Читать книгу: «Наши тени так длинны»

Шрифт:

© Я. Каплинский, 2018

© С. Завьялов, редактура стихотворных текстов, предисловие, 2018

© ООО «Новое литературное обозрение», 2018

* * *

От каждого стихотворения остается шрам

1

На Дальнем Востоке классической поры существовало представление о том, что поэт, достигнув мастерства, должен сменить имя и начать карьеру сначала. Действительно: имя не должно заслонять собой искусство. И вот, автор этой книги, страстный поклонник и пропагандист дальневосточной, в частности китайской, культурной традиции, приближаясь к семидесятилетнему рубежу, продемонстрировал, что это значит применительно к современным европейским реалиям. Он перешел на язык, переживавшийся большинством его старых читателей как язык угнетения и насилия, и оттолкнул от себя какую-то часть этих читателей, но в итоге он нашел читателей новых, ничего не знающих и, по сути, не желающих знать ни о его всеевропейской известности, ни о его центральном месте в той литературе, в которой он полвека работал, читателей, которым в его стихах были важны именно стихи как таковые.

Получился небывалый эксперимент: поэтическая биография Яна Каплинского началась, таким образом, как бы заново, когда в 2014 году в таллинском издательстве «Kite» / «Воздушный змей» вышла его первая русская книга «Белые бабочки ночи». Она сразу была замечена: Русская премия, шорт-лист премии Андрея Белого, шорт-лист премии «Различие» и огромное множество рецензий. Среди последних прежде всего обращают на себя внимание написанные молодыми, теми, чьи имена – среди наиболее впечатляющих явлений сегодняшней поэзии. За ней последовала вторая книга, «Улыбка Вегенера» (2017), изданная в одной из немногих сейчас репрезентативных поэтических серий, «Поэзия без границ». И вот – большая книга «Наши тени так длинны», включающая, кроме их переиздания (первая книга разделена здесь на две: «Инакобытие» и собственно «Белые бабочки…»), и новую русскую книгу, так и называющуюся – «Третья книга стихов». Но главным в этой книге видится другое: это три раздела стихов, переведенных с эстонского, которые соединяют вместе двух Каплинских: национального классика и яркого дебютанта.

Первая эстонская книга стихов Каплинского, тогда еще студента романской кафедры Тартуского университета, «Jäljed allikal»/«Следы у родника», появилась в 1965 году. Она вошла в так называемую «кассету», изобретение оттепельных лет, заключавшееся в том, чтобы каждый год выпускать и продавать вместе вставленные в футляр книги нескольких поэтов-дебютантов (а иногда и прозаиков). Такие кассеты на некоторое время (1962–1967) определили лицо молодой эстонской литературы, дав поколению, родившемуся перед и во время войны, имя «кассетного». Примечательно, что четверть века спустя, в перестройку, эту практику повторит в Ленинграде издательство «Советский писатель», знакомя читателей с неподцензурной поэзией 1970–1980-х: Аркадием Драгомощенко, Виктором Кривулиным, Еленой Шварц.

2

1960-е годы стали революционными во всей Европе, как Западной, так и Восточной. Другое дело, что эта революционность, вызванная в различных странах различными мотивами протеста или, скорее, различными травмами, порождающими протест, была очень несходной. Мало того, несходной она была и в различных республиках СССР.

Глубочайшей травмой, переживаемой в прибалтийских республиках, была утрата в результате Второй мировой войны независимости.

Сначала она повлекла за собой репрессии против буржуазии и буржуазной интеллигенции в июне 1941 года. Среди жертв этих репрессий был и отец поэта, в середине 1930-х годов приехавший из Польши преподаватель университета филолог Ежи Каплинский.

Затем, в сентябре 1944 года, в ожидании новых проскрипций после грядущего возвращения Красной армии, состоялось массовое бегство самых разных слоев населения в Германию и Швецию.

Наконец, в марте 1949 года, произошла масштабная депортация. Под нее попали крестьяне, в той или иной форме сопротивлявшиеся проводимой коллективизации сельского хозяйства.

Если в 1930-е годы, особенно после разгона парламента в 1934 году (в результате победы на выборах ультраправых), в эстонском обществе были достаточно заметны левые и интернационалистские настроения (так, среди членов первого руководства Эстонской ССР были значительные поэты-модернисты, как Йоханнес Варес-Барбарус и Йоханнес Семпер, не протестовал против установления советской власти и крупнейший прозаик Фридеберт Туглас), то послевоенное время и особенно годы оттепели породили острое переживание эстонцами своей европейской идентичности и инаковости даже не столько по отношению к советской идеологии, сколько по отношению к общесоветскому укладу жизни.

Схожей, пусть со своими особенностями, была ситуация и в Латвии, и в Литве: в поколении поэтов, родившихся накануне или во время войны и дебютировавших в 1960-е, отчетливо прослеживается «европейская линия», манифестирующая себя прежде всего переходом к свободному стиху (самые значимые фигуры: в Эстонии, кроме Каплинского, еще и Пауль-Ээрик Руммо, в Латвии – Ояр Вациетис, в Литве – Сигитас Гяда).

В каком-то смысле культурная ситуация 1960-х годов в Прибалтике напоминала скорее «страны народной демократии» с их попытками придания социализму «человеческого лица», нежели Москву, не говоря уже о Ленинграде и русской провинции, и, тем более, других союзных и автономных республиках, хотя в СССР повсеместно, даже в самой дальней глуши, происходила в это время отмена жесткого послевоенного регламента, сравнимого после серии постановлений Оргбюро и Политбюро ЦК ВКП(б) 1946–1948 годов, посвященных различным сферам культуры, с объявлением чрезвычайного положения в культуре.

Если оставить в стороне поэтов, манифестирующих себя как политических оппозиционеров существующему режиму, различие в публикационной практике и эстетической допустимости между Таллинном – Ригой – Вильнюсом и Москвой – Ленинградом были разительными. Это бросается в глаза, если открыть антологию «Советская поэзия» (1977), вышедшую в самой респектабельной из советских книжных серий, «Библиотеке всемирной литературы»: подборки значительной части помещенных там эстонских, латышских и литовских поэтов скорее напоминают тексты, переведенные с европейских языков для журнала «Иностранная литература», если вообще не тексты, ходившие в русскоязычном самиздате.

Среди них и юношеская «Песня о жизни и смерти» (1964) Каплинского, пусть и в искалеченном силлаботонизацией переводе Владимира Шацкова:

 
Я знаю:
на тяжелой, влажной пашне,
на трещинах камней, на стоптанной дороге,
хранящей след животных и людей,
я оживаю…
 

Антология вышла к 60-летию Октябрьской революции, составляли ее литературные чиновники от каждой из советских республик. То, что в прибалтийских республиках они не препятствовали формальному обновлению поэтического языка и сочли репрезентативной именно такую картину, – важнейшее свидетельство о тех подспудных процессах, которые в 1990 году привели к выходу компартий Эстонии и Литвы (в Латвии ситуация была сложнее) из КПСС.

Ни писавший по-русски эстонец Арво Метс, ни Владимир Бурич, ни Вячеслав Куприянов, ни Геннадий Алексеев, не говоря уже о Яне Сатуновском, Генрихе Сапгире, Всеволоде Некрасове или тем более Геннадии Айги, не могли рассчитывать на легализацию своей поэтики. И им противостояли не только чиновники, но, что самое горькое, поэты, в том числе и оппозиционные (общеизвестно мнение Бродского о свободном стихе), что отодвинуло расставание в России с обветшавшим традиционным стихосложением на целые полвека.

Это не значит, что в Эстонии не было консервативного неоклассицизма.

Его представители превалировали и среди поэтов поколения, сформировавшегося в двадцатилетие независимости, и среди поэтов послевоенного, уже советского поколения, но дубина национальной классики не была такой тяжеловесной, как в России, что делало позицию ее сторонников не столь незыблемой. Нельзя видеть случайность в том, что в 1970-е годы даже такие официальные фигуры, как Дебора Вааранди, периодически обращаются к свободному стиху. С другой же стороны, нельзя счесть случайностью и тот факт, что ни одни эстонский поэт не стал, подобно их соседям, литовцу Эдуардасу Межелайтису и латышу Ояру Вациетису, лауреатом Ленинской или всесоюзной Государственной премии.

Это не значит и того, что в Эстонии не было поэтического самиздата. Он был (как был и тамиздат – много поэтов первого ряда, таких как Мария Ундер, Ильмар Лаабан, Калью Лепик, оказались в результате войны в эмиграции), но он играл совершенно иную роль: Уку Мазинг и Артур Алликсаар, наиболее значительные из поэтов, стихи которых ходили в самиздате, были злостными нарушителями правил: первый – дискурсивных, второй – социальных.

Далее, что важно представлять себе русскому читателю, – иной, если так можно выразиться, недостаточно окрепший, фундамент национальной классики. Итальянской классической поэзии в годы юности Каплинского было уже более 600 лет (Данте), французской – под 500 (Вийон), английской – под 400 (елизаветинцы), русской (Пушкин) и польской (Мицкевич) – хотя бы 150.

В эстонской же поэзии, во-первых, не было такой эпонимической фигуры (в соседней Латвии был Райнис), во-вторых, немало представителей первого поколения профессиональных эстонских поэтов, участников литературной группы «Noor Eesti» / «Молодая Эстония», будучи ровесниками дедушек и бабушек нашего поэта (как, например, Густав Суйтс и Фридеберт Туглас), были еще живы. Кроме прочего, годы расцвета этого поколения падали на десятилетие перед Первой мировой войной, из чего следует, что профессиональной эстонской поэзии было в послевоенные годы менее, чем полвека. К тому же запоздалая неоромантическая экзальтация «молодых эстонцев» как нельзя менее соответствовала травматическому опыту послевоенного детства. Получалось, что стоявшая перед поколением Каплинского задача была не в вос-создании некогда бывшего «досоветского рая», как это во многом мыслилось в Москве – Ленинграде (увы, без «досоветского рая» в эстонской ментальности тоже не обошлось), а в создании принципиально нового: поэзии европейского склада на своем языке, причем языке неевропейского происхождения и неевропейской структуры. Для сравнения, вышеупомянутый Уку Мазинг писал: «не увязнуть в индоевропейском менталитете».

3

За приблизительно десять лет работы на русском языке Каплинский выпустил три книги стихотворений; самих стихотворений около полутора сотен. За полвека работы на эстонском языке – семнадцать книг; далеко не полное собрание стихотворений за первые сорок лет творчества, «Kirjutatud» (буквально: «Написанное»), вышедшее в 2000 году, включает в себя почти тысячу стихотворений. Так что те полторы сотни переводных стихов, что вошли в эту книгу, дают об этой части творчества поэта лишь самое беглое представление.

Их поэтика порой радикально менялась, обращаясь то к театрализованной риторике, вызывающей в памяти высокий модерн (как стихи о покорении Цезарем Галлии), то к минималистскому лаконизму, множество трансформаций претерпела и собственно стихотворная строка, то сжимаясь до одного слова, то выходя из берегов страницы и превращаясь в некий нерасчленимый поток. Однако, поразительным образом, эти формальные контрасты не нарушали узнаваемости, мало того, ее не нарушила даже смена языка, лишний раз доказывая, что поэзия – не «лучшие слова в лучшем порядке», не «диктат языка», а нечто иное, проблематику чего и разрабатывает данная книга.

 
Если ты смог так долго жить вместе с тишиною
тебе может быть удастся рассказать о ней без образов и слов
и ты поймешь что есть общее между запахом
прошлогоднего снега и полетом летучей мыши
над древним каменным мостом и тенями
одного мальчика и его кота на голой белой стене
за которой почти кончаются воспоминания и надежды
 

Примечательно, что разницы в языке между переводами и оригинальными русскими стихотворениями, в сущности, нет: и те и другие написаны грамматически и стилистически правильным литературным языком, но чуть-чуть как бы лишенным кислорода, и эта обескровленность дает удивительный эффект: язык звучит как мертвый в высоком смысле этого понятия, как звучит мертвой латынь для тех, кто не принял ни Второго Ватиканского собора с переходом на профанные наречия, ни академического реконструированного «кеканья» (Кикерон, Хоратий), как когда-то звучал мертвым ашкеназский древнееврейский. Наконец, поэт задумал подъем еще на одну ступень, уводящую еще далее в небытие языка: использование дореформенной орфографии – и небольшая часть тиража «Бѣлыхъ бабочекъ ночи» вышла в этой орѳографiи, но этот прием пока не нашел отклика у читателя и, в частности, издатели этой книги на такой радикализм не отважились.

В те же 1960-е годы в России, пусть за рамками официальной печати, тоже зародилась поэзия, отказавшаяся от силлабо-тонической «скрытой шарманки», по выражению цитируемого нашим поэтом Арно Гольца (выше я уже называл некоторые имена). После некоторого попятного «ретромодерна» 1970-х она еще более окрепла в 1980-е (прежде всего здесь следует назвать Аркадия Драгомощенко), но это был именно «европейский выбор», во многом политический жест, в чем-то даже ленинское «ввязывание в драчку», когда идет постоянная возгонка от радикальности к скандальному эпатажу и от усложненности – к тотальному герметизму.

Главное, что было поставлено русскими собратьями Каплинского под подозрение: лирика как таковая (более конкретно: «сольная лирика» в античной терминологии), то есть допустимость говорения от первого лица, аутентичность так называемой «исповедальности», этическая оправданность метапозиции поэта, достоверность его свидетельств.

И, пожалуй, тут приходится признать: на все эти вопросы Каплинский ответил принципиально иначе. В сущности, весь двуязычный более чем пятидесятилетний творческий путь поэта – это апология лирики, доказательство ее возможности в современных условиях (то есть как части art contemporain), но не путем апелляции к традиции, а как раз обратным способом: путем разрушения и даже, можно сказать, уничтожения «шарманки» (речь не только о стихосложении) традиции и демонстрации того, какие фундаментальные органические основания имеет лирика в человеческой природе.

Менее всего это соотносимо с медитацией в том обывательско-китчевом смысле этого слова, который она приобрела сегодня (как музыка другого великого эстонца, Арво Пярта, не соотносима с псевдоминималистической равномерной пульсацией электроники).

Диалог Каплинского – ни в коем случае не выводящая (так или иначе) из экзистенциального отчаяния беседа с доброжелательно настроенным читателем (в том числе «провиденциальным»). Такая перспектива отклика была бы, опять-таки, частью индустрии досуга, пытающейся поглотить то, что когда-то получило названия «искусства», «поэзии», «высокого» (найдем им другие, более точные названия). Это диалог или с чем-то в себе, или с чем-то рядом с собой, что неотделимо от бытия и небытия и что поэт назвал инакобытием, где сосуществуют сиротство, разрушительная юношеская любовь, мучительность повседневного существования.

 
Я всегда опаздывал всегда опаздываю
когда я родился царя уже не было
Эстонская республика приказала долго жить
яблони в дедушкином саду замерзли
я не помню ни отца который был арестован
когда я был малышом – он не вернулся
ни нашего сеттера Джоя сторожившего меня
и мою люльку – он был застрелен немцем
не помню каменного моста а лишь глыбы
разбросанные взрывом по центру города
там я гулял с дедом по улицам
где вместо домов были пустые места
 

Это – диалог, не дающий заглотить нас непереносимой пошлости постиндустриальной цивилизации, дающий силы в том состоянии, которое на еще одном мертвом языке носило имя «богооставленности».

 
Бог покинул нас – я почувствовал это так ясно
когда копал землю под кустиком ревеня.
Земля была черной и мокрой.
 

Собственно, боль, испытываемая в процессе этого диалога, и есть главное содержание поэзии Каплинского, боль, не заглушаемая ни героическим приятием мироустройства, ни феноменальным умением видеть красоту, ни подвижнической способностью преодолевать отчаяние.

 
Страница еще белая. Тишина еще тишина.
Утешительно глядеть на облака. Как всегда.
Тем не менее, несмотря на всё это
Стихам нелегко появиться на свет, они во мне что-то ломают, раскалывают, уносят c собой что-то из меня.
От каждого стихотворения остается шрам.
 
Сергей Завьялов

Переводы эстонских стихов1

I

«Я молюсь за реку…»

 
Я молюсь за реку
пленницу между берегов
молюсь за день
пленника между ночей
молюсь за снег
падающий с неба на грязную землю
 
 
а кто будет молиться за меня
когда я останусь один среди тех
кто никогда не поймет
моей любви*
 

«Где истоки ветра…»

 
Где истоки ветра
где отдыхают облака
где рождаются волны
куда пропадает свет уходящего дня
 
 
они хотели чтобы мы нашли путь
который они сами же нам запретили искать
 
 
костер разгорится и погаснет
звезда останется
а нам
останется лишь сон
 
 
он растет а я умаляюсь
уже качаются желтые купальницы
над моей головой*
 

«Воины пели у костров…»

 
Воины пели у костров
девушки пели на пути к роднику
облака неслись над горами
 
 
я поднял руки к тебе
через время и даль
будь тишиной
будь голосом или отзвуком
 
 
никто не слышит
слов тишины
тебе остались
стихи и сны
 

«Из пыли и красок родятся новые бабочки…»

 
Из пыли и красок родятся новые бабочки а нас вернут в землю как сломанные кости на свое место
 
 
где-то в потемках в ненастье облизывают волны новорожденные острова как львица своих детенышей
 
 
слова делают первые шаги в белой тьме страниц где нет ни теней ни пространства ни дали
 
 
пока не появится на свету что-то невиданноe новые координаты северные сиянья белые ночи
падучие звезды и удары серебряных молотков сквозь глубокий сон
 
 
стены касаются пальцев и сок шуршит в извечном сердце клена
 
 
ведь когда-то мы должны были встретиться кровь наших предков и наших детей красные землянички протягивают руки а герани странно безмолвны
 
 
дюны дюны как будто белый песок помнит журчанье райских рек одинокие муравьи заблудились в ветру на берегах зажигаются гвоздики
 
 
что то сгорает неотвратимо ночь бросается в теплые объятья сосняка и ближайшие созвездия рассыпаются в ее волосах
 
 
миг воспоминания полон шума древних водопадов морских раковин и сновидений пчел там за темными стенами
 
 
способно ли что-нибудь начаться снова все сгорает там в глубине тускнеют угли и каменеют жилы
 
 
и когда настанет время подняться пепел не отпустит наших рук и на крыльях заледенеет туман от родников
 
 
откуда эта ребячья улыбка в королевском дворце откуда клевер четырехлепестковое счастье набрал отвагу расти здесь под высокими колоннами
 
 
где устанут даже черные письмена берез и зеленые крылья листьев прежде чем глина опять станет глиною и кровавая грязь впитается в землю
 
 
нет нет никому нигде не нужна ваша история ваши победы и поражения
 
 
мир просто мир медузам тетеревиным яйцам мир шелестящим муравьиным тропинкам мир райским птицам плющам мир небесам мир тебе бекаса полет
 
 
мир яблокам грушам сливам абрикосам апельсинам диким розам возле хибарки железнодорожного сторожа
 
 
Requiem Requiem aeternam*
 

«Ты ты луна в чье лоно тебе пришлось опустить тьму…»

 
Ты ты луна в чье лоно тебе пришлось опустить тьму когда еще не было ночи
 
 
помнишь ли день стоял перед новой страницей и не решался войти
 
 
март ждал в изголовье и дул в кулак апрель вышел из морской пены
 
 
все прочее лишь шум ветра полет сгоревших книг по небосводу
 
 
помнишь ли воскресенье помнишь ли жизнь ты ведь знаешь где нас погребли приложи ухо к земле и послушай
 
 
это не поезд вдали не бронемашина не паровой молот не воздух свистящий в легких не удары пульса
 
 
луч света вернет белую бабочку из-за орбиты Плутона*
 

«Мох глух и глубок и под колоннами пахнет медом и пчелами…»

 
Мох глух и глубок и под колоннами пахнет медом и пчелами
 
 
капелька покоя и радости на твоем последнем клочке земли
 
 
солнце опускается по искалеченным смолистым стволам и гладит твои закрытые глаза
 
 
небо безоблачно лишь вверху над головой стрижи и дятел на горелом дереве наедине с вечностью
 
 
и прежде чем лесные орхидеи успеют закончить свою повесть
 
 
преградит голод камнями солнечный свет и утащит тебя назад в кромешную тьму где будет плач и скрежет зубов
 
 
дом тёмен и только колодец открыт навстречу ночному небу и дубы посаженные прадедом
 
 
прислушиваются к лаю собак где-то далеко за деревней
 
 
это должно было случиться во время цветенья плакучих ив
 
 
и каждый год вспоминается – мягкие лапки сережек прикасаются к твоим плечам
 
 
даже когда тебя здесь больше не будет
 
 
как же иначе кто был бы в силах носить эту ношу и быть счастливым вместе с весенними
 
 
осоками и лесом который все еще существует*
 

«Поэты пусть пишут стихи а я летучая рыба взлечу и скажу свои слова…»

 
Поэты пусть пишут стихи а я летучая рыба взлечу и скажу свои слова
 
 
воды высыхают и воздухом все тяжелее дышать
 
 
большие священные черепахи спят последним сном в трюмах китобоев
 
 
молитва ломается надвое слова опадают как кора с мертвой сосны
 
 
я знаю что нам нужно и вода и воздух нам надо и плавать и летать и дышать и петь
 
 
через нас память становится будущим в нас в наших словах крылья еще нерожденных поколений
 
 
в нас обвинение против нас самих в нас проклятия наших потомков чьими устами мы
 
 
спросим у себя
 
 
где мы были что мы делали чего мы не сделали чего не сказали почему ничего не сделали
 
 
ничего не сказали
 
 
когда китобои делили последние моря и торговцы пряностями последние архипелаги*
 

«В вышине самолет пробил звуковой барьер…»

 
В вышине самолет пробил звуковой барьер яблоки падают с дерева по стене бегают трещины – письмо на неизвестном алфавите которое я не могу прочесть
 
 
ребенок вздрагивает во сне страх швыряет в небо охапку голубей
 
 
помолитесь за тех кто в море подумайте о тех кто на земле все-таки подумайте хотя давно уже подумали обо всем о нас и за нас
 
 
я не умею молиться веду пальцем по трещине на стене дом в котором я вырос стар он разваливается когда он был построен не было ни автомашин ни самолетов
 
 
не было спешки колес грохота сопел раскалывающего злостное небо под которым однажды
 
 
был наш общий дом
 
 
наши дома луга пастбища над которыми нынче владычествует статистика адские ангелы формулы эффективность где все чуждо абстрактно беспомощно
 
 
население вместо людей рождаемость вместо детей смертность вместо смерти телевизор вместо
 
 
доброго слова древесина вместо деревьев жизненный уровень вместо жизни
города зарастают смогом – о смысле жизни лучше не говорить
 
 
полет осенних паутин вот наши судьбы люди и мысли роса на ночной паутине великие дела и истины великие королевства взлетающие и рвущиеся на ветру перед рассветом
 
 
рябь на болотце смех чайки над водным простором где нет ни начала ни конца ни ответа ни лестницы ведущей на небо или хотя бы к девушкам на сеновал
 
 
все это смешно и ничтожно для кого-то кто не просто метка на мишени муравей под недотрогой в сети траекторий
 
 
кто может быть знает что справедливость все-таки существует
 
 
что море не затопляет напрасно гнезда крачек что итальянцы не едят напрасно ласточек
 
 
что вьетнамские дети не горят понапрасну в своих кроватках и хижинах что парализованные не напрасно парализованы что Биафра не напрасно Биафра
 
 
а Бангладеш Бангладеш*
 

«Если б я мог я б непременно вернулся назад зашел бы по колено в ручей…»

 
Если б я мог я б непременно вернулся назад зашел бы по колено в ручей чтобы мальки потихоньку щипали мои голые пальцы
 
 
я непременно вернулся бы если бы знал что будет и кто вернется вместе со мной я бы заглянул и в твое окно мой добрый читатель
 
 
ведь все мы жили и встречались в этом мире хотя многие из нас не помнят его тяжести тяжести лебединого пера упавшего с живого крыла
 
 
упавшего кружась на вертящую землю небесным приветом в твою земную ладонь мимолетный взгляд безымянного света который уже не носит ничего
 
 
даже имени
 
 
таким хотелось быть и мне так и мне хотелось бы вернуться сквозь эту огромную безучастность сквозь книги бумагу и поэзию
 
 
вернуться падая белым перышком свысока на заплатанный сюртук земли
 
 
взгляни наверх косарь взгляни наверх ведь и ты не останешься здесь снег выметает косогоры и весна растит новые пастбища
 
 
то что ясно и вечно не делится с нами своими воспоминаниями пойдите спросите у валунов и у лютиков ведь они здесь со времени последнего оледенения
 
 
но они не отвечают роса падает на землю воздух пуст до самого неба и полон немой прохлады
 
 
лишь одинокая пересмешка без останову развертывает свое звонкое ожерелье среди черемух рябин крапивы у озера на окраине леса
 
 
покуда пространство не качнется маятником вместе со всем и время не превратится в кровь шагающий часовым через опустевший город
 
 
где все давно легли спать кроме воробьев и травы возвращающей себе площади и тротуары
 
 
беспристрастно и безмолвно шествует кровь своей старой дорогой
 
 
хотя кошки поменяли шерсть но не нравы и улицы давно переименованы
 
 
хотя они все так рано ложатся спать не видя молодой темной травы надвигающейся на рыночную площадь
 
 
не слыша ее беззвучного алого набата поднимающегося на башню откуда немножко ближе до облаков и дальше до полуночи*
 

«Стихи стоят перед тобой как барабанная дробь перед барабанщиком…»

 
Стихи стоят перед тобой как барабанная дробь перед барабанщиком как тропа перед шагающимся в ночь город безмолвствует задержав дыхание дома остановились тополя слились с сумерками
 
 
камни разложены на тропе под каждым шагом светлый шероховатый камень
 
 
некая другая более невозможная и более темная вселенная поднимается повсюду шевелится как муравейник
 
 
ты ступаешь на него его сердце бьется прямо под твоими ногами там начинаются все тропы и тропинки нашего мира
 
 
где шагают приближаясь к нам муравьи слишком темные и невидимые чтобы быть черными или красными
 
 
и весь пустой город полон шелеста их шагов заблудившихся слов и неспетых песен касающихся усиками спящих беспробудным сном
 
 
поэтические муравьи муравьи сновидений которым принадлежит город и земля все ненаписанные строки неспетые песни невиданные сны
 
 
муравьи росы муравьи туманов на которые смотрит влажная земля всеми своими глазами
 
 
и я вижу что эти муравьиные следы мои что я один из них некоторые неспетые песни потерялись в моих бывших и будущих следах что намного больше меня самого
 
 
муравьиные тропы следы Калевипоэга начинаются здесь же и вернутся еще до рассвета обойдя всю землю
 
 
когда земля опять становится собой сны увиденными когда старые каменные стены больше не шевелятся словно они уже были словно все уже уже было
 
 
дома тополя города и дороги словно не существовали эти темные муравьи которые каждую ночь разносят спящий мир
 
 
и перед рассветом возвращают на свои места камни дома слова и глаза
 
 
словно я не муравей а спокойно спящий человек которому может быть снится что он поэт
 

«Наши тени так длинны…»

 
Наши тени так длинны
когда мы возвращаемся вечером с покоса
тени длинные а мы сами коротки
 
 
ромашка складывает
руки в молитве
женщина с серпом
поднимается по склону
как тысячу лет назад
 
 
за двором поле
за полем лес
 
 
вереск
вереск в цвету
 
 
куда ты летишь пчелка
небо над нами
так пусто и огромно
 
 
однажды мы возвратимся
возвратимся мы все*
 

«Где-то на краю света…»

 
Где-то на краю света
встречаются небо и лес
синее с синим
и над всем
рдеет полоса заката
 
 
я сложил руки на столе
глаза глядят
на заиндевевшие ветки
синицам холодно
мир замерз и замолк
мой мир
все что я знаю
вдруг так далек от меня
 
 
все далеко
заиндевевшие деревья трели синиц
все что я знаю
мои слова глаза и мысли
далеки как край света
 
 
только ветер приходит откуда-то
из-за лесов и земель
мысли качаются на ветвях
ветви на деревьях
со стрех уже каплет
ветер веет пролетает
надо всем надо мною
между мной и всем что я знаю
между мной и моим я
целый мир
и ветер
и край света*
 

«Дождливое лето…»

 
Дождливое лето… Все время
приходится думать, с какой стороны радуги
мы находимся. Но всегда,
все равно когда, все равно из какой дали
узнаю голос зимородка.
 
 
С ольховой листвы
стекают в реку
капли вечернего дождя
 
 
один круг замкнулся
 
 
Разгар лета. На проселке
перед деревней остановилось время. Вереск
дремлет, закрывши глаза. Шмели
виснут в цветках ивана-да-марьи. Не шелохнется
ни одна соломинка. Не двинется
ни одно облачко. Жаворонки и их песня
повисли над полем. Только горячий песок
неслышно сыпется назад в колею
 
 
На грани меж звуком и
тишиной
дрожит
стрекот кузнечиков
жить можно и с песней
умирать можно и молча
 
 
Шум порога не долетает
сюда. Река
остановилась на миг. Над низиной
дрожит свет, будто в воздухе плавают
невидимые рыбки. Лес
выходит на берег. Высокие ели
падают бесшумно в воду, но вода
подбрасывает их снова вверх. От зеркальной
речной глади все отскакивает назад – облака,
деревья, полет птиц, безветрие, и изумление
в наших глазах.
 
 
Среди шума и кружащей пены
на перекате
безмолвствуют камни
травы колышутся
вместе с водой*
 

«Белый трилистник ничего не спрашивает…»

 
Белый трилистник ничего не спрашивает
но если спрашивают во имя кого
я отвечу во имя белого трилистника
 
 
от солдат остались кости и оловянные пряжки
смола стерла с сосен вырезанные кресты
белый белый белый трилистник
 
 
один стебель три листика отец сын и святой дух
темная хвоя обтрепанная ветром кора
красное это был вопрос зеленое – ответ*
 

«В каждом глазу…»

 
В каждом глазу
каждой купальницы
восходит из земли
прошлогоднее солнце
и глядит молча
себе самому в глаза
 
 
ни о чем не помня
пиликают чибисы
 
 
Кверху
от корней к листьям
от нижних цветков к верхним
поднимается синий цвет
все выше выше
пока совсем не исчезнет
там в синей выси
куда ты струишься
синяя река
перед глазами
сквозь глаза
Iris
Iris sibirica
 
 
пройдя через глаза
маленькой птички
во что превратишься свет
 
 
Дорога поворачивает к бору
мертвые ветряки
в потемках
от всего сущего
остался лишь запах
красного клевера
Росинки
на стеблях и паутинках
под стрехой
на холодном лезвии косы
отблеск зари
 
 
Есть ли кто-то
кто смог
переплыть реку
другой берег всегда
на другой стороне
и тут и там
такие же желтые лютики
загораются
гаснут
 
 
До неба далеко близко
лес куда дети ходили по ягоды
такой же синий
тот кто приближается удаляется
тот кто идет смотреть не видит*
 

«Паруса паруса выплывают…»

 
Паруса паруса выплывают
из чужеземных картин
паруса на Янцзы
паруса на реке Ли
 
 
солнце
золотая рыба над зелеными скалами
небо и птицы
и дождь из лепестков
 
 
смотришь на восток
тень белого облака
на сверкающей воде
на горизонте
все распускаются
белые паруса паруса
 

«Приду в девять к автобусу встречать тебя…»

 
Приду в девять к автобусу встречать тебя
огонек сигареты
светлячок мерцает во тьме у тихой дороги
одинокий кузнечик пиликает и пиликает
наперегонки со смертью
октябрь
опавшие желуди
беспомощно лопаются под ногами*
 

«Тропинка в чаще…»

 
Тропинка в чаще
трава по обе стороны
бессильно приникшая к земле
иду
ноги в репейнике
одинокий орешник средь леса
весь желтый
как крик
как костер*
 

«Тесным ты стало время…»

 
Тесным ты стало время
история источенная жучком-короедом
насквозь видимая насквозь слышимая даль без дали
минные поля вперемешку с полями тюльпанов
тучные танки на пастбищах вместе с коровами
река Нигер залив Биафра в груди слева
братья Кеннеди на кладбище рядом с дедушкой
рядом с дядей Мартом
миллион голодающих детей тянущих ко мне тонкие руки
сквозь мои двери и стены*
 

«Надвигаются праздники…»

 
Надвигаются праздники
годовщины крестины поминки
каблуки стучат по асфальту идет последний автобус
с трудом верится в избавленье
гуси и журавли улетели
они неотвратимо ужасающе далеко
дети семенят по земле по щебню
какой-то заблудившийся голубь
чье-то ура чей-то флаг
слишком мало чтобы жить слишком мало чтобы творить
но все же
в ночи вмещается столько дождя тумана и тайны
и тишина так глубока
будто все еще ново будто все лишь начинается
никакого вчера еще не было и в этом тумане
сжавшись в комок тихонько дышит
еще не родившийся мир*
 

«Помню мигание светлячков…»

 
Помню мигание светлячков
на берегу озера Эхиярв
на склоне Тяхтвере в Тарту
а теперь тут ноябрь
и вдали посреди города
в сумраке на стройплощадке
двигаются мелкают огоньки
карманных фонариков
играющих детей*
 

«Чай поет закипая…»

 
Чай поет закипая
за ледяными цветами на окне
гаснет день
в каком синем огне
синем пламени
вы сгораете
мой город мое небо моя земля*
 

«Солнце…»

 
Солнце
желтоватый отблеск на черном
на смоляных бочках
на толевой крыше
 
 
все прошло
и все еще впереди
то что прихватывает льдом
лужи на тротуаре
уже не осень
еще не зима*
 

«Молча прижимаю губы…»

 
Молча прижимаю губы
к холодному стеклу
снег белый снег ты все падаешь падаешь
наугад вслепую заметаешь дороги поля
вслепую посевы поля и поляны
вслепую заборы дорогу и автобус
в сумерках между Кяревере и Тарту*
 

«Копнища тетушка пусть я буду как ты…»

 
Копнища тетушка пусть я буду как ты
буду стоять рядом с тобой
на широком лугу покрытый изморозью
днем ходит солнце полукругом вокруг нас
ночью зайцы лоси косули
Большая Медведица и Полярная звезда
кошка горностай и филин
весной хлынут воды через лес через пойму
смоют нас и понесут по травинке
вниз по реке до самого озера*
 

«Люминесцентная трубка…»

 
Люминесцентная трубка
почти теплая если потрогать рукой
ветер гуляет по кухне по комнате
воет метель
ты спишь на горе в холодном доме
с книгами яблоками банкой варенья
а утром перед крыльцом
целый сугроб*
 

«Вечером в темноте…»

 
Вечером в темноте
детей ведут из детского сада домой
 
 
все в мире вырастает размножается
города дома грузовики
а они – такие же маленькие
беспомощные как в старину
в люльке в платке у матери за спиной
когда наши вещи еще не переросли нас
 
 
дети Огненной Земли в челноках на холодном море
варшавские дети на пути в газовые камеры
тартуские дети на темной заснеженной улице
 
 
мне страшно за вас всех вы такие маленькие
все в мире растет быстрей чем растете вы
вы спросите и мы должны ответить
не прощайте нас если мы солжем хотя и нам лгали
нас тоже обманывали я верю вам но мне страшно
ведь жизнь должна начинаться с начала с самого малого
нежного крошечного а кругом грохочут
громадные машины подростки жестоко дерутся
и в небе рокочут самолеты нет ни сна ни покоя ночь наступает
снежная полная вопросов ночь
накануне дня зимнего солнцеворота*
 

«Автор Поэтики скажи мне…»

 
Автор Поэтики скажи мне
что останется от стихов от всех этих
ударных и безударных слогов скажи
что осталось от того желтого листика вяза
на заросшей травой тропе скажи почему
я вспоминаю его всегда как вспоминаю снегирей
на белом заснеженном кусте сирени
на берегу реки в Тарту*
 

«Зимний вечер вокруг никого лишь фонари…»

 
Зимний вечер вокруг никого лишь фонари
окна снег и следы и то что сохранилось
на пару шагов дальше от будней и их шума
из тебя большой и добрый Pax tartuensis мир покой
несколько минут из тех воскресных дней ребенка
которого вели за руку в ботанический сад
смотреть лебедей на пруду – дни
вырастают на месте минувших дней
на месте старых домов новые – серые безликие
ты тартуский мир не уходи побродим еще пару вечеров тут
по прежним улицам по глубинам середины столетья
ты среди войн восстановления изменений и измен
наша чистая и понятная общая часть наша истина*
 

«На обрыве кончается…»

 
На обрыве кончается
эта самая тихая и красивая
улица в Тарту я заблудился
желая быть прямым прямодушным
шагая прямо чтобы попасть отсюда на другую улицу
писать правдивые чистосердечные стихи
но улица кончается и дальше
можно лишь вернуться назад
оставляя в снегу двойные следы словно леший
при тусклом свете фонаря и луны
два освещенных окна ни одного человека
неотчужденная тишина*
 

«Летом время бежит в десять раз быстрее…»

 
Летом время бежит в десять раз быстрее
за месяц изнашиваются крылышки
маленькие работяги коченеют в росе
не долетев до улья
и одно чудо один мир
со своими красками своими запахами своим светом
угасает с каждым из них
для каждого из нас*
 

«Ветер несет паучков…»

 
Ветер несет паучков
через луг и реку и лес
стоит и тут и там с раскрытыми ладонями
двадцатый век одинокий самолет
чертит белую линию над Вырумаа
откуда-то возвращаясь домой
остановился босиком перед рябиной*
 

«Нас разбудило…»

 
Нас разбудило
что-то легкое легкое
словно танец горошки
в вертящемся храме
 
 
маленькая вертящаяся
девочка сдувает
парашюты-одуванчики
на все ветра
 
 
и стены взирают
на нее сквозь стены
голос возвращается
в самое начало
 

«Вчерашним теплом…»

 
Вчерашним теплом
дышат ночь и земля
а все снова
куда-то ушли
и твоим остается
лишь то
что тебе
не оставят
 
 
день мысль жизнь
горсточка пены
трепещет на ветру
меж камней
 
 
крик птицы
за семью замками
говорящий
о чем-то ином
 
 
а ключа
нет
ни в одном языке
 
 
ветер
вылижи камни
вылижи нам глаза
своим
влажным языком*
 

«Древо жизни…»

 
Древо жизни
еще живо
живо еще
 
 
корабли
по дороге домой
на краю света
 
 
на краю который
мы переступаем
каждый вечер
вкупе с ветром
 
 
считая
пролетающих чаек
где-то
вдалеке
 
 
покуда
белые
и черные крылья
не сольются
в одно
там
на горизонте*
 

«Быть…»

 
Быть
Икаром
падать
на пылающих крыльях
в пожар
лютиков
 
 
что
отвоевывает назад
твою
безымянную
родину
 
 
какой-то пролив
какой-то остров
какая-то утопия
будут названы
твоим
именем*
 

«Пчелы…»

 
Пчелы
в солнечных лучах
 
 
танец
поднимающейся
опускающейся
пыли
 
 
миг
бытия
полон
радости
 
 
даже
без желания
чтобы кто-то
прочел
все
стихи
в твоем
взгляде*
 

«Мох…»

 
Мох
ты легконогий
уже
на окне
уже
на крыше
 
 
ходить
по крошечным ножкам
что дошли
до конца
намного
раньше тебя
 
 
по пальцам
что держали
тебя
в этом
почти невыносимом
мире
 
 
и до того
как ты
их заметил
и узнал
 

«Из ближних…»

 
Из ближних
своих
чужих
такие же
желтые цыплята
на дворе
иной
смерти
 
 
тонкий
луч
заходящего солнца
связывающий
нас
с нескончаемым
горем
всего живого
 
 
легкая тень
осиного листа
сквозь твои глаза
платиновая нитка
для взвешивания
звезд
созвездии
но не
твоего
сердца
 

«Это самое…»

 
Это самое
красное
темное
теплое
море
в нас
всех
 
 
биение
всех ветров
в парусах
твоего
сердца
 
 
пенная полоса
через
белую
ширь
 
 
вопрос
падающий
с весла
капелька
соленой воды
на миг
держащаяся
на
поверхности
волны
 
 
страх
а там
за занавесом
темноты
может быть
ответ
это самое
море
в
ожидании
другого
моря
 

«Облака на миг прорываются…»

 
Облака на миг прорываются
солнце рдеет
над крышей амбара
мягкий сумрак
апрельского вечера
метла крепко держится на черенке
сижу на пороге
доволен уходящим днем
наступающей ночью
доволен грязью
высохшей прошлогодней травой
лягушками и бекасом
поднимающимся опускающимся
вокруг нашего хутора
провожаю его взглядом
покуда глаза перестают различать
его порхающую точку
в смеркающем небе
где остается
лишь его бесконечный голос
вместе с первыми звездами*
 

«Ставишь косу…»

 
Ставишь косу
под стреху. Грабли в сарай.
Сено – на сеновал.
А трава все растет, не помня
ничего.*
 

«Невероятно: будто впервые…»

 
Невероятно: будто впервые
эти черемухи
снова в цвету.
Жизнь слишком коротка,
чтобы привыкнуть к весне.*
 

«Понемножку…»

 
Понемножку
течет отмывает себя
наш загрязненный ручей
помаленьку
вдруг и мы
 
 
сможем отвести
друг друга за руку
назад в безбрежную чистоту
этого мира
туда где поймем
что никогда
ее не покидали*
 

«Возьми мою руку…»

 
Возьми мою руку
жаркую
тяжелую
от всех этих
несказанных слов
 
 
через мое жаждущее тело
они дойдут до тебя
и наступит покой
а порою и страх
но это не в счет*
 

«Давать лучше чем брать…»

 
Давать лучше чем брать
приходить лучше чем уходить
приходить возвращаться
домой
к саду колодцу
к воротам зелени пчелам
к тебе
дальше от себя
и вместе с тобой
назад к себе*
 

«Легко быть трудным…»

 
Легко быть трудным
легко быть
не самим собой
тяжело научиться
быть тем
кто ты есть
на самом деле*
 

«Если бы этот город…»

 
Если бы этот город
мог быть тише
если бы мы сами
могли жить
тише
раньше слышать
понимать
что там
тайком
шевельнулось
в сердце
под сердцем
видеть
эти бессчетные
руки пальцы глаза
чувствовать
эту безбрежную нежность
скрытую
еще не рожденную
во всем
рождающемся*
 

«Между нами…»

 
Между нами
лишь забвенье
 
 
но что-то
давно знакомое брезжит
в твоих глазах
в твоих маленьких
беспомощных руках
 
 
а меня вовсе
никогда не было*
 

«Все смертное…»

 
Все смертное
умерло
вселенная
никогда
не рождалась
твоя улыбка
единственное
на что можно опереться*
 

«Все сущее…»

 
Все сущее
это только
земля воздух вода и огонь
 
 
наша мысль
наш взгляд
не отнимают у них ничего
ничего им
не добавляют*
 

«Я одновременно…»

 
Я одновременно
паук и муха
пленник
в своей собственной сети
пленник мечтающий
иногда вечерами
замотать в единый клубок
все эти бессчетные клейкие
нити своей души
и бросить их
в синее пламя
вспыхивающее временами
в глубине сознания
между сном
и пробуждением*
 

«Радуга…»

 
Радуга
между мной
и моим миром
между мной и тобой
цветная
красивая
страшная
а порою
острая как нож
 
 
все равно
сказать ли
что жизнь это сон
или счастье
или страданье
 
 
что изменится
разве что цвет
 
 
по обе руки
останется снежный лес
как и десять лет назад*
 

«Нет зла…»

 
Нет зла
есть только боль
опускающаяся
с зимнего неба
холодными каплями
боль
растущая
изнутри
наружу
из года в год
неделимая
твоя
моя
наша общая боль
изнанка
понимания
любви
боль болящего сердца
не покидай нас
не оставляй нас
одних*
 

«Dana paramita…»

 
Dana paramita
от этой красной
благоухающей земляники
что я тебе
принес с покоса
не осталось ничего
кроме слабого отблеска
в памяти
между снами*
 

«Второй третий день…»

 
Второй третий день
холодный дождь
поспевающий колос полег
колокольчик поник
я пал духом
понимая
как беспомощно
все живое
понимая
свое одиночество
в единстве всего живого
одиночество
под огромным серым холодным
ненастным небом
одиночество
связущее нас
в одну семью
в этой огромной
мировой беззащитности
что и есть
наш дом*
 

«Нагой стоишь…»

 
Нагой стоишь
среди осени
осень в тебе
осень приходит
в комнату под окно во двор
напоминая
что скоро опустеет дом
и вода в сосудах
остынет замерзнет
 
 
осень
одно из лиц
великой печали
называемой временем
в сгущающей тени которого
стоишь ты
нагое дитя
слагая стихи
о любви
и смерти*
 

II

«Нет утешения…»

 
Нет утешения.
Пусть даже из праха скорбящего
что-то унаследует купальница,
путь от видящего до видимого
один лишь шаг,
но сделать этот шаг
никому не под силу.
То, что в видящем жаждет видеть,
не найдет покоя
в травинках и лепестках. Не найдет спасенья,
поднимаясь соком вверх по древесине,
опускаясь вниз по лыку.
Все это там, на другой стороне,
перед зеркалом, в реальности. Отраженью-бедняге
не выйти из своего плоского мира,
и оно угаснет вместе со светом,
когда зритель уйдет, исчезнет и оно.
Вранье, что человек продолжает жить в своем творчестве,
сохранится в своем имени.
вранье все, что говорится на гражданской панихиде.
мираж, что останутся достижения, и дети
продолжат вести начатую нами черту. Фальшивы
все надежды образа на избавление
ослепнет серебро и рассыплется стекло,
а реальность прижмет свое лицо к окну,
мерцающее пространство с бодяками,
комарами, снегирями и улитками –
сплюснутый носик маленького бога
прямо над нашим плоским миром.
Два ясных глаза Бога. Все прочее
превращается в письмо, в иероглифы для нас
и дарёного нам мига не придержат
наши попытки найти значение и название
тому, по чьему образу и подобию свет нас сотворил.
 
1.Переводы Светлана Семененко (помечены звездочкой в конце стихотворения) воспроизводятся по книге: Каплинский Яан. Вечер возвращает все / Пер. с эстонского С. Семененко. Москва: Советский писатель, 1987. Переводы отредактированы автором, Игорем Котюхом, Еленой Пестеревой и Еленой Дорогавцевой, которым автор приносит свою благодарность. Остальные переводы выполнены мною. – Я. К.

Бесплатный фрагмент закончился.

309,90 ₽