Читайте только на Литрес

Книгу нельзя скачать файлом, но можно читать в нашем приложении или онлайн на сайте.

Читать книгу: «Великий ветер», страница 7

Шрифт:

XV
Настойчивость мирского

Мы с Мирским сидели на лавочке под двумя молоденькими березками. Страна разваливалась, распадалась, люди этой страны умирали миллионами, но этого никто не замечал, несмотря на то что об этом писали в газетах и даже говорили по телевизору. То, что умирали миллионы людей, никого не пугало и никто не обращал на это внимание. То, что эти миллионы умирали, называли естественной убылью населения, ведь эти миллионы не расстреливали, не морили голодом, не отнимали у них хлеб, не загоняли их в концлагеря, не заставляли до изнеможения работать на лесоповале и на золотых приисках, и даже не гнали в атаку на пулеметы, и не убеждали отдать жизнь во имя мировой революции. И жили они не в бараках, а в однокомнатных квартирах, не очень удобных – кухни совсем маленькие и санузел совмещенный; эти квартиры называли хрущевками, их давали при Хрущеве и после него, и они были не только однокомнатные, но и двух-, и трех-, и даже четырехкомнатные, и все радовались, когда им давали эти квартиры, – в городах, а в деревнях не давали, но даже в деревнях, в «показательных» колхозах и совхозах, строили многоквартирные дома и тоже селили в такие хрущевки передовиков производства. Вот люди и жили, а теперь, когда страна разваливалась и распадалась, начали умирать, и, по слухам, умирали миллионы, и то, что они умирали в таком немалом количестве, и называли естественной убылью населения.

Мирский тоже мог умереть через два года, но не по той причине, по которой умирали миллионы людей в разваливающейся, распадающейся стране, а просто потому, что у него слабые легкие, ему нужно было сделать операцию, как говорили не очень сложную и не очень опасную, но у Мирского слабое сердце и оно могло не выдержать операции, и врачи боялись, что он умрет на операционном столе.

Обязательно ли делать операцию должно выясниться через два года, а пока мы с ним сидели на лавочке под березками, а страна разваливалась, распадалась, миллионы людей в этой разваливающейся, распадающейся стране умирали в счет естественной убыли, а мы – я и Мирский – не умирали. Мирский попросил меня написать пьесу о «сегодняшнем дне», написать по законам драматургии, которые определил еще Аристотель и согласно которым главный герой, столкнувшись с роком, то есть с неотвратимым ходом событий, должен обязательно погибнуть, но не так, как миллионы в разваливающейся стране, незаметно, а так, чтобы его смерть произвела впечатление на зрителей в зале.

Я написал такую пьесу, назвал ее «Свой дом», даже придумал, как нелепо, абсурдно убить главного героя из ружья, которое, по совету Чехова, висело на сцене и предусмотрительно было заряжено на глазах у зрителей, чтобы они, эти зрители, до конца спектакля не уходили из зала, а ожидали, когда же выстрелит это заряженное ружье, и пытались догадаться, кто кого убьет этим выстрелом. Когда кто-то кого-то убивает, то зрителям, то есть людям как таковым, всегда хочется знать: кто, кого и зачем убил, потому что они, люди, подсознательно, то есть неосознанно, а иногда осознанно либо одобряют того, кто убил, либо осуждают его, а убитому или сочувствуют, или нет: так, мол, тебе и надо.

Мирский двадцать лет проработал в коллегии по драматургии Министерства культуры СССР. Он прочел десять тысяч пьес, часть из них потом ставили московские театры и театры по всей стране СССР – а театров в стране СССР было около двухсот.

Мирский был уверен, что он может отличить хорошую пьесу, то есть такую, на которую, если театр ее поставит, зрители будут ходить весь сезон, а то и несколько лет подряд, от плохой пьесы, которая, если ее поставят, не продержится на сцене и одного сезона, и ее придется снимать с репертуара через месяц-второй, и у всех будут неприятности: и у редактора коллегии по драматургии Министерства культуры СССР, и у заведующего отделом Минкульта, и у режиссера театра; с актеров, конечно, спроса никакого, но им самим неприятно за напрасный труд, и они будут говорить между собой, а иногда и открыто, что только болван не видел сразу, что играть в пьесе нечего, и любому, кто хоть немного соображает, сразу очевидно, что пьеса провальная, и это теперь и подтвердилось, и ясно всем как божий день, и что актеры не безмозглые пешки и тоже кое-что, слава богу, понимают, и не меньше, чем режиссер, и ослы и идиоты из Минкульта. Актер – он, может, и пьяница, и туп, и глуп, как пуп, и тексты ролей учить ему лень, – он существо подневольное, но он актер, и потому нутром чует, когда есть что играть, а когда играть нечего, а зритель – он-то не дурак, его не обманешь, а пьеса – она только тогда и пьеса, когда в ней есть что играть.

Мирский считал, что пьеса «Свой дом», которую я написал по его просьбе про «сегодняшний день», хорошая. В ней есть что играть, и она действительно «про сегодня», и любому театру она пришлась бы очень кстати. Но московские театры не взяли пьесу «Свой дом». Это не заставило Мирского изменить мнение о том, что пьеса «Свой дом» хорошая.

Тем более такое уже происходило с моей пьесой «Крик на хуторе» несколько лет тому назад. Мирский тогда доказывал и в Минкульте, и завлитам, и режиссерам московских театров, что эта пьеса очень хорошая, даже гениальная, как утверждал Кучаев, мнению которого Мирский привык доверять. И Мирскому удалось добиться, чтобы Минкульт, вопреки отказу московских театров принять к постановке «Крик на хуторе», приобрел пьесу.

А потом Мирский воспользовался ситуацией и с его подачи в Минске Белорусский государственный академический театр поставил по пьесе «Крик на хуторе» спектакль «Страсти по Авдею». Спектакль имел огромный успех. Он шел на сцене уже шестой год и, казалось, будет идти всегда, пьесу включили в школьную программу и выдвинули на Государственную премию СССР, и, самое главное, спектакль привозили в Москву, и в Москве все сказали, что спектакль замечательный, и признали, что это не что-то местное, белорусское, а настоящая драма, и это именно ему, а не каким-либо другим спектаклям следует давать Госпремию СССР, правда, СССР распался, премию спектакль получить не успел, но успех в Минске, подтвержденный и в Москве, доказывал правоту Мирского, то есть доказывал, что он, Мирский, лучше завлитов и режиссеров московских театров понимает, какая пьеса хорошая, а какая – нет.

Теперь, когда московские театры не взяли пьесу «Свой дом», которая, по мнению Мирского, была очень хорошая, Мирский больше верил себе и своему мнению, чем московским театрам: они, как представлялось Мирскому, «стали еще глупее, чем в советские времена». Но на всякий случай он дал прочитать пьесу Кучаеву, потому что считал Кучаева человеком умным, понимающим в литературе и драматургии, а кроме того, язвительным, саркастичным и нелицеприятным и даже безжалостно-жестким. Он нелицеприятно и жестко говорил о себе и поэтому точно так же – нелицеприятно и жестко – о других, и, возможно, он увидит в пьесе «Свой дом» что-то такое, что не понимает Мирский, и объяснит, почему ее не хотят брать и ставить московские театры, хотя, казалось, они должны бы оторвать ее с руками.

XVI
Цдл в новое время

Я созвонился с Кучаевым, и мы договорились встретиться в ЦДЛ (Центральном доме литераторов), который в советские времена был одним из самых знаменитых мест в Москве, где собиралась советская творческая интеллигенция, а именно: писатели, то есть члены Союза писателей СССР, и те, кого они проводили с собой в ЦДЛ по своим писательским билетам, а также члены профсоюза писателей, которых по их членским билетам пускали в два из трех залов: в нижний буфет, где можно было заказать только кофе, и в Пестрый зал, где разливали спиртное, но не пускали в Дубовый зал, собственно главный ресторан.

Член Союза писателей СССР всегда имел возможность заказать столик в Дубовом зале, но без предварительного заказа ему могли и отказать по причине отсутствия свободных мест, Дубовый зал почти всегда был полон. У меня случайно сложились почти родственные отношения с администратором Дубового зала Анной Матвеевной, пожилой, но все еще красивой женщиной, внучкой московского купца первой гильдии, торговавшего до революции дорогими восточными тканями, дожившего свой век после революции почти в нищете, но умершего, слава богу, своей смертью, хотя он и не одобрял того, что происходило в Москве и со всем «русским народом», который «помрачился умом», позволил убить своего царя и тем самым обрек себя на «вселенскую погибель».

Анна Матвеевна всегда, без предварительного заказа, находила для меня удобный двухместный столик, тем более что я почти всегда был один. Мои литературные друзья-приятели знали о том, что у меня особая привилегия в Дубовом зале, но в компанию ко мне не набивались: чтобы «посидеть в Дубовом», надо иметь десять – пятнадцать рублей, у меня они тогда были, а у них в карманах всегда имелось только полтора рубля на сто граммов водки и дешевый бутерброд, и этого хватало на шумный вечер в Пестром зале.

С тех пор прошло года три или даже четыре, а то и все пять. По слухам, у Анны Матвеевны теперь свой ресторанчик где-то далеко от центра. ЦДЛ якобы приватизировали какой-то еврей-итальянец и директор цэдээла, которого ненавидели все завсегдатаи Пестрого зала за то, что он «хозяйничал в доме, принадлежащем писателям», потому что сумками носил сырокопченую колбасу, осетрину и икру – красную и черную – секретарям Союза писателей, а потом «оставил с носом» и секретарей, и остальных писателей. Теперь Дубовый зал сдавали для банкетов и люди без членских билетов членов Союза писателей СССР «пировали на золоте и серебре»; в Пестром зале устроили обычный ресторан, но с очень высокими ценами.

По условиям приватизации, писателей, то есть членов Союза писателей СССР, который успел разделиться на несколько союзов писателей, по-прежнему пускали в ЦДЛ. В Пестрый зал, а тем более в Дубовый они могли зайти только из любопытства – посмотреть. Им отвели нижний буфет, где раньше подавали кофе с пирожными, а теперь разливали спиртное – и не только водку, коньяк и шампанское, как раньше в Пестром зале, но и виски. В микроволновке разогревали китайскую лапшу быстрого приготовления и котлеты с гречневой кашей на пластиковых поддончиках. В обеденное время откуда-то привозили комплексные обеды для персонала ЦДЛ и нескольких Союзов писателей, на которые разделился Союз писателей СССР.

Нижний буфет располагался в полуподвале, окон в нем не было, выглядел он угрюмо. И, несмотря на низкие цены, почти пустовал: писатели – члены Союза писателей СССР – в ЦДЛ теперь ходили редко.

XVII
Встреча с кучаевым

Кучаев пришел раньше меня и сидел за столиком в углу, перед ним стояли тарелка с китайской лапшой быстрого приготовления и пустой графинчик для водки. Увидев меня, он жестом пригласил сесть и, показав на лапшу быстрого приготовления, криво улыбнувшись, сказал:

– Помнится, вы несколько раз звали меня в Дубовый зал, а я все отказывался. Напрасно. Нужно было пользоваться. Мы с вами принадлежали к касте советских писателей. Мы не жировали, как какой-нибудь Алексей Толстой, Фадеев или Михалков. Но и сапога не лизали, как они, поэтому и допущены были только с краешка к этому корытцу. А допущены были по недоразумению, вернее, по недосмотру. Мы даже не входили в эту касту, а были как бы при ней и пользовались этим, вот и надо было пользоваться: чем успели, тем попользовались. А теперь вот все, что осталось, – Кучаев опять криво улыбнулся и обвел взглядом нижний буфет. – И мы с вами никому не нужны, как Фадеев и Михалков, но и нам деваться некуда, единственно, что только позора на нас нет… И вкус сапога нам почти неизвестен, о нем мы только судачили, имея перед глазами разных михалковых и держа фигу в кармане, а Михалков себе на уме, у него две фиги в карманах: одна – власти, другая – нам, а за то, что терпел вкус сапога хозяина, он кое-что имел, предпочитая это кое-что глупой болтовне в Пестром зале…

Кучаев достал из сумки, висевшей на спинке стула, папку с пьесой «Свой дом» и подал мне; я забрал папку.

– Хорошая пьеса, – сказал Кучаев, – хорошо написана. Но ставить ее никто не возьмет, пусть Мирский не удивляется. У вас «Крик на хуторе» – гениальная пьеса. Мужика-хуторянина убили, чтобы построить светлое будущее, а зрители в зале сидят уже в этом светлом будущем, им уже все понятно. Но лично они не виноваты, что мужика убили: их тоже обманули с этим светлым будущим, хотя и не убили. И поэтому они сочувствуют и мужику, и себе, а виноваты не они, а какие-то «те», кто и мужика убил, и их обманул. А «Свой дом» – в нем никаких «тех» нет. Это мы сами развалили этот дом, по собственному неумению жить, потому что глупы и нелепы. А зрителю в зале неприятно, когда ему говорят об этом: вот, мол, какой ты, сам ты, именно ты, – и смотреть такую пьесу он не пойдет. Ему говорят: ты сам во всем виноват, сам, а не кто-то, не какие-то «те», а ты. Кому ж приятно такое! Вы написали пьесу о том, о чем люди не желают слушать. В доме повешенного не говорят о веревке.

Я хотел ответить Кучаеву, но он, заметив это, опередил меня:

– Я знаю, вы скажете, что не собирались никого упрекать, вы просто написали как есть. А оно так и есть: глупо и нелепо. Для глупца и неудачника, который так устроил эту жизнь, нет ничего обиднее правды. А люди не любят, когда их обижают. Они не пойдут на вашу пьесу, и режиссеры ее не захотят брать: они чувствуют, как отреагирует зритель, они сами так реагируют. Ну а кроме того… И это главное: театр – это своя лавочка. Так даже раньше было. А теперь тем более. И в этой лавочке все свои, а вы не свой. Задержись эта перестройка лет на двадцать, протянись все как было – вы бы писали вашу прозу, как деревенщики, и этим оправдали бы свою жизнь… С «Криком на хуторе» вам повезло. Раньше бы эту пьесу никакая цензура не пропустила. А тут челюсти власти обеззубели, в иные времена за такую пьесу сожрали бы, только кости бы хрустели. А так – поставили, хотя только в Минске. Еще и Государственную премию дали…

– Государственную премию не дали, по крайней мере, я не успел ее получить – СССР распался.

– А, да, помню… Может, и хорошо, что не успели получить. Госпремия СССР тоже, в общем-то, позорно… Хотя вот Распутину дали, и к нему не пристало… Деревенщики… Ничего не пишут… Им не давали писать правду… А вот теперь пиши любую правду… А она никому не нужна. И Распутин, и Белов ничего не пишут… А в чем правда? То, что семьдесят лет жили под властью кретинов, ждали мировой революции и коммунизма? Стыдно – вот и не пишут, нечего писать… Вы написали эту пьесу… Ну да, вы умеете писать… Не только прозу, но и пьесы… Но зачем вы написали эту пьесу?

– Мирский попросил. Пьесу «про сегодня». Я и написал. Да и написал-то всего за неделю… – словно оправдываясь, ответил я.

– Пьесу за неделю – это хорошо. Значит, было что писать. И есть что играть, но ставить ее никто не возьмет… Мирский… Он человек хороший, не такой, как все эти прохиндеи, которые вертятся около театра… Но время изменилось… Мирский, коллегия по драматургии… Все это уже ничего не значит, ровным счетом ничего… И Минкульт не пришей кобыле хвост… Театр теперь своя лавочка… Вашу пьесу можно бы поставить, если бы у вас был свой театр… И самоеды вроде меня посещали бы…

Только тут я заметил, что Кучаев довольно сильно пьян. Графинчик для водки был пуст, китайская лапша быстрого приготовления не тронута.

– Так что не пишите пьес. Лучше пишите прозу…

– А что проза. Печатать прозу тоже негде. В издательстве, – я назвал издательство, – заплатили гонорар по договору, и мне, и всем, кто стоял в плане на этот год. И объяснили, что книги издавать не будут, чтобы сэкономить деньги на зарплату работникам издательства.

– И все-таки проза лучше, чем пьеса. Проза все-таки остается… Хотя и пьеса остается, если ее напечатать, а не просто поставить на сцене… Помнится, вы как-то сказали, что Толстой не считал, что «Войной и миром» оправдал свою жизнь…Неправда… «Войной и миром» оправдал. И когда умирал, то «Войну и мир» вспоминал, а не то, как пробовал пахать и косить. Мы с вами «Войну и мир» не напишем… Хотя вы, как знать, может, и напишете… А может быть, и нет… А если напишете, то она может быть уже никому не нужна… А может быть, ее невозможно написать… Чтобы слепить кувшин, нужна глина… А когда нет глины… Из мусора не слепишь кувшин… Это только стихи могут расти из сора… Как утверждала та же Ахматова… Вы, может быть, и могли бы написать эту самую «Войну и мир»… А я…

«Неужели сейчас опять припомнит, что Анна Ахматова держала его, ребенком, на коленях и это единственное его достижение в жизни», – невольно подумал я.

– Наверное, боитесь, что начну рассказывать, как Анна Ахматова держала меня в детстве на коленях, и меня мучает, что это все, чего я добился в жизни? – словно прочитав мои мысли, сказал Кучаев. – А я даже не помню, как она держала меня на коленях… Так рассказывали… Ахматову помню, но смутно… Старая толстая женщина… А я… Что я… Не захотел ишачить на производстве инженером… Мол, могу писать… Вымучивать остроумие… Кривляться не хуже, чем некоторые сыны Израиля… Завидую евреям… Им не жалко эту страну… У них есть родина… И мне не жалко эту страну, но у меня нет родины… Мне некуда уехать… Если только в Германию… У вас есть родина… По крайней мере, мне почему-то так кажется… Вы производите впечатление человека, у которого есть родина… А я советский человек, а никогда советским не был, потому что не хотел им быть, а больше мне быть некем… Тогда кто я… Кем мне быть…

Казалось, Кучаев совсем опьянел. Но тут к нам подсела толстая рыжая женщина. Обращаясь ко мне, она назвала свое имя. По ее интонации я понял, что она вместе с Кучаевым. Кучаев, словно стряхнув опьянение, представил меня и добавил: «Настоящий писатель», – словно подчеркивая, что сам он писатель ненастоящий. Толстая рыжая женщина понимающе и успокаивающе улыбнулась Кучаеву, словно говоря: «Ты тоже настоящий писатель, вот увидишь». Потом она сказала:

– Нам пора, Андрюша.

Кучаев послушно поднялся, и они пошли к выходу. Кучаев даже не попрощался со мной, он все-таки был сильно выпивши, но у входа вдруг обернулся и как-то неожиданно весело помахал мне рукой.

XVIII
О «войне и мире»

Время приближалось к обеду. Я подошел к буфетной стойке и заказал порцию китайской лапши быстрого приготовления. Буфетчица сказала, что скоро привезут комплексные обеды. Но я не стал ожидать, взял лапшу, сел за столик рядом с тем столиком, на котором остались пустой графинчик из-под водки и порция китайской лапши – ею не стал закусывать Кучаев, – и начал есть свою порцию лапши.

«Могу ли я написать “Войну и мир”? – подумал я. – Что за дурацкая мысль… Это я набрался у Кучаева его самоедства… Толстой писал “Войну и мир” лет семь, собственно, писал года четыре… Жил в Ясной Поляне, и ему не нужно было думать о заработке… А у меня скоро не будет денег, чтобы прожить, хотя есть своя крыша над головой – четверть зимней дачи в полудачном поселке, в часе езды от Москвы на электричке. Могу ли я написать “Войну и мир” в том смысле, что есть ли у меня столько сил и умения: “Война и мир” – четыре тома, триста персонажей: правители держав, дворянские семьи, крестьяне, хотя крестьян там почти нет… Вселенский взгляд на историю… Движение огромных людских масс с запада на восток, а потом с востока на запад… Или могу ли я написать “Войну и мир” в том смысле, что а нужно ли это, в первую очередь нужно ли это мне, как мне было нужно писание простеньких, акварельно-эскизных рассказов о деревенской жизни: их писание помогло мне заслониться от навязчивых безответных вопросов о смысле жизни и от пугающего осознания ее, этой жизни, бессмысленности».

Я догадывался, что вопрос о том, могу ли я написать «Войну и мир», возникший из пьяного разговора Кучаева, имеет для меня значение еще и потому, что у меня начал меняться стиль письма. Вместо того чтобы писать просто и ясно, как раньше, я уже писал длинно, мысли и слова ветвились, как ствол и ветви корявого, старого дерева.

Казалось, писать прозу не имело никакого смысла и нужно думать, и не только думать, а что-то делать, чтобы заработать на хлеб и себе, и своей семье. Но я выкраивал время и писал, и это писание помогало заслониться от того, что происходило вокруг, в стране, которая разваливалась и распадалась и которая не была родиной Кучаева, да и моей родиной она не была, но Кучаеву казалось, что у меня, в отличие от него, родина есть, а я ощущал как нечто само собой разумеющееся, что родина у меня есть, и мне даже в голову не приходило, что ее может не быть.

И то, как я писал эту прозу – не акварельно-прозрачно, а неотвязчиво, дремуче, путано, стараясь докопаться до каких-то ускользающих смыслов, – напоминало мне то, как написана «Война и мир», которую я перечитывал раз в два-три года, перечитывал, вчитываясь и вникая в мельчайшие подробности.

Многократное чтение не только давало возможность вникнуть в глубину повествования, но и открывало пробелы, становилась заметна недосказанность то в одном, то в другом. Рассматривая часто воспроизводимые вместо иллюстраций автографы и корректуры с правкой, я видел и даже ощущал, как расползаются в разные стороны мысли и сознание Толстого, слепо, ощупью двигаясь к всеохватности, и всеохватность эта действительно напоминает дерево с его стволом, ветвями кроны и корневой системой, скрытой от взгляда, но определяющей жизнь всего дерева.

Поэтому слова Кучаева о том, что я могу написать «Войну и мир», сказанные совершенно случайно, в качестве образного примера, я не пропустил мимо ушей и потом часто думал о них.

Китайская лапша быстрого приготовления была сытной и вкусной и вполне заменяла обед. Доедая ее, я, конечно же, вспомнил, как несколько лет тому назад, когда в продуктовых магазинах уже пустовали полки и прилавки, обедал у Анны Матвеевны в Дубовом зале: холодные закуски – сырокопченую колбасу, осетрину и буженину – заворачивал в бумажные салфетки, чтобы отнести домой детям, а наваристую сборную мясную солянку и жареную корейку с гарниром съедал сам, запивая настоящим «Нарзаном», – все это стоило десять – пятнадцать рублей, шестую часть зарплаты школьного учителя, который сидит на «голой ставке», а я платил официантам восемь – девять рублей, потому что Анна Матвеевна запретила им брать чаевые и обсчитывать меня.

Уходя из нижнего буфета, я думал о том, как бы обрадовалась Анна Матвеевна, внучка московского купца первой гильдии, торговавшего до революции дорогими восточными тканями, если бы я разыскал где-то на окраине Москвы ее ресторанчик и заявился к ней пообедать.

Бесплатный фрагмент закончился.

1 224 ₽

Начислим

+37

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
0+
Дата выхода на Литрес:
25 марта 2025
Дата написания:
2024
Объем:
491 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
978-5-392-43724-5
Правообладатель:
Проспект
Аудио
Средний рейтинг 4,2 на основе 904 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 979 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 5134 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 18 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 118 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 7078 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,8 на основе 429 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 325 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,2 на основе 70 оценок
Текст PDF
Средний рейтинг 4,4 на основе 121 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,3 на основе 45 оценок
Текст PDF
Средний рейтинг 4 на основе 20 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 4,2 на основе 10 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 3 на основе 2 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 5 на основе 10 оценок
Текст PDF
Средний рейтинг 4 на основе 4 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 4,5 на основе 6 оценок
По подписке