Читать книгу: «Детский поезд», страница 2

Шрифт:

4

Внезапно погода портится. Моя мама Антониетта больше не отправляет меня тряпичничать – ещё и потому, что вслед за дождями ударили первые морозы. Трубочек она тоже больше не покупает, зато как-то сделала дженовезе2 – объедение! Давешнюю монашку мы тоже не видели, а пересуды насчёт поезда соседям поднадоели и сами собой сошли на нет.

Без тряпичных денег нам с мамой несладко приходится, так что я предложил Томмазино основать своё предприятие. Поначалу, правда, он и слышать ничего не хотел – отчасти из отвращения, отчасти из страха, что всё откроется и мама в наказание отправит его на поезде куда подальше. Но я объяснил, что если даже Долдону удаётся заработать на всяких отбросах со свалки, то и мы сможем. Не такие уж мы недоумки, в конце концов! Торговать решили крысами, выдавая их за хомяков. Присмотрели лоток на рынке, среди клеток с попугаями и щеглами, разделили обязанности: мне ловить, ему перекрашивать. Это я придумал. Бывал там один американский офицер, разводивший хомяков, а потом продававший их на воротники богатым синьорам, которые после войны стали уже не такими богатыми: и экономия, и выглядит прилично. Так вот, крысы, которых я ловил, с отрезанными хвостами и выкрашенные краской для обуви в коричневый с белым, выглядели точь-в-точь как хомяки того американца! Сперва всё шло гладко. Клиенты к нам с Томмазино липли, как мухи на мёд, и, не пойди в тот ненастный день дождь, к обеду мы бы разбогатели.

– Ну вот, – сказал мне Томмазино, – раз мы теперь сами зарабатываем, тебе больше не придётся идти на поклон к коммунистам!

– Почему ещё? – удивился я. – Поездка на поезде – это же как летний отдых!

– Ага, только для умирающих с голоду. Знаешь, куда мама везёт меня отдыхать следующим летом? На Искью!

В ту же секунду небо будто рассвирепело, и начался ливень, каких свет не видывал.

– Слушай, Томмази, в следующий раз, как соберёшься так знатно соврать, сперва приготовь зонтик!

Мы-то, конечно, спрятались под карнизом соседнего здания. Но вот лоток с перекрашенными крысами остался под дождём, и не успели мы подумать, что неплохо бы его спрятать, как краска для обуви потекла, и хомяки снова превратились в крыс. Синьоры, столпившиеся вокруг клеток, тут же развопились:

– Мерзость! Зараза!

А сбежать-то уже и некуда: откуда ни возьмись появились мужья этих синьор с явным намерением нас отмутузить. К счастью, на шум подоспел и Долдон.

– Эту дрянь убрать, чтоб духу её здесь не было, – велел он, ухватив нас обоих за шкирки. – А с вами потом разберёмся.

Я прикинул, что взбучки не миновать, но больше он про крыс не упоминал. Только раз, зайдя к маме поработать, задержался у двери, отвёл меня в сторонку, затянулся напоследок сигаретой и, прежде чем выбросить, шепнул:

– Мысль, кстати, хорошая, вот только лоток накрывать надо! – Тут он хохотнул, и в воздухе поплыли колечки дыма. – Решишь заняться торговлей – дуй ко мне на рынок, я тебя научу…

Потом похлопал меня по щеке – я не понял, то ли ударить хотел, то ли погладить, – и пошёл себе дальше.

И я уже совсем-совсем было собрался к Долдону – только чтобы научиться, конечно. Но через пару дней его арестовали: видать, из-за той истории с кофе. О хомяках тут же забыли – все теперь говорили о Долдоне, которого посадили в тюрьму. А я думал: вот бы сейчас в глаза ему взглянуть да спросить, свободный он человек или нет!

Узнав об аресте, мама сразу убрала из-под кровати мешки с кофе и долго ещё, заслышав шум у дверей, закрывала лицо руками, будто пыталась исчезнуть. Но дни шли, а с обыском так никто и не явился и о Долдоне потихоньку забыли. Люди вообще сперва наговорят с три короба, а после всё забывают – ну, кроме мамы: та говорит мало, но чтобы какую мелочь забыть – никогда.

И вот как-то утром, когда у меня никакой поездки уже и в мыслях нет, мама поднимается затемно – даже солнце ещё не взошло, – надевает своё лучшее платье и тщательно причёсывается перед зеркалом. А мне выдаёт наименее поношенную одежду.

– Пора идти, – говорит, – не то опоздаем.

Тут я, конечно, всё вспоминаю.

И мы идём: она впереди, я чуть сзади. Начинает моросить дождь, я радостно шлёпаю по лужам. Мама отвешивает мне подзатыльник, но ноги уже мокрые, а идти долго. Я оглядываюсь по сторонам: надо бы посчитать обувь, побольше очков заработать – да только сегодня игра почему-то меня не увлекает. За крыть бы тоже лицо руками, исчезнуть, хоть ненадолго. Рядом идут ещё матери с детьми, и немало. Отцы тоже есть, но видно, что им сейчас больше всего хочется очутиться где-нибудь подальше. Один, не сбавляя шагу, пишет инструкцию по пользованию сыном: во сколько укладывать, во сколько будить, что любит на ужин, что нет, сколько раз в неделю ходит по-большому и чтобы непременно подкладывали под простыню клеёнку, не то может ночью напрудить в постель. Только дочитав список вслух, отец наконец разрешает униженному при всём честном народе сыну сложить листок вчетверо и убрать в карман, нарочно пришитый к рубашке изнутри. Потом, немного подумав, снова достаёт и дописывает благодарность семье, которая примет его отпрыска: мол, слава Богу, не так уж они и нуждаются, но сын настаивал, и они решили не спорить.

А вот женщины, ничего не стыдясь, ведут за руку кто по двое, кто по трое, а кто и по четверо детей. Это я в семье единственный ребёнок – даже со старшим братом Луиджи не успел познакомиться. И с отцом тоже – слишком поздно родился. Хотя, может, так и лучше: по крайней мере, отцу не будет стыдно провожать меня на поезд.

В конце концов мы приходим к длиннющему зданию. Моя мама Антониетта говорит, что это приют для бедных.

– Как так? – спрашиваю я. – Я вроде на Север, за лучшей жизнью собирался, а ты меня в приюте для бедных бросаешь? Да мне здесь только хуже станет! Может, надо было дома пересидеть?

Но мама объясняет, что, прежде чем отправить нас на Север, нужно всех осмотреть и понять, здоровы мы или больны: а вдруг какая зараза?

– И потом, – говорит, – вам ведь нужно выдать тёплую одежду, ботинки и шапки. Там, на Севере, знаешь ли, не как у нас, там – зима!

– А ботинки прям новые-новые? – снова спрашиваю я.

– Новёхонькие. Ну, или чуть поношенные, но зато целые.

– Два очка! – кричу я и, вмиг забыв об отъезде, скачу вокруг неё на одной ножке.

Перед зданием толпа, целая куча мам в окружении разновозрастных детей: младенцы, малыши, чуть постарше и уже большие. Я среди тех, кто чуть постарше. У входа стоит какая-то девушка – не Маддалена. И не одна из тех дамочек с рисом. Говорит, нужно занять очередь, анализы сдать, а потом каждому пришьют на одежду номер, чтобы различать, иначе, когда вернёмся, все дети перепутаются и никогда не смогут найти свою семью. Но мне-то моя мама нужна, я её на другую не променяю, поэтому вцепляюсь в мамину сумку и говорю, что, в конце концов, не так уж хочу эти новые ботинки: по мне, можно и домой пойти. Но она либо меня не слышит, либо не хочет слышать. А мне от этого так грустно, что даже живот схватывает. Может, стоило и дальше изображать дефективного, лишь бы не уезжать?

Я отворачиваюсь – не хочу, чтобы она видела, как я плачу, – и тут же едва не лопаюсь со смеху: в двух шагах позади меня в толпе стоит Томмазино.

– Томмази! – кричу я. – Ты что здесь делаешь? Паром на Искью ждёшь?

Он поднимает глаза – бледный как полотно, едва живой от страха. Выходит, его маме всё-таки пришлось просить милостыню! Тюха говорила, когда-то донна Армида была богатой, ужасно богатой. Она жила в роскошном дворце на Ретифило с кучей слуг, шила платья для самых знатных синьор, имела связи, а её муж, дон Джоаккино Сапорито, даже собирался купить автомобиль. Правда, если верить Хабалде, чтобы пробиться наверх, донна Армида только и делала, что фашистам пятки лизала (и это ещё прилично выражаясь). А как фашистский режим рухнул, пришлось вернуться к тому, с чего начинала. Мужа её, который был раньше большой шишкой, арестовали и долго допрашивали. Все с нетерпением ждали приговора: расстрел или тюрьма? Но ему так ничего и не сделали. Хабалда сказала, под амнистию попал. Это как когда моя мама Антониетта, обнаружив, что я разбил супницу, память о её покойной матери Филомене, царствие ей небесное, а нам всем крепкого здоровья, сказала только: «Убирайся с глаз моих, не то прибью на месте». Я тогда сбежал к Хабалде и дома пару дней не появлялся. В общем, этого фашиста, мужа донны Армиды, отпустили, он пришёл домой, и разговоры утихли. Но живут они теперь в бедном квартале, в переулке по соседству с нашим.

Пока донна Армида держала ателье на Ретифило, ботинки у Томмазино всегда были новёхонькими (призовая игра). Он и теперь их носил, вот только ботинки с тех пор износились и продрались (минус очко за каждый).

Завидев позади нас Томмазино, мама вздрагивает и крепко сжимает мою руку – напоминает о моём обещании. Я на миг цепенею, но потом оборачиваюсь и подмигиваю. Просто так получилось, что Томмазино иногда увязывался со мной тряпичничать, а донне Армиде это не нравилось. Она говорила, что её сыну нужно дружить с теми, кто лучше него, а не с какими-то проходимцами. И мама, когда об этом узнала, заставила меня пообещать, что я оставлю Томмазино в покое. Ещё не хватало водиться с отродьем всяких выскочек, особенно если Хабалда уверяет, будто они фашисты. В конце концов я пообещал своей маме не дружить с Томмазино, а Томмазино своей – не дружить со мной. Правда, мы всё равно каждый день встречаемся, но теперь – тайком.

А дети всё прибывают: одни пешком, другие на автобусах, предоставленных, по словам какой-то женщины, трамвайным депо, кто-то даже на полицейских джипах. Когда в них сидят не солдаты, а множество кричащих и размахивающих разноцветными флажками детей, эти джипы похожи на повозки для праздника Пьедигротта3. Я спрашиваю, нельзя ли мне тоже в джип, но мама говорит, чтобы я держал её за руку, не то потеряюсь. А если мне и в самом деле так не терпится потеряться, придётся подождать, пока пришьют номер. Народу вокруг очень много, девушка отчаянно пытается выстроить нас в одну ровную колонну, но очередь вьётся, как угорь в руках торговца.

Светловолосая девчонка, всё это время нывшая, что хочет поскорее садиться в поезд, передумала и теперь, рыдая, вопит, что никуда не поедет. Мальчишка с каштановой шевелюрой, чуть постарше меня, пришедший проводить брата, заявляет, что это несправедливо: почему он должен сидеть дома, когда его брат уезжает развлекаться? – и тоже плачет. Поднимается крик, подзатыльники так и сыплются, но всё без толку: рыдания не утихают, и матери уже не знают, какому святому молиться, чтобы всё это кончилось. Наконец подходит одна из девушек, которые вносили нас в список, вычёркивает блондинку, вписывает имя мальчишки с каштановой шевелюрой, и все довольны. За исключением матери блондинки, которая, уводя дочь, ворчит: «Дома разберёмся».

В какой-то момент я вдруг слышу знакомый голос: к нам движется плотная группа женщин с Тюхой во главе. Сама Тюха машет руками и орёт так, что другая на её месте давно бы глотку сорвала; на груди – король Умберто, пришпиленный булавкой. Впервые увидев у неё в полуподвале этот портрет, я поинтересовался: это что за юный красавчик с усиками, никак, жених ваш? Тюха сперва замахнулась на меня: мол, как я смею оскорблять память её покойного жениха, погибшего в Великой войне4, царствие ему небесное, человека, которому она ни разу не изменяла, даже в мыслях! Потом трижды перекрестилась, поцеловала кончики пальцев, послала в небеса воздушный поцелуй и рассказала, что молодой человек с усиками был нашим последним королём, царствование которого закончилось, не успев начаться, поскольку кое-кому взбрело в голову поиграться в республику и даже подделать избирательные бюллетени, лишь бы победить. Немного помолчав, Тюха ещё добавила, что она была и остаётся мо-нар-хист-кой, а красные всё только с ног на голову перевернули, и с тех пор никто ничего понять не может. Её послушать, так мой отец связался с этими бандитами-коммунистами (рыжие все бандиты), вот ему и пришлось бежать, да только не в Америку! Я её слушал и думал, что это вполне возможно: у меня ведь тоже волосы рыжие, хотя у моей мамы Антониетты тёмные. И с тех пор больше не злился, когда меня дразнили Россо Мальпело5 – «рыжим зловредом».

Тюха с портретом на груди подводит колонну бездетных женщин поближе и принимается орать на тех женщин, у которых дети как раз есть.

– Не смейте торговать младенцами! – кричит она. – Вам просто головы заморочили! А на самом деле в Сибирь их отправят, на каторгу, если они прежде от холода не умрут!

Малыши плачут и не хотят никуда ехать, но те, кто постарше, стоят на своём. Толпа колышется: похоже на праздник святого Януария, только без чуда6. И чем больше Тюха бьёт себя в грудь, тем сильнее сминается лицо с усиками на портрете. Эх, была бы здесь Хабалда, уж она бы не сдержалась! Но Хабалды пока не видно. А Тюха не унимается:

– Не пускайте их, они не вернутся! Разве не знаете, что фашисты заминировали железную дорогу и будут взрывать поезда? Крепче держите ваших детей, как делали это под бомбёжками, их спасение – только вы сами да провидение Господне!

Я о бомбёжках помню только крики людей и вой сирен. Заслышав их, мама подхватывала меня на руки и бежала. А спустившись в бомбоубежище, ни на секунду не отпускала. Так что во время бомбёжек я был счастлив.

Колонна бездетных женщин врезается в толпу матерей, едва-едва успевших построиться, и снова всё портит. Тогда из длинного здания выбегают ещё девушки, пытаются успокоить собравшихся.

– Не уходите, не отнимайте у своих детей такую счастливую возможность! Подумайте только, зима на носу! Холод, сырость, болезни… – Подходя к каждому ребёнку, они дают ему что-то плоское, завёрнутое в фольгу. – Мы тоже матери. Ваши дети проведут зиму в тепле, их накормят, о них позаботятся. Их готовы приютить у себя семьи из Болоньи, Модены, Римини! Дети вернутся к вам радостными, здоровыми, сытыми! Кормить их будут три раза в день, завтраком, обедом и ужином…

Одна девушка подходит ко мне, протягивает фольгу. Внутри обнаруживается тёмно-коричневая плитка.

– Ешь, сынок, это шоколад!

А я отвечаю – снисходительно так, свысока:

– О да, сто раз о нём слышал…

– Донна Антониетта, неужели вы тоже продаёте своего сына? – спрашивает Тюха, впечатывая кулак в портрет юноши с усиками. Тот недовольно морщится. – Не видела бы своими глазами, ни за что бы не поверила! Что вы, не нужно… Это всё из-за Долдона, из-за его ареста? Шепнули бы мне словечко, нешто ж я бы вам кофе не отсыпала?

Моя мама Антониетта косится на меня: не я ли рассказал соседке про кофе?

– Донна Тюха, – отвечает она, – я никогда не пыталась ни на ком нажиться, что в долг брала – всегда возвращала, а когда знала, что не смогу вернуть, то и не просила. Да, мужу пришлось уехать, попытать счастья, но когда он вернётся… Впрочем, что я объясняю, вы же и сами всё прекрасно знаете…

– Рада за вас, донна Антониетта, но позвольте… Это ведь ниже вашего до-сто-ин-ства!

Когда Тюха выплёвывает слово «до-сто-ин-ство», я закрываю глаза, чтобы не видеть её почерневших дёсен и слюны, текущей сквозь провалы на месте отсутствующих зубов. Но потом снова открываю, потому что моя мама Антониетта не отвечает, а это плохой знак: смолчать, когда над ней насмехаются, она никогда не умела. Так что я беру последний кусочек шоколада, но в рот пока не кладу, а смятую фольгу прячу в карман, чтобы потом сделать из неё пушечное ядро для солдата, которого нашёл на днях на Ретифило. И отвечаю вместо мамы:

– Донна Тюха, вот у меня есть отец… ну, где-то есть. А у вас есть сын, как у мамы?

Тюха молча кладёт руку на грудь, разглаживая смятого беднягу с усиками.

– Нет, правда? Неужели только портрет короля Умберто и остался?

Почерневшие дёсны Тюхи вздрагивают от ярости.

– Какая жалость! Не то последний кусочек шоколада – вот этот, видите? – я бы непременно ему отдал.

И прямо так, целиком, сую в рот.

5

– Женщины, женщины, послушайте! Я – Маддалена Крискуоло с Паллонетто, что в Санта-Лючии, сражалась за нашу свободу во время Четырёх дней!7

Матери разом замолкают. Маддалена, стоя на тележке коренщика, кричит в какую-то железную воронку, и та делает её голос ещё звонче.

– Когда пришла пора изгнать немцев, мы, женщины, тоже внесли свой вклад! Матери и дочери, жёны, старухи и юные девушки – все мы выходили на улицу и бились насмерть! Вы были там, и я тоже там была! Здесь, сейчас, – просто очередная битва, пускай и против куда более опасных врагов: голода и нищеты! И если вы сразитесь с ними, ваши дети победят!

Женщины переглядываются.

– Они вернутся к вам сытыми и здоровыми! А вы тем временем справитесь с бесчисленными трудностями, которые подбрасывает вам жизнь! И когда снова обнимете своих детей, тоже будете сытыми и здоровыми! Клянусь честью, я верну их вам, не будь я Маддалена Крискуоло!

Женщины молчат. Даже дети затихли.

Маддалена спрыгивает с тележки и, пробираясь сквозь толпу матерей, окружённых цепляющейся за их юбки малышнёй, начинает петь в свою железную воронку. Голос у неё красивый – почти как те, что я слышу у дверей музыкальной школы, пока жду, когда выйдет Каролина со своей скрипкой в руке.

 
Пусть мы – всего лишь женщины,
Но страха мы не знаем,
С любовью к нашим детям
Мы лигу затеваем…8
 

Поддерживают Маддалену только девушки, матери по-прежнему молчат. Потом кто-то, набравшись наконец смелости, начинает подпевать, другие постепенно подхватывают. Тюха и её сторонницы отвечают монархическим гимном:

 
Да здравствует король!
Да здравствует король!
Да здравствует король!
Звенят победно трубы:
«Да здравствует король!»
Да здравствует король!
Да здравствует король!9
 

Но их слишком мало, они отчаянно фальшивят, а песня матерей становится всё громче и громче, и вот уже вокруг – только их голоса, которым вторят дети. Я впервые в жизни слышу, как поёт моя мама Антониетта. Тюха умолкает, закрывает рот, пряча дёсны. Потом, снова встав во главе колонны, решительно шагает прочь. Проходя мимо меня, она бросает: «Голод сильнее страха…» – но толпа относит её в сторону, и конца фразы я не слышу.

Маддалена, снова поднеся воронку ко рту, говорит, что мы должны попрощаться с мамами и идти в длинное здание, где нас вымоют и осмотрят. Кто будет себя хорошо вести, получит ещё одну шоколадку. Я крепко сжимаю мамину руку, оборачиваюсь и вижу, что взгляд у неё такой же странный, как у немцев, искавших еду. Тогда я развожу руки в стороны, словно дирижёр оркестра, которого видел, когда мы с Каролиной проскользнули в театр, где шла репетиция, и что есть мочи прижимаюсь к её животу. Сперва она выглядит удивлённой, потому что в объятиях мы с ней не особенно сильны. Но потом всё-таки кладёт руку мне на голову и медленно гладит по волосам, взад-вперёд.

Я чувствую слабый запах мыла. Совсем недолго.

Подошедшая девушка спрашивает, как меня зовут.

– Америго Сперанца, – отвечаю, – как мою маму Антониетту.

Она достаёт булавку и пришпиливает к моей рубашке листок бумаги с именем, фамилией и номером. А другой такой же листок отдаёт маме, и та суёт его в вырез платья, где хранит всё самое важное: немного денег, чудотворный образок «Святой Антоний – с бесами воин», платочек, вышитый её покойной матерью Филоменой, царствие ей небесное, а теперь вот и мой номер, чтобы прижимать к груди, когда я уеду.

Когда все матери и дети получают номера, Мадда лена подносит ко рту железную воронку и, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, чтобы мы лучше слышали, объявляет:

– Женщины, женщины, подождите минутку! Поставьте детей перед собой, чтобы мы могли вас сфотографировать!

Толпа мам, которую это известие застало врасплох, будто по мановению длани Господней приходит в движение и ломает строй: одни приглаживают волосы, другие щиплют себя за щёки, чтобы вызвать подобие здорового румянца, третьи кусают губы – делают вид, что на них помада, как у женщин с портретов в витринах на Ретифило. Моя мама Антониетта украдкой облизывает руку и проводит по моим волосам, которые с тех пор, как я был лысый, словно дыня, никак не хотят лежать ровно. Мимо проходит Маддалена с табличкой в руке.

– Что там написано, Амери? – спрашивает мама.

Я гляжу на буквы: одни узнаю, другие нет, но как их сложить вместе – не знаю и смущаюсь. Мне ведь больше цифры нравятся.

– Зачем тогда я тебя в школу посылала? Штаны протирать?

К счастью, в этот момент Маддалена снова подносит ко рту свою воронку и читает, что мы – дети Юга и что Север хочет нам помочь, а это и есть солидарность. Меня так и тянет спросить, что значит «солидарность», но подошедший парень в пиджаке и поношенных серых брюках просит нас попозировать для фотографии. Моя мама Антониетта кладёт руки мне на плечи. Я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на неё, и мне кажется, что она вот-вот улыбнётся, но в последний момент мама передумывает, и, когда щёлкает камера, её лицо принимает своё обычное строгое выражение.

Наконец мы входим в то длиннющее здание. Без мам дети выглядят маленькими и жалкими, включая и тех, кто корчит из себя отъявленных хулиганов. Девушки строят нас в колонну по трое и ведут в какой-то тёмный коридор, где велят ждать. Воспользовавшись случаем, я перемещаюсь поближе к Томмазино, чтобы он не так трусил, а то вон коленки дрожат – даже сильнее, чем когда наши хомяки снова стали крысами. Третьей с нами девчонка по имени Мариучча – худощавая, коротко стриженная дочка башмачника, что живёт на самой вершине холма Пиццофальконе. Мы знакомы, поскольку моя мама Антониетта как-то водила меня к ним в мастерскую спросить, не возьмётся ли её отец научить меня ремеслу, раз уж я на обуви помешался. Но он даже глядеть не стал, только ткнул пальцем за стойку, где уже сидели четыре паренька разного возраста – кто с ботинками, кто с гвоздями, кто с клеем: сыновья, которых покойной жене, царствие ей небесное, хватило духу повесить ему на шею, прежде чем отправиться в мир иной. Мариучча, единственная в семье девчонка, как немного подросла, взяла в свои руки весь дом и братьев в придачу, хотя все четверо больше торчали в отцовской мастерской – на подхвате. Так что вышел мне от ворот поворот.

Хабалда потом рассказала, что, когда Маддалена пришла поговорить с ним о поезде, башмачник сразу решил отправить именно Мариуччу: остальные ведь были мальчишками, а значит, пригодными к работе; она же, по его словам, и двух макаронин над очагом разогреть не могла – бесполезное существо.

Нас выстраивают в колонну, и Мариучча бледнеет, в глазах ужас.

– Нет! Не хочу! – рыдает она. – Мне там пальцы отрежут и в печку сунут!

Не только она, но многие другие тоже рвутся домой:

– Я заразный, я заразный! – кричат они так радостно, будто не болезнь подхватили, а выиграли в лотерею.

Услышав это, остальные хором подхватывают:

– Мы заразные, мы все заразные! – думают, тех, кто болен, в поезд не пустят.

Мы с Томмазино и Мариуччей жмёмся друг к другу. Мариучча время от времени принюхивается, но горелым мясом вроде не тянет, да и дыма не видно, значит, в печь нас никто совать не станет – по крайней мере пока. Девушки бегают туда-сюда, то и дело обращаясь к высокому юноше с конторской книгой в руках – Маддалена зовёт его «товарищ Маурицио», и он тоже обращается к ней «товарищ», будто они в одном классе учатся. Товарищ Маурицио прохаживается по коридору, всех выслушивает, всем отвечает, что-то помечает карандашом. Дойдя до нас, он вдруг останавливается, присматривается:

– Вы кто такие?

Мы не отвечаем: стесняемся.

– Эй, я с вами говорю! Языки проглотили? Или вам их отрезали?

– Вообще-то пока нет, – бормочет до смерти перепуганный Томмазино.

– А что, должны отрезать? – перебивает его Мариучча. – Выходит, права была Тюха!

Товарищ Маурицио хохочет, потом ласково поглаживает всех троих по головам.

– Ну, раз не отрезали, тогда покажите! Давайте, высуньте!

Мы удивлённо переглядываемся и вываливаем языки.

– По правде сказать, будь моя воля, я бы их подрезал, слишком уж они у вас длинные, как на мой вкус… – Мариучча, тут же спрятав свой, прикрывает рот руками. – Но, видите ли, закон нам это запрещает… – товарищ Маурицио сосредоточенно листает свою книгу. – Нет, серьёзно, поглядите! Вы читать-то умеете? Нет? Жаль, могли бы сами убедиться. Вот, Комитет по спасению детей, параграф сто три: «Резать детям языки строго воспрещается…» – и снова хохочет. Потом разворачивает книгу к нам и показывает, что страница чистая.

– Товарищ Маурицио просто любит пошутить! – с облегчением выдыхает Томмазино.

– Именно! Молодец! – говорит товарищ Маурицио. – А ещё я люблю… Постойте-ка пять минут смирно…

И он начинает рисовать прямо на этой чистой странице. Потом взглядывает на нас – и продолжает, замирает, снова поднимает глаза – и снова рисует. Наконец вырывает страницу из книги, показывает нам, и мы застываем на месте, разинув от удивления рты: это ведь мы, наши лица, точь-в-точь! Рисунок товарищ Маурицио отдаёт Томмазино, и тот прячет его в карман.

Из глубины коридора подходят две девушки в фартуках и перчатках. Они велят нам снять одежду, а у нас троих уже глаза на мокром месте: у Мариуччи – от стыда, что приходится раздеваться у всех на виду, Томмазино опасается, что у него сопрут его старые дырявые ботинки, а я вдруг вспоминаю, что один носок у меня целый, а другой штопаный. Поэтому иду к одной из девушек и говорю, что раздеться не могу. Холодно мне. И друзьям моим тоже.

К счастью, тут появляется Маддалена.

– Давайте-ка сыграем в одну интересную игру, ладно? – говорит она. – Вы такой игры не знаете, но я вас научу. Только сперва нужно снять одежду. А потом мы дадим вам другую – новую, красивую и тёплую.

– И ботинки тоже? – перебиваю я.

– И новые ботинки, конечно! – смеётся она, заправляя за ухо прядь волос.

Мы потихоньку раздеваемся, и Маддалена ведёт нас в другую комнату: там на потолке трубы, которые брызгают водой – вроде дождя, только тёплого. Ставит меня под одну, и на голову тотчас начинают падать капли. Я зажмуриваюсь – боюсь захлебнуться, – но тут подходит Маддалена с губкой в руке, и я вдруг оказываюсь с ног до головы в ароматной белой пене. Маддалена моет мне волосы, руки, колени, ступни, проводит мылом по всему телу, будто гладит. Вот мама никогда меня не гладит. Потом я открываю глаза. Рядом стоит Томмазино, брызгает в меня водой, а дальше шлёпает босыми ногами по полу Мариучча, и за ней остаются грязные следы.

Маддалена по очереди моет их, споласкивает, заворачивает каждого в плотную белую простыню и усаживает на деревянные лавки рядом с другими, уже чистыми детьми. Чуть погодя приходит девушка-коммунистка с полной корзиной булочек и даёт нам по одной. Говорит, их прислал врач, который должен нас осмотреть. Я врачей никогда не видел, да и видеть не хочу, но булку съедаю. Потом закрываю глаза и чувствую в носу мощный запах мыла.

2.Дженовезе – традиционная неаполитанская паста с тушёным мясом и луком.
3.Пьедигротта – крупнейший неаполитанский фестиваль, во время которого по городу возят гигантские фигуры героев сказок. Завершается конкурсом лирической песни.
4.Великая война, или Большая война – Первая мировая война (1914–1918 гг.), получившая современное название после начала Второй мировой.
5.Россо Мальпело – мальчик, которого считали преступником из-за цвета волос, герой одноимённой новеллы Джованни Верги.
6.Праздник святого Януария – праздник в честь покровителя Неаполя, в ходе которого ежегодно происходит чудо превращения высохшей крови святого в жидкую.
7.Четыре дня – народное восстание против немецких войск в Неаполе 27–30 сентября 1943 г.
8.Стихи из народной социалистической песни La Lega («Лига»).
9.Стихи из песни Marcia Reale («Королевский марш»), слова и музыка Джузеппе Габетти.
Бесплатно
462 ₽

Начислим

+14

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
01 марта 2022
Дата перевода:
2022
Дата написания:
2019
Объем:
200 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-907514-27-0
Переводчик:
Правообладатель:
ИД "КомпасГид"
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 31 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,8 на основе 40 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 28 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 48 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,3 на основе 30 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 57 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,8 на основе 64 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок
По подписке