежать того, чтобы предварительным условием удовлетворения некоего числа своих членов было подавление другой, возможно даже более крупной ее части, что имеет место во всех современных культурах, то понятно, что угнетенные люди выказывают значительную враждебность по отношению к культуре, существование которой они обеспечивают своим трудом, однако к ее благам причастны в слишком малой степени. В таком случае напрасно ожидать от них усвоения культурных запретов; напротив, они не склонны признавать их, а саму культуру стремятся разрушить и по возможности ликвидировать даже ее предпосылки. Враждебность этих слоев культуре настолько очевидна, что из-за нее сквозь пальцы смотрят на более замаскированную враждебность лучше обеспеченных общественных слоев. Нет никакой необходимости добавлять, что культура, оставляющая большинство своих членов неудовлетворенными и подвигающая их к протесту, не имеет шансов на долгое существование, да и не заслуживает его.

Уровень интериоризации культурных предписаний (или, выражаясь общепринятым, без употребления психологических терминов языком, моральный уровень ее членов) – это не единственное духовное достояние, которое принимают во внимание при оценке культуры. Наравне с ним учитываются богатства ее идеалов и художественных произведений, точнее говоря, чувства удовлетворения, доставляемые теми и другими.

Люди слишком легко склонны относить идеалы некоей культуры – то есть оценки, чтó причислять к ее самым драгоценным, а в большинстве случаев и к самым привлекательным достижениям, – к ее чисто психологическому имуществу. Поначалу кажется, будто именно они и определяют достижения культурного пространства. Однако реальное развитие событий, видимо, таково: идеалы формируются соответственно первым успехам, ставшим возможными благодаря взаимодействию внутренних задатков людей и внешних условий культуры, а потом эти успехи закрепляются в виде идеала, развиваемого далее. Удовлетворение, которое идеал дарует членам культуры, обладает, таким образом, нарциссической природой, оно основано на чувстве гордости за уже достигнутые результаты. Для своего упрочения ему требуется сравнение с другими культурами, нацеленными на иные свершения и разрабатывающими другие идеалы. В силу подобных различий любая культура оговаривает себе право низко оценивать чужие культуры. Таким образом, они становятся поводом для размежевания и вражды между различными культурными пространствами, что особенно заметно сказывается на отношениях между нациями.

Нарциссическое наслаждение идеалом своей культуры входит в состав тех сил, которые успешно противодействуют вражде к культуре в границах одного ее круга. Не только привилегированные классы наслаждаются благодеяниями своей культуры, но и угнетенные слои могут иметь в них свою долю, поскольку право презирать людей «инокультурных» как бы вознаграждает их за ущемления в собственном кругу. Пусть я – жалкий, одолеваемый долгами и воинскими повинностями плебей, но зато я римлянин, причастный к покорению других наций и навязыванию им римских законов. Это отождествление угнетенных с правящим и эксплуатирующим их классом представляет собой всего одну часть гораздо более обширной взаимосвязи. В то же время первые могут быть эмоционально привязаны ко вторым, усматривать в своих господах свой идеал. Если бы такие, по сути своей, устраивающие обе стороны отношения не сложились, осталось бы непонятным, почему довольно долгое время продержалось немалое количество культур вопреки вполне обоснованной враждебности к ним крупных человеческих масс.

Совсем иного рода удовольствие предоставляет членам некоего круга культуры искусство. Впрочем, как правило, оно остается недоступным для масс, полностью поглощенных изнурительным трудом и не вкусивших плодов индивидуального воспитания. Как мы давно убедились, искусство предоставляет удовлетворения, заменяющие самые древние, но все еще наиболее глубоко переживаемые культурные запреты и по этой причине как ничто другое примиряющие с приносимыми из-за них жертвами. В то же самое время его творения повышают чувство идентификации, в котором остро нуждается любой культурный круг, поскольку они дают повод к совместно переживаемым и высоко ценимым эмоциям. Кроме того, художественные произведения годятся и для удовлетворения нарциссизма, поскольку представляют достижения специфической культуры, напоминая весьма впечатляющим способом о ее идеалах.

Самая, возможно, важная часть психического инвентаря культуры даже еще не упоминалась. Это ее религиозные – в самом широком смысле слова – представления или, говоря иначе и требующими обоснования словами, ее иллюзии.

III

В чем же состоит особая ценность религиозных представлений?

Мы уже говорили о чувстве вражды к культуре, вызываемом ее давлением ради требуемого ею ограничения влечений. Если вообразить себе, что ее запреты сняты и, стало быть, возможно избрать своим сексуальным объектом любую понравившуюся женщину и без всяких колебаний убить из-за нее соперника либо того, кто как-то стоит поперек пути, или ничтоже сумняшеся отобрать у другого человека его имущество, какой прекрасной чередой наслаждений стала бы наша жизнь! Правда, вскоре обнаружилась бы очередная незадача. У любого другого человека точно такие же, как и у меня, желания, и он не будет обращаться со мной мягче, чем я с ним. То есть в ликвидации культурных ограничений безмерно счастливым может стать только одиночка, тиран, диктатор, завладевший всеми рычагами власти, но даже у него есть основания желать, чтобы и остальные люди придерживались по меньшей мере одной заповеди: не убий.

Но как непредусмотрительно, как, в общем-то, близоруко стремление ликвидировать культуру! В таком случае нас ожидает только естественное состояние, жизнь в котором несравненно сложнее! Природа, правда, не стала бы требовать от нас ограничивать влечения, предоставила бы нам полную свободу действий, но она обладает особым способом сдерживать нас: она изводит нас, по нашему мнению, хладнокровно, жестоко, не считаясь ни с чем, и, вполне возможно, как раз в связи с удовлетворением наших влечений. Именно из-за этих угрожающих со стороны природы опасностей мы стали объединять свои усилия и создали культуру, призванную, помимо всего прочего, обеспечить нам возможность коллективной деятельности. Более того, ее главная задача, подлинная причина ее существования и заключена в защите от природы.

Как известно, в ряде отношений культура уже и сейчас неплохо справляется с этим, а со временем, очень похоже, станет делать это гораздо лучше. Однако нет ни одного человека, заблуждающегося настолько, чтобы поверить, будто природа уже теперь укрощена. Только немногие рискуют надеяться на то, что в один прекрасный день она полностью покорится человеку. Ведь перед нами находятся природные стихии, которые, похоже, насмехаются над любым насилием человека по отношению к себе: земля, которая сотрясается, распадается на части, погребая под собой все, относящееся к людям и делу их рук; вода, во время наводнений все переполняющая и затопляющая; все разрушающий ураган; тут же болезни, в которых мы только недавно признали посягательство на нас со стороны других живых существ; наконец мучительная загадка смерти, от которой до сих пор не изобретено и, скорее всего, никогда и не будет изобретено никакого снадобья. Посредством этих сил природа, величественная, жестокая и неумолимо противостоящая нам, в очередной раз наглядно демонстрирует нашу слабость и беспомощность, от которых мы, как нам казалось, избавились благодаря культурной деятельности. Одно из немногих отрадных и воодушевляющих впечатлений, какие может произвести человечество, – это когда перед лицом природной катастрофы оно забывает о своих раздорах с культурой, о всех своих внутренних трудностях и распрях и вспоминает о грандиозной всеобъемлющей задаче – сохранить себя перед лицом превосходящей мощи природы.

Как для человечества в целом, так и для отдельного индивида жизнь переносима с трудом. Часть лишений налагает на человека культура, к которой он причастен; некоторую долю страданий доставляют другие люди – либо вопреки предписаниям культуры, либо из-за несовершенства ее самой. К этому добавляется урон, наносимый ему непокоренной природой, – он называет это судьбой. То есть создается ситуация постоянного ожидания чего-то устрашающего, а прирожденному нарциссизму наносится тяжелое оскорбление. Как отдельный человек реагирует на урон, наносимый ему культурой и другими людьми, мы уже знаем – он вырабатывает определенный уровень противодействия, враждебности к ней в целом. А как он защищается от подавляющей силы природы, от судьбы, угрожающей ему, как и всем остальным людям?

Культура облегчает ему подобную деятельность и делает это в равной мере для него и для других индивидов. Особенно примечательно, что в данном случае почти все культуры поступают одинаково. Они ни на миг не прекращают решать эту задачу – защитить людей от давления природы, – а только меняют средства ее решения. В данном случае у культуры задача троякая: человеку требуется утешение перед лицом серьезной угрозы его чувству собственного достоинства; устранить из мира и из жизни все, что вызывает ужас; и ублаготворить любознательность людей, движимую, разумеется, серьезнейшими практическими проблемами.

Уже первым шагом культуры было достигнуто многое. Сам же этот шаг состоял в очеловечивании природы. В контакт с обезличенными человеческими силами или с роком вступить невозможно, они вечно будут нам чужды. Но если природные стихии обуреваемы страстями, как и наша собственная душа, если даже в смерти нет ничего сугубо спонтанного и она вызвана насильственным воздействием чьей-то злой воли, если повсеместно в природе тебя окружают существа, знакомые по повседневному общению, – в таком случае люди вздыхают с облегчением и начинают чувствовать себя по-свойски в довольно жуткой ситуации, научаются одолевать свой бессмысленный страх. Вероятно, все еще незащищенный, но уже не парализованный до беспомощности человек способен, по крайней мере, активно реагировать. Более того, вполне допустимо, что люди не так уж и бессильны, ведь против этих жестких сверхчеловеческих сил внешнего мира можно применить те же самые средства, которые люди используют в своей общественной жизни, – можно попытаться укротить их заклинаниями, умиротворить словами, умилостивить, подкупить, лишив их таким путем некоторой доли могущества. Подобная замена влияния естествознания психологическим воздействием немедленно доставляет не только облегчение, но и указывает путь к дальнейшему овладению ситуацией.

Впрочем, в таком положении нет ничего нового – у него есть прообраз в виде детства человека; по сути своей оно продолжает более раннюю ситуацию, ведь в похожем положении люди когда-то уже оказывались, будучи маленькими детьми: беспомощными по отношению к двум своим родителям, которых они – и не без оснований – побаивались, особенно отца, но при всем том в чьей защите от известных им тогда опасностей были уверены. В итоге напрашивается мысль приравнять эти две ситуации друг к другу. Кроме того, в них, как и в деятельности сновидения, определенная роль принадлежит желанию. Например, спящим овладевает предчувствие смерти, кто-то намерен положить его в гроб, однако деятельность сна ухитряется так подобрать обстоятельства, что даже это устрашающее событие предстает в виде осуществления желания: сновидец созерцает себя в древней этрусской гробнице, куда он охотно опускается, чтобы удовлетворить свой интерес к археологии. Похожим образом человек не просто превращает природные силы в людей, с которыми может общаться как с подобными себе (что не соответствовало бы впечатлению об их грандиозности), а придает им свойства, характерные для отца, превращает их в богов, следуя при этом не только инфантильному, но и филогенетическому образцу, что я уже пытался продемонстрировать.

Со временем стали проводиться первые наблюдения за принципами и законами естественных явлений, а в результате природные силы начали утрачивать свои человекоподобные черты. Однако беспомощность людей сохраняется, а вместе с ней продолжают существовать и их томление по отцу, и боги, по-прежнему решающие три задачи: они искореняют страх перед ужасами природы, примиряют с суровостью рока, особенно когда он предстает в виде неизбежной смерти, и вознаграждают за те страдания и лишения, которые выпали на долю человека в ходе культурного сосуществования с другими людьми.

Однако мало-помалу центр тяжести среди этих функций богов смещается. Люди начинают замечать, что природные явления развиваются сами по себе, согласно внутренней необходимости, что боги, разумеется, хозяева природы, но они так создали и обустроили ее, что теперь могут предоставить природу самой себе. Только от случая к случаю боги вмешиваются в ее ход с помощью так называемых чудес, чтобы тем самым заверить людей, что ничего не утратили из первоначальной сферы своего влияния. Что касается выпадающей человеку участи, то в силе остается неприятное предчувствие, что неведение своей судьбы и бессилие перед ее мощью не могут быть устранены. В данном случае ранее всего перестают действовать боги. Даже если судьбу определяют они, то их решение приходится признать непостижимым. У наиболее одаренного народа древности родилась догадка, что мойры управляют и богами и даже бог подвержен судьбе. А чем самостоятельнее становится природа, тем дальше отстраняются от нее боги, тем сильнее все ожидания людей концентрируются на третьей функции из отведенных богам и тем больше нравственность становится их (людей и богов) подлинной вотчиной. В таком случае задачей бога становится компенсация недостатков и изъянов культуры, минимизация страданий, доставляемых людьми друг другу в ходе их коллективной жизни, надзор за соблюдением культурных предписаний, слишком плохо соблюдаемых людьми. Сами эти предписания стали считать божественными: они возносятся над человеческим обществом, их распространяют на природу и на события в мире.

Так формируется сокровищница представлений, порожденных потребностью сделать переносимым людское бессилие – потребностью, построенной из материала воспоминаний о беспомощности в собственном детстве и в детстве рода человеческого. Ясно видно, что это достижение защищает людей двояко: от опасностей со стороны природы или судьбы и от вреда, причиняемого самим человеческим обществом. В совокупности это означает следующее. Жизнь в этом мире служит некоей высшей цели, о смысле которой нелегко догадаться, однако она определенно подразумевает совершенствование человеческого нрава. Вероятно, объектом этого облагораживания и возвышения должна стать духовность человека, его душа, которая с течением времени медленно и не без сопротивления обособлялась от тела. Все происходящее в этом мире есть реализация целей интеллекта, превосходящего наш, который, пусть и движется непостижимыми и окольными тропами, в конечном счете направляет все ко благу, то есть к радующему нас исходу. За каждым из нас присматривает милосердное, только кажущееся суровым провидение, которое не допустит, чтобы мы стали игрушкой чрезвычайно мощных и неумолимых сил природы. Даже смерть – не изничтожение или возвращение в неорганическую мертвечину, а начало нового вида существования, расположенного на пути к более высокому уровню развития. А при взгляде с другой стороны те же самые нравственные законы, установленные нашими культурами, правят всеми мировыми событиями, только вот их соблюдение контролируется высшей судебной инстанцией, несомненно, строже и последовательнее. В конце концов любое доброе деяние вознаграждается, а всякое зло наказывается, если и не сразу в земной форме жизни, то в следующих за смертью существованиях. Следовательно, за все ужасы, страдания и невзгоды жизни предопределено воздаяние. Жизнь после смерти, продолжающая наше земное бытие и подобная невидимой части спектра, примыкающей к видимой, приведет к тому совершенству, которого нам недоставало здесь, на земле. А всеведущая мудрость, направляющая этот процесс, всемилосердие, проявляющееся в нем, справедливость, реализующая себя с его помощью, – именно они являются свойствами божественных существ, создавших и нас, и мир в целом. Или, точнее говоря, того единственного божественного существа, которое в нашей культуре сосредоточило в себе всех богов предшествующих эпох. Народ, первым соединивший воедино все эти качества, немало гордился своим продвижением вперед. Он высвободил отцовский комплекс, скрытый с давних пор за образом любого бога, – а по сути, это было возвратом к самому зародышу истории идеи бога. Теперь же, когда он стал единственным, отношение с ним удалось вернуть к близости и интенсивности отношения ребенка к отцу. Но уж коли народ так много сделал для отца, он, народ, захотел еще и быть вознагражденным за это, – по меньшей мере стать единственным отцовским любимчиком или, говоря другими словами, его избранным народом. Гораздо позднее верующая Америка выдвинет тезис «God's own country» [любимая страна бога –англ.], и это опять-таки вполне согласуется с одной из форм почитания людьми божества.

Только недавно сведенные воедино, религиозные представления проделали, конечно же, долгий путь, запечатленный различными культурами на разных этапах развития. Выделю один из них, в некоторой степени соответствующий их окончательной форме в нашей нынешней чисто христианской культуре. Легко заметить, что не все части этой культуры в целом хорошо согласуются друг с другом, что не на все насущные вопросы даны ответы, что противоречия с повседневным практическим опытом удается разрешить только с большим трудом. Но и в своем нынешнем виде эти представления (религиозные в самом широком смысле слова) признаются ценнейшим достоянием культуры, высшей ценностью, которую она в состоянии предложить своим членам. Они ценятся несравненно выше, чем все умения извлекать из земли ее сокровища либо обеспечивать человечество пищей и предотвращать эпидемии в его среде и т. п. Люди полагают, что жизнь станет невыносимой, если эти представления утратят свойственную им значимость. И вот тут возникает вопрос: какова их природа в свете психологии, в чем причина их высокой оценки и, скромно добавим, какова их реальная ценность?

IV

Исследование, продвигающееся вперед без каких-либо проблем, подобно монологу, не вполне безопасно. Слишком легко поддаться искушению отложить в сторону мысли, грозящие его прервать, а взамен получить чувство неуверенности, которое в конечном счете захочется приглушить повышенной безапелляционностью. С учетом этого я придумал себе некоего оппонента, с недоверием следящего за моими рассуждениями, и время от времени стану предоставлять ему слово.

И слышу, как он говорит: «Вы неоднократно употребляли выражение „культура создает эти религиозные представления“, „культура предоставила их в распоряжение своих членов“, – в этом есть нечто сомнительное. Я и сам не знаю почему, но в этих высказываниях звучит что-то не столь очевидное, как, скажем, в мысли, что культура установила порядок распределения доходов от труда или узаконила права женщин и детей».

Однако я полагаю, что подобный способ выражения вполне корректен. Я уже пытался продемонстрировать, что религиозные представления порождены той же самой потребностью, что и другие благоприобретения культуры, а именно необходимостью защитить себя от подавляющего могущества природы. К этому присоединяется и второй мотив – стремление исправить болезненно воспринимаемые недостатки культуры. И особенно уместно отметить, что культура дарует индивиду эти представления, поскольку они существовали до него и предстают перед ним в готовом виде; да в одиночку он и не был бы способен их придумать. Они представляют собой наследие многих поколений, во владение которым его вводят и которым он начинает распоряжаться так же, как таблицей умножения, правилами геометрии и т. п. Конечно, при этом существует одно отличие, но оно довольно специфического свойства, и в данный момент на нем можно не останавливаться. Что касается чувства некоторой сомнительности, о котором вы упоминаете, отчасти его корни, видимо, в том, что обычно это обладание религиозными представлениями преподносят нам в качестве божественного откровения. Однако сам этот факт уже является фрагментом религиозной системы и полностью пренебрегает известным нам историческим развитием этих идей и их отличием в разные времена и в разных культурах.

«Мне же важнее кажется другой момент. Вы считаете возможным выводить очеловечивание природы из потребности положить конец человеческому неведению и беспомощности перед устрашающими стихиями, обеспечить людям контакт с ними и в конечном счете на них повлиять. Однако подобный мотив кажется нам излишним, ведь у первобытного человека не было никакого выбора: иной способ мышления у него отсутствовал. Для него было естественно, чуть ли не прирожденно, проецировать свои важные свойства в реальный мир, видеть во всех наблюдаемых им процессах проявление деятельности существ, сходных с ним в главном, – именно таков единственный метод его постижения мира. Да и его применение отнюдь не безупречно, – напротив, выглядит удивительной удачей, когда ему удается, предоставив свободу действий своей природной предрасположенности, удовлетворить одну из главных потребностей человека».

Я же не нахожу в этом ничего удивительного. Ведь вы не думаете, что мышление людей лишено практических мотивов, а всего лишь означает проявление бескорыстной любознательности? Такая ситуация весьма маловероятна. Скорее я поверю, что, даже персонифицируя природу, человек следует какому-то инфантильному образцу. К примеру, от людей своего самого первого окружения он уяснил, что, завязывая с ними какие-то отношения, он тем самым открывает путь влияния на них. По этой причине, преследуя такие же цели, он позднее обращается со всем встречающимся на его пути так же, как с упомянутыми лицами. Соответственно, я не возражаю против вашего чисто описательного замечания – человеку и в самом деле свойственно персонифицировать все, что он собирается постичь, для того чтобы в дальнейшем им овладеть (психическое овладение как подготовка к овладению физическому). Однако к этому я добавляю понимание мотива и генезис своеобразия человеческого мышления.

«А теперь еще и третье возражение: вы ведь раньше уже обсуждали происхождение религии в книге „Тотем и табу“. Однако там это выглядело иначе. В ней все сводилось к отношению „сын – отец“, бог же – это возвеличенный отец, тоска по нему – корень религиозной потребности. Похоже, с той поры вы открыли для себя фактор человеческого бессилия и беспомощности, которому в первую очередь общепринято отводить огромную роль в формировании религии, а теперь и вы списываете на их счет все то, что ранее отводили влиянию отцовского комплекса. Могу ли я попросить вас разъяснить эту смену позиции?»

С большой охотой, я как раз ожидал подобного вопроса, если только и в самом деле речь идет о смене точки зрения. В «Тотеме и табу» автору не было нужды объяснять происхождение религии вообще, там затрагивалась лишь тема тотемизма. Удастся ли вам с помощью какой-либо известной точки зрения внятно объяснить, почему впервые покровительствующее человеку божество предстало перед ним в облике животного, что означал запрет убивать и употреблять в пищу этого зверя и при всем том существовал торжественный обычай раз в год коллективно убивать и пожирать его? А ведь именно это имеет место в тотемизме. И вряд ли есть смысл спорить о том, следует ли тотемизм называть религией. У него довольно тесные связи с более поздними верованиями в богов, в которых тотемные животные становятся священными животными этих божеств. Да и самые первые, но наиболее глубоко укорененные нравственные ограничения – запреты убийства и кровосмешения – взрастают на почве тотемизма. Так что, независимо от принятия или неприятия выводов «Тотема и табу», вы, надеюсь, согласитесь, что в этой книге большое число весьма примечательных, но разрозненных фактов оказались объединены в устойчивое целое.

В «Тотеме и табу» почти не затрагивается вопрос, почему звероподобный бог сравнительно недолго устраивал людей и был заменен богом человекоподобным, а некоторые другие проблемы формирования религии в этой книге вообще не упоминаются. Неужто такое ограничение тематики вы считаете равнозначным отрицанию незатронутых проблем? Тот мой труд является добротным примером строгого выделения того вклада в решение религиозной проблемы, который способен сделать психоаналитический подход. Если же на этот раз добавились другие, не так глубоко скрытые проблемы, не стоит упрекать меня в противоречии, как ранее – в односторонности. Естественно, в мою задачу входит выявление связующих путей между высказанным ранее и предлагаемым теперь, между более глубокой и более заметной мотивацией, между отцовским комплексом и человеческой беспомощностью или его потребностью в защите.

Обнаружить подобные связки можно без особого труда. Скажем, отношение детской беспомощности с продолжающей ее беспомощностью взрослого, так что, как и следовало ожидать, в психоанализе мотивы формирования религии за счет вклада детства дополняют ее видимую мотивацию. Давайте представим себе психику маленького ребенка. Помните ли вы о выборе объекта любви по образцу, о котором говорит психоанализ? Либидо движется по путям, определяемым нарциссической потребностью, и устремляется к объектам, обеспечивающим его удовлетворение. Так, например, мать, утоляющая голод ребенка, становится первым объектом любви и, разумеется, также первой защитой от всех, пока что непонятных, угрожающих со стороны внешнего мира напастей, первым убежищем от страха, как мы вправе сказать.

В осуществлении этой функции мать вскоре сменяет более сильный отец, и функция эта сохраняется за ним на протяжении всего детства ребенка. Однако такому отношению с отцом присуща своеобразная амбивалентность. Сам отец представляет и некую угрозу, возможно, из-за более раннего сравнения с матерью. Так что боятся его не меньше, чем тянутся к нему и восхищаются им. Признаки такого отношения к отцу глубоко запечатлены во всех религиях, как было выяснено еще в «Тотеме и табу». Когда же повзрослевший человек замечает, что ему суждено всегда оставаться ребенком, что он никогда не сумеет обойтись без защиты от чуждых превосходящих сил, он наделяет их чертами отцовского образца, создавая богов, перед которыми испытывает страх, которых пытается склонить на свою сторону и которым тем не менее вверяет защиту себя. Таким образом, мотив тяги к отцу идентичен потребности в защите как следствию человеческого бессилия. Способ противления ребенка своей беспомощности определяет характерные реакции взрослого на свою беспомощность, которую он вынужден признать как раз путем формирования религии. Но в наши намерения не входит и дальше исследовать идею бога. Нам и так уже пришлось иметь дело с целым арсеналом религиозных представлений в том виде, в каком культура вручает его отдельному человеку.

V

Вернемся снова на главную линию исследования. Итак, каков психологический смысл религиозных представлений и как мы можем их классифицировать? Сразу на этот вопрос ответить совсем нелегко. Отклонив различные формулировки, остановимся на одной: это – общие положения, сообщения о фактах и обстоятельствах внешней (или внутренней) реальности, извещения о том, чего сами люди не обнаружили и что требует, чтобы его удостоили веры. Эти положения предлагают сведения о самом важном и интересном в нашей жизни, а посему и оцениваются они высоко. Тот, кто ничего о них не знает, – человек крайне невежественный. Тот же, кто включил их в свои познания, вправе считать себя изрядно разбогатевшим.

Разумеется, существует множество подобных сведений о самых разнообразных вещах этого мира. Ими заполнен каждый урок в школе. Выберем, к примеру, урок географии и услышим, что Констанц расположен на берегу Боденского озера. В одной студенческой песенке есть рефрен: «А кто не верит, пусть поедет и проверит». Я был там и могу подтвердить: этот красивый город находится на берегу обширного водоема, который все окрестные жители называют Боденским озером. Я и теперь полностью убежден в достоверности этого географического утверждения. При этом вспоминается другое, весьма странное переживание. Уже будучи зрелым мужчиной, я впервые стоял на холме Афинского Акрополя посреди развалин храма, откуда открывался вид на голубое море. К моему ощущению счастья примешивалось изумление, подсказавшее мне и его истолкование: значит, все действительно выглядит так, как нас учили в школе! Насколько же поверхностную и немощную веру в подлинную истинность услышанного мне удалось приобрести в школе, если я сегодня так сильно изумлен?! Но не стану чересчур подчеркивать важность этого переживания. Возможна ведь и другая трактовка моего изумления, не пришедшая мне тогда в голову, трактовка совершенно субъективного свойства и связанная с особенностями местности.

Итак, все подобные общие положения требуют доверия к своему содержанию – впрочем, вместе с претензией на его обоснование. Они выдают себя за сокращенный результат длительного, обязательно основанного на наблюдении и на выводах из него процесса мышления. Тому, кто намерен проделать этот путь, вместо того чтобы просто принять на веру его результат, общие положения указывают дорогу к результату. Там, где они не вполне очевидны, как в случае географической констатации, всегда указывается источник знания, сообщаемый общим положением. Например, в качестве доказательства утверждения, что Земля имеет форму шара, приводится опыт Фуко с маятником, наблюдения за горизонтом, возможность проплыть вокруг Земли. Поскольку, как полагают все заинтересованные люди, нет возможности отправить всех школьников в кругосветное путешествие, приходится принимать школьное поучение без проверки на веру, понимая при этом, что путь к личному убеждению в его истинности остается открытым.

Попробуем измерить той же меркой общие религиозные утверждения. Если мы зададимся вопросом, на чем основана их претензия на доверие к себе, то получим три ответа, на редкость плохо согласующиеся друг с другом. Во-первых, они заслуживают веры, потому что уже наши древнейшие предки верили в них. Во-вторых, мы располагаем доказательствами, дошедшими до нас как раз из древности. А в-третьих, вопрошать об их доказательности вообще воспрещается. Раньше подобного рода поползновения жесточайше карались, да и сегодня общество неодобрительно встречает попытки их возобновить.

Этот третий ответ должен вызывать у нас наибольшие сомнения. У подобного запрета возможен только один мотив: общество прекрасно осознает беспочвенность притязаний выдвигаемых им религиозных доктрин. Если бы дело обстояло иначе, оно, конечно же, проявило бы готовность каждому человеку, собравшемуся самостоятельно разобраться в их правоте, предоставить в распоряжение соответствующий материал. По этой причине с тяжело устранимым недоверием мы переходим к двум другим приемам доказательства. Мы обязаны верить, потому что верили наши праотцы. Но ведь наши предки были гораздо невежественнее нас, они верили в такие вещи, которые сегодня кажутся нам абсолютно невероятными. Совершенно не исключена возможность, что и религиозные представления принадлежат к такого рода сведениям. Оставленные ими доказательства зафиксированы в трудах, которые сами по себе обладают всеми характерными чертами недостоверности. Они полны противоречий, переработок, фальсификаций. Даже там, где сообщаются засвидетельствованные факты, сами эти сообщения не вызывают доверия. Не особенно помогает и то, что источником их буквального текста или только его содержания порой объявляется божественное откровение, поскольку само это утверждение – фрагмент учений, чья достоверность нуждается в проверке, к тому же ни одно утверждение неспособно обосновывать само себя.

Таким образом, мы приходим к довольно странному выводу, что как раз те сообщения из достояния нашей культуры, которые могли бы иметь для нас наибольшее значение, которым выпала задача раскрыть нам загадки мира и примирить нас с превратностями жизни, – именно они наименее достоверны. Мы же не решились бы принять на веру даже такой безразличный для нас факт, что киты рожают детенышей, вместо того чтобы откладывать икру, если бы он не был подтвержден.

Такое положение дел – само по себе любопытная психологическая проблема. И никто не вправе думать, что предыдущие замечания о недоказанности религиозных учений содержат что-то новое. Это ощущалось, разумеется, во все времена и нашими прапредками, оставившими такое наследие. Вполне вероятно, что многих из них, как и нас, одолевали такие же сомнения, однако на них оказывалось слишком сильное давление, а потому они не осмеливались их высказать. И с тех пор неисчислимое количество людей мучили похожие сомнения, которые люди старались подавлять, потому что считали себя обязанными верить. Немало блестящих умов потерпели крах в этой драматической ситуации; многие незаурядные личности понесли серьезный урон из-за компромиссов, с помощью которых искали из нее выход.

Если все доказательства в пользу достоверности религиозных поучений родом из прошлого, напрашивается мысль: не сумеет ли более рассудительная современность привести подходящие доказательства? Если бы таким путем удалось избавить от сомнительности хотя бы отдельные фрагменты религиозной системы, благодаря этому заметно выросла бы и достоверность целого. В данном случае в дело включаются спириты, убежденные в беспрерывном существовании индивидуальной души и стремящиеся продемонстрировать бесспорность хотя бы одного этого тезиса религиозной доктрины. К сожалению, им не удается оспорить мнение, что появления и высказывания их духов – всего лишь продукты их собственной духовной деятельности. Они цитировали слова духов великих людей, но все высказывания и сведения, полученные от них, были весьма нелепыми и ничего не сообщали: из всех них не удавалось извлечь ничего достоверного, кроме вывода об умении духов приспосабливаться к кругу людей, их вызвавших.

Теперь следует вспомнить о двух попытках, которые производят впечатление судорожных усилий уклониться от проблемы. Одна, нахрапистого толка, – довольно давняя, другую отличают сложность и современность. Первая – это «Credo quid absurdum» [Верю, ибо нелепо –лат.] отца церкви. Это означает, что религиозные доктрины не подчиняются требованиям разума, они выше него. Их истинность следует улавливать внутренним чутьем, понимать их разумом нет необходимости. Однако это «Credo» представляет интерес только в качестве факта самого признания, как императив оно не обладает обязательностью. Неужели я обязан верить любому абсурду? А если не любому, то почему именно этому? Нет никакой инстанции превыше разума. Если истинность различных учений зависит от какого-то внутреннего переживания, подтверждающего его наличие, то что делать со множеством людей, у которых такое редкое состояние отсутствует? Ото всех людей уместно требовать, чтобы они использовали имеющийся у них дар разумения, но нельзя основывать касающуюся всех обязанность на мотиве, существующем лишь у совсем немногих людей. Если кто-то один вынес из глубоко захватившего его состояния экстаза непоколебимую уверенность в подлинной истинности религиозных доктрин, чтó это означает для другого человека?

Вторая попытка – философия «Als ob» [Как если бы –нем.]. Она приходит к выводу, что в нашей мыслительной деятельности имеется изобилие допущений, беспочвенность и даже абсурдность которых мы полностью осознаем. Они называются фикциями, но, исходя из многообразных практических мотивов, нам приходится вести себя так, как если бы мы в эту фикцию поверили. Это касается и религиозных учений из-за их ни с чем не сравнимой важности для сохранения рода человеческого3. Эта аргументация совсем недалеко ушла от «Credo quia absurdum» [Верю, потому что абсурдно – лат.] Однако, на мой взгляд, принцип «Als ob» по содержанию таков, что его мог выдвинуть только философ. Человек, на чье мышление не повлияли ухищрения философии, не примет этот принцип: для него допущение абсурда, неприятие разума убивает все. Не удается склонить его и к отказу от достоверности, особенно при обсуждении его важнейших проблем, – от достоверности, которой он привык требовать от любой повседневной деятельности. Вспоминаю одного из своих детей, который довольно рано стал выделяться особой активностью. Когда детям рассказывали сказку, воспринимаемую ими с предельным вниманием, он подошел ко мне и спросил: «Это правдивая история?» Услышав отрицательный ответ, он удалился с пренебрежительным выражением на лице. Следует ожидать, что в скором времени люди станут вести себя так же и в отношении религиозных сказок, несмотря на заступничество принципа «Als ob».

Однако в настоящее время они ведут себя совершенно иначе, а в минувшие времена религиозные представления, несмотря на свою безусловно недостаточную достоверность, пользовались потрясающим влиянием на человечество. Так перед нами возникает новая психологическая проблема. Приходится задать себе вопрос: в чем заключается внутренняя сила религиозных учений и какому обстоятельству они обязаны своей независимой от признания разума эффективностью?

VI

Полагаю, мы уже достаточно готовы к ответам на оба вопроса, и они последуют, когда мы рассмотрим психические истоки религиозных представлений. Сами по себе они, выдававшие себя за общие положения, – не конденсат опыта или конечный продукт размышления, а иллюзии, которые реализуют древнейшие, сильнейшие и самые насущные желания человечества. Секрет их мощи сокрыт в силе подобных желаний. Мы уже поняли, что угнетающее впечатление от детской беспомощности пробудило потребность в защите – защите на основе любви; ее удовлетворил отец. Понимание, что эта беспомощность сохраняется на протяжении всей жизни, породило веру в существование какого-то еще, на этот раз более могущественного, отца. Благодаря милосердной власти провидения слабеет страх перед житейскими невзгодами. Устроение мира согласно законам этики гарантирует действие принципа справедливости, очень часто остававшегося нереализованным в рамках человеческой культуры. Продление человеческого существования в некую предстоящую жизнь устанавливает пространственные и временные границы, внутри которых должны осуществиться эти пожелания. Ответы на загадочные для человеческой любознательности вопросы, вроде проблемы возникновения мира или отношения физического и психического разрабатываются в соответствии с предпосылками этой системы. Психика индивида испытает значительное облегчение, если полностью никогда не преодолеваемый конфликт детского возраста, произрастающий из отцовского комплекса, из нее изымут или решат общепринятым способом.

Говоря, что все религиозные представления суть иллюзии, я обязан уточнить значение последнего слова. Иллюзия не тождественна заблуждению, и совсем не обязательно ей быть ошибкой. Мнение Аристотеля, что паразиты заводятся из-за грязи (его еще и сегодня придерживается необразованный народ), было заблуждением, как и представление врачей старшего поколения, чтоTabes dorsalis [сухотка спинного мозга] является следствием половых излишеств. Абсолютно неправильно называть эти заблуждения иллюзиями. Вместе с тем иллюзией было мнение Колумба, будто он открыл новый путь в Индию. Примесь его желания к этому заблуждению весьма заметна. Иллюзией можно назвать утверждение некоторых националистов, будто индогерманцы – единственная человеческая раса, способная легко усваивать культуру. Или веру, сокрушенную только психоанализом, что ребенок – существо без сексуальности. Отличительным признаком иллюзии является ее происхождение из человеческих желаний, и в этом отношении с точки зрения психиатрии она родственна маниакальной идее, но, кроме более сложного, чем у той, строения, от маниакальной идеи она во многом отлична. В качестве существенной черты мы выделяем в мании ее противоречие с реальностью, иллюзия же не обязательно должна быть ложной, то есть неосуществимой или противоречащей действительности. Девица из мелкобуржуазной среды может, скажем, поддаться иллюзии, что появится некий принц и увезет ее к себе домой. Такое возможно, несколько подобных случаев имели место. Гораздо менее вероятно, что явится мессия и учредит Золотой век. В зависимости от особенностей личной жизни рассуждающий человек будет классифицировать веру в мессию как иллюзию или маниакальную идею. Примеры оправдавшихся на практике иллюзий найти не так уж просто. Однако иллюзия алхимика, что все металлы можно превратить в золото, оказалась таковой. Желание иметь много золота, как можно больше золота заметно поблекло из-за нашего нынешнего понимания главных предпосылок богатства, да и химия больше не считает невозможным превращение металлов в золото. Итак, мы называем некую веру иллюзией, когда среди ее мотивов преобладает мысль об удовлетворении желания, и при этом отвлекаемся от ее связи с действительностью, да и сама она воздерживается от подтверждения своей достоверности.

Если после этих уточнений мы вернемся к религиозным учениям, то можем повторно заявить: все они без исключения представляют собой недоказуемые иллюзии, и никого не стоит принуждать считать их истинными или верить в них. Некоторые настолько неправдоподобны, так сильно расходятся со всем тем, что мы с немалым трудом узнали о реалиях этого мира, что при соответствующем учете психологических различий их вполне можно приравнять к маниакальным идеям. О реальной ценности большинства из них судить не дано. Насколько они недоказуемы, настолько же и неопровергаемы. У нас слишком мало знаний для более тщательного критического к ним подхода. Решение загадок мироздания очень медленно поддается нашему исследованию, на многие вопросы современная наука не в состоянии дать ответ. Однако для нас научная деятельность – единственный путь, способный привести к познанию внешней реальности. Иллюзорны и наши ожидания что-то получить от интуиции или погружения в себя. Они не могут предложить нам ничего, кроме с трудом поддающихся интерпретации разъяснений о состоянии нашей собственной психики, и не доставляют никакой информации по вопросам, ответы на которые очень легко предлагает религиозное учение. Заполнять подобные пробелы по собственному произволу или в соответствии с субъективными критериями объявлять приемлемыми те или иные части религиозной системы выглядело бы кощунством. Для этого подобные вопросы слишком важны и – правомерно будет сказать – слишком святы.

В этом месте можно встретить возражение: итак, если даже закоренелые скептики признают, что утверждения религии не могут быть опровергнуты силами разума, почему же я не должен в них верить, ведь многое на их стороне: традиция, согласие с ними людей и все то, что в их содержании людей утешает? Короче говоря, почему бы и нет? Точно так же, как никого нельзя принудить к вере, невозможно навязать и неверие. Однако не обманывайте себя тем, что с помощью подобных аргументов продвигается логическое мышление. Если фраза «это пустая отговорка» вообще бывает уместна, перед нами ровно такой случай. Незнание – это и есть незнание: никакого права верить во что-нибудь из него не вытекает. Никакой разумный человек не станет вести себя в других случаях так легкомысленно и не удовольствуется столь жалким обоснованием своих решений, своих пристрастий; подобное он разрешит себе только в наиболее возвышенных и святых вопросах. На самом же деле он всего лишь силится обмануть себя и других, что все еще привержен религии, хотя давно уже от нее отошел. Когда речь заходит о религиозных вопросах, люди повинны во всевозможных проявлениях неискренности и злоупотреблениях интеллектом. Философы чрезмерно расширяют значение слов, пока у них не остается почти ничего из первоначального смысла; какую-то расплывчатую абстракцию, ими самими придуманную, они называют «богом», а в таком случае предстают перед всем миром деистами, верящими в бога. Они и сами могут похваляться, что усвоили более высокое и чистое понимание бога, хотя их бог – всего лишь призрачная тень, а вовсе не всемогущая личность религиозного учения. Критики же настаивают на признании «глубоко верующим» только человека, испытавшего чувство человеческого ничтожества и бессилия перед мирозданием в целом. Правда, суть религии составляет не оно, а только следующий шаг – реакция на это чувство, ищущая от него какой-то поддержки. Тот, кто не делает этого шага, кто смиренно довольствуется мизерной ролью человека, скорее нерелигиозен в подлинном смысле этого слова.

В задачу данного исследования не входит определение уровня истинности религиозных представлений. Нам вполне достаточно установить их психологическую природу: они представляют собой иллюзии. Однако у нас нет необходимости таить, что это открытие изрядно повлияло и на нашу позицию по вопросу, который многим должен показаться наиболее важным. Мы примерно знаем, в какие времена создавались религиозные доктрины и какими людьми. Когда мы вдобавок поймем, по каким причинам это происходило, наша точка зрения на проблему религии претерпит примечательный сдвиг. Мы говорим себе: как было бы прекрасно, если бы существовали бог в качестве создателя мира, милосердное провидение, нравственный миропорядок и потусторонняя жизнь. Однако при этом крайне поражает, что все обстоит именно так, как мы и желали. И вроде бы еще страннее, что нашим бедным, невежественным и подавляемым предкам посчастливилось, видимо, решить все эти трудные вопросы мироздания.

VII

Когда мы признали религиозные представления иллюзиями, сразу возник очередной вопрос: а не такова ли природа и других компонентов культуры, которыми мы очень дорожим и которым позволяем управлять нашей жизнью? Не следует ли так же именовать исходные принципы, которые регулируют наши государственные учреждения? Не омрачены ли отношения полов в нашей культуре одной или несколькими эротического свойства иллюзиями? Коли уж наше недоверие активизировалось, мы не отступим в страхе и перед вопросом, а нет ли более надежного обоснования нашего убеждения, что, применяя наблюдение и мышление в научной деятельности, мы немало узнаем о внешней реальности. Ничто не может помешать нам направить внимание на нашу собственную суть или применить мышление для критики себя самих. В таком случае открывается ряд направлений исследования, результат которых должен стать решающим для выработки «мировосприятия». Мы даже подозреваем, что подобные усилия не окажутся бесплодными и что они по крайней мере частично оправдывают наше недоверие. Однако возможности автора пасуют перед масштабностью задачи, и он поневоле ограничивает свою работу прослеживанием одной-единственной из них, а именно религиозной иллюзии.

Тут наш оппонент громогласно предлагает нам застопориться: мы будем привлечены к ответу за наше запретное деяние. Он заявляет:

«Разумеется, интересы археологии заслуживают одобрения, однако никакие раскопки не проводятся, если из-за них будут повреждены жилища людей, если эти жилища обрушатся и люди будут погребены под обломками. Религиозные учения – совсем не тот предмет, по поводу которого можно умничать, как в отношении любого другого воззрения. Ведь наша культура воздвигнута на них, предпосылкой человеческого существования общества является вера большинства его членов в истинность этих учений. Если же людей убедить, что не существует ни всемогущего и наисправедливейшего бога, ни божественного миропорядка и будущей жизни, они сочтут, что способны отречься от всякой обязанности соблюдать предписания культуры. Каждый станет неудержимо, без всякой опаски следовать своим асоциальным и эгоистическим влечениям, будет пытаться утвердить свою власть, а тогда опять воцарится тот хаос, который мы устранили за многие тысячелетия культурной деятельности. Даже если бы нам удалось установить и доказать, что религия не владеет истиной, об этом стоило бы умолчать и вести себя при этом так, как предлагает философия «Als ob». Делается это в интересах всего и вся! Говоря о рискованности подобной акции, добавим, что в ней присутствует и бессмысленная жестокость. Несчетное число людей находят в наставлениях религии свое единственное утешение. Лишь при такой поддержке им удается вынести тяготы жизни. Вы же намерены лишить их этой опоры, не предложив взамен ничего лучшего. Общепризнано, что в настоящее время наука не слишком много дает людям, но, даже продвигайся она вперед заметно быстрее, она не сделала бы людей вполне довольными. У человека есть и другие насущные потребности, которые нельзя удовлетворить с помощью бесстрастной науки, и особенно странно, чуть ли не верхом нелогичности выглядит ситуация, когда психолог, постоянно подчеркивающий, насколько в повседневной жизни интеллект уступает влиянию влечений, в то же самое время старается лишить человека удовлетворения ценного желания, чтобы взамен напичкать его сугубо умственной пищей».

Для одного раза обвинений многовато! Но я вполне готов опровергнуть их все, а кроме того, собираюсь отстоять утверждение, что для культуры опаснее сохранить свое нынешнее отношение к религии, чем отказаться от него. Размышляю только, с чего начать свои возражения.

Возможно, с заверения, что я и сам считаю свою затею совершенно безвредной и безопасной. На этот раз слишком высокая оценка интеллекта не в мою пользу. Если люди таковы, как их описывают мои оппоненты, – а я и не собираюсь с этим спорить, – нет опасности, что какой-нибудь верующий человек лишится своей веры, убежденный моими рассуждениями. Вдобавок я не сказал ничего такого, чего до меня не говорили другие, более достойные люди, только гораздо полнее, выразительнее и убедительнее. Их имена хорошо известны, приводить их не буду, чтобы не создалось впечатления, будто я хочу и себя включить в их число. Я всего лишь добавил ряд психологических аргументов к критике религии со стороны моих великих предшественников – и это единственная новинка в моем тексте. Вряд ли приходится рассчитывать, что именно эта добавка добьется результата, в котором было отказано прежним критикам религии. Разумеется, в данном случае меня можно спросить: зачем же писать то, в безуспешности чего заранее уверен? Но к этому вопросу мы еще вернемся.

Единственный человек, кому данная публикация может причинить вред, это я сам. Мне придется выслушивать весьма неприятные упреки в поверхностности, недальновидности, недостатке идеализма и понимания высших интересов человечества. Но, с одной стороны, для меня эти упреки не новы, а с другой – если кто-то даже в юные годы пренебрегал неодобрением современников, какое значение оно имеет в старости, когда человек обретает уверенность, что скоро останется за пределами их благорасположения или антипатии? В былые времена дела обстояли иначе: тогда за подобные высказывания человек определенно расплачивался сокращением срока своей земной жизни и быстро приближался к возможности на собственном опыте убедиться в отсутствии или наличии жизни загробной. Однако, повторю, те времена миновали, и ныне подобные писания безопасны даже для их автора. В крайнем случае его книгу не позволят переводить или распространять в той или другой стране. И пожалуй, как раз в стране, убежденной в высоком уровне своей культуры. Однако, если уж люди вообще высказываются за отвержение желаний и за покорность судьбе, придется снести и эту неприятность.

Затем я все же вернусь к вопросу о том, не может ли публикация этого труда причинить кому-нибудь вред. Пусть не какой-то личности, а делу – делу психоанализа. Более того, невозможно отрицать, что он является творением автора, по чьему адресу было высказано немало недоверия и недоброжелательства, а если и теперь я выступлю с неприемлемыми воззрениями, люди с большой охотой переключатся с моей персоны на психоанализ в целом. В данном случае ясно, скажут они, куда ведет этот психоанализ. Маска сброшена: он ведет к отрицанию бога и нравственного идеала, как мы, скажем прямо, и подозревали. Чтобы затруднить обнаружение этого факта, нам морочили голову, будто психоанализ не обладает мировоззрением и не в состоянии его создать.

Такие толки мне действительно неприятны из-за многих моих сотрудников – некоторые из них не разделяют моей позиции по религиозным вопросам. Впрочем, психоанализ уже выдержал немало нападок, придется ему перетерпеть и эту. Да и на самом деле психоанализ – это метод исследования, беспристрастный инструмент вроде, скажем, исчисления бесконечно малых величин. Если с помощью этого исчисления какому-то физику удастся установить, что через определенное время Земля погибнет, людям следует все же поразмыслить, прежде чем приписывать деструктивные тенденции самому проведенному расчету или по этой причине его запрещать. Все, что я говорил здесь о степени истинности религии, опирается не на психоанализ и было высказано другими людьми задолго до его появления. Если благодаря применению психоаналитического метода можно раздобыть новый аргумент против истинности религии, tant pis [тем хуже –фр.] для религии. Однако ее защитники могут с равным правом пользоваться психоанализом, чтобы полнее оценить эмоциональное значение религиозного учения.

Теперь перейдем к защите от нападок. Совершенно очевидно, что религия сослужила человеческой культуре громадную службу, внесла значительный, но недостаточный вклад в обуздание асоциальных влечений. Многие тысячелетия она управляла человеческим обществом, и у нее было время продемонстрировать, на что она способна. Если бы ей удалось осчастливить большинство людей, утешить их, примирить с жизнью, сделать их приверженцами культуры, никому бы и в голову не пришло стремиться к изменению существующего положения вещей. Что мы видим вместо этого? Что устрашающе велико число людей, недовольных культурой и в ней несчастных; они воспринимают ее как ярмо, которое нужно сбросить. Что эти люди либо все свои силы бросают на ее исправление, либо в своей вражде с нею заходят так далеко, что вообще ничего не желают знать о культуре и об ограничении влечений. Здесь нам возразят, что до подобного положения мы докатились как раз потому, что религия лишилась части своего влияния на людские массы вследствие прискорбного действия прогресса науки. Примем к сведению это утверждение и его обоснование, чтобы позднее использовать в наших целях; само же это возражение бездоказательно.

Сомнительно и то, были ли во времена неограниченного господства религиозных доктрин люди в общем и целом счастливее, чем сегодня; нравственнее же они точно не были. Люди всегда умели трактовать предписания религии сугубо формально и тем самым не раз подрывали их намерения. Призванные надзирать за соблюдением этих предписаний священники не особенно противились. Похоже, что милосердие бога мешало ему быть справедливым. Люди грешили, а потом приносили жертву или каялись и тем самым делались свободными для совершения новых грехов. Русская духовность (Innerlichkeit) додумалась до идеи, что грех необходим, дабы в самой полной мере с благоговением наслаждаться божьей благодатью, – иначе говоря, что, по сути, он богоугоден. Вполне очевидно, что священники имели возможность поддерживать покорность масс религии лишь ценой очень крупных уступок природе человеческих влечений. При этом существует принцип: один бог могуч и праведен, человек же слаб и греховен. Во все времена безнравственность находила в религии не меньшую защиту, чем нравственность. Но уж если деятельность религии по обеспечению счастья людей, их преданности культуре и способности к самоограничению во имя морали нельзя улучшить, возникает очередной вопрос: не переоцениваем ли мы ее необходимость для человечества и обдуманно ли мы поступаем, основывая на ней наши требования к культуре?

Порассуждаем же по поводу не вызывающей сомнений ситуации. Мы слышали признание, что у религии больше нет того влияния на людей, какое было раньше (в данном случае речь идет о христианской европейской культуре). И это не потому, что стали менее привлекательными ее посулы, а потому, что теперь людям кажется, что посулы эти меньше заслуживают доверия. Признаем, что причина такого изменения в укреплении духа научности в верхних слоях человеческого общества (и она, видимо, не единственная). Критика подорвала доказательную силу религиозных текстов, естествознание раскрыло содержащиеся в них ошибки, сравнительное исследование выявило прискорбное сходство почитаемых нами религиозных представлений с духовной продукцией первобытных народов и времен.

Дух научности вырабатывает определенный подход к предметам этого мира, перед проблемами религии он ненадолго останавливается в нерешительности, но и в этом случае преодолевает ее. Этот процесс неудержим; чем больше людей приобщится к сокровищам наших знаний, тем шире становится их отход от веры в религию. Сначала только от ее устаревших, неприемлемых одеяний, а затем и от ее фундаментальных предпосылок. Одни только американцы, проведшие в Дейтоне «обезьяний процесс», оказались последовательными. Обычно же подобного рода переход совершается половинчато и лицемерно.

По отношению к культуре со стороны образованных людей и работников умственного труда почти нет угроз. Замена религиозных мотивов цивилизованного поведения другими, светскими, происходит у них, похоже, без проблем, да и сами они по большей части ее активные приверженцы. Совершенно иначе обстоит дело с огромной массой необразованных и угнетенных людей: у них достаточно оснований быть противниками культуры. Все идет хорошо, пока они не понимают, что больше не верят в бога. Однако они непременно поймут, даже если это мое сочинение не увидит свет. Они, правда, готовы принять выводы научного мышления, но не готовы меняться, к чему оно обычно приводит человека. Нет ли в данном случае опасности, что враждебность этих масс культуре обрушится на то ее слабое место, которое они найдут у своей деспотичной хозяйки? Если непозволительно убивать сородичей только потому, что это запретил почитаемый бог, и потому, что за такое он тяжко покарает в этой или иной жизни, тогда, осознав, что никакого бога не существует и не нужно опасаться его кары, они наверняка убьют этого другого, и удержать их может только земная власть. А стало быть, необходим либо строжайший надзор за опасными массами, либо самое тщательное устранение любой возможности их духовного пробуждения, либо основательный пересмотр отношений между культурой и религией.

VIII

Нужно надеяться, что на пути реализации этого последнего предложения не встретится особых трудностей. Понятно, что при этом придется от чего-то отказаться, но вполне возможно, что удастся что-то выиграть и избежать серьезной опасности. Пугает же то, что в итоге культура, вполне возможно, подвергается еще большей опасности. Когда святой Бонифаций срубил почитаемое саксами священное дерево, окружающие ожидали какого-то ужасного события из-за совершенного святотатства. Ничего такого, однако, не произошло, и саксы приняли крещение.

Когда культура запретила убивать стоящего на твоем пути ненавидимого соседа, чье имущество вызывает зависть, это явно было сделано ради обеспечения современной жизни людей, иначе неосуществимой, поскольку убийца навлек бы на себя месть семьи убиенного и затаенную зависть других людей, ощущающих аналогичную внутреннюю склонность к такому злодеянию. А стало быть, он недолго бы наслаждался своей местью и награбленным имуществом – у него были бы все шансы вскоре самому быть убитым. Даже если бы он был защищен от врагов-одиночек исключительными силой и осторожностью, ему пришлось бы потерпеть поражение от объединения более слабых людей. А если бы подобный союз не состоялся, убийства продолжались бы до бесконечности и в конце концов люди истребили бы сами себя. Между отдельными людьми сложились бы такие же отношения, какие все еще существуют между семьями на Корсике; обычно же они имеют место только между нациями. В таком случае равная для всех мера ненадежности жизни сплачивает людей в единое общество, которое запрещает одиночке убийство и оставляет за собой право на признаваемое всеми умерщвление любого человека, преступившего этот запрет. Именно так появляется правосудие и его система наказания.

Мы, однако, не разделяем этого чисто рационального обоснования запрета убивать, а заверяем людей, что его установил бог. Иначе говоря, мы рискуем разгадывать его намерения и находим, что и он не желает, чтобы люди истребили друг друга. Поступая так, мы наделяем культурный запрет особым величием, рискуя, однако, из-за этого поставить его соблюдение в зависимость от веры в бога. Если же мы воздержимся от подобного шага и больше не будем выдавать нашу волю за божественную, а удовольствуемся сугубо социальным его обоснованием, то, хотя и откажемся от прежнего возвеличивания культурного запрета, выведем его из-под действия опасной угрозы. Мы выиграем и кое-что другое. В результате некой диффузии или заражения характер святости, неприкасаемости, потусторонности (хотелось бы сказать) распространится с немногочисленных важных запретов на все прочие культурные учреждения, законы и предписания. Впрочем, зачастую ореол святости им совсем не с руки. Не только потому, что они обесценивают друг друга, поскольку в зависимости от времени и места принимают противоположные решения; они еще обычно выставляют напоказ все признаки человеческого несовершенства. Среди них легко выделить те, которые могут быть продуктом всего лишь недальновидной опасливости, проявлением эгоистических интересов или следствием неблагоприятных обстоятельств. Критическое отношение, которое приходится испытывать к ним, в нежелательной степени подрывает уважение к другим, лучше обоснованным требованиям культуры. Поскольку решать, что требовал сам бог, а что относится к компетенции всесильного парламента или магистрата, – дело щекотливое, было бы, вне всякого сомнения, полезно бога вообще исключить из игры и честно признать чисто человеческое происхождение всех учреждений и предписаний культуры. Вместе с претензией на святость эти запреты и законы утратили бы свою закоснелость и неизменность. Люди сумели бы понять, что законы созданы не столько ради их закабаления, сколько, напротив, ради их интересов. Люди стали бы к этим законам заметно терпимее и вместо их устранения стремились бы только к их улучшению. Это стало бы важным шагом вперед по пути, ведущему к примирению с давлением культуры.

Наше выступление в защиту чисто рационального обоснования культурных предписаний, а значит, в пользу их сведения к социальной необходимости прерывается здесь одним сомнением. В качестве примера мы выбрали запрет на убийство. Но разве наше описание соответствует исторической истине? Опасаемся, что нет, что оно предстает всего лишь ее рационализированной схемой. С помощью психоанализа мы изучали именно эту часть истории человеческой культуры и, опираясь на результат, вынуждены заявить: на самом деле это происходило иначе. Чисто рассудочные мотивы даже у современного человека не справляются с заполненными страстями побуждениями; насколько же бессильными они, вероятно, были у человеко-зверя древнейших времен. Похоже, его потомки еще и сегодня без колебаний убивали бы друг друга, не окажись одним из тех кровавых злодеяний убийство первобытного отца и не вызови оно неодолимой, чреватой тяжелыми последствиями эмоциональной реакции. Из этого рождается запрет «не убий», в тотемизме ограниченный эрзац-отцами; позднее он был распространен и на других персон, заменяющих отца, но при этом и сегодня не обходится без исключений.

Но тот праотец, согласно выводам, которые здесь нет нужды повторять, стал прообразом бога, моделью, по которой последующие поколения формировали образ божества. Так что религиозное описание право: бог действительно соучаствовал в рождении упомянутого запрета, под его влиянием, а не из-за понимания его социальной необходимости этот запрет утвердился. Да и наделение бога человеческой волей вполне оправдано, ведь люди осознали, что сами же насильственно устранили отца, а в виде реакции на свое кощунственное деяние возвышают себя, чтобы впредь уважать его волю. Религиозное учение, стало быть, сообщает нам историческую правду – разумеется, в видоизмененном и замаскированном виде, – тогда как наше рациональное описание отвергает ее.

Теперь мы замечаем, что богатое собрание религиозных представлений содержит не только исполнение желаний, но и важные исторические реминисценции. Такое сотрудничество прошлого с будущим должно наделить религию невероятной мощью! Вполне, однако, возможно, что с помощью аналогии у нас прорежется какое-то другое понимание. Не очень-то хорошо использовать понятия далеко за пределами той области, где они произросли, но нам придется изъясняться именно так. О человеческом ребенке нам известно, что он способен полноценно врастать в культуру, не пройдя более или менее явно выраженной стадии невроза. Это происходит по той причине, что ребенку не удается с помощью рациональной умственной деятельности подавить довольно многочисленные, со временем ставшие неприемлемыми требования влечений, и он вынужден укрощать их путем актов вытеснения, позади которых, как правило, располагается изготовившийся действовать страх. Большинство этих неврозов спонтанно преодолевается в период взросления (в первую очередь такая участь выпадает детскому неврозу навязчивых состояний). С оставшимися же позднее приходится разбираться психоаналитическому лечению. Точно так же следовало бы предположить, что и человечество в целом в ходе своего многовекового развития оказывается в состоянии, аналогичном неврозам, и по тем же самым причинам, поскольку во времена своего невежества и интеллектуального бессилия люди совершали необходимое для совместной жизни ограничение влечений только с помощью чисто эмоциональных усилий. Следы процессов, имеющих место в древнейшие времена и сходных с процессами вытеснения, потом еще долго сопровождали культуру. Религия – это как бы общечеловеческий невроз навязчивости, который, аналогично неврозу детства, происходил из Эдипова комплекса, из отношений ребенка с отцом. В соответствии с подобным пониманием можно было бы предвидеть, что отход от религии произойдет с роковой неизбежностью процесса взросления и что в данный момент мы находимся в самой середине этой стадии развития.

Тогда наше поведение должно руководствоваться примером опытного воспитателя, который не противится предстоящему формированию нового, а старается способствовать ему и смягчать резкость его вторжения в психику. Сущность религии этой аналогией, однако, не исчерпывается. Если, с одной стороны, подобно индивидуальному неврозу навязчивости, она вынуждает ограничивать влечения, то, с другой стороны, содержит порожденные желаниями иллюзии вместе с отрицанием реальности, что в изолированном виде мы наблюдаем только при аменции, заполненной счастьем и галлюцинациями спутанного сознания. Все это лишь сравнения, с помощью которых мы силимся постигнуть социальное явление, которым индивидуальная патология не находит полноценной аналогии.

Я и особенно Т. Райк неоднократно обращали внимание на то, до каких мелочей доходит сходство религии с неврозом навязчивых состояний, какое количество специфических черт и нюансов судьбы удается уяснить себе таким образом. С этим обстоятельством хорошо согласуется и то, что истовый верующий в значительной степени защищен от опасности заболеть определенными неврозами: заболевание общераспространенным неврозом избавляет от необходимости вырабатывать невроз персональный.

Осознание исторической ценности определенных религиозных доктрин повышает наше уважение к ним, но не обесценивает наше предложение изъять их из числа мотивов культурных предписаний. Наоборот! С помощью исторических пережитков нам удалось понять религиозную догматику как своеобразные невротические реликты, и теперь мы вправе утверждать, что, видимо, настало время – так происходит в ходе психоаналитического лечения невротиков – заменить успехи вытеснения результатами рациональной умственной работы. Можно предвидеть, что при этой перемене дело не ограничится отказом от восторженного превознесения культурных предписаний и всеобщая ревизия окажется для многих из них смертельной, но вряд ли об этом следует сожалеть. Стоящая перед нами задача примирить людей с культурой будет таким путем в значительной степени решена. Отказ от исторической истины в случае рациональной мотивировки культурных предписаний не вызовет у нас сожаления. Ведь содержание исторических истин настолько искажено и намеренно замаскировано, что людская масса не способна признать ее таковой. Так мы сообщаем ребенку, что новорожденных приносит аист. Мы тем самым доводим до его сведения правду в символическом обличье, поскольку нам известно, что означает крупная птица. Ребенок же об этом не ведает, он улавливает только искаженную часть, считает себя обманутым и, как нам известно, его недоверие ко взрослым и нежелание их слушаться связаны как раз с только что упомянутым переживанием. Мы убеждены, что лучше перестать сообщать подобную символически завуалированную истину и не лишать ребенка знания о реальной ситуации с учетом уровня его умственного развития.

IX

«Вы позволяете себе плохо совместимые друг с другом высказывания. Сначала вы заверяете, что ваше сочинение совершенно безобидно. Никто, мол, из-за подобных рассуждений не лишится религиозной веры. Но поскольку, как выяснится позднее, у вас все же есть стремление ее подорвать, уместно спросить: с какой же целью, собственно говоря, вы это сочинение публикуете? Впрочем, в другом месте вы все же признаете, что оно тем не менее может стать опасным, даже очень опасным, если кто-то осознает, что больше не верит в бога. До сих пор этот человек был вполне управляем, а теперь отказывается следовать культурным предписаниям. Ведь вся ваша аргументация, что религиозная мотивировка культурных запросов представляет опасность для культуры, основывается на допущении, что верующего можно превратить в неверующего, а это выглядит несомненным противоречием.

Второе противоречие всплывает, когда вы, с одной стороны, соглашаетесь, что не разум правит человеком, что им управляют его страсти и запросы влечений, а с другой стороны, предлагаете заменить эмоциональные основы его послушания культуре рациональными, что можно понимать как угодно. Мне же кажется, что не верно ни то ни другое.

А кстати, неужели вы ничему не научились у истории? Ведь похожая попытка разделаться с религией силами разума однажды уже предпринималась – официально и с немалым размахом. Разве вы не помните о Французской революции и о Робеспьере? Не забудьте также о кратковременности и плачевности того эксперимента. Теперь его повторяют в России, и нам нет нужды интересоваться, что из этого выйдет. Не вправе ли мы предположить, как вы думаете, что человек не может обойтись без религии?

Вы сами сказали, что религия – это не просто какой-то невроз навязчивости, однако об этой другой стороне не сказали ни слова, а удовольствовались проведением аналогии. От невроза же людей необходимо избавлять. Что при этом кое-что будет утрачено, вас не беспокоит?»

Видимость противоречия возникла, видимо, потому, что о сложных проблемах я рассуждал довольно бегло. Кое-что мы еще успеем поправить. Как и раньше, я утверждаю, что в одном отношении мое сочинение абсолютно безобидно. С помощью моих или схожих аргументов ни один верующий не будет поколеблен в вере. У отдельных верующих налицо определенная сердечная привязанность к содержанию религии. Разумеется, есть и бесчисленное количество других людей, которые не являются верующими в таком же смысле слова. Они послушны предписаниям культуры по той причине, что позволили религии запугать себя и страшатся ее, пока считают ее элементом ограничивающей их реальности. Они-то и оказываются нравственно сломленными, едва осмеливаются отречься от веры в реальную значимость религии, и рациональные аргументы никак на них не влияют. Они перестают бояться религии, когда замечают, что и другие люди ее не боятся, а относительно их я уже утверждал, что о снижении влияния религии они узнали бы и без публикации этого труда.

Однако я уверен, что сами вы придаете большее значение другому из приписываемых мне противоречий. Люди довольно редко внемлют голосу разума, ими почти полностью владеют их желания удовлетворить влечения. Так зачем же лишать их этого удовольствия и заменять его разумными доводами? Конечно, люди именно таковы, но спросите себя: действительно ли люди должны быть такими, не вынуждает ли их к этому самая сокровенная природа? Может ли антропология сообщить что-то определенное о черепном указателе народа, соблюдающего обычаи туго бинтовать головки своих детей с рождения? Подумайте об удручающем контрасте между блистательным интеллектом нормального ребенка и довольно слабым умом среднестатистического взрослого. Разве напрочь исключено, что именно религиозное воспитание несет изрядную долю вины за этот относительный упадок интеллекта? Полагаю, пришлось бы очень долго ждать, пока ребенок, не подвергшийся его влиянию, начал задумываться о боге или о потустороннем. Вполне возможно, что такого рода мысли двигались бы у него тем же путем, что и у его предков. Однако люди, не ожидая такого развития событий, преподносят ребенку религиозные доктрины в пору, когда у него нет ни интереса к ним, ни способности осознать их важность. Разве не правда, что замедление сексуального развития ребенка и преждевременность религиозного влияния на него – это два главных пункта системы нынешней педагогики? Потом, когда проснется его мышление, религиозные учения станут неприкосновенными. Неужели вы считаете, что для усиления мыслительной функции очень полезно, чтобы из-за угрозы наказания для ребенка оставалась закрытой весьма важная область? Если же человека однажды понудили некритично принимать все нелепости, преподносимые религиозными доктринами, и даже не замечать противоречий между ними, слабость его ума не должна всерьез удивлять. Но тогда у нас нет никакого другого средства обуздать нашу податливость влечениям, кроме нашего интеллекта. Как можно от людей, оказавшихся под действием запретов на мышление, ожидать, что они достигнут идеала психологии – примата разума?! Вы ведь знаете, что женщин в целом упрекают в так называемом «физиологическом слабоумии», то есть в меньшей, нежели у мужчин, силе интеллекта. Сам факт оспорим, его объяснение сомнительно, однако аргумент в пользу производного характера такого отставания гласит: женщины страдают от слишком раннего запрета направлять свои мысли на то, что интересует их, видимо, больше всего, а именно на проблемы половой жизни. До тех пор, пока в раннем детстве на человека, кроме торможения его размышлений о сексуальности, влияют еще и запреты осмысливать религиозные проблемы вместе с требованием лояльного к ней отношения, мы и в самом деле не сумеем определить, каков человек по природе своей.

Впрочем, умерю пыл и допущу возможность, что и я гонюсь за некоей иллюзией. Вполне возможно, религиозный запрет на мысль не так плох, как я предполагаю. Возможно, еще выяснится, что человеческая природа пребудет неизменной, когда люди перестанут злоупотреблять воспитанием во имя его подчинения религии. Я в этом не сведущ, да и вам не дано о том знать. В настоящее время неразрешимыми выглядят не только серьезнейшие проблемы этой жизни – многие более мелкие вопросы тоже удается решить лишь немалыми усилиями. Но вы согласитесь со мной, что в данном случае были основания для надежды на будущее, если, весьма вероятно, удастся добыть клад, способный обогатить культуру так, что это окупит хлопоты эксперимента с нерелигиозным воспитанием. Если же он обернется неудачей, я готов отказаться от реформы и вернуться к более ранней, чисто описательной оценке, согласно которой человек – существо со слабым интеллектом, не способное контролировать свои стихийные желания.

По другому пункту я с вами безоговорочно согласен. Разумеется, было бы безрассудно стараться насильственно и одним махом упразднить религию, и прежде всего потому, что это бесперспективно: верующие не позволят лишить себя веры – ни аргументами, ни запретами. Даже если бы в отношении некоторых это и удалось, то оказалось бы изрядной жестокостью. Кто десятилетиями принимал снотворное, тот, конечно, не сумеет заснуть без него. То, что действие религиозных утешений сопоставимо с последствиями приема некоего наркотического вещества, прекрасно иллюстрируют события в Америке. Там, явно под влиянием власти женщин, людей хотят лишить всех возбуждающих, опьяняющих и доставляющих другие удовольствия средств, усиленно пичкая их взамен страхом божьим. Над исходом и этого эксперимента не приходится особо ломать голову.

В то же время я возражу вам, если дальше вы сделаете вывод, что человек вообще не в состоянии обходиться без утешения религиозной иллюзией, что без него тяготы жизни, жестокость реального мира стали бы невыносимы. И верно, их не вынес бы человек, которого вы с детства поили сладким или горько-сладким ядом. А другой, воспитанный в трезвости? По-видимому, тому, кто не страдает неврозом, не потребуется интоксикация, облегчающая этот невроз. Конечно, когда человек окажется в затруднительном положении, ему придется признать свою полную беспомощность, свою мизерность в толчее суетного мира и то, что он не центр творения и больше не объект сердечного попечения со стороны милостивого провидения. Он окажется в том же положении, что и ребенок, покинувший отчий дом, где ему было на редкость тепло и уютно. Но разве инфантилизму не предназначено быть преодоленным? Человек не может вечно оставаться ребенком. В конце концов ему придется выйти из этого состояния во «враждебную жизнь». Такой подход можно назватьвоспитанием во имя реальности. Нужно ли мне признаться вам и в том, что единственная цель этого моего труда – обратить внимание на необходимость такого прогресса?

Вы, вероятно, опасаетесь, что человек не выдержит трудной проверки на прочность. Что же, позвольте нам все-таки надеяться. Кое-что значит уже осознание того, что рассчитывать приходится только на собственные силы. В таком случае научаются их правильно использовать. Совсем без вспомогательных средств человек не остается, со времен Потопа наука его многому научила и дальше продолжит укреплять его силы. А что касается огромных возможностей судьбы, ударов которой не удается избежать, то их человек научился сносить покорно. Что сулит ему афера с крупным поместьем на Луне, доходы от которого еще никто и никогда не получал? Будучи честным мелким крестьянином на нашей планете, он сумеет обработать свой клочок земли так, что тот его прокормит. Отвратив свои надежды от потустороннего мира и сосредоточив все высвободившиеся силы на земной жизни, он, скорее всего, сможет добиться того, что жизнь станет сносной, а культура не будет больше никого подавлять. Тогда без сожаления позволю себе вместе с одним из наших коллег по неверию сказать:

 
Den Himmel überlassen wir
Den Engeln und den Spatzen.
 
 
А неба нам не нужно —
Пусть ангелы да воробьи
Владеют небом дружно.
 
(Перев. В. В. Левика)

X

«Все это звучит просто грандиозно. Речь идет о человечестве, отказавшемся от всяких иллюзий и благодаря этому обретшем способность наладить приемлемую жизнь на Земле! Я, однако, не могу разделить ваших, надежд. Не потому, что такой уж я упрямый реакционер, за которого, верно, вы меня принимаете. Вовсе нет – чисто из благоразумия. Считаю, что в данном случае мы поменялись ролями: вы показали себя мечтателем, увлеченным иллюзиями, я же представляю интересы разума и право на скепсис. Как мне представляется, то, что вы тут соорудили, построено на заблуждениях, которые я склонен, по вашему же примеру, называть иллюзиями, поскольку они довольно явно обнаруживают влияние ваших желаний. Свои надежды вы возлагаете на то, что поколения, не испытавшие в раннем детстве влияния религиозных доктрин, легко достигнут вожделенного главенства разума над деятельностью влечений. Пожалуй, это все же иллюзия – в этом решающем пункте природа человека не изменится. Если не ошибаюсь (о других культурах известно мало), и в настоящее время существуют народы, взрослеющие без давления со стороны какой-либо религиозной системы, но и они приблизились к вашему идеалу не больше, чем другие народы. Если вы собираетесь изъять религию из нашей европейской культуры, это можно осуществить только с помощью другой системы воззрений, а таковая с самого начала переняла бы все психические характеристики религии – ореол святости, неизменность, нетерпимость, такое же ограничение свободы мысли в целях самозащиты. Что-то подобное вам необходимо иметь, чтобы справиться с решением воспитательных задач, ведь от последних вы отказаться не можете. Путь от младенца до взрослого культурного человека довольно длинный, и слишком много маленьких человечков заплутали бы на нем и не добрались своевременно до решения своих жизненных задач, если бы оставили собственное развитие без пригляда. Применяемые при их воспитании доктрины всегда будут определять границы их мышления в зрелые годы, как и критикуемая здесь вами религия. Разве вы не замечаете, что неискоренимая ошибка нашей, да и любой другой культуры заключается в том, что на живущего согласно своим влечениям и еще умственно неразвитого ребенка она налагает груз решений, посильный только зрелому человеку? Но она и не может действовать иначе из-за необходимости втиснуть многовековое развитие человечества в немногие годы детства, а кроме того, побудить ребенка справиться со стоящей перед ним задачей удается только с помощью воздействия эмоциональных сил. Вот, стало быть, каковы перспективы вашего „примата интеллекта“.

В таком случае вам не следует удивляться, что я выступаю за сохранение религиозных систем обучения в качестве основы воспитания и совместной жизни людей. Это проблема практическая, а не вопрос соответствия религии реальности. Так как ради сохранения нашей культуры мы не можем медлить с воздействием на индивида, дожидаясь, пока он станет культурным (а многие таковыми вообще не становятся), мы вынуждены навязывать подрастающему человеку какую-то систему обучения, призванную влиять на него в качестве недоступной критике предпосылки, и религиозная система представляется мне наиболее для этого подходящей. Как раз из-за ее способности удовлетворять желания и утешать, в чем вы склонны видеть признак ее „иллюзорности“. Поскольку трудно понять, как она соотносится с реальностью, – более того, сомнительно, что понять это вообще возможно, – мы все же не хотим упустить из виду, что человеческие потребности – тоже часть реального мира, и даже весьма важная, по-особому затрагивающая нас.

Другое преимущество религиозного учения я вижу в его специфике, к которой вы, похоже, испытываете особую неприязнь. Она делает возможным очищение мыслей и сублимацию, с помощью которых можно отвергнуть бóльшую часть того, что несет на себе следы первобытного и инфантильного мышления. В остатке мы имеем систему идей, которым наука больше не противостоит и которые она к тому же не может оспорить. Такие преобразования религиозного учения, оцененные вами как половинчатые и компромиссные, позволяют избежать разрыва между необразованной массой и философствующим мыслителем и сохранить между ними общность, важную для устойчивости культуры. Тогда можно не опасаться, что человек из народа узнает о теперешнем неверии в бога высших слоев общества. В данном случае, полагаю, я продемонстрировал, что ваши усилия сводятся к попытке заменить апробированную и эмоционально ценную иллюзию другой, непроверенной и бесстрастной».

Не считайте меня невосприимчивым к вашей критике. Я знаю, как можно освободиться от иллюзий; возможно даже, что надежды, которыми я поделился, иллюзорны по природе своей. Но одного различия я продолжаю придерживаться. Помимо того, что мои иллюзии не требуют наказания несогласных с ними, они еще и не являются, в отличие от религиозных, некорректируемыми, не обладают свойствами мании. Если опыт продемонстрирует (не мне, а другим ученым, появившимся после меня, но думающим, как я), что мы заблуждаемся, – мы отречемся от наших надежд. Примите мою идею такой, какова она есть. Психолог не обманывается относительно того, как трудно разобраться в этом мире, и старается судить о развитии человечества в соответствии с теми немногими подходами, которые он разработал в ходе изучения психических процессов у отдельного человека, пока тот превращается из ребенка во взрослого. В ходе своих наблюдений он вынужден сделать вывод, что религия сравнима с детским неврозом, и с достаточным оптимизмом предположить, что человечество может преодолеть эту невротическую стадию так же, как вырастают из похожего невроза многие дети. Эти представления из области индивидуальной психологии могут оказаться неподходящими, их перенос на род человеческий неоправданным, а оптимизм – необоснованным. Соглашусь с вами, что все эти представления весьма сомнительны. Однако зачастую трудно удержаться: высказываешь свое мнение и оговариваешься, что не придаешь своим словам больше того значения, которое они имеют.

Я должен остановиться еще на двух моментах. Во-первых, слабость моей позиции не означает усиления вашей. На мой взгляд, вы защищаете проигрышное дело. Мы можем снова и снова подчеркивать бессилие человеческого интеллекта в сравнении с человеческими влечениями – и вполне обоснованно. Однако в этой слабости есть все же нечто особенное: голос интеллекта негромок, но он не замолкает до тех пор, пока его не услышат. В конце концов, зачастую после несчетных отвержений, он все же находит отклик. Это один из немногих моментов, позволяющих оптимистично смотреть на будущее человечества, но он довольно важен и сам по себе. С ним можно связать и некоторые другие надежды. Пока что примат интеллекта маячит где-то в отдалении, но все же, вероятно, не в бесконечной дали. Предположительно, он ставит перед собой те же самые цели, осуществления которых вы ожидаете от своего бога (разумеется, по меркам людей и в пределах, допускаемых внешней реальностью, Ананке), то есть любовь к людям и ограничение страданий, а посему мы имеем право сказать: наше с вами противостояние всего-то временное и вполне разрешимое. Мы с вами надеемся на одно и то же, но вы нетерпеливее, претенциознее и (почему бы и не сказать?) эгоистичнее, чем я и мои единомышленники. Вы хотите почувствовать блаженство сразу после смерти, требуете от него невозможного и не желаете при этом отказываться от притязаний отдельных лиц. Тогда как наш бог – Логос4 – удовлетворяет только те пожелания, что допускает природа вне нас, да еще и совсем не торопясь, лишь в отдаленном будущем – и то для новых детей человеческих. Но компенсации выпавших нам в жизни невзгод он не обещает. На пути к этой далекой цели вам придется отвергнуть религиозные учения независимо от успеха или неуспеха первой попытки, невзирая на непрочность первых заменяющих их систем. И вы знаете почему: никто не способен долго противостоять разуму и опыту, а противоречие религии обоим слишком заметно. Даже очищенным от противоречий религиозным идеям не удается избежать подобной участи до тех пор, пока они сохраняют хоть что-то из утешительного содержания религии. Конечно, вы можете ограничиться утверждением о существовании некоей высшей духовной сущности, свойства которой неопределимы, а цели непознаваемы, и тогда станете неуязвимы для критических выпадов науки, однако в подобном случае интерес людей к религии исчезает.

А во-вторых, примите во внимание различие вашего и моего отношения к иллюзии. Вы обязаны изо всех своих сил защищать религиозные иллюзии: если они обесценятся (что им и вправду угрожает), потерпит крах весь ваш мир, вам не останется ничего иного, кроме как усомниться во всем, в культуре и в будущем человечества. От этой рабской зависимости я и мои единомышленники свободны. А поскольку мы готовы отказаться от своих инфантильных желаний, мы вполне снесем и то, что некоторые наши надежды окажутся иллюзорными.

Воспитание, освобожденное от давления религиозных доктрин, вероятно, не очень-то изменит психическую суть человека. Наш бог Логос не особенно, видимо, всемогущ и способен лишь на небольшую часть того, что обещали его предшественники. Поняв это, мы смиренно воспримем подобное положение дел. Мы не потеряем интереса к миру и к жизни, так как в этом случае у нас есть надежная опора, отсутствующая у вас. Мы уверены, что научная деятельность может немало узнать о религиях этого мира, а благодаря этому мы сумеем повысить свою мощь и соответственно обустроить свою жизнь. Если эта уверенность иллюзорна, тогда мы оказываемся в одинаковом с вами положении. Однако своими многочисленными и крупными успехами наука предоставила нам доказательство того, что она далеко не иллюзия. У нее много открытых и еще больше скрытых врагов среди тех, кто не может простить ей, что она лишила силы религиозную веру и угрожает полностью уничтожить ее. Науку упрекали в том, что она мало чему нас научила и несравненно больше оставила во мраке неведения. При этом, однако, забывают, как она юна, сколь трудны были первые ее шаги, сколь мало прошло времени с той поры, когда человеческий интеллект стал достаточно силен для решений возникающих перед нею задач. Не ошибаемся ли все мы, когда основываем наши оценки на очень коротких промежутках времени? Не стоит ли нам взять пример с геологов? Вы сетуете на ненадежность научных выводов, на то, что провозглашенное сегодня законом следующее поколение признает заблуждением и заменит новым законом со столь же короткой продолжительностью действия, однако это несправедливо, а отчасти и неверно. Преобразование взглядов ученых – это развитие, прогресс, а не разрушение. Закон, который поначалу мы считаем действующим безоговорочно, оказывается специфическим случаем более широкой закономерности или ограничивается в действии другим законом, который станет известен лишь со временем; грубое приближение к истине сменяется ее более точным соответствием действительности, и его, в свою очередь, ожидает дальнейшее совершенствование. В различных областях науки еще не преодолена стадия исследования, где опробуются гипотезы, от которых вскоре приходится отказываться из-за их неудовлетворительности. Однако в других областях уже сложилось ядро вполне надежных и почти неизменных знаний. Наконец предпринимались попытки радикально обесценить усилия науки соображением, что они, будучи обусловлены устроением нас самих, не способны предоставить ничего, кроме чисто субъективных выводов, тогда как истинная природа вещей вне нас остается нам недоступной. При этом не учитывают несколько факторов, имеющих решающее значение для понимания научной деятельности:

что строение нашего организма – точнее говоря, нашего психического аппарата – развивалось как раз в ходе наших усилий по изучению внешнего мира, а значит, он должен отображать в своей структуре какую-то часть мира, на который направлен;

что и сам он входит в состав того мира, который нам приходится исследовать, и такого рода исследование он осуществляет очень недурственно;

что задачи науки были полностью описаны, когда мы ограничили их демонстрацией того, как нам будет представляться этот мир с учетом своеобразия нашего организма;

что именно способ получения окончательных выводов науки обусловлен не только строением нашего организма, но и тем, что оказывает на него воздействие;

и наконец, что проблема свойств внешнего мира без учета особенностей нашего аппарата восприятия – пустая абстракция, не представляющая практического интереса.

Так что возразим: наша наука – не иллюзия. Иллюзией было бы поверить, что мы сумеем откуда-то еще получить то, чего она не в состоянии нам предложить.

Неприятие культуры

I

Трудно отделаться от впечатления, что обычно люди руководствуются ложными мерилами, домогаются власти, привилегий или богатства для себя и восторгаются ими у других, а подлинные ценности недооценивают, и все же при таком обобщенном суждении есть опасность позабыть о многоцветии мира людей и его духовной жизни. Есть немало отдельных персон, которым их современники не отказывают в почитании, хотя их величие покоится на качествах и достижениях, чрезвычайно далеких от целей и идеалов изрядного количества людей. Легко поверить предположению, что этих великих деятелей признает только меньшинство, тогда как гигантское большинство ничего о них и знать не желает. Однако все это не могло происходить так просто в силу несогласованности мыслей и действий людей, а также многоголосия движущих ими желаний.

Один из таких выдающихся мужей в письмах называет себя моим другом. Я послал ему свой небольшой труд, который видит в религии иллюзию, и он ответил, что в целом согласен с моей оценкой веры, однако сожалеет, что я не отдал должное подлинному источнику религиозности.

По его словам, им является своеобразное чувство, которое, как правило, никогда не покидает его самого и наличие которого он обнаружил у многих других людей, почему и считает себя вправе предполагать их существование у миллионов. Чувство, которое он предпочел назвать ощущением «вечности», чувство, вызванное чем-то безграничным, беспредельным, как бы «океаническим». Такое чувство есть субъективный факт, а не догмат веры; с ним не связано никакое заверение в личном бессмертии, однако оно является источником религиозной энергии, которую улавливают различные церкви и религиозные системы и направляют в разные русла, и там, разумеется, растрачивают ее. Только обладание таким океаническим чувством дает право называть себя религиозным человеком даже тому, кто не признает какие-либо верования и иллюзии.

Это замечание моего уважаемого друга, который некогда и сам на языке поэзии оценил5 чары иллюзии, доставило мне изрядные трудности.

У себя самого я это «океаническое» чувство обнаружить не сумел. Изучать человеческие эмоции научными средствами – вообще непростая задача. Можно попытаться описать их физиологические свойства, а там, где это не подойдет (боюсь, что и «океаническое» чувство уклоняется от такой характеристики), не остается ничего другого, кроме как обратиться к содержанию представлений, в первую очередь ассоциативно к нему примыкающих. Если я правильно понял моего друга, под этим чувством он подразумевает то же, что и один оригинальный, довольно странный поэт, утешающий своего героя перед добровольным уходом из жизни словами: «Нам не удастся сбежать из этого мира»6. То есть перед нами чувство нерушимой связи с внешним миром, сопричастности к нему в целом. Хотелось бы добавить: для меня оно имеет скорее характер умозрительного представления – разумеется, не без сопутствующих эмоциональных обертонов, как, впрочем, не обходятся без них и другие мыслительные акты подобного масштаба. На собственном примере я не сумел убедиться в изначальной природе такого чувства, однако из-за этого не собираюсь оспаривать его реальное существование у других людей. Вопрос только один: правильно ли оно понято и следует ли его признать fons et origo [истоком и причиной – лат.] любых религиозных потребностей.

Я не могу сказать ничего такого, что существенным образом повлияло бы на решение этой проблемы. Идея, что человек получает сведения о своей взаимосвязи с окружающим миром, вероятно, с помощью непосредственного, с самого начала нацеленного на это чувства, звучит настолько непривычно, так плохо вписывается в содержание нашей обычной психологии, что следует опробовать его психоаналитическое, то есть генетическое объяснение. Тогда в нашем распоряжении окажется следующий ход мысли: в норме для нас нет ничего достовернее, чем ощущение себя самого, своего собственного Я, которое представляется нам самостоятельным, цельным, четко отграниченным от всей остальной психики. То, что такая картина обманчива, что, напротив, это Я простирается, обходясь без четких границ, вовнутрь, в бессознательную психическую субстанцию, называемую нами «Оно», которому служит как бы фасадом, мы обнаруживаем только в ходе психоаналитического исследования, призванного сообщить нам еще много чего об отношении Я к Оно. Однако кажется, что Я устанавливает – по крайней мере, вовне – ясные и достаточно прочные пограничные линии. Только в одном состоянии, правда крайне редком, которое, однако, нельзя считать заболеванием, дело складывается иначе. На пике влюбленности возникает угроза размывания границы между Я и объектом любви. Вопреки свидетельствам органов чувств влюбленный утверждает, что Я и Оно – одно целое и готов вести себя соответственно. То, что на короткое время можно устранить с помощью известной физиологической функции, должно, естественно, разрушаться и под влиянием процессов, вызванных болезнью. Патология познакомила нас с огромным количеством состояний, во время которых границы Я с внешним миром становятся сомнительными или фактически неправильно проводятся; среди них случаи, когда части собственного тела или даже целые области нашей психической деятельности – восприятия, мысли, чувства – кажутся чуждыми Я, не принадлежащими ему; в других случаях во внешний мир перемещают то, что явно родилось в Я и должно быть признано его составной частью. Другими словами, и чувство Я подвержено расстройствам, а его границы непостоянны.

Дальнейшее размышление утверждает: таковым это чувство Я взрослого человека не могло быть с самого начала. Ему пришлось проделать определенное развитие, которое не удается точно описать, однако с высокой степенью достоверности оно поддается реконструкции7. Грудничок еще не отделяет свое Я от внешнего мира как источника вливающихся в него ощущений. Этому он научается постепенно под воздействием различных побуждений. Должно быть, сильнейшее впечатление на него произвело то, что некоторые из источников раздражения, которых со временем он признает органами собственного тела, могут в любой момент доставить ему ощущения, тогда как других он время от времени лишается (среди них самое вожделенное – материнская грудь), а возвращаются они только после несмолкающих криков. Таким образом, сначала Я противостоит «объект» как нечто находящееся «вовне» и появляется перед ребенком лишь в результате специфических действий. Следующий толчок к отделению Я из общей массы ощущений, то есть к признанию существования чего-то «наружного», какого-то внешнего мира, исходит от многочисленных разнообразных и неотвратимых ощущений боли и неудовольствия, которые безоговорочно доминирующий принцип удовольствия призывает устранять или избегать. Возникает стремление отделить от Я все, способное стать источником такого неудовольствия и отбросить это вовне, сформировать Я чистого удовольствия, которому противостоит чуждый, несущий угрозу «наружный мир». Границы этого примитивного Я не могут не уточняться под влиянием накапливаемого опыта. Многое из того, чего не хотелось бы лишиться по причине доставляемого им удовольствия, принадлежит, однако, не Я, а объекту, тогда как некоторые мучения, от которых хотят избавиться, оказываются как раз неотделимыми от Я в силу их внутреннего происхождения. Действия людей дают им знать, как с помощью целенаправленного управления органами чувств и собственной мускулатурой можно отличить внутреннее, принадлежащее Я, от внешнего, от того, что происходит в физическом мире, и тем самым сделать первый шаг к утверждению принципа реальности, призванного направлять дальнейшее развитие. Установление этого различия служит, естественно, практической цели защиты себя от реальных и ожидаемых чувств неудовольствия. То, что для обороны от зарождающихся чувств неудовольствия Я не применяет никаких других методов, кроме практикуемых против неудовольствия извне, становится впоследствии зародышем серьезных заболеваний.

Вот так Я отделяет себя от внешнего мира. Точнее говоря, первоначально Я включает в себя всё без исключения, со временем оно отделяет от себя внешний мир. Следовательно, наше нынешнее чувство Я – это всего лишь уменьшившийся в объеме остаток более обширного, даже всеобъемлющего чувства, соответствующего его более тесной связи с окружающим миром. Если мы позволили себе предположить, что это первичное чувство Я сохранилось (в большей или меньшей степени) в психике множества людей, то в этом случае его следовало бы противопоставить более узкому и четче ограниченному чувству Я периода зрелости в качестве некоего антипода, а подходящим для него содержанием было бы как раз представление о его безграничности и единении со вселенной, – другими словами, то, что мой друг называет «океаническим» чувством. Но есть ли у нас право предполагать сохранение в живых чего-то изначального наряду с более поздним, выросшим из него?

Не сомневаемся: такое развитие событий не кажется странным ни для области психики, ни для какой-либо другой. Что касается последовательности видов животных, то мы придерживаемся гипотезы, что их высокоразвитые виды произошли из самых низших, ведь до сего дня мы обнаруживаем среди живущих всякого рода простейшие формы жизни. Род гигантских ящеров вымер и уступил место млекопитающим, однако его полноценный представитель – крокодил – по-прежнему живет рядом с нами. Аналогия, видимо, слишком удаленная по времени, ущербная еще и из-за того обстоятельства, что выжившие низшие виды не являются прямыми предками нынешних высокоразвитых. Кроме того, промежуточные звенья, как правило, вымерли и известны только благодаря реконструкции. Зато в области психики сохранение примитивного рядом с возникшим из него преобразованным вариантом настолько часто, что не нуждается в доказательстве примерами. В большинстве случаев его наличие – результат расщепления в эволюции вида. Количественная часть некоей ориентации, побуждения сохраняется в неизменном виде, другая же претерпевает дальнейшее развитие.

Тем самым мы затрагиваем более широкую проблему сохранения в области психики, проблему почти не разработанную, но столь увлекательную и важную, что позволю себе даже без достаточного для этого повода уделить ей немного внимания. С тех пор как мы преодолели заблуждение, что известное нам забывание означает разрушение следов памяти, то есть их уничтожение, мы склонны к противоположному допущению: ничто в психике, некогда сформировавшись, не может исчезнуть, все остается каким-то образом сохранным, а при подходящих обстоятельствах – например, в результате довольно далеко зашедшей регрессии – вновь может выйти на ее поверхность. Это предположение можно прояснить сравнением из другой области. В качестве примера выделим, скажем, историю Вечного города8. Историки уверяют нас: древнейший Рим – Roma quadrata – представлял собой обнесенное частоколом поселение на Палатинском холме. За ним последовала фаза Септимонтия – объединения поселков на отдельных холмах. Далее – город, огороженный стеной Сервия. А еще позже, после всех преобразований времен республики и ранней империи, это город, который император Аврелиан обнес новой стеной. Не будем дальше прослеживать преобразования города, а спросим себя, что еще сумеет обнаружить в нынешнем Риме посетитель, наделенный, допустим, самыми полными историческими и топографическими знаниями. Стену Аврелиана он увидит почти неизменной, исключая ее немногочисленные повреждения. В отдельных местах ему удастся обнаружить ставшие видимыми благодаря раскопкам участки вала Сервия. Если он достаточно сведущ – больше, чем современная археология, – то сможет, вероятно, нанести на карту города конфигурацию этой стены и контуры Roma quadrata. От зданий, некогда заполнявших эти пределы, он не найдет ничего или только их незначительные остатки, ведь целиком они давно перестали существовать. Самое большее, что ему могут представить наилучшие знания республиканского Рима, состояло бы в его умении указать место, где находились храмы и общественные здания той поры. Теперь же на их месте руины, но даже не самих зданий, а их новоделов из более поздних времен после пережитых пожаров и разрушений. Едва ли требуется особо упоминать, что все эти останки древнего Рима предстанут как бы вкрапленными в хаос огромного города последних, начавшихся в эпоху Возрождения столетий. Определенно, многие древности еще погребены в городских недрах или под его современными строениями. Это и отличает способ сохранения прошлого, предстающий перед нами в исторических центрах вроде Рима.

А теперь выдвинем фантастическую гипотезу: Рим – это как бы не просто обиталище людей, а некое психическое существо с похожим по длительности и богатству содержания прошлым, в котором ничто, однажды появившись, не исчезает, а по соседству с последними фазами развития бытуют и более ранние. Применительно к Риму это означало бы, что на Палатинском холме по-прежнему возносятся до былых высот императорские дворцы и Септизоний Септимия Севера, карнизы замка Ангела еще несут на себе прекрасные скульптуры, которые украшали его вплоть до нашествия готов, и т. д. Впрочем, более того, на месте палаццо Каффарелли вновь располагался бы, не нуждаясь в сносе, храм Юпитера Капитолийского и притом не только в своем позднейшем виде, в каком его созерцали римляне императорских времен, но и в самом раннем, когда он еще демонстрировал свои этрусские формы и был украшен терракотовыми антификсами. Там, где теперь высится Колизей, мы смогли бы восхищаться еще и утраченным Domus aurea des Nero. На площади Пантеона мы нашли бы не только сегодняшний Пантеон, каким его оставил император Адриан, а на том же фундаменте еще и первоначальное сооружение М. Агриппы. Кроме того, на одной и той же земле располагались бы базилика Святой Марии над Минервой и древний храм, над которым она была воздвигнута. И при этом достаточно было бы, видимо, изменить всего лишь направление взгляда или местоположение, чтобы лицезреть то один, то другой вид.

Понятно, что незачем препарировать дальше эту фантазию, ибо она ведет к чему-то невообразимому и даже абсурдному. Если мы стремимся представить смену исторических событий в пространстве, это осуществимо только посредством их сосуществования в одном и том же месте, а оно не выдерживает двойного заполнения себя. Наша задумка оказывается бесполезной забавой; у нее только одно оправдание: она демонстрирует, насколько далеки мы от того, чтобы отобразить специфику психики с помощью наглядных представлений.

Мы обязаны также разобраться с одной репликой по нашему адресу. Она поднимает вопрос: почему мы выбрали прошлое города для сравнения с прошлым психики? Предположение о сохранении всего минувшего остается в силе и для психической деятельности только при условии, что ее орган сохранился в исправности, а его вещественные компоненты не пострадали ни от травм, ни от воспалений. Но разрушительными воздействиями, сопоставимыми с вызванными этими заболеваниями, изобилует история любого крупного города, даже если у него менее бурное, чем у Рима, прошлое, даже если он, подобно Лондону, вряд ли когда захватывался врагами. Самая мирная биография города включает в себя порчу и замену архитектурных сооружений, и поэтому город заведомо не подходит для такого сравнения с наделенным психикой организмом.

Мы признаем весомость этого возражения, а из-за отказа от впечатляющего действия контраста обращаемся к более близкому объекту для сравнения, а именно к телу животного или человека. Но и в этом случае обнаруживаем те же самые проблемы. Более ранние фазы развития ни в каком смысле не сохраняются, они без остатка включены в более поздние, для которых послужили материалом. Зародыш нельзя обнаружить в зрелом организме; зобная железа, которой обладает ребенок, после полового созревания как таковая заменяется соединительной тканью, сама же она перестает существовать. Правда, в полой кости взрослого человека я смогу заметить контуры детской косточки, но сама она исчезла – она становилась все длиннее и толще, пока не приобрела окончательную форму. При всем том остается в силе утверждение, что сохранение всех предварительных ступеней наряду с заключительной формой возможно только в области психического, и мы не способны сделать эту констатацию наглядной.

Возможно, однако, что, выдвигая такое допущение, мы хватили через край. Быть может, следовало бы ограничиться утверждением, что прошлое в психикеможет оставаться в сохранности и не должно непременно уничтожаться. Вполне возможно, что и в психике кое-что из ее прошлого (то ли в случае нормы, то ли в порядке исключения) настолько стирается или поглощается новым, что никак не может быть воссоздано или возрождено, либо что сохранение в общем и целом зависит от определенных благоприятных условий. Возможны разные варианты, но об этом нам больше ничего не известно. Мы вправе утверждать только одно: сохранение прошлого в психике – это скорее правило, нежели редкое исключение.

Если в итоге мы вполне готовы признать возможность существования у многих людей «океанического» чувства и склоняемся сводить его к ранней стадии чувства Я, то всплывает следующий вопрос: какие притязания у этого чувства на признание его источником религиозных потребностей?

Мне подобная претензия не кажется обоснованной. Ведь чувство может стать источником энергии только в том случае, если оно само является проявлением сильной потребности. Относительно же религиозных потребностей мне представляется бесспорным их производный характер от инфантильной беспомощности и от пробужденной ею страстной привязанности к отцу, особенно в связи с тем, что такое чувство не просто проистекает из опыта ребенка, но и будет постоянно поддерживаться страхом перед всемогуществом судьбы. Потребности из периода детства, сопоставимой по силе с потребностью в попечении отца, я не смогу назвать. Тем самым роль «океанического» чувства, которое могло бы, например, стремиться к воссозданию неограниченного нарциссизма, отодвигается с переднего плана. Происхождение религиозной ориентации удастся более или менее четко проследить вплоть до чувства детской беспомощности. За ней может скрываться что-то еще, но до поры до времени это скрыто во мраке.

Могу себе представить, что океаническое чувство оказалось связанным с религией задним числом. Ведь такое единение со вселенной, свойственное ему в виде идейного содержания, производит у нас впечатление первой попытки религиозного утешения, еще одного способа отвергнуть опасность, которую Я признает угрозой, исходящей от внешнего мира. Признаюсь еще раз: мне весьма затруднительно иметь дело с такими едва уловимыми явлениями психики. Другой мой друг, которого ненасытная любознательность подвигала на самые необычные эксперименты и который в конце концов стал энциклопедистом, уверял меня, что с помощью разрыва с внешним миром, с помощью сосредоточения внимания на телесных функциях посредством специальных способов дыхания йогам удается пробудить в себе совершенно новые ощущения и чувства общности, которые он склонен понимать как возвращение к древнейшим, давным-давно покрытым наслоениями пластам психики. В них он видит, так сказать, физиологическую подоплеку многих откровений мистики. В таком случае напрашивается предположение о связях этого ощущения с некоторыми смутными модификациями психики, вроде транса и экстаза. Меня при этом подмывает еще раз произнести слова из «Кубка» Шиллера: «Так радуйся, дышащий в воздухе радужного цвета».

II

В моем сочинении «Будущее одной иллюзии» речь менее всего шла о глубочайших истоках религиозного чувства, а все больше о том, что понимает под религией обычный человек, о системе поучений и посулов, которая, с одной стороны, разъясняет ему с исчерпывающей полнотой загадки этого мира, с другой – заверяет его, что заботливое провидение печется о его жизни и возместит ему в потустороннем бытии те лишения, с которыми ему пришлось столкнуться. Это провидение средний человек не может себе представить в ином виде, нежели в облике чрезвычайно возвеличенного отца. Только такой отец способен постигнуть заботы детей человеческих, только его можно смягчить своими просьбами, умилостивить знаками своего раскаяния. В целом все это очень инфантильно, совершенно чуждо реальности, и человеку, настроенному на любовь к ближнему, больно даже думать, что огромное большинство смертных никогда не поднимется над таким пониманием жизни. Еще более неловко видеть, как некая, а то и бóльшая часть живущих сегодня людей, вроде бы обязанных понимать, что эту религию невозможно сохранить, все же пытаются защитить ее, отступая от нее шаг за шагом в безуспешных арьергардных боях. Хотелось бы смешаться с колоннами верующих, чтобы упрекнуть философов, которые надеются спасти бога религии, подменяя его обезличенным, призрачным и абстрактным принципом, напомнив им призыв: «Не поминай имя Бога твоего всуе!» Если подобным образом поступали некоторые великие мыслители прошлых эпох, с ними не следует соглашаться. И к тому же мы знаем, чтó их к этому вынуждало.

Вернемся теперь к обыкновенному человеку и к его религии, которая только и должна носить это название. И тут мы прежде всего сталкиваемся с высказыванием одного из наших великих поэтов и мудрецов об отношении религии к искусству и науке. Оно гласит:

 
Кто обладает наукой и искусством,
у того есть и религия,
У кого нет ни того ни другого,
тот обретет религию9.
 

Это изречение, с одной стороны, противопоставляет религию двум высшим достижениям человека, с другой – утверждает, что по своей ценности для жизни они могут представлять или заменять друг друга. Если мы собираемся лишить рядового человека религии, авторитет художника окажется явно не на нашей стороне. Так что опробуем особый путь, чтобы приблизиться к адекватной оценке его фразы. Жизнь, как она нам дана, слишком тяжела для нас, доставляет нам чересчур много страданий, разочарований, неразрешимых проблем. Чтобы ее вынести, мы не можем обойтись без вспомогательных средств («Без вспомогательных конструкций дело не пойдет», – говорил Теодор Фонтане). Видимо, существует три вида подобных средств: мощные отвлечения, позволяющие придавать меньшее значение нашим бедам; замещающие удовлетворения, которые их еще и уменьшают; наркотики, которые делают нас невосприимчивыми к ним. Какой-то из этих способов необходим10. На отвлечении настаивал Вольтер, когда завершил «Кандида» советом возделывать свой сад; похожим отвлечением выступает и научная деятельность. Подмены удовлетворения, вроде предлагаемых искусством, будучи иллюзиями по отношению к реальности, в то же время психически не менее действенны благодаря той роли, которую фантазия приобрела в психике. Наркотические же вещества влияют на нашу телесность, изменяя ее химизм. Совсем непросто выявить место религии в этом ряду. Нам придется начать движение издалека.

Вопрос о цели человеческой жизни ставился несчетное количество раз, и все же он так и не получил удовлетворительного ответа; возможно, таковой вообще недостижим. Некоторые вопрошающие добавляли: если бы пришлось согласиться с тем, что у жизни нет цели, она утратила бы для них всякую ценность. Но эта скрытая угроза ничего не изменила. Напротив, оказалось, что мы вправе уклониться от его решения. Предпосылкой вопроса является, видимо, зазнайство людей, многочисленные проявления которого нам давно известны. О цели жизни животных не говорят, разве только в связи с их предназначением служить людям. Однако это неудивительно, ибо о многих животных человек не знает, какой от них толк, помимо их описания, классификации и изучения. Неисчислимые же виды животных избежали даже такого использования, поскольку жили и вымерли до того, как их увидел человек. В свою очередь только религия знает, как ответить на вопрос о цели жизни. Едва ли мы ошибемся, решив, что идея целенаправленной жизни возникает и рушится вместе с религиозной системой.

Посему обратимся к более непритязательному вопросу: что сами люди с помощью своего образа жизни позволяют признать целью и замыслом их существования, чего они требуют от нее и чего стремятся в ней достичь? Отвечая на это, вряд ли можно ошибиться: они стремятся к счастью, хотят стать счастливыми и оставаться таковыми. У этого стремления две стороны – положительная и отрицательная цели: во-первых, исключить боль и неудовольствия, а во-вторых – пережить сильное чувство наслаждения. В более узком смысле «счастье» относится только к последнему. Сообразно этой двойственности целей деятельность людей разворачивается по двум направлениям в зависимости от того, какую из них – ту или другую, а также преимущественно или исключительно – она пытается осуществить.

Обращаем внимание: это всего-навсего программа принципа удовольствия, намечающего цель жизни. С самого начала этот принцип управляет деятельностью психического аппарата; в его целесообразности не приходится сомневаться, и все же его программа находится в разладе со всем миром, в равной мере с макро- и микрокосмосом. Она в принципе неосуществима: вся организация вселенной против нее. Хотелось бы сказать: цель сделать человека «счастливым» не содержится в плане творения. То, что в наиболее строгом смысле слова называют счастьем, берет начало в неожидаемом ранее удовлетворении крайне насущной потребности и по природе своей может быть только эпизодическим явлением. Предпочитаемая принципом удовольствия продолжительность ситуации доставляет лишь слабое чувство удовольствия. Мы устроены так, что можем интенсивно наслаждаться только контрастом и только совсем немного однообразным состоянием. Так что наши возможности обрести счастье ограничены уже нашей конституцией. Гораздо меньше трудностей с переживанием несчастья. Страдания подстерегают нас с трех сторон: со стороны тела, обреченного на старение и разрушение, оно не способно обходиться даже без боли и страха в качестве предостерегающих сигналов; со стороны внешнего мира, способного обрушить на нас могущественные, неумолимые, разрушительные стихии; и, наконец, со стороны отношений с другими людьми. Проистекающие из этого источника страдания мы воспринимаем, пожалуй, болезненнее любых других, ведь мы склонны рассматривать их как в некотором роде ненужный довесок, хотя они могут оказаться не менее судьбоносными и неотвратимыми, чем страдания иного происхождения.

Поэтому не удивляет, что под давлением этих источников страдания люди обычно умеряют свои притязания на счастье, тем более что и сам принцип удовольствия преобразуется под влиянием внешнего мира в более скромный принцип реальности11. В итоге люди считают себя счастливыми, если всего лишь избегли страдания или просто превозмогли его, когда задача ухода от страдания оттесняет на второй план задачу достижения удовольствия. Размышление позволяет нам понять, что решить эту задачу удается весьма различными путями, что все они были рекомендованы конкретными школами житейской мудрости и опробованы людьми. Неограниченное удовлетворение любых насущных нужд считается наиболее соблазнительным образом жизни, однако это означало бы предпочесть наслаждение осторожности и вскоре привело бы к какому-либо наказанию. Другие методы, направленные в первую очередь на уклонение от неудовольствий, различаются в зависимости от источника, которому они уделяют наибольшее внимание. В этом случае имеют место крайние и умеренные техники, односторонние и действующие одновременно по нескольким направлениям. Добровольное уединение, отдаление от других людей – это простейшие способы защиты от страдания, способные произрасти из человеческих отношений. Понятно, какое счастье достигается таким путем – счастье покоя. Если хочешь защититься от угроз внешнего мира, нет лучше способа, чем некое отвержение. Разумеется, есть другой и лучший путь: при помощи науки и создаваемой ею техники перейти в составе человеческого сообщества в наступление на природу и тем самым подчинить ее человеческой воле. Тогда всеобщее счастье достижимо посредством усилий всех людей. Однако наиболее интересны методы предотвращения страданий, пытающиеся влиять на собственный организм, ведь в конечном счете любое страдание – это всего лишь ощущение, оно существует лишь постольку, поскольку мы его переживаем, а переживаем мы его только в силу определенного устроения нашего организма. Самый грубый, но и самый действенный метод подобного воздействия – химический, то есть некая интоксикация. Не думаю, что кто-то разобрался в его механизме, но фактом остается то, что существуют посторонние телу вещества, присутствие которых в крови и тканях организма обеспечивает нас непосредственными чувствами удовольствия, да еще и так изменяет условия нашей чувственной жизни, что мы становимся невосприимчивы к зарождающимся чувствам неудовольствия. Оба воздействия не только протекают одновременно, они кажутся еще и тесно связанными друг с другом. Однако и в нашем собственном химизме должны присутствовать вещества, действующие таким же образом, ведь нам известно по меньшей мере одно болезненное состояние – мания, при которой имеет место аналогичное наркотическому поведение при отсутствии в организме наркотиков. Кроме того, и наша нормальная психическая деятельность демонстрирует колебания между обычным и усложненным проявлением удовольствия, параллельно с которым протекает увеличивающаяся или уменьшающаяся чувствительность к неудовольствию. Можно только сожалеть, что эта токсическая сторона психических процессов до сих пор не исследована наукой. Успех наркотических средств в борьбе за счастье и за устранение страданий часто оценивается как благо, так что индивиды, да и целые народы отвели им прочное место в экономии либидо. В итоге люди обязаны им не только доставлением непосредственного удовольствия, но и частью пылкого желания независимости от внешнего мира. Ведь известно, что с помощью «избавителя от забот» – вина – можно в любой момент освободиться от гнета реальности и обрести убежище во внутреннем мире с лучшими условиями для чувственности. Известно, что как раз это качество наркотических средств обусловливает также их опасность и вред. При определенных обстоятельствах они повинны в том, что огромные запасы энергии, которые можно было бы использовать для улучшения участи людей, растрачиваются зазря.

Сложное строение нашего психического аппарата допускает и ряд других способов воздействия. Точно так же как удовлетворение влечений означает счастье, причиной тяжелых страданий становится ситуация, когда внешний мир заставляет нас бедствовать, отказываясь удовлетворять наши нужды. Соответственно, можно надеяться путем воздействия на них освободиться от части страданий. Данный вид защиты больше не затрагивает аппарат ощущений, а пытается овладеть внутренними источниками потребностей. В крайнем случае это осуществляется путем ликвидации влечений в соответствии с восточной житейской мудростью и реализуется в практике йогов. Разумеется, если это удается, таким образом отрекаются от любых других видов деятельности, принося в жертву саму жизнь, обретая вновь, только иным путем, счастье покоя. Тем же путем следуют и в отношении более умеренных целей, когда стремятся всего лишь контролировать влечения. В этом случае контролерами становятся высшие психические инстанции, подчиняющиеся принципу реальности. При этом полностью от удовлетворения влечений не отказываются: определенная защита от невзгод достигается благодаря тому, что неудовлетворение ставших контролируемыми влечений не воспринимается так же мучительно, как отсутствие удовлетворения влечений несдерживаемых. Однако взамен безусловно сужается возможность достичь наслаждения. Переживания счастья при удовлетворении первозданных влечений, не укрощенных Я, несравненно интенсивнее, чем при утолении влечений обузданных. Неодолимость извращенных импульсов, как, пожалуй, и притягательность запретного плода, вообще находит в этом психоэкономическое объяснение.

Другая техника защиты от страданий использует доступные нашему психическому аппарату перемещения либидо, благодаря которым оно функционирует гораздо гибче. Задача состоит в таком перемещении цели влечения, чтобы оно могло обойти ограничения со стороны внешнего мира. Тут свое содействие предлагает сублимация. Наибольшего успеха достигают люди, умеющие достаточно повышать долю удовольствия от психической и интеллектуальной деятельности. Тогда судьба почти лишена способности нанести индивиду большой урон. Удовольствия, сходные с радостью художника от творчества, от воплощения в материале образов своей фантазии, восторг исследователя от решения каких-то проблем и от постижения истины обладают специфическим качеством, которое мы, несомненно, когда-нибудь сможем охарактеризовать с позиции метапсихологии. В данный же момент мы можем высказаться только образно: они кажутся нам «утонченнее и возвышеннее», но их интенсивность уменьшилась по сравнению с удовольствием от реализации грубых, примитивных побуждений – они не сотрясают нашу плоть. Впрочем, слабость этого метода заключается в том, что он не общеупотребителен и доступен лишь немногим. Он предполагает специфические способности, а в развитом виде такие способности встречаются не так уж часто. И даже этим немногим людям данный метод не способен обеспечить полную защиту от невзгод. Он не окружает их непреодолимой для ударов судьбы броней и обычно отказывает, если источником страданий является собственное тело12.

1.Фрейд З. Автопортрет. М.: Азбука-классика, 2017, с. 127.
2.Фрейд З. Тотем и табу.
3.Надеюсь, что не совершу несправедливости, если дам возможность философам «Als ob» представить точку зрения, не чуждую и другим мыслителям. См.: Vaihinger H. Die Philosofie des Als ob, 1922, с. 68: «К области фикций мы относим не только безразличные нам теоретические операции, но и конструкции из понятий, придуманных благороднейшими людьми, что влекут сердца наилучшей части человечества, которая не готова их лишиться. Не собираемся делать этого и мы: в качестве практической фикции все это продолжит существовать, в качестве же теоретической истины – умрет». – Здесь и далее примеч. автора, кроме отмеченных особо.
4.Эта божественная пара Логос – Ананке позаимствована у Мультатули.
5.«Лилюли», 1923 – После выхода в свет двух книг «La vie de Ramakrischna» и «La vie de Vivekananda» (1930) уже нет нужды скрывать, что подразумеваемый друг – это Ромен Роллан.
6.Grabbe D. Ch. Hannibal: «Увы, не уйти нам из этого мира. Мы в нем навечно».
7.См. многочисленные работы о развитии Я и о чувстве Я «Entwicklungsstufen des Wirklichkeitssinnes», 1913, а также доклады П. Федерна (1926, 1927 гг. и позднее).
8.См.: The Cambridge Ancient History, 1928, VII; Last Hugo. The Founding of Roma.
9.Гёте. Кроткие Ксении, IX (Стихи из литературного наследства).
10.Проще говорит об этом Вильгельм Буш в «Набожной Елене»: «У кого заботы, у того и ликер».
11.Гёте даже предостерегает: «Ничто не дается нам так тяжело, как череда прекрасных дней». И все же не исключено, что это преувеличение.
12.Если какие-то особые задатки не диктуют настоятельно направление жизненных интересов, то обычный, доступный каждому профессиональный труд может занять место, отведенное ему мудрым советом Вольтера. В рамках короткого обзора нет возможности адекватно оценить значение труда для экономного расходования либидо. Никакая другая техника жизнедеятельности не привязывает индивида так прочно к реальности, как приверженность своей работе, надежно включающей человека по меньшей мере в часть реальности – в человеческое общество. Возможность переместить в профессиональную деятельность и в связанные с нею человеческие отношения изрядное количество либидозных компонентов – нарциссических, агрессивных и даже эротических – придает ей ценность, которая из-за ее обязательности не уступает по значению необходимости существовать и утверждать себя в обществе. Профессиональная деятельность, если она была выбрана свободно, доставляет особое удовлетворение, а значит, позволяет с помощью сублимации использовать наличные склонности, дальше развивать или укреплять продолжающие существовать или конституционно усиленные побуждения. И тем не менее работа мало ценится людьми в качестве пути к счастью. Они ориентированы не столько на нее, сколько на другие возможности достичь удовольствия. Подавляющее большинство людей работают только по необходимости, а из этой естественной неприязни к труду проистекают сложные социальные проблемы.

Бесплатный фрагмент закончился.

249 ₽