Читать книгу: «Курьер с Периферии»
ГЛАВА 1
Часть 1. Ночной кошмар
– Папа! Папа, не уходи!
Я проснулся от собственного крика, который эхом разнесся по пустой мастерской, отражаясь от ржавых стен и старого оборудования, собранного из обломков разбитых кораблей.
Сердце колотилось где-то в горле, пытаясь вырваться наружу, рубашка насквозь промокла от пота и противно липла к спине, а в висках пульсировала тяжелая, давящая боль, которая всегда приходила вместе с этим сном. В темноте надо мной нависал знакомый до каждой трещины потолок мастерской – эти старые балки, которые Игнат ставил еще до моего рождения, эта древняя проводка, которую я перебирал уже раз двадцать, и эти проклятые пятна ржавчины, которые я перекрашивал не меньше десяти раз, но они всё равно проступали сквозь краску, словно напоминая, что от прошлого не спрятаться.
– Опять, – прошептал я в пустоту, ощущая, как дрожат руки и как противно сосет под ложечкой от этого липкого, холодного страха, который никак не хотел отпускать.
Этот сон приходил ко мне раз в месяц уже тринадцать долгих лет, и каждый раз я просыпался с одним и тем же чувством – чувством потери, чувством вины, чувством того, что я мог бы что-то сделать, но не сделал, не успел, не смог. Отец уходит в песчаную бурю, мать бежит за ним, а я остаюсь один в этой проклятой пустыне, слушая, как ветер воет за стенами, и как песок скрежещет на зубах.
Дед говорил, что я был совсем маленький, когда это случилось, что я не могу помнить, что мозг не способен хранить воспоминания такого раннего возраста. Но он ошибался. Может быть, разум и не помнит, но тело помнит всё. Оно помнит, как воздух становится вдруг плотным, тяжелым, как песок хлещет по лицу, оставляя мелкие, болезненные царапины, как крик застревает в горле, не находя выхода, и как руки хватают пустоту там, где только что были теплые, родные ладони.
– Зак…
Голос с койки в углу мастерской прозвучал так неожиданно, что я подскочил на месте, чуть не опрокинув табуретку, на которой сидел последние два часа, тупо глядя в одну точку и пытаясь прийти в себя после кошмара. Голос был слабый, хриплый, с тем страшным свистом, который появляется, когда легкие заполняются жидкостью, и я знал этот звук слишком хорошо, чтобы спутать его с чем-то другим.
Я вскочил, подбежал к койке, едва не споткнувшись о брошенные на пол инструменты, и опустился на колени рядом с дедом, пытаясь разглядеть в темноте его лицо, которое казалось еще более бледным и изможденным, чем вчера.
– Что? Что случилось, дед? – спросил я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, хотя внутри меня всё дрожало от страха за него.
– Пить… – прохрипел он, и это слово далось ему с таким трудом, будто он выталкивал его из себя сквозь боль и песок, заполнивший легкие.
Я нащупал флягу на верстаке, среди груды железа и старых запчастей, которые мы собирали годами, и поднес к его губам, приподняв голову и чувствуя, какая горячая у него кожа – сухая, как песок пустыни в полдень, когда второе солнце поднимается над горизонтом и воздух плавится от жары.
Вода была теплая, отдавала ржавчиной и металлом, но другой у нас не было, да и откуда ей взяться в этой дыре, куда даже торговые корабли залетают раз в полгода, и то только если у них сломается навигация и они собьются с курса.
Он сделал маленький глоток, и сразу закашлялся – тем глубоким, мокрым кашлем, от которого у меня самого начинало болеть в груди, потому что я знал, что этот кашель значит, знал слишком хорошо, чтобы тешить себя иллюзиями.
Песчаная лихорадка. Третья стадия. Врач в поселке, тот самый старик, которого все звали Док, хотя у него не было никакого медицинского образования, кроме прочитанных когда-то старых книг, сказал: без респираторного комплекса – две недели, может, чуть больше, если организм молодой и сильный. Сказал это так спокойно, будто речь шла о погоде на сегодня, будто не понимал, что говорит о смерти человека, который был мне отцом, матерью, учителем и единственной семьей за последние восемнадцать лет.
Я держал его за руку и считал удары пульса, прислушиваясь к каждому биению, боясь пропустить тот момент, когда сердце остановится навсегда. Семьдесят два удара в минуту. Слишком часто. Слишком слабо. Слишком неровно для человека, который всегда был для меня скалой, опорой, тем, на кого можно положиться в любой ситуации.
Кожа горела огнем, была сухой и горячей, как песок за стенами мастерской, как та пустыня, которая убила моих родителей и теперь медленно, но верно убивала моего деда, последнего, кто у меня остался в этом мире.
– Спи, – сказал я, сжимая его ладонь и чувствуя, как кости проступают сквозь тонкую, почти прозрачную кожу. – Я здесь, никуда не уйду, буду рядом всю ночь, слышишь?
Глаза закрылись, веки дрогнули и замерли, дыхание стало чуть ровнее, но хрипы никуда не делись – они продолжали раздирать тишину мастерской, напоминая мне о том, что времени почти не осталось, что каждая минута на счету, что если я не сделаю что-то прямо сейчас, завтра может быть уже поздно.
Я сидел рядом до рассвета, не смыкая глаз, слушая его дыхание и считая минуты до того момента, когда взойдет первое солнце и можно будет начать действовать, искать деньги, искать лекарство, искать любой способ спасти единственного человека, который у меня остался.
Часть 2. Мастерская
Первое солнце взошло ровно в 6:15 по местному времени, как оно делало каждый день на протяжении миллионов лет, и его оранжевые лучи начали медленно заливать пустыню, превращая серый песок в золото и заставляя тени от барханов ползти по равнине, словно гигантские змеи, выползающие на охоту.
Я стоял на пороге мастерской, прислонившись плечом к ржавому косяку, и смотрел, как пустыня наливается этим странным, почти живым светом, который с каждой минутой становился всё ярче и беспощаднее.
Воздух уже через минуту начинал жечь горло, сушить слизистую, оставляя во рту привкус песка и металла, но я не уходил внутрь, продолжая стоять и смотреть на бескрайние просторы, которые были моим домом всю сознательную жизнь.
Восемнадцать лет я привыкал к этому пейзажу, восемнадцать лет вдыхал этот воздух, восемнадцать лет смотрел на два солнца, которые палили нещадно, выжигая всё живое, и за это время пустыня стала для меня чем-то большим, чем просто местом – она стала частью меня, моей кожей, моими легкими, моей душой.
Тар-Ксон – планета класса 4-Д по имперской классификации, что означало полную непригодность для колонизации без систем жизнеобеспечения, минимальные запасы полезных ископаемых, которые не окупали даже затрат на их добычу, и население, не превышающее пятидесяти тысяч человек – отщепенцев, беглецов, неудачников и тех, кому некуда больше было податься в этой огромной вселенной.
Второе солнце – маленький белый карлик, который светил в три раза слабее первого, но добавлял жары ровно настолько, чтобы превращать жизнь здесь в настоящее испытание, – подтянулось к горизонту в 6:53, и к семи утра воздух прогрелся до сорока пяти градусов, а к полудню должен был достигнуть шестидесяти, когда дышать можно было только через специальные фильтры, которые у нас, конечно, давно сломались.
Выживали здесь только дураки, которым было плевать на опасность, и те, кому некуда было идти – те, для кого даже этот ад был лучше того, что ждало их в других местах, в других системах, на других планетах, где правила Империя и где закон был суров и несправедлив к тем, кто не вписывался в его жесткие рамки.
Я, видимо, относился сразу к обеим категориям, потому что за восемнадцать лет жизни здесь я так и не нашел причин улететь, несмотря на то, что возможности иногда появлялись, когда в поселок заходили торговые корабли и предлагали работу в других системах.
Наша мастерская представляла собой сборный модуль типа «Бункер-7М», который выпускали еще до образования Империи, когда технологии были проще, но надежнее, и который простоял здесь уже больше ста лет, пережив десятки песчаных бурь, несколько мелких землетрясений и даже одно падение метеорита, которое оставило глубокую вмятину на крыше, которую мы так и не заделали.
Три на пять метров этого ржавого гофрированного металла, который местами проржавел насквозь, и эти дыры мы затыкали всем, что попадалось под руку – старыми рекламными щитами, которые ветер приносил из поселка, кусками обшивки разбившихся кораблей, которые мы находили в пустыне, и даже одной дверью от туалета с какой-то заброшенной станции, на которой написано было «Занято» – эту дверь Игнат особенно любил и всегда шутил, что она приносит удачу.
Внутри мастерской было тесно, но уютно, как бы странно это ни звучало применительно к этому месту. Вдоль стен тянулись верстаки, заваленные инструментами, деталями, старыми схемами, которые Игнат собирал годами, и всяким хламом, который когда-нибудь мог пригодиться.
В углу стоял сварочный аппарат, который мы собрали из трех разных, и он работал, хоть и искрил иногда так, что глазам становилось больно. Рядом с ним громоздился баллон с кислородом – последний, между прочим, и если он кончится, варить будет нечем, а значит, и ремонтировать глайдер мы больше не сможем.
Две койки занимали противоположную стену, и над одной из них, той, на которой сейчас лежал Игнат, висела старая фотография в деревянной рамке, которую дед смастерил сам из обломков какого-то ящика.
Я подошел к фотографии, как делал каждое утро, и остановился перед ней, вглядываясь в лица людей, которых почти не помнил, но которые были моими родителями, моей кровью, моим прошлым.
Отец и мать. Молодые, счастливые, с теми искренними улыбками, которые бывают только у людей, которые любят друг друга и уверены, что впереди у них целая вечность счастья.
Отец стоял в комбинезоне механика – том самом, который до сих пор висел в шкафу, выцветший и старый, но хранимый Игнатом как святыня, – и на его руках были видны следы масла, въевшиеся в кожу настолько глубоко, что никакое мыло не могло их отмыть.
Мать была в платье, которое сшила сама – Игнат говорил, что она была мастерица на все руки и могла из любой тряпки сделать настоящее произведение искусства, – и это платье сидело на ней так, будто было сшито лучшими портными галактики.
Сзади них стоял наш глайдер, «Стрекоза-7», тогда еще новый, блестящий, с идеальной краской и сверкающими антигравами, которые работали как часы и не требовали ремонта месяцами.
Дед говорил, что мать любила этот глайдер больше, чем отца, и всегда шутила, что вышла замуж за механика, чтобы всегда было кому чинить эту старую развалюху, когда она сломается в очередной раз.
– Ты похож на него, – сказал дед, когда я родился, и эти слова он повторял мне каждый год в день рождения. – И на неё. Хорошая смесь получилась, внучок, лучшая из возможных.
Я не помнил их. Только сон, который приходил каждую ночь, и фотографию, на которую я смотрел каждый день, пытаясь представить, какими они были, о чем говорили, о чем мечтали, когда стояли здесь, перед нашей мастерской, и позировали для этого единственного снимка, который у нас остался.
Глайдер стоял у входа, как всегда, готовый к вылету в любую минуту. «Стрекоза-7», ремонтно-транспортный модуль легкого класса, который Игнат собрал буквально из мусора в год моего рождения и который с тех пор был нашим единственным средством передвижения и заработка.
Грузоподъемность – триста килограммов, максимальная скорость – двести километров в час по песку, если не перегревать антигравы, которые были третьего поколения и уже давно просились на свалку, но других у нас не было и не предвиделось.
Дед собрал его из запчастей, которые находил в пустыне после бурь, и вложил в него всю душу, все свои знания и умения, которые копил всю жизнь. Двадцать один раз он перебирал двигатель, менял поршни, чистил форсунки, трижды менял антигравы, когда старые окончательно умирали, но корпус оставался родным, тем самым, который мать гладила его рукой и говорила, что он – наш второй дом.
И запах. Внутри глайдера всегда пахло дедом – тем особенным, ни с чем не сравнимым запахом, который впитывается в вещи за долгие годы использования: маслом, железом, старой проводкой, и той особенной старостью, которая приходит только к вещам, пережившим своих хозяев и продолжающим служить новым поколениям.
Я провел рукой по обшивке, ощущая, как металл нагревается под ладонью, и глядя на два солнца, которые уже поднялись достаточно высоко, чтобы начать свою беспощадную работу по выжиганию всего живого.
– Потерпи, – сказал я, обращаясь то ли к глайдеру, то ли к деду, который лежал внутри мастерской и боролся со смертью. – Заработаем на лекарство, я обещаю, слышишь? Любой ценой, любой работой, но я достану эти деньги, даже если мне придется продать душу.
В кармане зашипел передатчик – старая модель К-7, которую Игнат нашел на свалке лет десять назад и починил, несмотря на то, что она была рассыпана на десятки деталей и, по идее, не должна была работать никогда.
Радиус действия у него был всего пятьсот километров, и на всех частотах стояли такие помехи, что разобрать слова можно было только с третьего раза, но для наших нужд этого хватало, потому что в поселке дальше бара «Три Солнца» звонить было некуда.
– Зак! – голос Мекки, хозяина бара, прорвался сквозь шипение и треск, и я узнал этот голос сразу, потому что за восемнадцать лет привык к его вечно озабоченному тону. – Ты где, парень? Я тебе уже полчаса звоню, думал, может, случилось что!
– Дома, – ответил я коротко, не желая вдаваться в подробности и рассказывать про бессонную ночь и тяжелое состояние деда. – Что случилось, Мекки? Говори быстрее, у меня дел по горло.
– Заказ есть, Зак, срочный заказ, прямо горит! – затараторил он, и я представил, как его уши – длинные, вэлшиевские, – шевелятся от возбуждения. – Торвальд просит запчасти из южного поселка привезти, срочно, говорит, его клиенты ждут не дождутся, а самому лететь некогда.
– Сколько? – спросил я, потому что это был самый важный вопрос, от которого зависело, смогу ли я накопить на лекарство до того, как деду станет совсем плохо.
– Как обычно, сто пятьдесят кредитов, – ответил Мекки, и я почти видел, как он пожимает плечами, словно извиняясь за такую маленькую сумму.
– Скажи двести, – рявкнул я в передатчик, понимая, как внутри закипает злость на эту жизнь, которая заставляет меня торговаться за каждую копейку, пока мой дед умирает. – Или пусть сам летит в эту чертову пустыню, если ему не нравится цена. Я не нанимался работать за спасибо, у меня самого дел хватает.
В передатчике повисла пауза, слышно было, как Мекки вздыхает – динамик передавал даже этот звук, такой тяжелый и обреченный, словно я просил у него невозможного.
– Ладно, – сказал он наконец, – спрошу у Торвальда, но не обещаю, что он согласится, ты же знаешь, какой он жадный, этот старый хрыч.
Передатчик отключился, и я убрал его в карман, тяжесть на душе становится еще больше, если это вообще было возможно после бессонной ночи и мыслей о смерти, которая стояла на пороге нашей мастерской и ждала своего часа.
Я постоял еще минуту, глядя на пустыню, на бескрайние пески, которые тянулись до самого горизонта, и думал о том, что где-то там, за этими песками, есть другие миры, другие планеты, где люди живут по-другому – не задыхаются от песка, не считают каждую каплю воды, не торгуются за сто пятьдесят кредитов, когда речь идет о жизни и смерти.
Но у меня не было выбора. Я здесь родился, здесь вырос, и отсюда можно было улететь только одним способом – заработав достаточно денег, чтобы купить билет на торговый корабль и начать новую жизнь где-нибудь, где не нужно бояться каждого вдоха.
Я развернулся и пошел внутрь, к деду, к его хриплому дыханию, к этой проклятой мастерской, которая была моим домом, моей тюрьмой и моим единственным шансом на спасение одновременно.
Часть 3. Игнат
Так звали моего деда, и это имя было для меня священным, потому что за восемнадцать лет жизни он был мне не просто родственником – он был отцом, матерью, учителем, другом и единственным человеком, на которого я мог положиться в этом жестоком мире, где каждый сам за себя и где помощь ближнему считается роскошью, которую мало кто может себе позволить.
Игнат. Старый механик, который тридцать лет назад прилетел на Тар-Ксон молодым парнем, полным надежд и иллюзий, и остался здесь навсегда, потому что так распорядилась судьба, а с ней, как известно, не спорят, даже если очень хочется.
Он часто говорил, глядя на бескрайние пески, которые простирались до самого горизонта, что пустыня – это свобода, что здесь нет имперских законов, нет надзирателей, нет тех, кто будет указывать тебе, как жить и что делать, что здесь ты сам себе хозяин и сам отвечаешь за свою жизнь.
Но я знал правду, которую он никогда не говорил вслух, но которая читалась в его глазах каждый раз, когда он смотрел на фотографию бабушки, что висела над его койкой: он остался из-за нее, из-за женщины, которую полюбил больше жизни и которая умерла от лихорадки за год до моего рождения, оставив его одного с маленьким внуком на руках в этом аду.
После ее смерти он мог улететь, мог вернуться на свою родину, мог начать новую жизнь где-нибудь в цивилизованном мире, но он не улетел, не вернулся, не начал ничего нового. Он просто остался здесь, слился с этой планетой, как старый двигатель врастает в корпус корабля, становясь его неотъемлемой частью, без которой корабль развалится на части.
Сейчас Игнат лежал на койке и смотрел в потолок мутными, выцветшими глазами, в которых когда-то горел огонь жизни, а теперь осталась только тусклая, угасающая искра, которая с каждым днем становилась всё слабее.
Шестьдесят три года – солидный возраст для любой планеты, а для Тар-Ксона, где средняя продолжительность жизни едва дотягивала до шестидесяти, он был настоящим долгожителем, но годы брали свое, и болезни, которые копились десятилетиями, наконец решили напомнить о себе самым жестоким образом.
– Мекки звонил? – спросил он, поворачивая голову ко мне, и этот простой вопрос дался ему с таким трудом, что у меня сердце сжалось от боли и бессилия.
– Да, – ответил я, садясь на табуретку рядом с его койкой и слыша, как старая древесина скрипит подо мной – лет десять уже скрипит, а я всё никак не соберусь починить эту проклятую табуретку, хотя дед сто раз просил. – Заказ есть, срочный, надо в южный поселок слетать за запчастями для Торвальда.
– Лети, – сказал он, и в его голосе не было вопроса или сомнения, только приказ, к которому я привык за восемнадцать лет и который всегда выполнял, потому что знал – дед плохого не посоветует.
Я сидел на табуретке, смотрел на его изможденное лицо и думал о том, что, может быть, этот полет станет последним, что я могу не успеть вернуться, что когда я прилечу обратно, его уже не будет, и эти мысли были такими тяжелыми, такими невыносимыми, что хотелось закричать, завыть, забиться в угол и не выходить оттуда никогда.
– Расскажи про них, – попросил я, глядя на фотографию родителей, которая висела на стене и которую я знал наизусть до мельчайших деталей, но каждый раз находил в ней что-то новое, что-то, чего не замечал раньше.
Он повернул голову ко мне, и это движение далось ему с таким трудом, что я пожалел о своей просьбе, но было уже поздно – глаза деда загорелись тем особенным светом, который появлялся в них только тогда, когда он вспоминал прошлое, когда его разум уносился в те далекие времена, когда он был молод, счастлив и не знал, что такое потеря.
– Опять? – спросил он, и в его голосе послышалась усталая усмешка, словно он знал, что я спрошу, и ждал этого вопроса, готовил ответ, который повторял уже сотни раз, но каждый раз находил в нем что-то новое.
– Опять, – подтвердил я, внутри закипает то странное, болезненное любопытство, которое заставляло меня снова и снова возвращаться к этой истории, хотя я знал ее наизусть с детства.
Наступила тишина – та тяжелая, давящая тишина, которая бывает только перед бурей, когда воздух застывает и даже песок перестает шевелиться, словно природа замирает в ожидании чего-то страшного и неизбежного.
Потом раздался его голос – тихий, с остановками, чтобы откашляться и перевести дух, но в этом голосе было столько жизни, столько любви, столько тепла, что мне казалось, будто я сам переношусь в то время, когда мои родители были живы и счастливы.
– Твой отец, – начал он, и его глаза затуманились воспоминаниями, – был лучшим механиком во всем секторе, Зак, я тебе это не просто так говорю, а потому что это правда, чистая правда, которую я видел своими глазами и которой гордился больше всего на свете.
Он замолчал, собираясь с силами, и я терпеливо ждал, боясь спугнуть эти воспоминания, боясь, что они исчезнут так же внезапно, как появились.
– Лучше меня, представляешь? – продолжил он, и в его голосе послышалась гордость, смешанная с какой-то светлой грустью. – Я учил его всему, что знал, все свои секреты передал, а он перерос меня, обогнал, ушел так далеко вперед, что я только смотрел и удивлялся, как такое вообще возможно.
Кашель прервал его речь, и я подал воды, подождал, пока он отдышится, и снова замер в ожидании продолжения.
– В двадцать лет, – голос деда стал чуть крепче, – он уже чинил двигатели «Вихрь-9», которые я даже трогать боялся, потому что они были слишком сложные, слишком современные, не для моих старых рук и еще более старых мозгов.
Он усмехнулся этому воспоминанию, и я увидел, как на его лице появилась та самая улыбка, которая бывала только в редкие минуты, когда он вспоминал сына.
– Говорил мне: «Дед, там всё просто, надо только понять логику, надо увидеть схему, надо почувствовать, как энергия течет по проводам». А я не понимал этой логики, Зак. Я по старинке работал, по звуку, по запаху, по той интуиции, которая приходит только с годами и только если ты действительно любишь свое дело.
– А мама? – спросил я, ощущая, как сердце замирает в ожидании, потому что про мать он рассказывал реже, и каждое слово было для меня драгоценным, как капля воды в пустыне.
– Мама, – повторил он, и в его голосе появились совсем другие нотки – нежные, трепетные, почти благоговейные, – была с Венеры-4, внучок. Терраформированная колония, одна из лучших в галактике. Там зелено, там вода, там люди живут как люди, а не как мы здесь, в этой пыльной дыре.
Я замер, боясь дышать, боясь пропустить хоть слово из того, что он скажет дальше.
– Прилетела она с экспедицией, – продолжал дед, и его голос звучал так, будто он сам видел это своими глазами, хотя на самом деле он пересказывал то, что слышал от отца. – Империя снарядила, искали древние артефакты, те, что остались от рас, живших здесь миллионы лет назад. Увидела твоего отца – и пропала, Зак, пропала навсегда, хотя могла бы улететь, забыть, начать новую жизнь где-нибудь подальше от этой дыры.
Он замолчал, и я видел, как воспоминания захлестывают его, как он переносится в то время, когда всё было хорошо, когда жизнь имела смысл и будущее казалось светлым и прекрасным.
– Он тогда глайдер ей чинил, – усмехнулся дед, и в этой усмешке было столько тепла, что у меня защипало в глазах. – Весь в масле, грязный, как черт, комбинезон рваный, руки в ссадинах, а она смотрела на него, как на чудо, как на бога, сошедшего с небес. Я рядом стоял, видел этот взгляд и сразу понял – пропала девка, наша она теперь, никуда не денется.
– Почему осталась? – спросил я, хотя знал ответ, но хотел услышать его снова, хотел, чтобы эти слова прозвучали в мастерской, наполнили ее теплом и светом, которых так не хватало в последние дни.
– Потому что полюбила, – просто ответил дед. – Дурацкая причина, да? Остаться в этой дыре, бросить зелень, воду, нормальную жизнь, семью, карьеру – ради пустыни и двух солнц, ради механика, который даже пыль с себя не стряхнул перед знакомством с красивой девушкой.
Кашель снова прервал его, и я подождал, пока он отдышится, держа его за руку и чувствуя, как кости проступают сквозь тонкую кожу.
– А потом? – спросил я, когда дыхание выровнялось.
– А потом родился ты, – голос деда дрогнул, но он взял себя в руки. – Через год после свадьбы. Маленький, крикливый, с ручками-ножками, такими смешными, такими беспомощными. А через пять лет после твоего рождения – буря. Аномальная, с электростатикой, такая, что небо полыхало, как при пожаре. Он побежал спасать глайдер, этот дурак, этот идиот, который любил технику больше жизни. Она – за ним.
Он замолчал, и я знал, что сейчас последует самое страшное, то, что он рассказывал редко, только когда был совсем пьян или когда болезнь совсем забирала силы и он терял контроль над воспоминаниями.
– Нашли? – спросил я, хотя знал ответ.
– Через неделю, – голос деда был сухим, без слез, потому что все слезы выплаканы за тринадцать лет, что прошли с того дня. – В пяти километрах от мастерской. Лежали рядом, держась за руки. Буря убила их мгновенно, разрядом. Они даже не почувствовали боли, я в это верю, я должен в это верить, иначе как жить дальше?
Он закрыл глаза, и я думал, что он уснул, но через минуту сухая, горячая ладонь нащупала мою руку и сжала с неожиданной силой.
– Я тебя вырастил, – сказал он, и в его голосе была такая гордость, такое удовлетворение, каких я никогда не слышал раньше. – Один, в этой дыре, без помощи, без денег, без надежды. Вырастил, выходил, выучил всему, что знаю. Больше ничего не осталось, Зак. Только ты.
Я молчал, ком в горле мешает дышать, слезы подступают к глазам, но я не позволял им пролиться, потому что дед учил меня никогда не плакать, никогда не показывать слабость, никогда не сдаваться, даже когда кажется, что весь мир против тебя.
– Ты похож на них, – продолжил он, и голос его становился всё тише, засыпая. – Обоих сразу. У него – руки, такие же сильные, такие же умелые. У неё – глаза, такие же добрые, такие же светлые.
Он попытался улыбнуться, и эта улыбка вышла кривой, слабой, но такой родной, что у меня сердце перевернулось в груди.
– Хорошая смесь, – прошептал он. – Самая лучшая.
Я сжал его пальцы, понимая, что тепло уходит из них, что жизнь потихоньку покидает это тело, которое было моей опорой восемнадцать лет.
– Я вытащу тебя, – сказал я, и в моем голосе звучала такая уверенность, какой я сам от себя не ожидал. – Слышишь, дед? Куплю лекарство, достану деньги, продам душу, но вытащу. Мы еще поживем, ты и я. Мы улетим с этой планеты, найдем место, где зелено, где вода, где можно дышать полной грудью. Ты еще увидишь нормальную жизнь, обещаю тебе.
Дыхание стало ровнее, он провалился в сон, не ответив, и я еще долго сидел рядом, держа его за руку и глядя на фотографию родителей, которые смотрели на меня с той единственной карточки, что у нас осталась, и, казалось, говорили: «Держись, сынок. Ты сильный. Ты справишься».
Часть 4. Бар
Бар «Три Солнца» стоял на главной, и по сути единственной, улице поселка, представляя собой сборный модуль типа «Коммерц-3», который притащили сюда лет пятьдесят назад и с тех пор ни разу не ремонтировали, если не считать заплаток из того же гофрированного металла, которым был обшит весь поселок.
Внутри этого заведения, пропахшего за десятилетия дешевым синтопивом, жареным мясом сомнительного происхождения и чужим потом так основательно, что этот запах въелся даже в металлические стены, стояло шесть шатких столов, за которыми местные жители проводили вечера, пытаясь забыть о том, что за стенами бара их ждет пустыня, жара и бессмысленное существование на краю галактики.
Длинная стойка из пластика, когда-то белого, а теперь серого от грязи и бесчисленных пятен, тянулась вдоль всей стены, и за ней обычно стоял Мекки, хозяин этого заведения, протирая стаканы той самой тряпкой, которая, по слухам, помнила еще довоенные времена, когда Империя только начинала свое восхождение к власти.
Тряпка эта была когда-то, наверное, белой, но теперь имела такой неопределенно-серый цвет, что определить ее исходный оттенок не взялся бы даже самый опытный колорист галактики, и Мекки протирал ею всё подряд уже лет двадцать, не задумываясь о гигиене и о том, что микробы, живущие на этой тряпке, давно могли бы составить конкуренцию любой биологической лаборатории.
Когда я вошел в бар, Мекки как раз занимался своим любимым делом – протирал стойку, напевая себе под нос какую-то старую вэлшиевскую песню, которую его народ пел еще до контакта с людьми, и при виде меня его длинные уши зашевелились от радости и предвкушения хорошей новости.
– Зак! – замахал он руками, едва не уронив бутылку с дешевым пойлом, которое здесь называли виски, хотя к настоящему виски оно не имело никакого отношения. – Иди сюда, парень, иди скорее, у меня для тебя новости, и хорошие, и плохие, сам решай, с какой начинать!
Я сел за стойку на высокий табурет, который шатался еще сильнее, чем тот, что стоял у нас в мастерской, и жестом попросил у Мекки кружку синтопива, чтобы промочить горло после утренней жары и бессонной ночи.
– Ну? – спросил я, делая первый глоток и ощущая, как теплая, почти безвкусная жидкость скатывается по горлу, не принося ни удовольствия, ни облегчения. – Говори, Мекки, не тяни, у меня времени мало, дед один дома, сам знаешь, в каком он состоянии.
– Согласился, – выпалил Мекки, и его уши задергались от возбуждения. – Торвальд согласился на двести кредитов, представляешь? Я думал, он будет торговаться до последнего, но он, видно, действительно прижало, раз такие деньги выкладывает.
Он понизил голос до заговорщического шепота, наклонился ко мне через стойку, и я почувствовал запах перегара, который шел от него с самого утра, что для Мекки было делом обычным, потому что он начинал пить с рассветом и заканчивал далеко за полночь.
– Но там ещё кое-что есть, Зак, – прошептал он, оглядываясь по сторонам, хотя в баре, кроме нас двоих, никого не было, и подслушивать нас было просто некому. – Кое-что, от чего у меня до сих пор уши трясутся, когда вспоминаю.
– Что? – спросил я, внутри закипает тревога, потому что когда Мекки начинал шептать и оглядываться, это всегда означало проблемы, и проблемы серьезные.
– Чужие прилетели, – выдохнул он, и в его глазах мелькнул такой страх, какого я у него никогда не видел, хотя знал Мекки с детства и видел его в самых разных ситуациях, включая драки с контрабандистами и разборки с имперскими патрулями. – Утром, на рассвете, когда только первое солнце встало. Корабль класса «Тень» – я такие только в голофильмах видел, и то мельком, потому что их не показывают в открытом доступе, это же военная тайна, Зак, военная тайна!
Он перевел дух, вытирая пот со лба всё той же легендарной тряпкой, и продолжил, понизив голос до едва слышного шепота:
Начислим +2
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе





