Читать книгу: «Я поступила в университет (сборник)»
© Габриелян В. 2018
Я поступила в университет!
Счастью нет предела!
У списков поступивших, напечатанных на белых листах бумаги и прикрепленных с обратной стороны стеклянных дверей главного корпуса, что на улице Мравяна, собрались вчерашние абитуриенты. Я пробилась сквозь толпу и, поводив пальцем по колонкам, увидела запись напротив своей фамилии: «Зачислить на очное обучение по специальности "биология"».
Это вам не просто сообщение по почте получить: вы приняты. Это надо было сколько ночей не спать, переживать, хватит ли набранных баллов на экзаменах плюс балл аттестата, когда конкуренция выше крыши: даже на биофак – три абитуриента на место.
Родители гордятся, принимают поздравления.
Я поступила! Мне хотелось кричать об этом, бегать вокруг огромных корпусов ереванского университета и обнимать каждого встречного. Жизнь мне теперь представлялась чередой сплошных удовольствий: новые друзья, аудитории вместо школьных классов, профессора вместо школьных учителей, а главное – взрослая жизнь, когда уже все можно, поскольку обещание родителям выполнено – поступила в университет. Теперь их очередь выполнять обещанное: купить (ах, какое неправильное слово, совсем не вписывается в ту эпоху – достать) модное пальто и югославские сапоги гармошкой. Теперь можно носить мамины туфли на лекции хоть каждый день, а не только украдкой по выходным в кино. Можно, например, познакомиться со старшекурсником и бегать на свидания, я уже взрослая, почему бы нет? И спрашивать разрешения у родителей уже не надо и возвращаться домой позже десяти – можно. Какое счастье – я выросла! Как пережить еще десять дней до первого сентября? Надеть специально пошитое у маминой портнихи платье к этому дню – голубое, с летящей юбкой «солнце-клеш», едва прикрывающее колени. Но разве в Ереване можно что-нибудь наглухо прикрыть? Платье Мерилин Монро совсем не годится для ереванской погоды. Порывы ветра кружат меня, кружат юбку, то прижимают ее плотно к ногам, то закручивают вокруг оси, то надувают парусом. Хорошо, что мама догадалась заказать и подъюбник того же цвета, а то бы сверкала я голыми ногами и хлопчатобумажным бельем – шелковое и кружевное еще практически недоступно. Мама привезла комплект из Риги «на выход». Но когда случится этот выход? У меня каждый день – «выход», но если слушать маму, то шанс надеть это распрекрасное белое неглиже наступит только в день свадьбы. А я не могу ждать. Я ворую косметику из маминой сумки и импортные колготки из комода. Я еще не понимаю, что в семнадцать лет девушка красива просто так. Молодость, невинность, естественность, даже глупость – вот красота! Я наношу на пухлые, еще детские щеки румяна широкой полосой от висков к крыльям носа, я крашу веки в синий или зеленый цвет, я навожу черные стрелки и обильно терзаю тушью и так длинные ресницы. Мне нравится, как я выгляжу. Взрослая, уверенная в себе. И я надеюсь, что никто не слышит, как часто бьется мое сердце, никто не видит, как дрожат у меня колени, когда я захожу первого сентября через тяжелые двери в три человеческих роста в фойе помпезного здания с колоннами – биологический факультет, который станет мне другом, возлюбленным, учителем на долгие или короткие двенадцать лет.
В фойе – толпа. Я нащупываю взглядом несколько знакомых лиц, мы встретились на вступительных экзаменах. Бросаюсь к ним, как к самым близким родственникам. «Неужели у меня тоже такой испуганный и растерянный вид? – думаю я, разглядывая девушек в новых, нарядных платьях и редких юношей (биофак – девичье царство) в костюмах с выпускного. – Нет-нет, я выгляжу уверенно! Прочь страхи!» Какие-то сплетни, обсуждения, разоблачения просачиваются сквозь радостные возгласы узнавания: «Как здорово! И ты поступила!». С ехидными улыбочками группа супермодно одетых девушек едва удостаивает меня взглядом. Они возвращаются к прерванному разговору: у того папа цеховик, а у той – мама завкафедрой. Но это ни капельки не важно сейчас – я тоже, как и эти надменные девушки, поступила! Это потом станет важно, когда грянет защита дипломов, государственные экзамены, распределение, а место в аспирантуре всего-навсего одно. Некоторые студентки уже устроены: удачно вышли замуж. Не хватает только диплома к приданому.
А я тоже не прочь замуж выскочить. Почему бы и нет? Так надоела опека родителей! Так свободы хочется! И вот он, первый шаг на пути к самостоятельной жизни – университет. Жаль только, что мало студентов мужского пола, но не беда: с одного бока юридический, с другого – востоковедение – исключительно мужские факультеты, так что принц найдется, я же девушка красивая и, как оказалось, умная – поступила же.
Замдекана Бурастан Артемовна спускается к нам из деканата на втором этаже. Единственное лицо из администрации и преподавательского состава, которое я узнаю. Пока. Ее легкое платье прилипает к ногам синтетика или просто жарко. Первое сентября в Ереване – все еще летний день. Она машет нам всем руками, показывает жестами – нас не перекричать, – что нужно подниматься по лестнице на третий этаж. Мы двигаемся.
Лестницы на биофаке просторные, с белыми каменными ступенями, широкими деревянными перилами. На белых стенах на протяжении всех пролетов портреты местных выдающихся ученых со всеми регалиями и званиями. Это потом портреты уберут, вспомнят, что все они – коммунисты, а на стенах будут висеть страшные фотографии жертв сумгаитского и бакинского погромов. Но это потом. А пока из открытых окон доносится уличный шум, шелест листьев: между биофаком и центральным корпусом – скверик со скамейками и пулпулаком1 – место свиданий.
Мы заходим в большую аудиторию номер 303. Огромные полукруглые окна от пола до потолка, амфитеатр скамей, взрастивших не одно поколение биологов, невысокая сцена, трибуна. Огромная, поцарапанная мелом учебная доска во всю стену. Над доской – «Добро пожаловать»: комитет комсомола подготовился к встрече первокурсников. На сцене за столами в несколько рядов – преподавательский состав. Большинство мужчины.
В аудитории – весь факультет. Кто со старших курсов – позади, чем старше, тем дальше. Три ряда первых парт оставлены для ста новичков. Старшекурсницы еле удостаивают нас взглядом. Старшекурсники – наоборот – разглядывают, оценивают пополнение. Красивы ли девушки или так себе, можно не напрягаться.
В партах, на скамьях выдавлены, вытесаны, вырезаны «на века» надписи на трех языках: армянская вязь переплетается с русскими и английскими словами. И латынь. Биофак же – куда без латыни. Я кладу свою сумочку в парту и замечаю сначала кучу огромных восклицательных знаков – кто-то писал в порыве чувств, а потом и саму надпись: «Lennon Forever!» Ну да, Джон Леннон погиб. А Виктор Цой пока жив. Наверное, учится в школе. Армянскую надпись «Цахик» (цветок) – имя девушки, скорей всего, пересекает русско-английская «Good bye, Америка!». Бутусов и «Машина времени» – наше всё. «Гуд бай, Америка, где я не буду никогда». Я, конечно, еще не знаю, что буду жить в Америке. А пока моя сумочка лежит в этой парте.
Гул стоит в зале такой, что не слышно декана, он взял слово. Поздравляет нас. Бурастан Артемовна привстала – все замолкли, даже старшекурсники под потолком. А на потолке – три огромные хрустальные люстры, несмотря на светлое сентябрьское утро, сверкают огнями. Мы еле помещаемся на длинных скамьях. С одной стороны – Арина, с другой – Нана, мы познакомились, сдавая вступительные экзамены. Я счастлива, что мы все поступили! Мы сжимаем друг другу руки, еще не зная, что много лет будем рядом «в горе и радости, в здоровье и болезни, пока смерть не разлучит нас». С одной уже разлучила.
Я волнуюсь, сейчас меня вызовут для вручения студенческого билета. Почему-то на мгновенье я перестаю слышать то, что происходит в зале, глаза затуманиваются, картинка расплывается, вижу себя как бы со стороны: со мной такое бывает в минуты сильных переживаний. На автопилоте я иду к сцене, получаю свой билет. Декан пожимает руку, улыбается и добавляет несколько теплых слов помимо протокола: «Очень рад!» Я знаю, почему: мы с его сыном школьные друзья. Но поступать декан мне не помогал. Знал, что сама справлюсь.
Зато несколько секунд задержки на сцене дали другим возможность меня лучше разглядеть. Один из них – третьекурсник Миша. И в этом моем «размытом» состоянии мы случайно встречаемся глазами. Укол в сердце, всё, как в замедленной съемке, отпечатывается в памяти на десятилетия. «Симпатичная», – думает он. «Симпатичный!» – думаю я и прихожу в себя.
Миша и я еще не знаем, что любовь и смерть свяжут нас навсегда. И нет в этих словах никакого пафоса. Любовь, потому что мы молоды, горячи, мы интересны друг другу, нам хорошо и весело вдвоем, у нас планы на сто лет вперед, у нас маленькая дочка, карьера, совместные эксперименты и диссертация… А смерть, потому что всё в один миг оборвется, и Миша уйдет навсегда. В обычную жаркую августовскую ночь уйдет, громко хлопнув дверью, ни с кем не попрощавшись. Навсегда. Безвозвратно, повергнув всех в шок. Он умер, как жил. Торопясь все узнать, не считаясь с правилами, не прогибаясь и не уступая ни пяди своей свободы.
Подруги и друзья, окружающие сейчас Мишу на скамьях аудитории номер 303, не подозревают, что в такой же сентябрьский солнечный день они все придут его хоронить, не веря в происходящее. Первая в жизни потеря – такая горькая, такая невосполнимая! И преподаватели, которые сейчас на сцене, тоже придут. Тоже не веря в происходящее. Только-только похоронили отца Миши – большого друга биофака, доктора наук, известного ученого, а теперь хоронят сына. Не верится, не верится!
А какой они красивой парой были – наши студенты, аспиранты, надежда армянской науки, – это о нас с Мишей. Водители на проспекте Комитаса нетерпеливо сигналят, две милицейские машины перегородили проспект, стражи порядка свистят, направляют нетерпеливых в объезд, другие выходят из машин посмотреть: что происходит? Сына Демирчяна – главы Армении (дай бог ему здоровья!) хоронят? Нет, отвечают им. Просто парень был хороший. Жил на этой улице, учился вон в той школе, дружил с этими ребятами, которые сейчас несут его гроб по широкой улице на руках, не позволив поставить на катафалк. И на кладбище старом, древнем, как мир, где стоят тяжелые и мрачные, как саркофаги, надгробья, руками закопают, откинут в сторону предложенные лопаты и каждый кусок земли смочат слезами.
Но этого я еще ничего не знаю! Я счастлива! Напеваю про себя навязчивый мотив «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Что там с трибуны вещают про то, что мы станем педагогами? Какая школа? Мы пришли сюда, чтобы стать Нобелевскими лауреатами за открытие спасительного средства от рака, например, или эликсира бессмертия, или бесконечного роста полезных растений, чтоб победить голод на всей земле, или изобретение универсального лекарства от СПИДа! Ах да! СПИДа еще нет.
Мы смеемся, уже не слушаем никого на сцене, крутим головами по сторонам, мы осмелели, разглядываем старшекурсников. Те нам подмигивают. Мы уже свои. Как мы счастливы! Мы поступили! И вот, вот она – взрослая жизнь!
Мы верим, что нас ждет безоблачное будущее, никто еще не знает, что через несколько лет мы начнем войну, развалим страну, многие из нас взлетят на вершины мира и больно с них упадут и погибнут.
Что жить мы будем в разных странах и даже на разных континентах. Что выцарапанная наивная надпись в парте «Гуд бай, Америка, где я не буду никогда» будет вызывать только легкую улыбку – мы будем везде. В том числе на концерте Бутусова в Америке. Что никто не станет Нобелевским лауреатом, зато окажется, что ереванский биофак выпускает кого угодно, только не биологов, потому что надо будет выживать, а наука в новых независимых странах на десятилетия сделается никому не нужна. И мы станем ювелирами, бизнесменами, артистами, писателями, страховыми агентами и агентами по недвижимости, переводчиками, дипломатами, телевизионщиками, продюсерами и журналистами. А еще учителями. Школа многих из нас спасет от голода в девяностые.
Я еще не знаю, что вся наша семья эмигрирует из Армении. И только двадцативосьмилетний Миша навсегда останется там, на старом кладбище в деревне Арынч, что за жилым массивом Аван. Там все еще стоят древние хачкары, а пыльные серые могилы покрыты замшелыми базальтовыми камнями – вечными, как армянское горе.
Звенит звонок на нашу первую лекцию. Мы чинно спускаемся по лестнице. Я иду осторожно, боюсь поскользнуться на высоких каблуках. Мы же на лекции одеваемся как в театр – все самое лучшее, мы понятия пока не имеем ни о минимализме, ни о стиле «гранж», по большому счету – ни о каких пока стилях. В пору всеобщего дефицита мы хвастаемся тем, что достали из-под полы.
Но мы добры и счастливы. Мы больше не абитуриенты, значит, не конкуренты, мы – вчерашние дети – поступили в университет. И впереди еще много-много университетов, которые готовит нам жизнь.
Цветы
Я еще сплю, утренний сон сладкий-сладкий, как зефир. Мне восемнадцать, я не хочу просыпаться, но сквозь сон слышу, как шлепают по полу босые ноги, как приоткрывается дверь в комнату, какой-то шорох, смешок. Я еле-еле открываю глаза, мутное облако близорукости, ничего не понимаю, на соседних кроватях подружки хохочут, уткнувшись в подушки, я вожу рукой по тумбочке, нащупываю очки, и тут на меня градом падают ромашки, маки, васильки, колокольчики, эдельвейсы, лаванда – все цветы высокогорных лугов ложатся на плечи, путаются в волосах, опускаются на простыни. Я машу руками, а дождь из цветов продолжается. Я выпрыгиваю из кровати, на мне короткая футболка и трусики – мне восемнадцать – длинные ноги, длинные волосы, длинные руки, грудь торчком, нос тоже, глаза в очках, наконец-то я вижу: это Миша пробрался в комнату, где мы живем с подружками на студенческой летней практике в Анкаване, и посыпает мою постель цветами. Тысячами лепестков – голубых, желтых, красных, лиловых. Запах – терпкий, дикий – так пахнут полевые цветы. На часах – всего семь утра, мы, студенты биофака, почти до рассвета куролесили огромной толпой, пели под гитару, сидели у костра. Я вернулась под утро, упала на кровать. «А я не мог спать, – говорит мне Миша, – я собирал для тебя цветы».
Я вздрагиваю и открываю глаза, меня разбудил какой-то мягкий звук, будто что-то легкое, как шелковое покрывало, опустилось на постель. Еще раннее утро, я люблю понежиться, со снами расставаться не хочется, они цветные, они сладкие. Вижу окно, лучи солнца пробиваются сквозь дырочки кружевных занавесок, расплываются золотыми пятнами по стенам, отражаются на полированных поверхностях мебели, в хрустальных подвесках люстры, в капельках росы на розах, гвоздиках, гладиолусах, хризантемах – и какие там еще цветы на ереванских рынках продаются? Вожу рукой по тумбочке, ищу очки: близорукость добавляет непонимания происходящему. Очки помогают не очень. Я дома, Миши рядом нет, а вся кровать в цветах. Розовые розы, белые гладиолусы, красные гвоздики, желтые хризантемы. Приоткрывается дверь:
– Кофе будешь?
– Миша, что это? Ты ограбил цветочный магазин?
– Не мог спать, собирал для тебя цветы!
Я поворачиваюсь на другой бок, цветы колются, царапаются, но это приятно. Кажется, всего на секунду закрываю глаза, а вижу уже пятый сон. О, молодость! О, юность! О, незнание бессонницы!
Под стальным крылом земля похожа на бабушкино лоскутное одеяло. Бархатные отрезы маковых полей, шелковые заплатки васильков, крепдешиновые оборки лютиков, сатиновые вставки хвойных лесов. Самолет летит бесшумно, я сижу за пилотом, не вижу его лица, но знаю: это – Миша. Маленький двухместный самолет взмывает ввысь: «Мы летим на Тэж!2» – кричит Миша, не оборачиваясь. Под нами зеркалом блестит озеро. Скалы настолько близко, что кажется – протяни руку, и сотрешь вековую пыль с их шершавой поверхности. Самолет выровнялся и летит теперь прямо к горе со снежной шапкой на вершине, ледяная пыль несется навстречу, царапая лицо. «Это цветы», – почему-то думаю я. Миша отпускает штурвал и машет мне руками, пытаясь что-то сказать. Я слышу только крик: «А-а-а-а-а-а-а!»
«Мы разобьемся…», – шепчу я. Гора стрелой несется на нас. Оранжевая вспышка…
Запах свежесваренного кофе будит меня. Мы устраиваемся с Мишей в кровати с маленькими чашками армянского кофе с пузырящейся пенкой.
– Ты мне снился. Мы летели в самолете, и ты был пилот, – я смеюсь, зачем рассказывать про плохой конец.
И Миша смеется, и я уже забыла, что мы влетели в гору.
Мы строим планы на час, на день, на год. На жизнь. Мы молоды и счастливы Мы еще не знаем, что моим планам суждено осуществиться, а Мишиным – нет. Сегодня Миша еще жив, а завтра его не станет. И вся жизнь разделится на «до» и «после».
Год спустя я внезапно проснулась среди ночи. На кухне шептало радио, шел какой-то радиоспектакль. Я прислушалась к голосам актеров.
– Милый, – произнес женский голос, – ты рано ушел, тебя больше нет со мной, ты далеко и близко. Когда ты умер, я удивилась, что не умерла вместе с тобой от горя. И если мое сердце не перестало биться в тот час, когда перестало биться твое, значит, я проживу долгую жизнь. Ты молчишь для всех, но не для меня, я слышу твой голос каждой клеточкой своего тела, я веду с тобой нескончаемый разговор.
– Любимая, – ответил мужской, – ты остаешься здесь за меня, я буду ждать тебя долго, сколько нужно. Я не исчез, не просочился сквозь песок. Ты проживешь со мной каждую минуту. И только, когда уйдешь ты, уйду и я. Постарайся узнать про жизнь все. А когда мы встретимся, ты целую вечность будешь рассказывать мне, что случилось на земле с тех пор, как я ушел.
С днем рождения, мама!
Настоящая женщина в любом возрасте и в любом состоянии остается Женщиной. Мама, собираясь три раза в неделю на гемодиализ, никогда не забывает надеть серьги, кольца, раз в месяц требует отвезти в парикмахерскую и на маникюр-педикюр. И не важно, что мама не помнит, какой сегодня день, год и кто у нас президент, зато в клинике у нее есть бойфренд.
– Да, – хвастается мама. – Ждет, место мне греет, в окно рукой машет.
– А как его зовут? – интересуюсь.
– А я там знаю? – смеется мама. – Он что-то болтает-болтает, я ни слова не понимаю, головой только киваю. А как будет по-английски «как вас зовут»?
– «Вот из ё нэйм?»
– Ладно, приду и скажу ему: «Нэйм?!»
Ой, боюсь, отпугнет мама жениха. Так хорошо себе представляю, как она со всей силой своего греческого голоса и докторского характера крикнет ему:
– Нэйм!!! Твоё нэйм как? Как нэйм твоё?
Вот такие у нас субботние утра с мамой. Женихов обсуждаем.
Когда я была маленькой, мои родители каждый день ссорились и разводились. Они и потом много ссорились, когда я уже выросла во взрослую тетку и когда внучка Ева родилась, ссорились вплоть до того момента, когда папе поставили страшный диагноз. Я подозреваю, что мама так быстро состарилась и тоже тяжело заболела не потому, что папа умер, как и было предсказано врачами, через три недели, а потому, что стало не с кем выяснять отношения. Из жизни ушло самое главное: постоянно быть начеку и изобличать все папины прегрешения. Мама сдулась, как проколотый воздушный шарик. Жить стало неинтересно. Перестали волновать пыль на полированной мебели, нестиранные шторы, поблекший хрусталь.
Папу звали по-разному: Александр Кузьмич, товарищ подполковник, Шурик, Шуша. Мама звала его Саша, когда была в хорошем настроении, и «он», когда в плохом. Говорила о нем в третьем лице, даже когда папа находился в одной с ней комнате: «Может, и пожила бы еще… (драматическая пауза, резкие вздохи, как у астматика) какой-никакой год, но он же вгонит меня в гроб!» Папа в такие моменты разгорался, как паяльник, кричал что-то невнятное, но близкое по смыслу к «Нет, так жить нельзя!», и начинал разводиться. А мама совершенно спокойно, обращаясь к невидимому третьему: «Откуда он такую глотку взял? Смотри-смотри, сейчас лопнет!»
Папа становился на стул в коридоре, открывал антресоли и вытаскивал чемодан, который доставался только один раз в году, когда мы собирались всей семьей в отпуск, все остальное время в том чемодане хранилась папина парадная форма.
Он намеренно звучно гремел замками, открывая и закрывая чемодан, выбрасывал из него сапоги и кители, чтобы мама наконец-то сказала: «Не шуми, Виточку разбудишь» и заплакала. Мамины слезы папа воспринимал как шаг к примирению.
А я не спала, я тоже плакала. Я так боялась, что они разведутся.
В маме погибла великая драматическая актриса. Как она могла держать паузу! А какие были реплики в зал!
«Светочка! – кричал папа с порога. – Картошки не было, я купил груши! Попробуй, какие сочные груши!»
Мама:
«Он думает, что вместо картошки я ГРУШИ в оливье нарежу».
Занавес.
И вдруг Саша ушел навсегда. Чемодан с парадной формой, которую давно съела моль, остался, а его больше не было. Некого стало пилить за лишнюю рюмку, за храп, за сигареты, за вечный спорт по телевизору, за неправильно купленный стиральный порошок или опоздание в гости. «Стою на пороге. Одетая. В линзах. Накрашенная. А он все копается и копается. Часами себя в зеркале разглядывает. Я и то столько времени у зеркала не провожу. Что он там увидел?» – спрашивала она у невидимки, всегда стоящего у нее за спиной.
Мама живет со мной и американским зятем в большом доме под Вашингтоном. Она давно потерялась в пространстве и во времени. Ее память коротка, как грибной дождик: брызнет влагой и свежестью и уйдет в землю, будто и не было.
«Виточка, а какой сегодня день?»
«Среда».
«Я куда-нибудь иду?»
«Нет, мама, никуда не идешь».
«А мне нужно что-нибудь делать?»
«Ничего не нужно, отдыхай».
«Спасибо тебе, Виточка, твоя мама живет, как королева, ничего не делает».
И на негнущихся ногах мама удаляется обратно в спальню. Спину все еще держит ровно, как в тридцать лет. Осанке мамы позавидовала бы сама Ермолова, с которой у мамы есть некоторое сходство.
С днем рождения, мама!
«Одиночество – сволочь»
У каждого своя Москва. Моя была одинокой. Большего одиночества, чем в Москве – мегаполисе в полном смысле слова – я не испытывала.
Я из того поколения, которое в школе училось при Брежневе, а в университете уже при Горбачеве.
Когда наступил 91-й год и по стране прокатился «парад суверенитетов», я тоже была в числе восторженных граждан, поставивших на референдуме за независимость в графе «аё» («да» по-армянски) галочку. Аё – независимости Армении от Советского Союза. Позже выяснилось, что впридачу к независимости от СССР (читай, России) мы получили еще и независимость от рублей, газа, отопления, электричества, воды (горячей и холодной), работы, школ и детских садов. А также – заводов, газет, пароходов. А наши несчастные сбережения в Сбербанке превратились в прах. Еще на автопилоте, воспринимая Москву как столицу нашей Родины, огромное количество граждан бывшей страны рвануло вон из республик в поисках лучшей жизни. В Москву, в Москву! А куда еще? В столицу, конечно. И точка.
И я рванула.
Понаехали, короче.
Все мы снимали жилье и искали работу. А вечерами в съемных квартирах и комнатах мы коротали одинокое время, звоня домой в Ереван, Тбилиси, Ташкент, Кишинев.
Я тоже снимала квартиру где-то на окраине. Знакомых у меня было мало, жили они в сотне километров и не всегда были готовы со мной встретиться – свои проблемы у каждого.
С большим трудом я устроилась на работу – секретарем в начинающую юридическую фирму. Мне выдали первую зарплату.
Больше всего на свете я желала любить, поэтому заглядывала в лицо каждого мужчины, идущего навстречу.
И вот однажды в окне вагона метро я увидела отражение какого-то мужчины, который пристально меня рассматривал. Я обернулась.
Он был красив. Темные волосы с проседью, светлые глаза, твердый подбородок. Нос с горбинкой выдавал выходца с Кавказа. На нем было длинное черное пальто хорошего покроя. Он упорно смотрел на меня.
Когда я подошла к двери (моя остановка приближалась), он заговорил: «Здравствуйте, разрешите вас проводить?» Я уловила грузинский акцент. Мне было совсем не страшно. Я еще была в том возрасте, когда ничего не боятся и верят, что можно влюбиться с первого взгляда. А почему бы и нет? Я была привлекательной молодой женщиной.
Незнакомец проводил меня до автобусной остановки и попросил номер телефона.
Позвонил в тот же вечер и пригласил на свидание на завтра – у станции «ВДНХ».
У меня была маленькая норковая шубка, переделанная из старой маминой, недавно я разжилась модными ботиночками, а на рынке в Лужниках купила голубой свитер из будто бы ангоры. Мне казалось, что я выгляжу сногсшибательно.
Когда я вышла из метро на улицу, он уже ждал. В одной руке он держал три гвоздики, в другой – пакет. Красные гвоздики на фоне черного пальто бросались в глаза, я сначала заметила яркие цветы, потом только догадалась, что это он.
Мы с родителями пять лет жили в прекрасной Грузии. Это были лучшие годы. Родители – живые, здоровые, молодые, веселые. Я – маленькая девочка в детском саду. У меня были грузинки-воспитательницы, я понимала грузинскую речь. В Грузии был мой дом. Со временем язык без практики забылся, но состояние влюбленности в детские впечатления осталось. Грузинский народ – гостеприимный, сочувствующий, благородный, щедрый и творческий.
Поэтому новый знакомый не внушал мне никаких опасений. Он хорошо говорил по-русски, хотя и с акцентом.
Он подарил мне цветы и после обязательных приветствий и комплиментов сказал просто:
– Извини, но у меня нет денег пригласить тебя куда-нибудь. Зато у меня есть бутылка шампанского, – он показал на пакет. – Предлагаю выпить ее у меня дома. Я живу неподалеку.
Напротив нас переливалась огнями гостиница «Космос». До того дня я видела ее только по телевизору. Построена гостиница была к московской Олимпиаде. Лет десять назад мы еще очень гордились нашей страной.
Я согласилась «познакомиться поближе» у него дома.
– Только адрес напиши мне вот здесь, на этой бумажке. Иначе никуда не пойду.
Он пожал плечами и записал. Я направилась к телефону-автомату.
– Зачем? – удивился он.
– Домой позвоню, – ответила я (кому, господи! Дома, на съемной квартире где-то у станции метро «Первомайская», никто не ждал), – чтоб знали, где искать, если не вернусь.
Он остался возле автомата. Я позвонила подруге и продиктовала адрес, поделилась, что иду по этому адресу на свидание.
– Дура ты, – сказала подруга. – Позвони, когда вернешься домой. Я буду ждать и волноваться.
Я уже слышу ваши возмущенные возгласы: какое легкомыслие, какая безответственность, глупость, короче говоря. И мне нечего вам возразить. Но за столько одиноких месяцев кто-то со мной вдруг заговорил, и я не могла отказаться от шанса изменить свою жизнь. Просто не могла и все.
Да, я смотрела каждый день по телевизору московские криминальные новости, в которых показывали посиневшие, страшные тела девушек, найденных в канализационных люках, неопознанные трупы в подворотнях и расстрелянных братков в иномарках. На дворе – начало девяностых. Разгул криминальных разборок, тысячи нераскрытых убийств и сгинувших навсегда людей.
Но я привыкла доверять людям. А мой новый знакомый всем своим видом и манерами внушал доверие. Хотя при этом он мог запросто оказаться насильником, маньяком или вором. Но не оказался ни первым, ни вторым, ни третьим.
Мы подошли к его дому. Это был один из корпусов в обычном московском дворе, напичканном длинными панельными многоэтажками. Я сверилась с адресом на бумажке. Все правильно. И название улицы, и номер дома, и корпус. Мы поднялись на лифте на девятый этаж. Он открыл дверь квартиры своим ключом. В коридоре нам встретились молодая женщина и ребенок на трехколесном велосипеде, она неприветливо посмотрела на нас и, подтолкнув ребенка, скрылась на кухне.
Он подвел меня к одной из дверей:
– Здесь я живу.
– Это коммунальная квартира?
– Да.
Комната оказалась небольшой. В ней стояла кровать, тумбочка, журнальный столик, кресло и шкаф. Новый знакомый предложил мне снять шубку. Я отказалась и попросила оставить дверь в коридор открытой.
Он пожал плечами:
– Как хочешь.
Из кухни принес два бокала. Открыл шампанское.
– Но прежде, чем мы выпьем за знакомство, я бы хотел, чтобы ты что-то сделала вместе со мной.
Он присел на краешек кровати и открыл тумбочку. Достал жгут, шприц и маленький флакончик с мутной жидкостью.
Глупость в молодости не поддается объяснению. Таких экспериментов над своим телом, душой и судьбой, как в молодости, мы не проводим больше никогда. В зрелом возрасте, прежде чем взобраться на Эверест или украсить/изуродовать тело татуировками, пирсингом и тоннелями, мы задумаемся и обязательно найдем объяснение своим поступкам. В молодости объяснения не требуются. Молодость в смерть не верит. Молодость – безрассудна, именно в это прекрасное время мы совершаем наши самые непоправимые ошибки. Зато приобретаем опыт. «И опыт, сын ошибок трудных…» А если молодость совпадает с развалом страны, когда в одночасье все, что прививали десятилетиями, превратилось в прах, включая мораль и простые истины – не убий, не прелюбодействуй, не пожелай жены, мужа или добра ближнего, – то безрассудство становится нормой жизни. Вместе со свободой передвижений пришла и свобода нравов. Проститутки, наркоманы не удивляли уже никого. Молоденькие любовницы рядом с богатыми стариканами стали символом нового времени, как братки в джипах и малиновые пиджаки.
Даже когда мой новый знакомый закатал рукав своей сорочки, обнажив страшные синяки от уколов на сгибе локтя, я не испугалась, а испытала лишь любопытство, смешанное с брезгливостью. В момент опасности я не испытываю испуга, скорее появляется странное ощущение, что это происходит не со мной. Себя и свои действия я вижу как бы со стороны, и вместо того чтобы бежать, скрыться от опасности, я остаюсь на месте, чтобы посмотреть, а что же будет дальше. И уверенность, что со мной ничего плохого случиться не может, только крепнет.
Он вылил жидкость из флакона в почерневшую алюминиевую плошку, из нагрудного кармана вытащил пакетик с порошком, смешал содержимое пакета с жидкостью и поставил плошку на маленькую электроплитку. Помешивая жидкость в плошке, смотрел на меня не отрываясь. Я выдержала его взгляд, изображая храбрость и безразличие, хотя сердце стучало уже в горле, и мне казалось, что горло пульсирует.
Он умело приладил жгут на предплечье и, помогая себе зубами, с силой затянул. Затем набрал жидкость из плошки в шприц («Боже мой, – подумалось вдруг, – какая антисанитария, тут и СПИД запросто подцепишь») и ловко всадил иглу себе в вену. Жидкость в шприце окрасилась в красный цвет.
Когда-то меня тошнило от вида крови, на меня нападала слабость, спазмы сжимали желудок, черные точки мелькали в глазах, поэтому моя семья – врачи в трех поколениях – решила, что для медицины я не подхожу. Но с годами, пережив рождение дочери и смерть мужа, я уже не была такой нежной.
Он закрыл глаза. Я отвернулась и увидела мальчика на трехколесном велосипеде в проеме двери, он с любопытством смотрел на дядю, открыв рот. Увидев удивленные глаза мальчика, мне почему-то вспомнилось, как однажды наш сосед по ереванскому дому, семнадцатилетний подросток, упал в шахту лифта с шестнадцатого этажа. Он вызвал лифт на своем этаже, двери открылись, а лифт не приехал. Он не заметил, шагнул в пустоту. Как кричал отец, увидев искалеченного сына, но еще живого: «Балик-джан, это Горбачев виноват. Развалили страну, свет то есть, то нет. Коранам ес, балик-джан, цавэт танэм…» В глазах несчастного сына застыло удивление.
Соседи вызвали скорую, и по непонятно каким совпадениям мой папа приехал на вызов: спасать мальчика, которого знал с рождения. Отец умирающего пополз к папе на коленях: «Аствац-джан, бжишку-джан, мерси, ты спасешь его».
Сосед-подросток умер по дороге в больницу.
Мальчик вывел меня из ступора. У меня тоже маленькая дочь, и сейчас она одна. Бабушка и дедушка с ней, но не папа и мама.
Я побежала к входной двери. Незнакомец (я не помню его имени) на удивление резво вскочил с кровати, в два прыжка оказался у двери и преградил мне путь к побегу.
– Что ты хочешь? – спросила я, удивляясь спокойствию своего голоса.
– Чтобы ты попробовала вместе со мной.
– Я не буду. Выпусти меня.
– Нет.
Даже в полутьме коридора было отчетливо видно, как темнеют и растут его зрачки, ему бы лечь и ловить глюки, а не выяснять отношения со мной: будешь – не будешь. Мне на мгновение обидно стало, что он меня совершенно не воспринимает как объект сексуального домогательства. Я вообще не могла взять в толк, зачем он привел меня сюда и чего добивается. Мысли вспышками мелькали в голове:
«Неужели я произвожу впечатление девицы, которую можно затащить в вертеп, чтобы уколоться на пару?»
«Даже сейчас, со странным взглядом куда-то вглубь, он потрясающе красив!»
«Ну почему он оказался наркоманом, блин?!»
– Хочешь, я дам тебе денег? – вдруг спросила я и сама удивилась. – Тебе же нужны деньги на новую дозу.
Он не шевельнулся. Мальчик по-прежнему сидел на своем велосипедике в коридоре и с любопытством смотрел на нас. Я открыла сумочку.
– Смотри, мне вчера выдали зарплату, – я вытащила тоненькую пачку денег и показала ему. – Поделим честно пополам. Половину – тебе, половину – мне.
И протянула ему деньги. И вдруг он засуетился, руки у него задрожали, он, пряча взгляд, схватил деньги, забегал по коридору, натыкаясь на мальчика.
– Где мама? – спросил у него.
– Мама спит на кухне, – серьезно ответил мальчик.
– Она всегда спит после дозы, – объяснил грузин.
– Тетя, дай мне рубль, – попросил мальчик.
Я уже никого не слушала, нащупала замок, рванула дверь на себя. Он закричал мне в спину:
– Подожди, я тебя провожу!
Не помню, как спускалась на лифте, как выбежала из подъезда, совершенно не понимая, где нахожусь и в какой стороне метро. Темно, какие-то тени шатаются у подъезда.
– Направо, здесь направо, – я обнаружила его рядом с собой, он все-таки вышел следом за мной.
Я побежала, уже виднелась широкая улица, по ней проносились машины.
– Останови мне машину, – крикнула я ему.
– Конечно-конечно, – он с готовностью бросился к обочине и вскинул руку.
Сразу остановилась какая-то «тойота».
– Друг, – сказал он, – мою подругу подвезешь, куда она скажет?
– Садитесь, – кивнул мне водитель.
Я устроилась рядом с водителем и уже захлопнула дверь, как незнакомец вдруг протянул водителю в открытое окно мои деньги:
– Это за проезд (грузин же – что бы ни случилось, он должен заплатить за девушку) И повернулся ко мне: – Я тебе позвоню.
– Даже не вздумай, – разозлилась я окончательно, – не забудь, что я знаю, где ты живешь. Я сообщу в милицию, и они накроют ваш притон. Поехали же скорей.
Машина сорвалась с места с визгом, понеслась вперед по ночной Москве. Я видела в боковое зеркало, как он одиноко стоял на тротуаре и (нет, в это невозможно поверить) махал мне рукой.
И я вдруг разрыдалась. Настигло меня всё-таки. Размазывая тушь по лицу, задыхаясь слезами, икая и кашляя, я вылила на водителя всю свою историю одиночества и неудачного свидания.
И знаете, что он мне сказал, когда я замолчала?
Он сказал:
– Я не понимаю: что вы, нормальные славянские девушки, в этих черножопых находите?
У меня аж весь стресс прошел.
– Так я же сама черножопая! – сказала я ему. – Машину останови! Приехали!
– Идиотка, – сказал мне водитель на прощанье. Что есть абсолютная правда.
Пятнадцатый квартал
– Свэта-джан! – кричала маленькая пожилая женщина на весь венский аэропорт, где у нас с мамой была пересадка на вашингтонский рейс.
Мама отодвинула чашку с кофе и завертела головой во все стороны.
– Это Иоланта! Ее прокуренный голос!
– Свэт! – женщина бежала к нам, сильно припадая на правую ногу, как хромая гусыня.
– Иоланта! – мама протянула к ней руки. – Как ты меня узнала? Я совсем седая, волосы десять лет не крашу.
– Свэта-джан, ти такой же красывый! Я твой дочка узнал. Он такой, как ти многа лет поназад. – Иоланта обняла меня. – Помнишь, ты орал под столом, балик-джан (детка)?
– Иоланта, Иоланта! – мама гладила по соломенным волосам своего неизменного «мастера парикмахерского дела», как гордо называл Иоланту папа. – Никого из твоих клиентов не осталась. Ни Розы, ни Вали, ни Римы. Я плохо вижу… А ты по-прежнему выжигаешь свои великолепные черные кудри перекисью? Где ты живешь, Иоланта?
– Я в Бейрут вернулся и пожалел, что Ереван бросил, – плакала Иоланта. – Ти куда летал?
– Я в Америке живу, у дочки.
– Саша тоже?
– И Саши нет…
– Вах, мама-джан! Мой лучший доктор! Нога болит, никто не понимал, а Саша лечил. Я хожу без палка.
– Ты счастливая, Иоланта! Пережила полиомиелит, а твои сестры – нет.
– Свэт, ти помнишь мой квартира в пятнадцатый квартал?
– Еще бы! – счастливо и молодо засмеялась мама. – Там был секретный краник на батарее, и, когда ни у кого не было ни горячей, ни холодной воды, у тебя была. Как держался начес из волос, вымытых водой с ржавчиной из батареи! Неделю! Без лака!
– Я скучал по друзьям, Свэта, я совсем один.
Мама прижала Иоланту к себе.
– И я скучала по тебе! Помню, как приносила из больницы перчатки, чтобы ты берегла руки, но ты упрямо красила клиентов голыми руками, у тебя пальцы всегда были черными.
Иоланта стянула перчатки. Ее пальцы были черными.
– Я бежать на самолет! До свидания, Свэта-джан! – и маленькая женщина с оперным именем нырнула обратно в толпу.
– Из всей семьи она одна выжила, – сказала мама.
– Помню, она рассказывала, что она попала в Армению из Ливана в начале гражданской войны в 76-м году, кажется?
– В 75-м, – поправила мама. – Бейрут был цветущим городом, кто там только не жил, Иоланта рассказывала. И арабы, и персы, и армяне, и европейцы какие хочешь. Иоланта на шести языках говорит…
Мама медленно перечисляла, загибая худенькие пальцы:
– На армянском, фарси, арабском, турецком, русском, французском…
Я катила мамину коляску к выходу на посадку, а перед глазами стоял пятнадцатый квартал и маленькая девочка Вика, такая, какой ее помнила Иоланта…
Добираться до нашего ереванского дома можно было с двух автобусных остановок – с предпоследней и конечной. Предпоследняя была на сто метров ближе, поэтому все, кому было еще чесать пять километров до дома, старались выйти на ней, а не на круге – конечной остановке всего городского транспорта.
«Лав эли, не пять километров, а один или даже меньше!» – это раздаются возмущенные возгласы бывших соседей. Но тогда, миллион лет назад, восьмилетней девочке Вике казалось – пять. А что вы думали? Попробуйте пройти, волоча тяжеленный портфель, от нашего подъезда до автобусной остановки, мимо пяти длинных, многоподъездных домов с маленькими садиками-огородиками, бельем, растянутым на просушку между балконами, поздороваться со всеми соседями, обрасти толпой сверстников, также спешащих на автобусную остановку, чтобы вовремя поспеть в школу, – и вам не только пять, а все десять километров покажутся.
В портфеле: «Математика» за 2-й класс, «Русский язык», «Армянский язык», три тетрадки в целлофановых обложках, дневник, альбом для рисования, цветные карандаши, остро наточенные безопасным лезвием (папой, конечно, кто ребенку лезвие доверит?), деревянный пенал и деревянная линейка. Линейка служила шпагой, когда надо было пофехтовать с соседом по парте – круглым отличником Артуром Оганесяном, а в пенале лежали шариковая ручка с колпачком, протекающий фиолетовой пастой запасной стержень, простой карандаш и резинка. В портфеле была еще одна резинка – бельевая. Это была самая важная вещь. Это была заявка на лидерство в классе: умеешь через резинку прыгать и все упражнения выполнять на первой, второй, третьей и даже четвертой высоте – когда резинка тебе уже почти по талию, – будет у тебя авторитет, не умеешь – сидеть тебе с тонкими косичками в уголке и плакать. В пору Викиного детства в резинку прыгали все. И даже мальчишки. Если не гоняли в футбол. Еще в портфеле лежал бутерброд с колбасой в магазинной негнущейся бумаге и яблоко. Конечно, казалось пять километров, если тебе восемь и огромный портфель в маленькой руке. А если еще и физкультура?
Автобусы Львовского завода рычали и изрыгали едкие дымовые завесы, доводящие пассажиров на заднем сиденье до интоксикаций и обмороков. Но дети обожали кататься позади. Устроившись на широком сиденье, невзирая на слезы от дизельных выхлопов, молча и увлеченно играли в «камень-ножницы-бумага». Через несколько лет львовские автобусы заменили на венгерские канареечные «Икарусы», дети тоже подросли, но дислокацию не сменили. В «Икарусах» на задней площадке сидений не было, только стоячие места, зато там здорово трясло и было очень весело подпрыгивать на ухабах и колдобинах, держась за поручни и хватаясь друг за друга на поворотах.
Водители не любили предпоследнюю остановку. В автобус там никто не садился. Выходящие – обойдутся. Не хотелось нажимать на тормоз, открывать двери, ждать, потом выжимать сцепление, переключать рычаг с нейтральной скорости на первую, когда вон до конечного круга – рукой подать. Чтобы водитель остановил на нужной остановке, надо было стать рядом с кабиной и вежливо попросить: «Дядя́, стэх кагнэк!» (Дяденька, остановите здесь; «пожалуйста» подразумевалось). Иногда, посмеиваясь над русским акцентом, водители останавливались. Но чаще не замечали писклявую пигалицу, и приходилось топать пять километров, волоча за собой портфель.
Дорога домой была еще интересней, чем в школу. Дети уже играли перед домами, прямо на проезжей части. Девочки, расчертив мелом асфальт на классики, прыгали на одной ножке; мальчишки, соорудив из портфелей ворота и поставив на них самого безответного, гоняли детский красный мяч с зеленой полосой (настоящий футбольный мяч им только снился), молодые мамы с колясками щелкали семечки на скамейках перед подъездами. Пока всех обойдешь, в классики, прыгалку, резинку, футбол поиграешь, пока постоишь с открытым ртом перед сплетничающими соседями, послушаешь последние новости двора, – как будто все пятнадцать километров пройдешь.
Не всегда игры заканчивались весело, иногда случались ссоры, драки, разбитые носы и коленки, а однажды друзья по двору нанесли мне настоящее «увечье».
Мы играли в «казаки-разбойники». Мальчишки швырялись в нас камнями, один камушек, видимо, «контрольный», попал мне в голову, слегка расцарапал кожу, но кровищи хлынуло… Папа был в командировке, а мама – на работе в поликлинике. Сердобольные соседи кое-как забинтовали мне голову, прямо в окровавленной школьной форме затолкали в чью-то машину и повезли к маме на работу: рану промывать и прививку от столбняка делать.
Мама сидит себе в кабинете, больного слушает: дышите – не дышите. Мама – икона стиля 15-го квартала и 6-ой Черемушкинской поликлиники – в красном легком платьице, открывающем стройные ноги, в белоснежном накрахмаленном приталенном халатике, в красных босоножках на платформе и с прической «паж», как у Мирей Матье. Тут вводят меня с забинтованной кое-как головой, с размазанной по лицу кровью и слезами. Со мной группа поддержки в виде соседей, орущих на ожидающих в коридоре больных: «Ара, ти не видишь, бжишку ереха (ребенок врача) галава кров?!»
В Америке доктор общается один на один с пациентом в отдельной комнате. Медицинская тайна, как и тайна исповеди, священна.
То ли дело в наших поликлиниках. Два, три, а то и четыре врача принимают больных в одном кабинете. И если у вас кроме кашля еще и геморрой, то вам приходится подмигивать врачу и рассказывать о своих симптомах ему на ушко.
Ереванская поликлиника № 6 также не являлась исключением. Врачи – мама, Лаура и еще Лаура, все модные, все в белых халатиках, медсестра одна на всех – Лена, трое больных (каждый с группой поддержки в виде родственников и друзей) и я с забинтованной головой на манер красноармейца.
Мама – в обморок. Я ору еще громче, уже как три пожарные машины. Две Лауры начинают метаться, больные расстегивать брюки и заправлять туда рубашки, родственники больных разбинтовывают мне голову, медсестра Лена звонит в травматологическое отделение, наши соседи, которых всех лечат мои родители, пытаются привести маму в чувство, набирают в рот воды из стаканов и брызжут ей в лицо. Мамина тушь течет прямо на крахмальный халат. В проеме двери теснится очередь из больных в коридоре, кому плохо видно – подпрыгивают. Не переставая орать, я забираюсь под стол и пихаю ногами всех, кто пытается ко мне приблизиться.
И вдруг в кабинет протискивается маленькая молодая женщина с обесцвеченными перекисью волосами, не обращая ни на кого внимания, садится на пол, крепко обнимает меня и на армянском шепчет в ухо: «Не плачь, когда все заживет, я сделаю тебе самую модную стрижку, как у Одри. Знаешь, это кто?»
От удивления я перестаю орать. Я, конечно, не знаю, кто такая Одри Хепберн. И мама позже не позволит Иоланте отрезать мне косу, но в тот день в поликлинике произошла «историческая» встреча мамы и ее парикмахера Иоланты. С тех пор две Лауры, Роза, Валя, Рима и другие мамины подруги и соседки собирались у Иоланты в однокомнатной квартире – постричься, покраситься, покурить и посплетничать. Это был их маленький женский клуб.
Распихав очередь в стороны, в кабинет врывается главврач, он же – травматолог с засученными по локоть рукавами и в окровавленном, как моя форма, халате.
– Ура Светаи ахчикэ? – кричит он. Иоланту отталкивают, а меня за ноги вытаскивают из-под стола. Две Лауры, трое больных и их родственники держат меня, как питон кролика. Под мой непрекращающийся ор травматолог промывает рану на голове, приклеивает лейкопластырь, Лена подает ему громадный (в моих глазах) шприц с противостолбнячной сывороткой. Не выпуская меня из рук, все отворачиваются, и… укол!
Травматолог теряет ко мне интерес и переключается на маму.
«Света-джан, ничего серьезного, маленькая царапина, мозг не задет, – ласково говорит он истерически рыдающей маме. – Сейчас вызовем такси, отвезем тебя с Викой домой, на работу можешь не приходить неделю, вот тебе больничный».
И, повернувшись лицом к толпе в коридоре, как Ленин, выбросив правую руку вперед, кричит:
– Ара, не видите? Трагедия! Бжишк не может вас лечить! Все идите… В травматологию!
Невзирая на «травму» головы, дома мама усаживает меня за уроки. Я прерываюсь на обед, на мультфильм по телевизору, на шаги по лестнице – приоткроешь дверь и смотришь, кто куда идет; на крики со двора:
– Вика-а-а!
Вываливаюсь в окно:
– Я не могу, мне еще чтение читать!
Дети на секунду замирают, задрав головы вверх. Разглядывают мою повязку на голове.
– Больно? – кричат они.
– Не-е-ет!!!
Они моментально теряют интерес.
– Мяч брось! – кричат снизу. И резинку спусти им на веревке.
А завтра еще урок труда. Надо из цветной бумаги вырезать аппликацию и аккуратно приклеить на картон.
И только потом – снова во двор. До позднего вечера. Пока мамы на разные тона не начнут звать заигравшихся детей:
– Вика-а-а! Домой!
– Марина-а-а-а!
– Арминэ! Урес, балик-джан?
– Ирэ-э-э-э-на-а-а-а!
– Мамочка, ну еще пять минут!
– Домой, я сказала!
Еле успеваешь умыться, глаза слипаются. И едва голова коснется подушки, наваливается сладкий сон. Сначала не снится ничего, а потом разгоняешься и летишь, а за тобой – ветер из красных, зеленых струй, как цвета мяча у мальчишек, младенцы из колясок улыбаются, и кружатся цветы, ах нет – это юбки подружек, прыгающих в резиночку.
И не успеешь заснуть и проснуться, как опять в школу.
Бесплатный фрагмент закончился.
