Читать книгу: «Орландо», страница 3
Наконец представление закончилось, и все погрузилось во тьму. По щекам Орландо текли слезы. В небесах – та же тьма. Повсюду царят хаос и смерть, – подумал он. – Жизнь человека кончается могилой. Нас сожрут черви.
Едва он произнес эти строки, как память озарила бледная звезда. Ночь темна – кромешно-темна, но именно такой ночи они и ждали, в такую ночь и хотели бежать. Орландо вспомнил все! Время пришло. Он страстно обнял Сашу и шепнул ей на ухо: «Jour de ma vie!»5 Это был пароль. В полночь они встретятся в трактире возле моста Блэкфрайерс. Там их ждут лошади. К побегу все готово. И они расстались – каждый пошел в свой шатер. Оставался еще час.
Орландо примчался на место задолго до назначенного времени. Ночь выдалась такая темная, что прохожий подходил прежде, чем успеешь разглядеть, что только им на руку, и такая тихая, что стук копыт или детский плач разносился на добрых полмили. Сердце Орландо, мерившего шагами внутренний дворик, замирало всякий раз, стоило по булыжной мостовой проехать всаднику или зашуршать женскому платью. Но путник оказался припозднившимся купцом, женщина – местной жительницей, спешившей по делам, далеко не столь невинным. Они прошли, и на улице стало совсем тихо. Огни, горевшие на первых этажах тесных домишек городской бедноты, переместились наверх, в спальни, и померкли один за другим. Уличных фонарей в этих трущобах было всего ничего, да и те из-за небрежности ночных сторожей погасли задолго до рассвета, и темнота сделалась еще гуще. Орландо проверил фитилек своего фонаря, пощупал подпруги, зарядил пистолеты, осмотрел кобуру и проделал все это по меньшей мере дюжину раз, пока не убедился, что все в порядке. Хотя до полуночи оставалось минут двадцать, он не мог заставить себя войти в трактир, где хозяйка все еще подавала херес и дешевую мадеру морякам; те горланили песни и рассказывали истории про Дрейка, Хокинса и Гренвила, пока не попадали с лавок и не уснули прямо на посыпанном песком полу. Темнота действовала на его распаленное и неистовое сердце более благотворно. Он прислушивался к каждому шагу, строил предположения о каждом звуке. Любой пьяный крик, стон бедняги, лежащего на соломе или в канаве, ранил Орландо в самое сердце, словно не сулил для его опасной затеи ничего хорошего. И все же за Сашу он не боялся. Она отважна, подобное приключение для нее – пустяк. Княжна придет одна, одетая в плащ и штаны, обутая по-мужски. Поступь ее легка, почти неразличима даже в этой тиши.
И он ждал в темноте. Внезапно Орландо что-то ударило – мягко и все же весомо, скользнув по щеке. Он настолько застыл в напряженном ожидании, что невольно вздрогнул и схватился за клинок. На лоб и щеки посыпались удары. Сухой мороз так затянулся, что юноша не сразу сообразил: в лицо ему бьют струи дождя. Сначала капли падали медленно, не спеша, одна за другой, но вскоре шесть капель превратились в шесть дюжин, затем в шесть сотен и хлынули сплошным потоком, словно небесная твердь ринулась на землю. За каких-то пять минут Орландо вымок до нитки.
Поспешно спрятав лошадей, он укрылся в дверном проеме, откуда все еще мог наблюдать за двором. Воздух сгустился, от ливня шел такой пар и гул, что не слыхать шагов ни людей, ни животных. Дороги, изрытые колдобинами, ушли под воду и наверняка стали непроходимы. Но Орландо едва ли заботило, как это скажется на побеге. Все его чувства устремились к булыжной мостовой, сверкающей при свете фонаря – он ждал Сашу. Иногда во тьме под струями дождя ему мерещилась закутанная в плащ фигурка, потом видение исчезало. Внезапно зловещим голосом, полным ужаса и тревоги, от которого душа Орландо содрогнулась, колокол Святого Павла начал бить полночь. Раздалось еще четыре безжалостных удара. С суеверием влюбленного Орландо загадал, что Саша придет с шестым ударом, но отзвучал шестой, за ним седьмой и восьмой, и его смятенному рассудку привиделось в них сначала предостережение, а потом провозвестие смерти и краха. С двенадцатым ударом он понял: участь его решена. Рассудок Орландо тщетно искал оправдания – она могла опоздать, ей могли помешать, она могла заблудиться, однако страстное и любящее сердце знало правду. Забили, зазвенели другие часы. Казалось, весть о ее неверности и его позоре облетела весь мир. Старые, подспудные подозрения вырвались на волю. Его словно жалил клубок змей, и каждая следующая была еще более ядовита, чем предыдущая. Орландо застыл на пороге под проливным дождем. Бежали минуты, колени юноши слабели. Ливень не унимался. В самой глубине грохотали огромные пушки и раздавались звуки, похожие на треск ломающихся дубов, слышались отчаянные крики и ужасные, нечеловеческие стоны. Но Орландо стоял неподвижно, пока Святой Павел не пробил два часа, и лишь тогда, заскрежетав зубами и крикнув с убийственным сарказмом: «Jour de ma vie!», швырнул фонарь на землю, вскочил в седло и понесся куда глаза глядят.
Рассуждать здраво он был не в состоянии, и, вероятно, слепой инстинкт повлек его к морю. Забрезжил рассвет, внезапно небо стало бледно-желтым, дождь почти перестал, и Орландо обнаружил, что стоит на берегу Темзы, в районе Уоппинга. Глазам его предстало необычайное зрелище. Там, где больше трех месяцев лежал твердый лед такой толщины, что казался вечным, как камень, где раскинулся целый городок для увеселений, теперь бушевали желтые воды. Ночью река сбросила оковы, словно из вулканических глубин забил серный источник (к подобной точке зрения склонялись многие философы), обрушился на лед с яростной мощью и расколол его на огромные куски. На воду было страшно смотреть – от разгула стихии кружилась голова. Реку заполонили айсберги, иные из них широкие, как площадка для игры в кегли, и высокие, как дом, другие не больше мужской шляпы, зато закрученные весьма причудливо. То рухнет колоннада из ледяных глыб, сметая под воду все на своем пути, то, бурля и извиваясь, словно измученный змей, река забьется между обломками, швыряя их на берег, круша о причалы и опоры мостов. Но больше всего ужасал вид человеческих созданий, угодивших ночью в ловушку и теперь метавшихся по ненадежным островкам в полнейшем смятении духа. Их участь была решена – хоть прыгай в воду, хоть оставайся на льду. Иногда они шли на дно целыми ватагами – одни стояли на коленях, другие кормили младенцев грудью, какой-то старик даже читал вслух Священное писание. В иных случаях несчастный узник расхаживал по льдине в одиночку, и судьба такого бедняги, пожалуй, ужасала сильнее прочих. По мере того как несчастных уносило в море, раздавались тщетные крики о помощи, безумные зароки встать на путь истинный, признания во всех грехах, обещания воздвигнуть храмы и пожертвовать богатства, если Бог внемлет мольбам. Другие настолько оторопели от ужаса, что сидели неподвижно, глядя прямо перед собой. Бригада молодых лодочников или форейторов, судя по ливреям, хохотала и горланила непристойные кабацкие песни, словно все им нипочем, затем врезалась в дерево и пошла на дно, изрыгая богохульства. Старик-пэр – судя по отороченной мехом мантии и золотой цепи – тонул недалеко от того места, где стоял Орландо, призывая проклятия на головы ирландских мятежников, которые, как прокричал он на последнем издыхании, и устроили эту дьявольщину. Многие гибли, прижимая к груди серебряный кувшин или еще что-нибудь ценное, по меньшей мере пара десятков бедняг утонула по глупости, бросившись с берега в воду, лишь бы не упустить золотой кубок или не в силах смотреть, как тонет меховая накидка. На льдинах уносились прочь всякая мебель, ценные вещи и прочее добро. Порой попадались престранные картины: кошка, кормящая котенка, накрытый к ужину на двадцать персон стол, пара в кровати, а также целая уйма кухонной утвари.
Ошеломленный Орландо только и мог, что наблюдать за повергающим в ужас буйством стихии. Наконец он пришел в себя, пришпорил лошадь и во весь опор поскакал по берегу Темзы к морю. Обогнув излучину реки, он очутился напротив того места, где всего пару дней назад стояли вмерзшие в лед посольские корабли. Он поспешно пересчитал: французский, испанский, австрийский, турецкий. Вот они все, хотя французский сорвался с якоря, а турецкий получил большую пробоину в боку и быстро уходил под воду. Русский корабль исчез! На миг Орландо заподозрил, что тот затонул, потом привстал в стременах, прикрыл ладонью зоркие, как у ястреба, глаза и различил его очертания на горизонте. На верхушке мачты развевались черные орлы. Корабль посольства московитов направлялся в открытое море.
Спрыгнув с лошади, Орландо яростно рванулся навстречу потопу. Стоя по колено в воде, он обрушил на вероломную возлюбленную все оскорбления, которыми обычно осыпают представительниц женского пола. Называл ее неверной, непостоянной, ветреной, называл ее искусительницей, прелюбодейкой, обманщицей; и бушующие воды реки унесли его слова и выбросили юноше к ногам разбитый горшок и пригоршню соломы.
Глава 2
И тут возникает одна загвоздка, о которой биографу, пожалуй, лучше сообщить читателю открыто, нежели обойти ее молчанием. До сего момента мы рассказывали о жизни Орландо, опираясь на документы, личные и исторические, благодаря чему смогли исполнить первоочередной долг биографа – с трудом брести по неизгладимым следам истины, не глядя ни вправо, ни влево, не прельщаясь ни цветами, ни отдыхом в тени, вперед и только вперед, пока не свалимся в могилу и не напишем «конец» на надгробной плите у себя над головой. Теперь же мы приблизились к эпизоду, лежащему поперек пути, поэтому проигнорировать его не получится. Впрочем, эпизод сей весьма темный, таинственный и не подтвержден никакими документами, так что объяснений у нас нет. Попытки толкования заняли бы целые тома, можно было бы выстроить не одну религиозную систему. Перед нами стоит простая задача: по возможности перечислить известные факты, и пусть читатель делает с ними все, что заблагорассудится.
Летом после той злополучной зимы, которая ознаменовалась морозами, наводнением, гибелью тысяч людей и полным крушением надежд Орландо – из двора его изгнали, у большинства могущественных вельмож своего времени он впал в немилость, род Десмондов справедливо разгневался, а у короля и без того хватало неприятностей с ирландцами, чтобы их усугублять, – летом Орландо удалился в свой огромный загородный дом и жил в полном уединении. Однажды июньским утром – в субботу, восемнадцатого числа – он не поднялся с постели в обычный час, и вошедший камердинер обнаружил хозяина крепко спящим. Разбудить его так и не удалось. Он лежал словно в трансе, почти не дыша; и, хотя под окна приводили полаять собак, в комнате постоянно били в цимбалы и барабаны, стучали кастаньетами, под подушку сунули куст колючего дрока, к ногам приложили горчичные пластыри, Орландо не просыпался, не принимал пищу, не подавал признаков жизни целую неделю. На седьмой день он проснулся в обычное время (ровно без четверти восемь), выставил за дверь всю компанию визгливых причитальщиц и деревенских знахарок, что вполне для него естественно, и, как ни странно, понятия не имел о своем трансе: встал, оделся и велел седлать лошадь, словно лег спать накануне. Иные подозревали, что даром для рассудка Орландо это не прошло: хотя он вел себя вполне разумно и держался более серьезно и степенно, чем прежде, из его памяти совершенно изгладились некоторые воспоминания о пережитом. Он прислушивался к разговорам о Великом морозе, о катании на коньках, о празднествах, но и виду не подавал, что сам был их свидетелем, разве что иной раз отирал лоб, словно отгоняя набежавшую тучку. Когда обсуждали события последних шести месяцев, он выглядел не столько огорченным, сколько озадаченным, будто его тревожили смутные воспоминания о делах давно минувших дней или у него всплывали в памяти истории, случившиеся с другими людьми. Стоило упомянуть Россию, княжну или корабли, как он впадал в тревожное уныние, вставал и выглядывал из окна, или подзывал собаку, или брал нож и вырезал фигурку из куска кедра. В те времена доктора были едва ли мудрее нынешних и, прописав отдых и физическую нагрузку, голодание и усиленное питание, общение и одиночество, лежать в постели целыми днями и проезжать верхом сорок миль между завтраком и обедом, наряду с обычными успокаивающими и тонизирующими средствами, дополнив их разнообразнейшими снадобьями вроде слюны тритона натощак и желчи павлина перед сном, наконец оставили пациента в покое, заключив, что целую неделю он всего лишь спал.
Однако, если то был сон, возникает закономерный вопрос: какова его природа? Не являются ли подобные сны лечебными мерами – не стирают ли черным крылом беспамятства болезненные воспоминания, события, которые могут искалечить жизнь навеки, не придают ли они вещам, даже самым уродливым и низменным, свечение и блеск? Не должен ли гнев смерти время от времени обрушиваться на сумятицу жизни, чтобы та не разорвала нас на части? Не устроены ли мы так, что вынуждены принимать смерть маленькими порциями, иначе с повседневным существованием нам не справиться? Не мог ли Орландо, измученный невыносимым страданием, на неделю умереть и вновь ожить? А если так, какова же природа смерти и жизни? Прождав ответов на эти вопросы битых полчаса, но так и не дождавшись, мы лучше продолжим нашу историю.
Отныне Орландо обрек себя на полное затворничество. Отчасти причиной тому стали немилость при дворе и неутешное горе, но поскольку он даже не пытался оправдаться в глазах общества и редко приглашал гостей (хотя друзей у него было много и они приехали бы с готовностью), создается впечатление, что одинокая жизнь в огромном доме предков вполне соответствовала его натуре. Уединение он выбрал вполне осознанно. Никто толком не знал, чем он занимается. Слуги, коих Орландо держал целую свиту, хотя по большей части те лишь протирали пыль в пустых комнатах и поправляли покрывала на кроватях, на которых никто не спал, наблюдали темными вечерами, сидя за кексами с элем, как огонек блуждает по галереям, проходит через пиршественные залы, поднимается по лестницам, забредает в спальни, и знали, что хозяин бродит по дому в одиночестве. Никто не осмеливался за ним следовать, поскольку в особняке обитало множество призраков, к тому же из-за огромных размеров там было легко заплутать и либо скатиться кубарем с потайной лестницы, либо открыть дверь, которая от сквозняка захлопнется навсегда, – подобные инциденты случались, о чем свидетельствовали находки скелетов людей и животных, застывших в агонии. Потом огонек исчезал, и миссис Гримсдитч, экономка, выражала надежду мистеру Дапперу, капеллану, что с его светлостью ничего не случилось. Мистер Даппер, в свою очередь, предполагал, что его светлость, несомненно, стоит на коленях среди могил предков в часовне возле площадки для игры в бильярд, в полумиле к югу. Мистер Даппер справедливо опасался, что на совести Орландо немало грехов, на что миссис Гримсдитч весьма резко напоминала, что все мы грешны, миссис Стьюкли и старая няня Карпентер в голос принимались восхвалять его светлость, а камердинеры и лакеи страшно сокрушались, что такой славный молодой джентльмен бродит по дому, хотя мог бы охотиться на лису или преследовать оленя; и даже юные прачки и судомойки, всякие Джуди и Фэйт, разносившие по кругу пиво и кексы, подавали голос в защиту хозяина, превознося благородство и щедрость его светлости, ибо не встречали джентльмена, столь свободно расточавшего налево и направо серебряные монетки, на которые можно купить хоть ленточку, хоть бутоньерку; пока даже арапка, получившая после крещения имя Грейс Робинсон, не сообразила, о чем речь, и не согласилась, что его светлость – красивый, приятный, милый джентльмен, о чем дала понять единственным доступным ей способом – обнажив белоснежные зубы в широкой улыбке. Короче говоря, все слуги питали к Орландо глубочайшее уважение и проклинали княжну-чужестранку (наградив ее прозвищем куда более грубым), которая довела его до такого состояния.
Мистер Даппер полагал, что его светлости среди могил ничего не угрожает и пускаться на поиски не стоит. Несмотря на то, что к такому выводу его побудила трусость или же любовь к горячему элю, мистер Даппер, пожалуй, был прав. Орландо теперь испытывал странное наслаждение при мысли о смерти и разложении и, походив по галереям и пиршественным залам со свечой в руке, разглядывая картину за картиной, словно искал подобия с любимыми чертами и не находил, опускался на скамью в молельне и просиживал часами, наблюдая, как в лунном свете колышутся на сквозняке знамена, и довольствуясь компанией летучей мыши или бражника «мертвая голова». И даже этого ему казалось недостаточно – он спускался в склеп, где лежали в гробах десять поколений его предков. Входили туда нечасто, крысы обнаглели и прогрызли свинец, и Орландо то и дело цеплял полой плаща берцовую кость или наступал на череп какого-нибудь старого сэра Майлза. Склеп был жуткий, заложенный прямо в фундаменте дома, словно первый лорд рода, прибывший из Франции вместе с Вильгельмом Завоевателем, стремился торжественно заявить: пышность покоится на разложении, под плотью скрывается скелет, все мы, танцующие наверху, должны лежать внизу, алый бархат обратится в прах, перстень (тут Орландо, посветив фонарем, поднимал золотую оправу без камня, закатившегося в угол) лишится рубина, и глаз, некогда столь блестящий, померкнет навсегда. «От всех этих князей не осталось ничего, – говорил Орландо, позволяя себе несколько преувеличить их титул, – кроме порядкового номера», и брал руку скелета, сгибал пальцы один за другим. «Чья же это рука? – гадал он. – Правая или левая? Мужская или женская, старая или юная? Правила ли боевым конем или держала иголку с ниткой? Срывала ли розу или сжимала холодное железо? Была ли?..» Но тут воображение либо его подводило, либо, что более вероятно, предоставляло слишком много версий, и в результате Орландо по своему обыкновению уклонялся от первостепенного принципа построения композиции – членения, и клал руку с другими костями, вспоминая писателя по имени Томас Браун, доктора из Норвича, чьи сочинения на подобную тему чрезвычайно его увлекали.
Итак, взяв фонарь и убедившись, что кости в порядке, ибо, будучи романтиком, Орландо отличался необычайной методичностью и терпеть не мог малейшего беспорядка вроде клубка ниток на полу – что уж говорить о черепе предка! – возобновлял пытливое, угрюмое хождение по галереям, поиск знакомых черт на портретах, время от времени разражаясь горькими рыданиями при виде заснеженного пейзажа кисти неизвестного голландского живописца. Тогда ему казалось, что жизнь не стоит того, чтобы жить. Позабыв про кости предков и про то, что жизнь зиждется на могиле, он стоял, сотрясаемый рыданиями, по прихоти женщины в русских шароварах, с раскосыми глазами, надутыми губками и жемчугами на шее. Ушла. Бросила. Увидеться им больше не суждено! И Орландо разражался рыданиями. Так он и брел в свои покои, а миссис Гримсдитч, видя свет в окне, опускала кружку и возносила хвалу Господу, что его светлость добрался благополучно, ибо очень боялась, что его предательски убьют из-за угла.
Орландо придвигал к столу кресло, открывал сочинения сэра Томаса Брауна и продолжал вникать в пространные и удивительно запутанные рассуждения доктора.
Хотя распространяться на подобные темы биографу не особо выгодно, тому, кто сыграет роль читателя, должно быть вполне очевидно, что из разбросанных там и сям скудных намеков складывается облик живого человека, ведь в нашем шепоте ему слышится живой голос, читатель видит, даже если мы не говорим ни слова, как выглядит герой, без лишних указаний извне знает, о чем тот думает – а ведь именно для таких читателей мы и пишем – такому читателю ясно, что в характере Орландо причудливым образом сочетались разные черты: меланхоличность, праздность, страстность, любовь к уединению, не говоря уже про те самые выверты и особенности душевного склада, о которых мы упоминали на первой странице, где герой рьяно рубит клинком мертвую голову, рассекает веревку, великодушно подвешивает череп вне пределов своей досягаемости и усаживается у окна с книгой. Любовь к чтению проснулась в нем рано. В детстве Орландо частенько заставали в полночь, листающим страницу за страницей. Свечу забрали, и мальчик принялся разводить светляков. Светляков тоже забрали, и он едва не спалил дом, поджигая сухой трут. Пусть романист разглаживает мятый шелк и устраняет все неровности, а мы скажем прямо: он был дворянином, одержимым страстью к литературе. Многим современникам Орландо, тем более людям его положения, посчастливилось избежать сей заразы, благодаря чему они могли свободно бегать, ездить верхом или заниматься любовью в свое удовольствие. Иные же в самом начале жизни подверглись воздействию микроба, который, как говорят, завелся в пыльце асфоделей и разносится греческими и итальянскими ветрами; природа его столь опасна, что он заставляет дрожать занесенную для удара руку, туманит взор, ищущий добычу, и вынуждает тело дрожать, произнося слова любви. Пагубность заболевания в том, что реальность замещается иллюзией, и Орландо, доселе обласканному всевозможными дарами фортуны – счастливому обладателю столового серебра, изысканного белья, особняков, бесчисленных слуг, ковров, кроватей, – стоило лишь открыть книгу, как все превращалось в дым. Исчезал каменный особняк площадью в девять акров, сто пятьдесят человек прислуги пропадали без следа, восемьдесят скакунов становились невидимыми, а уж сколько сгинуло, испарившись как дымка над морем, ковров, диванов, нарядов, фарфора, столового серебра, сервировочных блюд, жаровен и прочего имущества из чеканного золота, и перечислять не стоит. В результате Орландо сидел за книгой один-одинешенек, голый и босый.
Теперь, в одиночестве, недуг сразил его в два счета. Орландо читал ночами часов по шесть кряду, а когда слуги заходили справиться о забое скота или уборке пшеницы, отодвигал фолиант с таким видом, словно не понимает, что ему говорят. Уже это было скверно и терзало сердце сокольничего Холла, камердинера Джайлза, экономки миссис Гримсдитч, капеллана мистера Даппера. Столь славному джентльмену, говорили они, книги ни к чему! Пусть отдаст их недужным или умирающим. Но худшее ждало впереди, ибо едва болезнь овладевает организмом, он становится легкой добычей для другой напасти, что обитает в чернильнице и кормится писчими перьями: несчастный принимается сочинять. И хотя это вредно даже для бедняка, чье единственное имущество – стол да стул под дырявой крышей, и терять ему почти нечего, участь богача, у которого есть дома и скот, всякие прислужницы и льняное белье, и все же он пишет книги, – особенно плачевна. Все перечисленное утрачивает для него всякий вкус: он испытывает такие муки, словно его жгут каленым железом или глодают крысы. И готов отдать последний пенни (такова пагубность недуга) лишь бы издать тоненькую книжечку и прославиться, однако и за все золото Перу не обрести ему сокровища – отточенной строки. И несчастный чахнет, хиреет, вышибает себе мозги, отвернувшись лицом к стене. Не имеет значения, в каком виде его найдут. Он прошел через ворота смерти и познал геенну огненную.
К счастью, Орландо отличался крепким телосложением, и недугу (к причинам мы еще вернемся) не удалось его сломить, в отличие от многих других жертв. Впрочем, как выяснилось впоследствии, болезнь зашла довольно далеко. Ибо, проведя за чтением сэра Томаса Брауна час или около того, по тявканью оленя и оклику ночного сторожа он догадался, что наступила глубокая ночь и все крепко спят, достал из кармана серебряный ключик и отпер дверцы огромного инкрустированного шкафа, стоявшего в углу. Внутри было с полсотни ящичков из древесины кедра, и на каждом красовался ярлычок, аккуратно подписанный рукой Орландо. Он помедлил, словно не решаясь, какой открыть. На одном значилось: «Смерть Аякса», на другом «Рождение Пирама», на третьем «Ифигения в Авлиде», на четвертом «Смерть Ипполита», на пятом «Мелагр», на шестом «Возвращение Одиссея» – на самом деле едва ли нашелся бы хоть один ящичек без имени мифологического персонажа в момент карьерного кризиса. В каждом ящичке лежал увесистый манускрипт, исписанный рукой Орландо. Правда заключалась в том, что недуг снедал Орландо много лет. Ни один мальчишка не выпрашивает так яблоки и сласти, как Орландо – бумагу и чернила. Незаметно уклоняясь от разговоров и игр, он прятался за шторами, в норах для священников6 или в чулане за спальней матери, где была большая дыра в полу и ужасно воняло пометом скворцов, прятался с чернильницей в одной руке, пером в другой и свитком на коленях. Таким образом, к двадцати пяти годам он написал сорок семь пьес, историй, рыцарских романов, поэм – в прозе и в стихах, на французском и на итальянском, все романтичные и все длинные. Один опус он даже напечатал у Джона Болла в «Перьях и короне», что напротив Креста Святого Павла в Чипсайде, но, хотя вид книжечки привел его в неимоверный восторг, так и не решился показать ее даже матери, поскольку писать и уж тем более издаваться, как он знал, для дворянина – неискупимый позор.
Теперь же, под покровом ночи и в полном одиночестве, Орландо достал из хранилища толстую рукопись под названием «Трагедия Ксенофилы» или вроде того и тонкую, озаглавленную простенько – «Дуб» (единственное односложное название среди его творений), подошел к чернильнице, потрогал перо и проделал иные пассы, к которым прибегают подверженные сему недугу, начиная свои ритуалы. И тут он дрогнул.
Поскольку эта заминка чрезвычайно важна для нашей истории (на самом деле она значит гораздо больше, чем многие деяния, что ставят людей на колени и приводят к рекам крови), нам следует задаться вопросом, почему же Орландо дрогнул; и ответить, после должного размышления, что у него была на то причина. Природа вдоволь над нами потешилась, слепив нас столь разными – из глины и бриллиантов, из радуги и гранита, да еще распихала все по сосудам совершенно несуразным, ибо поэту дает лицо мясника, а мяснику – лицо поэта; природа упивается сумбуром и тайной, и даже сегодня (первого ноября тысяча девятьсот двадцать седьмого года) мы не знаем, зачем поднимаемся или спускаемся по лестнице, ведь по большей части наши ежедневные передвижения подобны плаванию корабля в неизвестных водах, когда матросы вопрошают, сидя на мачте и наводя бинокли на горизонт: «Есть там суша или нет?», на что мы ответим «есть», если мы пророки, и «нет», если мы честны; пожалуй, природа должна ответить за очень многое, помимо громоздкости сего длинного пассажа, ибо еще больше усложнила задачу и внесла изрядную долю путаницы, не только сделав нас хранилищем всякой невозможной всячины – пара полицейских штанов соседствует со свадебной фатой королевы Анны, – но и позаботившись о том, чтобы наживлять это пестрое ассорти на одну нитку. Память – портниха, да к тому же с большими причудами. Память водит иглой туда-сюда, вверх-вниз, взад-вперед. Кто ее знает, как там дальше и что следует из чего. В итоге самое обычное телодвижение – к примеру, сесть за стол и придвинуть к себе чернильницу – может разворошить тысячу разрозненных обрывков, то ярких, то тусклых, то грустно поникших, то весело трепещущих на ветру, словно белье семьи из четырнадцати человек, висящее на веревке. Вместо того чтобы быть простыми, четкими, без всяких прикрас и не заставлять человека их стыдиться, самые обычные наши поступки обращаются в трепет и мелькание крыл, мерцание и вспышки огней. Так и получилось, что Орландо, обмакнув перо в чернильницу, увидел насмешливое лицо сбежавшей княжны и задался миллионом вопросов, которые вонзились ему в сердце словно стрелы, пропитанные желчью. Где-то она теперь? Почему его бросила? Посол ей дядя или любовник? Они сговорились или ее принудили силой? Замужем ли она? Жива ли? И он настолько пропитался их ядом, что, желая выместить боль, яростно макнул перо в чернильницу, расплескал чернила, и вместо личика княжны на бумаге проступило лицо совсем иного рода. Кто же это? – удивился Орландо. Ему пришлось прождать с минуту, глядя на образ, который лег поверх старого, как новая картинка волшебного фонаря ложится поверх предыдущей, частично ее перекрывая, прежде чем он смог сказать себе: «Лицо это принадлежит тучному, потрепанному незнакомцу, который сидел за столом в комнате Твитчет много лет назад, перед ужином со старой королевой Бесс, тогда-то он мне и встретился, – продолжил Орландо, ухватив следующий пестрый обрывок, – я заглянул к нему по пути в пиршественный зал, и глаза у него были совершенно бесподобные, но кто же он такой, черт побери? – гадал Орландо, и тут память добавила ко лбу и глазам аляповатый, засаленный воротник, коричневый камзол и пару грубых ботинок, какие носят жители Чипсайда. – Точно не дворянин, не один из нас, – задумчиво протянул Орландо (вслух он этого не сказал бы никогда, будучи истинным джентльменом, зато мы видим, как сильно воздействует на ум благородное происхождение и как трудно дворянину стать писателем), – рискну предположить, что поэт». По всем законам память, вдоволь его растревожив, должна была стереть все без следа или извлечь из своих глубин что-нибудь настолько дурацкое и неуместное – вроде пса, погнавшегося за кошкой, или старухи, сморкающейся в красный носовой платок, – что, отчаявшись поспеть за ее капризами, Орландо схватил бы перо и в сердцах пронзил бумагу насквозь. (Ибо мы можем, если достанет решимости, выставить бесстыдницу Память из дома вместе со всем ее сбродом.) Но Орландо дрогнул. Память все еще хранила образ невзрачного незнакомца с большими, сияющими глазами. Он все еще смотрел, все еще ждал. Подобные заминки несут нам погибель. Именно тогда в нашу крепость врывается мятеж, и гарнизон поднимает восстание. Однажды он уже дрогнул, и тогда в жизнь его ворвалась любовь со своими безудержными пирушками, свирелями, цимбалами и головами с кровавыми кудрями, сорванными с плеч. От любви он вынес немыслимые пытки. И вот он вновь дрогнул, и в образовавшуюся брешь проникли Гордыня, старая карга, и Поэзия, чертовка, и Жажда славы, гулящая девка, взялись за руки и превратили его сердце в площадку для танцев. Вытянувшись по струнке в уединении своей комнаты, он поклялся стать первым поэтом в своем роду и стяжать себе неувядающую славу. Перечисляя имена предков, Орландо вспомнил, что сэр Борис сражался с язычниками, сэр Гавейн разил турок, сэр Майлз – ляхов, сэр Эндрю – франков, сэр Ричард – австрийцев, сэр Джордан – французов, сэр Герберт – испанцев. И что же осталось от всех этих убийств и походов, пирушек и интрижек, мотовства и охоты, верховой езды и попоек? Череп да фаланга пальца. В то время как другие, начал Орландо, обратив взгляд на страницу раскрытого фолианта сэра Томаса Брауна, – и вновь дрогнул. Отражаясь от углов комнаты, на крыльях ночного ветра и лунного света неслась божественная мелодия слов, которыми мы не рискнем смущать сию скромную страницу и оставим их лежать там, где они покоятся, – не мертвые, нет, скорее забальзамированные – ибо лица их свежи, дыхание глубоко – и Орландо, сравнив это достижение с деяниями своих предков, вскричал, что те – лишь пыль и прах, а этот муж и его слова – бессмертны!
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+8
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе