Читать книгу: «АИ СССР Андропова»
Глава 1: Тишина перед рассветом
Москва, Старая площадь, 15 ноября 1982 года
Запах старой бумаги и машинного масла пропитывал коридоры здания на Старой площади – тот особенный аромат власти, который складывался десятилетиями из стопок секретных документов, пота испуганных чиновников и едва уловимого озона от множества телефонных аппаратов. Сергей Николаевич Громов, личный секретарь нового Генерального секретаря, вёл перьевой ручкой по страницам служебного дневника, и чернила ложились на бумагу с тем размеренным шелестом, который напоминал шаги по свежему снегу.
15 ноября 1982 года, 09:47. Первое совещание.
Он поднял глаза от дневника и оглядел зал заседаний. Длинный стол из карельской березы, отполированный до зеркального блеска. Двадцать три кресла – по числу членов и кандидатов в члены Политбюро. И тишина. Такая плотная, осязаемая тишина, будто воздух в помещении превратился в янтарь, законсервировавший этот момент.
Никто не опоздал.
Громов служил в аппарате ЦК восемнадцать лет. Он помнил времена Хрущёва, когда на совещания врывались с опозданием на двадцать минут, размахивая папками и громко оправдываясь. Помнил эпоху Брежнева, когда заседания превращались в сонное бормотание, а половина присутствующих откровенно дремала, уронив подбородок на грудь. Помнил короткое, судорожное правление Андропова-предшественника – того, кто успел лишь напугать номенклатуру своим взглядом следователя, прежде чем болезнь скрутила его в больничной палате.
Но это – это было что-то иное.
Двадцать три человека сидели, выпрямив спины, положив руки на стол. Не было ни шороха бумаг, ни покашливания, ни тихих переговоров. Все смотрели в одну точку – на Юрия Владимировича Андропова, который стоял у окна, глядя на ноябрьскую Москву.
Он не повернулся сразу. Позволил тишине налиться весом, стать почти невыносимой. За окном падал мелкий снег – первый в этом сезоне, – и хлопья прилипали к стеклу, создавая причудливые узоры. Андропов смотрел на них с тем отстранённым вниманием, с каким энтомолог изучает насекомое под увеличительным стеклом.
Когда он заговорил, голос его был негромким. Почти интимным. Но в зале стояла такая концентрация внимания, что каждый слог отпечатывался в сознании слушателей, как печать на сургуче.
– Товарищи, – сказал Андропов, не оборачиваясь. – Мы построили социализм для трудящихся.
Пауза. Снежинка на стекле растаяла, оставив мокрый след.
– Но забыли задать простой вопрос: а хотят ли трудящиеся работать в условиях, где лень вознаграждается так же, как усердие?
Он повернулся. Медленно, будто давая залу время подготовиться к встрече с его взглядом. Лицо Андропова – продолговатое, с глубокими морщинами, обрамляющими рот, с тяжёлыми веками, скрывающими глаза оттенка зимнего неба – не выражало ни гнева, ни разочарования. Только усталость. Усталость человека, который провёл слишком много лет, изучая человеческую природу через призму досье и докладных записок.
– Мы создали систему, – продолжил он, медленно обходя стол, – где директор завода отчитывается цифрами, которые не имеют отношения к реальности. Где министр подписывает бумаги, не читая их. Где партийный секретарь обкома знает о проблемах своей области меньше, чем любая уборщица на местном заводе.
Пальцы Андропова скользнули по спинке кресла – лёгкое прикосновение, но все в зале почувствовали, как напряглись мышцы у того, кто сидел на этом месте. Николай Александрович Тихонов, председатель Совета Министров, сглотнул. Громов увидел, как дёрнулся его кадык.
– Это не обвинение, – сказал Андропов, и в его голосе впервые появилась интонация – не жёсткость, но что-то похожее на печаль. – Это диагноз. Мы больны. Все мы. Я – в том числе. Мы создали государство, где правда стала роскошью, которую никто не может себе позволить.
Он дошёл до своего места во главе стола, но не сел. Положил ладони на полированную поверхность и склонился вперёд, глядя на членов Политбюро с таким вниманием, будто видел каждого впервые.
– Сегодня это заканчивается.
В зале стало ещё тише. Громов не знал, что тишина может иметь градации, но теперь он это понял. Это была тишина, в которой люди переставали дышать.
– Каждый из вас получит список проверок вашего ведомства, – продолжал Андропов. – Не формальных, не показательных. Настоящих. Вы не будете знать, когда они начнутся. Не будете знать, кто их проводит. Узнаете только результаты.
Он выпрямился, убрал руки со стола.
– Если окажется, что в ваших докладах была ложь – не ошибка, не неточность, а сознательная ложь, – вы покинете свой пост. Без разговоров. Без апелляций. Я не буду к вам благосклонен только потому, что вы служили верно в прошлом.
Генерал Орлов неподвижно сидел напротив, его каменное лицо не выражало ни малейшего сомнения или возражения. Только лёгкое сжатие челюстей выдавало внутреннее напряжение.
– Я понимаю, – ответил он тихо, но твёрдо.
– Вы понимаете слова, но вы понимаете суть? – Начальник встал и подошёл к окну, откуда открывался вид на ночной город. – Эта страна держится на доверии. Доверии граждан к своему правительству, доверии правительства к своим людям. Когда эта цепь разрывается…
Он сделал паузу, позволяя словам повисеть в воздухе.
– Я терпел неудачи. Терпел ошибки. Я готов ко всему, – проговорил Орлов. – Но я не лгал. Ни разу.
Начальник повернулся и посмотрел генералу в глаза. В его взгляде не было ни сочувствия, ни враждебности – только холодная, беспристрастная оценка.
– Надеюсь, что это так. Потому что на вашем докладе в следующую среду будет стоять подпись не только министра обороны. На нём будет стоять моя подпись. И я отвечу за каждое слово – перед парламентом, перед народом, перед своей совестью.
Орлов кивнул медленно, осознавая всю тяжесть этого момента.
– Это всё, генерал. Вы можете идти.
Глава 2: Теневые нити
Ленинград, февраль 1983 года
Полковник Виктор Черкасов смотрел на папку с грифом совершенно секретно так, будто она могла взорваться. В сорок два года он уже научился распознавать документы, способные изменить судьбы – свою, чужие, иногда целых ведомств. Эта папка пахла именно таким изменением. Пахла потом, машинным маслом и чем-то ещё, чего Черкасов не мог определить: может быть, страхом, а может – надеждой.
За окном кабинета на четвёртом этаже Большого дома валил снег. Крупные хлопья ложились на карниз, превращая Литейный проспект в акварельную размытость. Ленинград февраля всегда казался Черкасову городом-призраком: серое небо, серые фасады, серые лица прохожих, спешащих укрыться от ветра с Невы. Но сегодня эта серость обрела особый оттенок – оттенок тревожного ожидания.
Виктор достал из ящика стола пачку Беломора, закурил, хотя знал, что жена Галина снова будет читать нотации про здоровье. Табачный дым поднялся к потолку, где старая лампа под зелёным абажуром отбрасывала круг желтоватого света на письменный стол. В этом круге лежала папка № 447-Л – итог восьми месяцев работы, двадцати трёх агентурных разработок, сотен часов наблюдений и прослушек.
Он открыл папку и снова, уже в который раз, перечитал список имён.
Григорий Лемешев, директор завода Электроаппарат, член партии с 1956 года, орден Трудового Красного Знамени.
Анатолий Суворов, заместитель начальника цеха завода имени Кирова, кандидат в члены КПСС, ветеран войны.
Семён Рабинович, мастер участка на Светлане, беспартийный, но с безупречной характеристикой.
Двадцать три человека. Двадцать три биографии. Двадцать три тонкие ниточки, которые сплетались в прочную сеть теневого производства, протянувшуюся через всю Ленинградскую область.
Черкасов затушил сигарету и поднялся к окну. Где-то там, за снежной завесой, в промышленных районах города работали те самые цеха. Не на картах, не в официальных документах – в реальности, осязаемой и наглой. Шили джинсы из ворованной джинсовой ткани, собирали магнитофоны из комплектующих, списанных с государственных складов, штамповали автомобильные детали на станках, которые числились в ремонте.
Восемнадцать миллионов рублей годового оборота.
Цифра пульсировала в голове, как больной зуб.
И самое странное – качество. Чёртовы подпольщики делали джинсы, которые не расползались после первой стирки. Магнитофоны, которые не жевали плёнку. Детали, которые не требовали замены через месяц. Всё то, чего не могла обеспечить официальная промышленность, несмотря на пятилетки, съезды и социалистические соревнования.
Абсурд. Но абсурд, который работал.
За спиной скрипнула дверь. Черкасов не оборачивался – узнал поступь майора Олега Савельева, своего заместителя по оперативной работе.
– Товарищ полковник, машина подана. Через сорок минут вылет в Москву.
– Знаю, Олег Петрович. – Голос Черкасова прозвучал глуше, чем он намеревался. – Доклад готов?
– Готов. Вместе с вещественными доказательствами. – Савельев помолчал, потом добавил тише: – Виктор Степанович, вы уверены, что правильно… формулируете выводы?
Черкасов повернулся. Савельев стоял у двери – высокий, сухощавый, с лицом, на котором служба в КГБ выгравировала морщины недоверия и профессиональной подозрительности. Хороший оперативник, надёжный. Но осторожный. Слишком осторожный для того, что Черкасов собирался сделать.
– Олег, ты хочешь спросить, не слишком ли я мягко отношусь к экономическим преступникам?
Майор нахмурился:
– Я хочу спросить, понимаете ли вы, что можете подставить не только себя, но и управление. Эти люди воруют. У государства. У народа. И вы предлагаете… изучить их методы?
Черкасов вернулся к столу, прижал ладонью папку, словно она могла улететь.
– Я предлагаю подумать. – Он поймал взгляд Савельева. – Мы сажаем этих двадцать трёх. Хорошо. Сядут. Лет по пять—семь получат. Заводы продолжат штамповать брак. Люди продолжат стоять в очередях за импортными сапогами. Система продолжит гнить. Что изменится?
– Закон, – отрезал Савельев. – Закон будет соблюдён.
– Закон, Олег Петрович, это инструмент. – Черкасов закурил снова, нервно, не обращая внимания на недавно потушенный окурок в пепельнице. – Инструмент для создания порядка. Но какой порядок мы создаём, если честный инженер не может купить нормальные ботинки для ребёнка? Если магнитофон Вега разваливается через полгода, а подпольный Маяк работает пять лет?
– Вы говорите как диссидент, – тихо произнёс Савельев.
Эти слова повисли в воздухе, тяжёлые, как гиря. Черкасов знал: одно неверное слово – и завтра уже другой полковник будет разбирать его собственное дело. КГБ не прощал идеологических шатаний. Даже намёков на них.
Но что-то внутри – может, усталость от бесконечной борьбы с ветряными мельницами, может, отчаяние от сознания, что система буксует, – толкало его дальше.
– Я говорю как чекист, который пятнадцать лет ловит воров, а воровство не уменьшается. – Голос Черкасова стал жёстче. – Я говорю как человек, который видит: проблема не в том, что люди плохие. Проблема в том, что система заставляет хороших людей становиться плохими, чтобы просто нормально жить.
Савельев молчал. На лице его читалась борьба – между служебным долгом и тем, что он, возможно, тоже чувствовал, но никогда не осмеливался озвучить.
Наконец майор выдохнул:
– Что вы собираетесь сказать товарищу Андропову?
– Правду. – Черкасов захлопнул папку. – Всю правду. И пусть решает.
Самолёт Ту-134 взлетал с ленинградского аэродрома Пулково в восемь вечера. Черкасов сидел у иллюминатора, смотрел, как город уменьшается, превращаясь в россыпь огней на чёрном полотне. Где-то там, в одном из этих огней, его жена Галина укладывала спать дочь Катю. Где-то там его квартира на Васильевском острове, его книги, его жизнь. Всё, что могло рухнуть завтра, если разговор в Москве пойдёт не так.
Рядом дремал Савельев, откинувшись на спинку кресла. Черкасов завидовал его способности отключаться. Сам он не спал перед важными докладами. Не мог. Мысли роились, как пчёлы в растревоженном улье.
Стюардесса принесла чай в подстаканнике. Черкасов машинально поблагодарил, обжёг губы, отставил стакан. За иллюминатором не было ничего – только чернота ночи и редкие всполохи облаков, подсвеченных луной.
Он думал о Григории Лемешеве.
Пятьдесят восемь лет. Инженер-механик по образованию. Прошёл войну – танкист, горел дважды, дошёл до Берлина. Потом – восстановление заводов, карьера мастера, начальника цеха, директора. Орден, премии, доска почёта. Жена-учительница, двое детей, внуки. Образцовая советская биография.
И параллельно – десять лет руководства подпольным цехом. Сырьё с государственного склада, станки, зарегистрированные как неисправные, рабочие, которые получали зарплату втрое выше официальной. Джинсы с лейблами, скопированными с американских, магнитофоны, которые расходились через знакомых по всей стране.
Во время допроса Лемешев не оправдывался. Сидел напротив Черкасова – седой, с прямой спиной, с руками, изрытыми шрамами от ожогов, – и говорил спокойно:
– Виктор Степанович, я не дурак. Я знаю, что нарушаю закон. Но посмотрите: мои рабочие получают деньги не за туфту, а за работу. Мои покупатели получают вещи, которые служат, а не разваливаются. Моя совесть… – Он запнулся. – Моя совесть чиста перед людьми. Перед государством – виноват. Но государство само виновато перед народом. Разве нет?
Черкасов тогда промолчал. Что он мог ответить? Что закон есть закон? Что система непогрешима? Он сам знал, что это неправда.
Стук колёс шасси о бетон вырвал его из воспоминаний. Москва. Внуково. Февральская ночь встретила порывом холодного ветра и запахом авиационного керосина.
Машина – чёрная Волга с затемнёнными стёклами – ждала у трапа. Водитель молча открыл дверь. Черкасов и Савельев сели на заднее сиденье. Город за окном проплывал в полутьме: спящие проспекты, редкие фонари, силуэты высоток.
– Куда едем? – тихо спросил Савельев.
– Старая площадь, – ответил водитель, не оборачиваясь. – Товарищ Андропов примет в десять утра. Гостиница забронирована.
Десять утра. Меньше двенадцати часов до разговора, который мог перевернуть всё.
Черкасов закрыл глаза, но не спал.
Кабинет Юрия Владимировича Андропова на Старой площади был аскетичен. Тяжёлый письменный стол из тёмного дерева, книжные шкафы вдоль стен, портрет Ленина, карта СССР. Ни роскоши, ни помпезности – всё строго, функционально, как операционная.
Андропов сидел за столом – невысокий, худощавый, в очках с толстыми линзами, которые делали его глаза пронзительнее. Он листал папку № 447-Л, не поднимая головы. Черкасов стоял напротив, чувствуя, как влажнеют ладони.
Наконец Андропов отложил последний лист, снял очки, протёр их платком. Посмотрел на Черкасова – долго, изучающе.
– Полковник, вы пишете, что проблема не в людях, а в системе. – Голос был негромким, но каждое слово чеканилось чётко. – Вы понимаете, что это звучит… крамольно?
– Понимаю, товарищ Андропов. – Черкасов сглотнул. – Но это правда.
– Правда. – Андропов надел очки обратно, снова взялся за папку. – Григорий Лемешев делает джинсы лучше, чем государственная фабрика. Семён Рабинович собирает магнитофоны, которые не ломаются. И всё это – из ворованного сырья, на незарегистрированном оборудовании, с нелегальной рабочей силой. Правильно я понял?
– Правильно.
– И вы предлагаете не сажать их, а… учиться у них?
Черкасов почувствовал, как по спине пробежала дрожь. Вот оно. Сейчас либо поддержка, либо конец карьеры.
– Я предлагаю понять, почему их система работает, а наша – нет. – Слова лились сами, будто прорвало плотину. – Они платят за результат, а не за часы. Они контролируют качество, потому что их имя – их репутация. Они не боятся увольнять бездельников, потому что не связаны профсоюзами. Это не капитализм, товарищ Андропов. Это просто здравый смысл.
Андропов молчал. Потом встал, подошёл к окну. За стеклом виднелась Старая площадь, припорошенная снегом. Московская суета, невидимая отсюда, наверху, где принимались решения.
– Полковник Черкасов, я пятнадцать лет возглавлял КГБ. – Андропов говорил, не оборачиваясь. – Я знаю, что такое коррупция. Я знаю, что наша экономика гниёт. Я знаю, что люди устали от очередей, брака, лжи. Но знаете, чего я не знаю?
Он повернулся. Лицо его было усталым, почти измождённым.
– Я не знаю, как изменить систему, не разрушив её. Как дать людям свободу, не потеряв контроль. Как соединить план и рынок. – Он вернулся к столу, опёрся ладонями о поверхность. – Вы думаете, я не понимаю, что ваш Лемешев прав? Понимаю. Но если я позволю таким, как он, работать легально – что будет с государственными заводами? С планом? С идеологией?
Черкасов молчал. Он не знал ответа. Никто не знал.
Андропов взял ручку, размашисто написал что-то на полях доклада. Протянул папку Черкасову.
– Читайте.
Черкасов взял папку, увидел резолюцию:
Правильно мыслишь. Коррупцию – под суд. Технологию – на Госплан. Экономика должна быть экономной, но ещё и умной.
Он поднял глаза на Андропова. Тот смотрел на него, и в этом взгляде Черкасов увидел то, чего не ожидал: не гнев, не подозрение – усталость. Усталость человека, который понимает, что стоит перед невозможным выбором.
– Возвращайтесь в Ленинград, – сказал Андропов. – Арестуйте тех, кто ворует. Но технологию, организацию труда, систему мотивации – всё задокументируйте. Передадите в Госплан. Может быть, кто-то там хватит ума использовать это. Может быть.
– Товарищ Андропов… – Черкасов запнулся. – Это… революция?
Андропов устало улыбнулся.
– Нет, полковник. Это попытка избежать революции. – Он вернулся к своему стулу, опустился, вдруг постаревший. – Идите. И помните: мы пытаемся спасти страну, не разрушая её. Это может быть невозможно. Но попытаться мы обязаны.
Обратный рейс в Ленинград вылетал поздним вечером. Черкасов сидел в зале ожидания Внуково, смотрел на толпу пассажиров – обычных советских людей, спешащих по своим делам, – и думал о том, что большинство из них не знает, какие битвы идут в коридорах власти.
Савельев молчал рядом, но Черкасов чувствовал его взгляд.
– Что он сказал? – наконец не выдержал майор.
– Сказал действовать. – Черкасов повернулся к нему. – Сажать воров, но учиться у них. Парадокс, правда?
– Безумие, – буркнул Савельев. – Но… может быть, единственный шанс.
Самолёт взлетал в ночь, оставляя Москву позади. Черкасов смотрел в иллюминатор на огни столицы, которые превращались в точки, потом исчезали в темноте.
Он думал о Лемешеве. О двадцати трёх людях, чьи судьбы он держал в руках. О стране, которая балансировала между порядком и хаосом, между планом и свободой.
Где-то внизу, в темноте, Россия спала. А он возвращался, чтобы начать то, что позже назовут андроповской встряской – попыткой изменить систему изнутри, не ломая её окончательно.
Получится ли?
Черкасов не знал.
Но лететь назад было уже поздно.
Глава 3: Схемы будущего
Новосибирск, Академгородок, май 1983 года
Валентин Алексеевич Коптюг стоял у окна своего кабинета в Институте катализа и смотрел на берёзовую рощу, где солнечный свет играл в молодых листьях, создавая иллюзию золотого дождя. Сибирская весна пришла стремительно, как всегда – ещё вчера под соснами лежал мартовский снег, а сегодня воздух уже пах прелой землёй и обещанием лета. Академик прислушивался к этим запахам, к далёкому стрекоту первых кузнечиков, к голосам студентов за окном – и думал о том, что весна в жизни страны может оказаться такой же обманчивой, как сибирская погода.
На столе перед ним лежала открытая записная книжка в потёртом коричневом переплёте. Коптюг вёл её уже двадцать три года, с того самого дня, когда переехал из Москвы в этот научный городок посреди тайги. Каждый вечер он записывал туда не научные формулы и не протоколы заседаний, а свои размышления – о науке, о стране, о том разрыве между возможным и действительным, который с каждым годом становился всё шире.
Сегодняшняя запись была короткой, но академик перечитывал её уже третий раз, словно не веря собственным словам:
Звонили из ЦК. Спрашивали о компьютерах. Я сказал правду. И остался жив.
Он усмехнулся собственной формулировке, но усмешка вышла горькой. Слишком много лет он привык взвешивать каждое слово, произнесённое перед партийными функционерами. Слишком долго играл в эту игру, где одно неосторожное замечание могло стоить лаборатории финансирования, а институту – репутации. Научная истина и политическая целесообразность редко совпадали, и Коптюг, как любой советский учёный его ранга, научился балансировать между ними с ловкостью канатоходца.
Но сегодня что-то изменилось.
Звонок раздался в половине десятого утра, когда Коптюг разбирал почту – стопку научных журналов из Европы, несколько препринтов из Стэнфорда, письмо от старого друга из Массачусетского технологического. Секретарша Зинаида Петровна просунула голову в дверь с выражением лица, означавшим одновременно тревогу и важность момента:
– Валентин Алексеевич, вам из Москвы. Из аппарата ЦК.
Коптюг поднял трубку, готовясь к обычной рутине – очередному запросу о выполнении пятилетнего плана, требованию отчёта о расходовании средств, может быть, вызову на какое-нибудь совещание. Но голос на другом конце провода оказался незнакомым – молодым, энергичным, лишённым того бюрократического елея, которым обычно были пропитаны все разговоры с партийными чиновниками.
– Академик Коптюг? Говорит Павел Николаевич Богомолов, помощник Генерального секретаря по вопросам науки и технологий. У меня к вам вопрос, и прошу отвечать максимально откровенно, без дипломатии.
Коптюг инстинктивно напрягся. Просьба о максимальной откровенности обычно означала всё что угодно, кроме настоящего желания услышать правду.
– Слушаю вас, – сказал он нейтрально.
– Может ли советская наука создать компьютеры, сопоставимые с американскими? Не копии, не аналоги – именно сопоставимые по характеристикам. Через три года, максимум пять. Да или нет?
Коптюг молчал несколько секунд. За окном студент в выцветшей джинсовой куртке целовал девушку под берёзой. Ветер трепал её светлые волосы. Обычная весенняя идиллия советского научного городка.
А в трубке ждали ответа, который мог изменить всё.
– Можем, – произнёс Коптюг медленно, выговаривая каждое слово. – Но для этого нужны три вещи. Первое: свобода исследований, без оглядки на идеологические рамки. Второе: доступ к западным разработкам, причём не через промышленных шпионов, а через открытое сотрудничество. Третье…
Он сделал паузу, понимая, что следующее слово прозвучит как ересь.
– Третье: конкуренция между конструкторскими бюро. Настоящая конкуренция, где лучший получает финансирование, а худший закрывается. Без этого мы будем топтаться на месте.
В трубке повисла тишина. Коптюг ждал взрыва, гневной отповеди, щёлканья отбоя. Вместо этого помощник Генерального секретаря негромко рассмеялся – и в этом смехе не было ни сарказма, ни угрозы, только какое-то странное облегчение.
– Академик, вы только что произнесли слово конкуренция в разговоре с представителем ЦК КПСС. И знаете что? Это именно то, что мы хотели услышать. Юрий Владимирович считает так же.
Теперь молчал Коптюг. Мир за окном вдруг показался нереальным – слишком ярким, слишком чётким, словно кто-то повернул какую-то невидимую ручку настройки и реальность стала резче.
– Через неделю, – продолжал Богомолов, – к вам в Академгородок приедет группа из Госплана. Они хотят обсудить создание технологических зон ускоренного развития. Особые условия для научных коллективов: ускоренное финансирование, минимум бюрократии, возможность прямых контактов с зарубежными коллегами. Даже совместные предприятия – если это даст результат.
– Совместные предприятия? – переспросил Коптюг, не веря своим ушам. – С кем? С американцами?
– С теми, кто поможет нам сократить отставание. Юрий Владимирович очень ясно выразился: мы соревнуемся не с абстрактным империализмом, а с конкретными технологиями. И если для победы нужно учиться у противника – будем учиться.
Разговор продолжался ещё минут десять. Богомолов задавал конкретные вопросы о состоянии советской микроэлектроники, о перспективах создания персональных компьютеров, о проблемах с элементной базой. Коптюг отвечал честно, не приукрашивая картину. Говорил о том, что советские процессоры отстают от американских на пять-семь лет. Что институты работают в изоляции друг от друга, дублируя исследования. Что талантливые инженеры уходят в другие сферы, потому что в электронике платят мало и карьера движется медленно.
И помощник Генерального секретаря слушал, записывал, не перебивал.
Когда разговор закончился, Коптюг положил трубку и ещё несколько минут сидел неподвижно, глядя на телефонный аппарат, словно ожидая, что тот сейчас зазвонит снова и кто-то скажет: Простите, мы пошутили, забудьте всё, что услышали.
Но телефон молчал.
Академик открыл записную книжку и написал свою сегодняшнюю запись. Потом поднялся, взял со стола потёртый портфель и вышел из кабинета. Коридор института пах, как всегда, химическими реактивами, кофе из автомата и чуть сладковатым запахом электроники. Лаборантка Марья несла поднос с колбами, студент Петя Самойлов спал на подоконнике, уронив голову на сложенные руки – видимо, всю ночь просидел над экспериментом.
Обычная жизнь советского научного института. Но для Коптюга эта обычность вдруг наполнилась новым смыслом, как будто он увидел за привычными декорациями контуры какой-то иной реальности, которая вот-вот может материализоваться.
Или рассыпаться как мираж.
Лаборатория вычислительной техники располагалась в другом корпусе, соединённом с главным зданием тёплым переходом. Коптюг шёл по этому переходу, и в голове роились мысли – хаотичные, противоречивые, но все так или иначе сходившиеся к одному вопросу: неужели действительно что-то меняется?
Он прожил в Советском Союзе шестьдесят восемь лет. Помнил войну – голод, эвакуацию, похоронки на соседей. Помнил послевоенную разруху и энтузиазм восстановления. Помнил оттепель Хрущёва с её наивной верой в скорое светлое будущее. Помнил застой Брежнева, когда энтузиазм выдохся, вера превратилась в ритуал, а будущее отодвинулось в неопределённую даль.
За все эти годы страна менялась – медленно, мучительно, часто к худшему. Но одна вещь оставалась константой: разрыв между официальным оптимизмом и реальным положением дел. На партийных съездах говорили о триумфе советской науки, а в лабораториях работали на оборудовании двадцатилетней давности. В газетах писали о прорывах в электронике, а студенты мечтали достать импортный калькулятор, потому что отечественные работали через раз.
И вот теперь кто-то из ЦК звонит и просит говорить правду. Без дипломатии. Какая-то нелепость, насмешка истории.
Или – и это пугало больше всего – действительно последний шанс.
В лаборатории было тихо и прохладно. Кондиционеры гудели, поддерживая постоянную температуру для электронного оборудования. У длинного стола, заваленного схемами и распечатками кода, сидели трое молодых инженеров – Алексей Громов, Ирина Селезнёва и Дмитрий Волков. Все трое закончили физтех в Москве, все отказались от распределения в столичные НИИ и приехали сюда, в Сибирь, потому что только здесь, в Академгородке, ещё сохранялась иллюзия настоящей науки.
Коптюг остановился в дверях, наблюдая за ними. Громов что-то чертил на кальке, время от времени постукивая карандашом по зубам. Селезнёва вглядывалась в экран осциллографа, записывая параметры сигнала. Волков листал толстую книгу на английском – судя по обложке, последний выпуск трудов IEEE по компьютерной архитектуре.
Эти трое работали над проектом создания советского персонального компьютера. Не большой вычислительной машины для министерств, а именно персонального – того, что можно было бы поставить на стол в обычной квартире. Идея казалась фантастической большинству коллег Коптюга. Зачем советскому гражданину личный компьютер? Для работы есть институтские ЭВМ, для развлечений – телевизор и книги.
Но Коптюг, побывавший три года назад на конференции в Калифорнии, видел другое будущее. Он заходил в магазины, где продавались Apple II и IBM PC. Видел, как школьники программируют игры, как инженеры проектируют схемы прямо дома, как писатели печатают романы на светящихся экранах. И понимал: страна, которая не сделает компьютер доступным для каждого человека, обречена навсегда остаться в прошлом.
– Валентин Алексеевич! – Громов первым заметил академика. – У вас такое лицо, будто вы только что встретили марсианина.
Коптюг усмехнулся:
– Почти угадал. Я только что разговаривал с человеком из ЦК, который попросил меня говорить правду. Без дипломатии.
– И вы говорили? – недоверчиво спросила Селезнёва.
– Говорил.
– И что, не уволили?
– Не уволили. Более того, обещали через неделю прислать комиссию из Госплана обсуждать создание технологических зон ускоренного развития.
Волков отложил книгу и внимательно посмотрел на академика:
– Это серьёзно?
– Не знаю, – честно ответил Коптюг. – Может быть, просто очередная кампания. Попиарятся, отрапортуют наверх и забудут. Но может быть…
Он не закончил фразу, но продолжения и не требовалось. Все четверо понимали, о чём речь.
Может быть, это шанс. Последний шанс сделать что-то настоящее, пока система окончательно не закостенела.
– Покажите, что у вас, – попросил Коптюг, подходя к столу.
Громов развернул большую схему на кальке – сложное переплетение линий, обозначающих электрические цепи, логические блоки, шины данных. Это была архитектура процессора, над которой он бился последние четыре месяца.
– Восьмибитный процессор, тактовая частота два мегагерца, – начал объяснять Громов. – Не бог весть что по сравнению с последним Intel, но для начала сойдёт. Проблема в элементной базе – наши микросхемы крупнее, жрут больше энергии, греются как утюги. Если делать на них компьютер, он получится размером со шкаф и будет потреблять киловатт электричества.
– Нужна микроминиатюризация, – вставила Селезнёва. – А для этого нужны другие технологии производства кристаллов. У американцев фотолитография с разрешением в два микрона, у нас – в лучшем случае пять. Отсюда всё отставание.
– А ещё нужны языки программирования, – добавил Волков. – И операционная система. И пользовательский интерфейс. Одного железа недостаточно – нужна целая экосистема.
Коптюг слушал, рассматривал схемы, и в его голове складывался план – грандиозный, почти безумный, но, может быть, единственно возможный.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Вот что мы сделаем. Через неделю приедет комиссия. Они будут задавать вопросы, что нам нужно для создания советских компьютеров. И мы скажем им правду. Всю правду, без скидок на политкорректность.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+10
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
