Читать книгу: «Сборник «Последний стих»», страница 2
[Он] с тоской и с запоздалым раскаяньем
начал рассматривать концы трав.
Прощайте славные концы.
Прощай цветок. Прощай вода.
Бегут почтовые гонцы,
бежит судьба, бежит беда.
Я в поле пленником ходил,
я обнимал в лесу тропу,
я рыбу по утрам будил,
дубов распугивал толпу,
дубов гробовый видел дом
и песню вел вокруг с трудом.
[Он во]ображает и вспоминает как он
бывало или небывало выходил на реку.
Я приходил к тебе река.
Прощай река. Дрожит рука.
Ты вся блестела, вся текла,
и я стоял перед тобой,
в кафтан одетый из стекла,
и слушал твой речной прибой.
Как сладко было мне входить
в тебя, и снова выходить.
Как сладко было мне входить
в себя, и снова выходить,
где как чижи дубы шумели,
дубы безумные умели
дубы шуметь лишь еле-еле.
Но здесь он прикидывает в уме, что было
бы если бы он увидал и море.
Море прощай. Прощай песок.
О горный край как ты высок.
Пусть волны бьют. Пусть брызжет пена,
на камне я сижу, все с д[удко]й,
а море плещет постепе[нно].
И всё на море далеко.
И всё от моря далеко.
Бежит забота скучной [ш]уткой
Расстаться с морем нелегко.
Море прощай. Прощай рай.
О как ты высок горный край.
О последнем что есть в природе он тоже
вспомнил. Он вспомнил о пустыне.
Прощайте и вы
пустыни и львы.
И так попрощавшись со всеми он
аккуратно сложил оружие и вынув из
кармана висок выстрелил себе в голову.
[И ту]т состоялась часть вторая – прощание
всех с одним.
Деревья как крыльями взмахнули
[с]воими руками. Они обдумали, что могли,
и ответили:
Ты нас посещал. Зрите,
он умер и все умрите.
Он нас принимал за минуты,
потертый, помятый, погнутый.
Скитающийся без ума
как ледяная зима.
Что же он сообщает теперь деревьям.—
Ничего – он цепенеет.
Скалы или камни не сдвинулись с
места. Они молчанием и умолчанием и
отсутствием звука внушали и нам и вам и
ему.
Спи. Прощай. Пришел конец.
За тобой пришел гонец.
Он пришел последний час.
Господи помилуй нас.
Господи помилуй нас.
Господи помилуй нас.
Что же он возражает теперь камням.—
Ничего – он леденеет.
Рыбы и дубы подарили ему
виноградную кисть и небольшое
количество последней радости.
Дубы сказали: – Мы растем.
Рыбы сказали: – Мы плывем.
Дубы спросили: – Который час.
Рыбы сказали: – Помилуй и нас.
Что же он скажет рыбам и дубам: – Он не
сумеет сказать спасибо.
Река властно бежавшая по земле. Река
властно текущая. Река властно несущая
свои волны. Река как царь. Она прощалась
так, что. Вот так. А он лежал как тетрадка
на самом ее берегу.
Прощай тетрадь.
Неприятно и нелегко умирать.
Прощай мир. Прощай рай.
Ты очень далек человеческий край.
Что сделает он реке? – Ничего – он
каменеет.
И море ослабевшее от своих долгих бурь
с сожалением созерцало смерть. Имело ли
это море слабый вид орла.– Нет оно его не имело.
Взглянет ли он на море? – Нет он не
может. Но – чу! вдруг затрубили где-то – не
то дикари не то нет. Он взглянул на людей.
Когда
Когда он приотворил распухшие свои
глаза, он глаза свои приоткрыл. Он
припомнил всё как есть наизусть. Я
забыл попрощаться с прочим, т. е. он
забыл попрощаться с прочим. Тут он
вспомнил, он припомнил весь миг своей
смерти. Все эти шестерки, пятерки. Всю
ту – суету. Всю рифму. Которая была
ему верная подруга, как сказал до него
Пушкин. Ах Пушкин, Пушкин, тот самый
Пушкин, который жил до него. Тут тень
всеобщего отвращения лежала на всем.
Тут тень всеобщего лежала на всем. Тут
тень лежала на всем. Он ничего не понял,
но он воздержался. И дикари, а может и
но дикари, с плачем похожим на шелест
дубов, на жужжанье пчел, на плеск волн,
на молчанье камней и на вид пустыни,
держа тарелки над головами, вышли и
неторопливо спустились с вершин на
немногочисленную землю. Ах Пушкин.
Пушкин.
Всё
1941год
_____________________________________________________________________________________

ВЕНЕВИТИНОВ
Дмитрий Владимирович
26 сентября 1805г. – 27 марта 1827г.
Судьба отпустила ему лишь двадцать весен, но и в столь краткий срок душа, пылающая жаждою познания, успела вознестись к высотам мысли. Отпрыск знатного рода, он к юности своей уже владел пятью языками, как ключами к сокровищницам европейской мудрости. Но не одни лишь книги влекли его: вместе с собратьями-«любомудрами» – тайным обществом искателей истины – он изучал творения Шеллинга, Канта, Фихте, переводя их на русскую почву. «России надлежит идти путём самобытным, – говаривал Дмитрий, – ни Западом, ни Востоком не соблазняясь».
Окончив Московский университет, он служил в Коллегии иностранных дел, писал стихи, издавал альманах «Урания», а в часы досуга брал кисть или перо, ибо душа его, как птица, рвалась и к живописи, и к музыке. Но главной страстью его стала княгиня Зинаида Волконская – хозяйка литературного салона, женщина зрелая, блистательная, недосягаемая. Любовь его, чистая и безнадёжная, подобно свече, горела в московских гостиных, освещая строки его стихов, благоговейно посвященные хозяйке:
Волшебница! Как сладко пела ты
Про дивную страну очарованья,
Про жаркую отчизну красоты!
Как я любил твои воспоминанья,
Как жадно я внимал словам твоим
И как мечтал о крае неизвестном!
Осенью 1826 года, вскоре после казни декабристов, судьба Веневитинова круто переменилась. Переведённый в Петербург, он на прощание получил от Волконской кольцо – древнюю реликвию, обретённую в пепле Помпей. «Надену его лишь в час венчания… или смерти», – поклялся поэт. Роковым спутником его в пути стал француз Воше, намедни сопровождавший жену декабриста Трубецкого в Сибирь. Знакомство сие не укрылось от ока тайной полиции: юношу ввергли в сырой каземат. Холодные стены, допросы, страх – всё подточило его силы. Через три дня его отпустили, но здоровье было подорвано.
В Петербурге, на балу, Веневитинов, спеша из флигеля в освещённый дворец, пренебрёг шинелью. Лихорадка сразила его в ноябре, а к марту лёгкие заполнила пневмония. На смертном одре, в бреду, он вдруг очнулся, увидев на пальце помпейское кольцо. «Разве меня венчают?» – прошептал он, и взгляд его угас.
Похоронили поэта в Москве, на кладбище Симонова монастыря, с печаткой на руке. Более чем через сто лет, прах Дмитрия потревожили и перенесли на Новодевичье кладбище, а реликвию сняли – ныне она покоится в музее. Но его пророческие стихи, как эхо, звучат и поныне:
Века промчатся, и быть может,
Что кто-нибудь мой прах встревожит
И в нем тебя отроет вновь;
И снова робкая любовь
Тебе прошепчет суеверно
Слова мучительных страстей,
И вновь ты другом будешь ей,
Как был и мне, мой перстень верный.
Так ушёл он – философ, романтик, гений, не успевший стать классиком, но оставшийся символом эпохи, где мысль и чувство сплетались в смертельном танце.
Одно из последних стихотворений поэта.
Поэт и друг (Элегия)
Д р у г
Ты в жизни только расцветаешь,
И ясен мир перед тобой,-
Зачем же ты в душе младой
Мечту коварную питаешь?
Кто близок к двери гробовой,
Того уста не пламенеют,
Не так душа его пылка,
В приветах взоры не светлеют,
И так ли жмет его рука?
П о э т
Мой друг! слова твои напрасны,
Не лгут мне чувства – их язык
Я понимать давно привык,
И их пророчества мне ясны.
Душа сказала мне давно:
Ты в мире молнией промчишься!
Тебе всё чувствовать дано,
Но жизнью ты не насладишься.
Д р у г
Не так природы строг завет.
Не презирай ее дарами:
Она на радость юных лет
Дает надежды нам с мечтами.
Ты гордо слышал их привет;
Она желание святое
Сама зажгла в твоей крови
И в грудь для сладостной любви
Вложила сердце молодое.
П о э т
Природа не для всех очей
Покров свой тайный подымает:
Мы все равно читаем в ней,
Но кто, читая, понимает?
Лишь тот, кто с юношеских дней
Был пламенным жрецом искусства,
Кто жизни не щадил для чувства,
Венец мученьями купил,
Над суетой вознесся духом
И сердца трепет жадным слухом,
Как вещий голос, изловил!
Тому, кто жребий довершил,
Потеря жизни не утрата -
Без страха мир покинет он!
Судьба в дарах своих богата,
И не один у ней закон:
Тому – процвесть развитой силой
И смертью жизни след стереть,
Другому – рано умереть,
Но жить за сумрачной могилой!
Д р у г
Мой друг! зачем обман питать?
Нет! дважды жизнь нас не лелеет.
Я то люблю, что сердце греет,
Что я своим могу назвать,
Что наслажденье в полной чаше
Нам предлагает каждый день.
А что за гробом, то не наше:
Пусть величают нашу тень,
Наш голый остов отрывают,
По воле ветреной мечты
Дают ему лицо, черты
И призрак славой называют!
П о э т
Нет, друг мой! славы не брани.
Душа сроднилася с мечтою;
Она надеждою благою
Печали озаряла дни.
Мне сладко верить, что со мною
Не всё, не всё погибнет вдруг
И что уста мои вещали -
Веселья мимолетный звук,
Напев задумчивой печали,-
Еще напомнит обо мне,
И смелый стих не раз встревожит
Ум пылкий юноши во сне,
И старец со слезой, быть может,
Труды нелживые прочтет -
Он в них души печать найдет
И молвит слово состраданья:
"Как я люблю его созданья!
Он дышит жаром красоты,
В нем ум и сердце согласились
И мысли полные носились
На легких крылиях мечты.
Как знал он жизнь, как мало жил!"
________
Сбылись пророчества поэта,
И друг в слезах с началом лета
Его могилу посетил.
Как знал он жизнь! как мало жил!
1827
На смерть друга откликнулся поэт, декабрист Александр Одоевский, находящийся в этот момент в ссылке.
Умирающий художник
На смерть Д.В.Веневитинова
Все впечатленья в звук и цвет
И слово стройное теснились,
И музы юношей гордились
И говорили: "Он поэт!.."
Но нет,– едва лучи денницы
Моей коснулися зеницы -
И свет во взорах потемнел;
Плод жизни свеян недоспелый!
Нет! Снов небесных кистью смелой
Одушевить я не успел;
Глас песни, мною недопетой,
Не дозвучит в земных струнах,
И я – в нетление одетый -
Ее дослышу в небесах.
Но на земле, где в чистый пламень
Огня души я не излил,
Я умер весь… И грубый камень,
Обычный кров немых могил,
На череп мой остывший лжет
И соплеменнику не скажет
Что рано выпала из рук
Едва настроенная лира,
И не успел я в стройный звук
Излить красу и стройность мира.
1828, Чита
_____________________________________________________________________________________

ВЫСОЦКИЙ
Владимир Семёнович
25 января 1938г. – 25 июля 1980г.
Поэт, актёр, бард, сценарист.
У каждого свой Высоцкий. У кого-то – Глеб Жеглов, у кого-то – хриплый голос, рвущийся из динамиков «Романтика», у кого-то – строчки, врезавшиеся в память, как зарубки на стволе. А для меня он навсегда остался тем самым катушечным голосом из ленинградского дефицита, который ворвался в жизнь, как пьяный гость на чинную советскую кухню.
Это было лето 1978-го. Мы гостили у наших родственников в Ленинграде – городе, где даже воздух пахнет болотной свободой, а алкоголики на лавочках цитируя Гёте, полируют портвейн, водкой и латынью. Помню, как мой кузен, шестнадцатилетний оболтус с глазами, горящими, как фонари в метро, влетел в квартиру, задыхаясь:
– Мам, сто двадцать рублей! Скорее! Очередь за коврами – сейчас подойдёт!
Тётя, женщина, видавшая виды, даже бровью не повела – выложила деньги. А он, несясь вниз по лестнице, орал уже с третьего этажа:
– Не за коврами, за магнитофонами!!!
Так в их доме поселился “Маяк-204” – чёрный ящик с бобинами, похожий на космический аппарат. И первой записью, конечно, был Он. Голос, охрипший баритон: «Если друг оказался вдруг…»
Родители мои, люди осторожные, тоже поддались всеобщему помешательству. Вместо фломастеров и дефицитных колготок мы везли из Питера бобину с надписью «В.С.В.». Но магнитофона у нас не было – катушка легла в сервант, рядом с хрусталём «Богемы» и югославскими рюмками. Зато потом, в 80-м, когда Высоцкий уже перекочевал на винил, пластинка «На концертах В. Высоцкого» крутилась у нас, на стареньком “Аккорде”.
А потом он перебрался на кассеты. У меня их было три – все перезаписанные, с помехами, но священные. «Считай, по-нашему, мы выпили немного…» – орал я в душе, пока соседи стучали по батареям. «Настоящих буйных мало…» – бормотал, зубря физику. Его строчки въелись в подкорку, как смола. Даже сейчас, спустя сорок лет, они всплывают неожиданно – в пробке, в очереди, в тишине ночи:
Лежал он и думал, что жизнь хороша, кому хороша, а кому не шиша.
Считай по-нашему мы выпили не много, не вру ей богу, скажи Серега.
Значит нужные книги ты в детстве читал.
В общественном парижском туалете, есть надписи на русском языке.
Что за свадьба без цветов! – пьянка, да и всё.
Настоящих буйных мало, вот и нету вожаков.
Кто кончил жизнь трагически, тот – истинный поэт.
У них денег – куры не клюют, а у нас – на водку не хватает.
Мне представляется совсем другая штука: хотели кушать и съели Кука.
Ой Вань какие попугайчики.
И много других живых афоризмов.
А в июле 80-го, он умер, Москва наряжалась в олимпийские флаги, а власти прятали грязь под ковёр новостроек. Его смерть прошла тихо, как крадущийся по двору алкоголик, – газеты молчали, радио бубнило о рекордах. Я о его смерти узнал намного позже.
Он лежит на Ваганьковском – месте, где вечный аншлаг. Ему было 42.
Последнее стихотворение поэта.
И снизу лёд, и сверху
И снизу лёд и сверху – маюсь между, —
Пробить ли верх иль пробуравить низ?
Конечно – всплыть и не терять надежду,
А там – за дело в ожиданье виз.
1980г.
Такого количества откликов на смерть поэта не было никогда. Количество стихов памяти поэта, была такое, что можно было издавать отдельный том. Такой самиздат, отпечатанный на старой машинке, я увидел уже в начале 80-х, из них позволю выбрать два.
Первое стихотворение, сына поэта 17 летнего Никиты Высоцкого
Пророков нет в Отечестве моем
А вот теперь ушла и совесть.
Он больше не споет вам ни о чем
И можно жить, совсем не беспокоясь.
…………
Булат Окуджава
О Володе Высоцком я песнь придумать решил
Вот еще одному не вернуться с похода.
Говорят, что решил, что не к сроку свечу затушил.
Как ушел, так и жил – а безгрешных не знает природа.
……….
_____________________________________________________________________________________

ГОЛОДНЫЙ
Михаил Семёнович
(Эпштейн)
24 декабря 1903г. – 20 января 1949г.
Советский поэт, комсомольский лирик, мастер идеологически выверенных вирш.
Если бы история советской литературы была цирком, Михаил Голодный занял бы почётное место на трапеции между клоуном-агитатором и жонглёром лозунгами. Родившись Эпштейном в черте оседлости, он, подобно удачливому фокуснику, сменил фамилию на «Голодный» – звучно, пролетарски и без намёка на пятый пункт. Революция открыла ему двери, которые при царе были заколочены гвоздями антисемитизма, и юный Михаил ринулся в новую жизнь, вооружившись комсомольским билетом и стихами, от которых у станка плакали даже безотказные шестерёнки.
В Москве, этом Вавилоне советской словесности, Голодный быстро смешал карьерную лестницу с эскалатором метро. Стал литературным функционером, переводчиком (языков не зная, но свято веря, что «Интернационал» звучит одинаково на всех наречиях), и автором стихов, где рифма «родина-единая» считалась верхом эстетики. В 30-е, когда коллеги исчезали, как чекистские тени, Михаил ловко танцевал на краю пропасти, обличая «врагов народа» с таким пылом, будто сам их и выдумал.
Великая Отечественная застала его в роли фронтового корреспондента. Его статьи, словно артобстрел, гремели на страницах газет: «На Берлин!», «Победа близка!». Стихи же, как солдатские письма, не блистали изысками, но звали в бой – строфа за строфой, как штыковая атака.
После Победы Голодный, как и полагается конъектурному “классику”, канул в Лету. Его стихи, некогда громкие, как марш «Священная война», теперь пылились в архивах, а слава уступила место новым кумирам. Правда, даже в этой макулатурной горе иногда сверкали алмазы.
Смерть поэта стала финалом, достойным абсурдного романа. 20 января 1949 года его сбил чёрный автомобиль у ресторана Центрального Дома Литераторов. По столице ходили слухи, что за рулём был призрак самого Константина Симонова, но тот, как выяснилось, в тот вечер, писатель мирно пил коньяк в другом конце Москвы. Так Голодный ушёл, оставив после себя вопросы, слухи и тонну макулатуры с рифмами про «счастье трудового народа».
Его могилу на Ваганьковском редко посещают. Разве что ветер, гуляя меж плит, шелестит страницами старых газет: «Голодный – голос эпохи!». Но эпоха, как известно, предпочитает обедать в ЦДЛ, а не слушать стихи.
Последнее стихотворение поэта было написано в 1948году.
Время-пряха тянет нитку
Время-пряха тянет нитку,
И скрипит веретено.
Выхожу я за калитку
И стучу к тебе в окно.
Гаснет свет на стук напрасный,
Ты выходишь из ворот.
И лицо, как месяц ясный,
На меня сиянье льёт.
И, от встречи замирая,
Бродим улицей одни.
Мутна-лунна высь без края,
В хлопьях мутные огни.
До рассвета бродим оба;
Ветер снег шагов метёт
От сугроба до сугроба,
От ворот и до ворот…
Где же ты? Приди, явися!
Или всё, что было, – сон?
Снова в лунных хлопьях выси
И пурга со всех сторон.
Или ты, как юность, где-то
Затерялась, пронеслась
Между ночью и рассветом
Невидимкою для глаз.
Только улицей знакомой,
Где бродили до зари,
Нет ни улицы, ни дома —
Пустыри да пустыри.
И напрасно за калитку
Я хожу, ищу окно…
Время-пряха тянет нитку,
И скрипит веретено.
1948г.
Добрым словом, другие поэты память Михаила Голодного не помянули. Но Ярослав Смеляков посвятил Голодному строки из своего стихотворения, еще при жизни.
Не был я ведущим или модным, Без меня дискуссия идет:
Михаил Семенович Голодный
Против сложной рифмы восстает. 1933г.
_____________________________________________________________________________________

ГУРО
Елена Генриховна
30 мая 1877г. – 6 мая 1913г.
Поэтесса, художница, футуристка-тихоня, чьи стихи цвели, как полевые ромашки на фоне урбанистического грохота.
Она пришла в футуризм, словно лесная фея на заводскую вечеринку. Пока Хлебников ломал язык заумью, а Малевич чертил свои квадраты, Елена писала о «небесных верблюжатах» и шептала стихи кошкам, что грелись на крыльце её сельской дачи. Города она ненавидела – сравнивая их с «клетками». Потому и бежала под Выборг, в царство сосен и тишины, где даже дождь стучал по крыше ритмами свободного ямба.
Её футуризм был не манифестом, а шепотом: вместо бунта – созерцание, вместо урбанистических грёз – травы, прорастающие сквозь бетон. Сборники «Шарманка» и «Небесные верблюжата» казались детскими книжками на фоне «Пощёчины общественному вкусу», но именно в них пульсировала живая авангардная кровь.
В 1912 году она, Хлебников и Кручёных задумали книгу «Трое». Малевич рисовал обложку – чёрный квадрат ещё витал в эскизах, но уже мерещился как тень. Гуро успела написать последние стихи, где жизнь побеждала смерть.
Умерла она весной, в 36 лет. «Трое» вышли осенью – уже без неё. На даче под Выборгом, где ветер до сих пор перелистывает её записные книжки, остались кошки, небесные верблюжата и тишина, которую так и не смог заглушить ХХ век.
Последние стихи поэтесса написала в 1913году. Из сборника “Трое”, я выбрал одно.
Выздоровление
Апетит выздоровлянский
Сон, – колодцев бездонных ряд,
и осязать молчание буфета и печки час за часом.
Знаю, отозвали от распада те, кто любят…
Вялые ноги, размягченные локти,
Сумерки длинные, как томление.
Тяжело лежит и плоско тело,
и желание слышать вслух две-три
лишних строчки, – чтоб фантазию зажгли
таким безумным, звучным светом…
Тело вялое в постели непослушно,
Жизни блеск полупонятен мозгу.
И бессменный и зловещий в том же месте
опять стал отблеск фонаря......
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Опять в путанице бесконечных сумерек…
Бредовые сумерки,
я боюсь вас.
1913г.
Памяти Елены Гуро свои стихи посвятил Алексей Крученых
Из тетради заметок А. Крученых
…Когда камни летней мостовой
станут менее душны, чем наши
легкие,
Когда плоские граниты памятников
станут менее жесткими, чем
наша любовь,
и вы востоскуете и спросите
– где?
Если пыльный город восхочет
отрады дождя
и камни вопиют надтреснутыми
голосами,
то в ответ услышат шепот
и стон «Осеннего Сна»
«И нежданное и нетерпеливо – ясное
было небо между четких вечерних
стволов… – («Шарманка» Е. Гуро)
Нетерпеливо-ясна Елена Гуро…
1914г.
Памяти Елены Гуро свои стихи посвятил Василий Каменский
Твоя пусть ветка осени
(Из книжечки Осенний Сон)
Желтится утром в просени
Зовет на горизонт.
Помнится гордо: изнеженный
Рыцарь поэт
На ступенях Храма Искусства
Умер с голоду читая стихи.
Ведь все равно как катится
К разстали разлучаль.
Земля твоя не ластится
Святая замолчаль.
1916г.
_____________________________________________________________________________________

ГУМИЛЁВ
Николай Степанович
15 апреля 1886г. – 26 августа 1921г.
Поэт, рыцарь Серебряного века, чья судьба сплелась из мистических узлов и кровавых петель.
Тёмная река судьбы увлекла его за собой ещё в юности, когда встретил он ту, чьё имя манило, как божье благословение – Анна. Трижды падал он перед ней на колени, трижды нож отчаяния вонзался в грудь, трижды Смерть, усмехнувшись, отступала, оставляя на губах привкус медной крови и несыгранной трагедии. Четвёртый раз кольцо скользнуло на палец, будто петля на шею, и брак их стал не союзом, а поединком двух призраков, обречённых шептать друг другу проклятия сквозь вуаль страсти.
Сын, Лев, рождённый в свинцовую осеннею ночь, когда ветра выли за окнами, как духи забытых царств, не скрепил их – лишь добавил звено в цепь фатальных событий. Акушерка, принявшая младенца, увидела в его глазах роковую судьбу. Гумилёв бежал. Бежал в знойные пустыни Африки, где солнце выжигало память, а в песках шевелились тени древних богов, шептавших ему о проклятых алмазах и царствах, погребённых под пеплом. В османских лабиринтах он искал дверь в иной мир. А когда грянула Первая мировая, он ринулся в её жерло, как мотылёк в пламя, – искал гибели, но пули обходили его стороной, словно боялись прикоснуться к тому, кого уже обрекли иные силы.
Революция застала его в Петрограде, городе-призраке, где мостовые хранили шёпот расстрелянных императоров. Он не бежал. Монархист, чья душа носила траур по империи, остался – будто ждал, когда чёрные вороны чекистов сомкнут крылья над его головой. В 1918-м он разорвал брачные узы с Анной, и новая Анна, Энгельгардт, вплелась в его судьбу – невеста-химера, чьи стихи пахли ладаном и тленом. Их брак длился ровно столько, сколько нужно, чтобы тень гильотины окончательно накрыла его профиль.
1921-й. Петроградский союз поэтов под его началом стал сборищем теней. На собраниях, окутанных сигаретным дымом, литераторы читали строки, которые рассыпались в воздухе, как пепел. А потом – арест. Обвинение в заговоре. Камера, где стены дышали сыростью, а время текло, как смола. Литераторы молили за него, но их голоса тонули в бездне. Расстреляли в августе, когда ночи уже холодели, а земля жадно впитывала кровь. Тридцать пять лет. Огромный возраст, для человека, игравшего со смертью в орлянку.
Стихи его запрещали, словно боялись, что строки оживут и зашепчут правду. Лишь в 1986-м «Огонёк» рискнул опубликовать их – и тогда могильная плита советского молчания дала трещину. Читатели, как голодные духи, хватали каждое слово, чувствуя, как сквозь них струится холод вечности. Те, кто осмеливался читать его вслух, уверяли, что по комнате начинал бродить лёгкий ветерок, пахнущий африканскими травами и порохом. Стихи Гумилева пережили эпоху, которая отнеслась к их автору, так не благосклонно.
Реабилитирован в 1991-м. Но разве можно реабилитировать того, кто стал стихией?
Последнее свое стихотворение поэт написал в камере.
В час вечерний, в час заката
Каравеллою крылатой
Проплывает Петроград…
И горит на рдяном диске
Ангел твой на обелиске,
Словно солнца младший брат.
А у нас на утлой лодке
Только синие решетки
Перекрещенных штыков.
Где лобзавший руку дамам
Низко кланяется хамам -
Видно, жребий наш таков.
Я не трушу, я спокоен,
Я – поэт, моряк и воин,
Не поддамся палачу.
Пусть клеймит клеймом позорным -
Знаю, сгустком крови черным
За свободу я плачу.
Но за стих и за отвагу,
За сонеты и за шпагу -
Знаю – город гордый мой
В час вечерний, в час заката
Каравеллою крылатой
Отвезет меня домой. 1921г.
Стихотворение памяти Николая Гумилева, написала бывшая супруга Анна Ахматова.
Я с тобой, мой ангел, не лукавил,
Как же вышло, что тебя оставил
За себя заложницей в неволе
Всей земной непоправимой боли?
1921
Еще одно стихотворение было написано, еще одной возлюбленной поэта, Черубиной де Габриак. Анатолий Грант псевдоним поэта.
Памяти Анатолия Гранта
Как-то странно во мне преломилась
пустота неоплаканных дней.
Пусть Господня последняя милость
над могилой пребудет твоей!
Все, что было холодного, злого,
это не было ликом твоим.
Я держу тебе данное слово
и тебя вспоминаю иным.
Помню вечер в холодном Париже,
Новый Мост, утонувший во мгле…
Двое русских, мы сделались ближе,
вспоминая о Царском Селе.
В Петербург мы вернулись – на север.
Снова встреча. Торжественный зал.
Черепаховый бабушкин веер
ты, читая стихи мне, сломал.
После в «Башне» привычные встречи,
разговоры всегда о стихах,
неуступчивость вкрадчивой речи
и змеиная цепкость в словах.
Строгих метров мы чтили законы
и смеялись над вольным стихом,
Мы прилежно писали канцоны
и сонеты писали вдвоем.
Я ведь помню, как в первом сонете
ты нашел разрешающий ключ…
Расходились мы лишь на рассвете,
солнце вяло вставало меж туч.
Как любили мы город наш серый,
как гордились мы русским стихом…
Так не будем обычною мерой
измерять необычный излом.
Мне пустынная помнится дамба,
сколько раз, проезжая по ней,
восхищались мы гибкостью ямба
или тем, как напевен хорей.
Накануне мучительной драмы…
Трудно вспомнить… Был вечер… И вскачь
над канавкой из Пиковой Дамы
пролетел петербургский лихач.
Было сказано слово неверно…
Помню ясно сияние звезд…
Под копытами гулко и мерно
простучал Николаевский мост.
Разошлись… Не пришлось мне у гроба
помолиться о вечном пути,
но я верю – ни гордость, ни злоба
не мешали тебе отойти.
В землю темную брошены зерна,
в белых розах они расцветут…
Наклонившись над пропастью черной,
ты отвел человеческий суд.
И откроются очи для света!
В небесах он совсем голубой.
И звезда твоя – имя поэта
неотступно и верно с тобой.
1926 г.
Так же свое стихотворение Николаю Гумилеву, посвятил Павел Коган, которому во время расстрела поэта, исполнилось всего три года. Написал стих в 1937году.
Поэту
Эта ночь раскидала огни,
Неожиданная, как беда.
Так ли падает птица вниз,
Крылья острые раскидав?
Эта полночь сведет с ума,
Перепутает дни – и прочь.
Из Норвегии шел туман.
Злая ночь. Балтийская ночь.
Ты лежал на сыром песке,
Как надежду обняв песок.
То ль рубин горит на виске,
То ль рябиной зацвел висок.
Ах, на сколько тревожных лет
Горечь эту я сберегу!
Злою ночью лежал поэт
На пустом, как тоска, берегу.
Ночью встанешь. И вновь и вновь
Запеваешь песенку ту же:
Ах ты ночь, ты моя любовь,
Что ты злою бедою кружишь?
Есть на свете город Каир,
Он ночами мне часто снится,
Как стихи прямые твои,
Как косые ее ресницы.
Но, хрипя, отвечает тень:
"Прекрати. Перестань. Не надо.
В мире ночь. В мире будет день.
И весна за снега награда.
Мир огромен. Снега косы,
Людям – слово, а травам шелест.
Сын ты этой земли иль не сын?
Сын ты этой земле иль пришелец?
Выходи. Колобродь. Атамань.
Травы дрогнут. Дороги заждались вождя…
…Но ты слишком долго вдыхал болотный туман.
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя".
1937год
_____________________________________________________________________________________

ДМИТРИЕВА
Елизавета Ивановна
(Черубина де Габриак)
31 марта 1887г. – 5 декабря 1928г.
Мистификатор в шелках метафор, испанская тень над Невой.
О, сколь прекрасны те, чья жизнь – нерифмованный сонет, где каждая строка обрывается полу вздохом! Екатерина Дмитриева – женщина, чье имя звучало как шепот в салонах Серебряного века, – родилась под знаком противоречий: в крови её смешались прагматизм дворянских предков и безумие поэтов, что пишут стихи лунным светом.
Она росла меж пыльных фолиантов и шелеста шелков, училась говорить на языке Бодлера и Тютчева, пока её сверстницы щебетали о выкройках. Но разве может душа, вскормленная амброзией метафор, довольствоваться прозой? В шестнадцать лет она уже носила траур по собственному детству, облачившись в платья цвета воронова крыла – словно предчувствуя, что жизнь её станет элегией в прозе.
Её стихи были подобны опавшим лепесткам розы: нежные, но обреченные на увядание. «Не троньте алых роз. Их лепестки —Лишь брызги крови от моей печали…» – писала она, словно пытаясь запечатать мимолетную красоту в бутылку из-под чернил. Современники сравнивали её с Сапфо, но она смеялась, прикрываясь веером: «Я – отраженье в зеркале чужом, Свеча, что догорает без молитвы…».
Жизнь поэтессы изменила мистификация – не ложь, а танец с собственной тенью под музыку аплодисментов! Когда Екатерина примерила маску Черубины де Габриак – этой «испанки с кровью мавров и взглядом Кармен» – она не просто сменила имя. Она соткала легенду из шепота пергамента, жемчужной пыли и пьянящего агуардьенте. Её стихи, подписанные чужим именем, стали письмами из несуществующего монастыря, где монахини слагают псалмы Дионису. Салоны Петербурга замерли: кто эта таинственная незнакомка, чьи строки жгут, как поцелуй сквозь вуаль? Даже Максимилиан Волошин, её соавтор в этой игре, не устоял – влюбился в мираж, который помог создать.
Но мифы, как бронзовые статуи, падают громко. Однажды ночью немецкий поэт, чьи глаза напоминали мутное стекло пенсне, увидел её настоящую: не испанскую диву, а хрупкую женщину с губами, похожими на чувственный бутон. Поэтесса раскрылась, мираж рассыпался.
Буря разразилась в Мариинском театре, прекрасное место для комедии положений. Максимилиан Волошин, похожий на капитана, потерявшего корабль, бросил в лицо Гумилёву перчатку – за похабную шутку о «неудавшейся Дульсинее». Дуэль на Чёрной речке стала фарсом: пистолеты времён Пушкина, 15 шагов вместо пяти, у одного осечка, другой выстрел в небо. Последний поэтический поединок, превратился в комедию, от которого осталась история: как Волошин отказывался стреляться без калоши, потерянной по дороге на место встречи. И будущему Красному графу, секунданту, пришлось искать калошу в снеге и грязи, как вчерашний день.
Брак позволил Екатерине, выскочить из водоворота столичный событий. Но циники шептались: юная поэтесса, обрученная с географом, словно Афродита, вышедшая замуж за карту звездного неба. Они говорили на разных языках – он измерял мир верстами, она – рифмами. Но супруг стал её билетом из столичного общества, из которого хотелось вылезти, как из болота.
Последние годы она металась меж уроков словесности и стихов, что писались украдкой, будто любовные письма запретному возлюбленному. Революция отняла у неё всё, кроме слов – но разве может поэт быть нищим, если его карманы полны звёздной пылью? Умерла она тихо, в 41 год, в южном городе, где солнце, выходило на работу каждый день. А ей так хотелось услышать дробь питерского дождя, барабанящего по металлическим крышам.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе