Читать книгу: «Сын Пролётной Утки», страница 3
И не важно, что он находится под присмотром магаданской комендатуры – с нею он справится, у него теперь есть форма, которую он может носить, есть почетный боевой орден, который он прикрутит к своему кителю – он принадлежит теперь жизни, а не конвою, холоду и смерти, он отстоит теперь право числиться в этом мире. Услышал собственный зажатый стон – будто закусил его зубами, пытаясь удержать, но тот, верткий, выскользнул – Воробьев тоже услышал стон Силантьева, откинулся назад. Подглазья у него были мокрыми. Эх, милый друг – не по Мопассану, – действительно, милый, так кстати и так хорошо напомнивший Силантьеву прошлое. Теперь у Силантьева есть силы.
– Извини, – сказал Воробьев, и подбито помахав в воздухе одной рукой, словно птица, в которую на лету всадили заряд дроби, отер пальцами лицо. – Извини, Славка.
А Славка, седой, с хрюкающими легкими Славка поймал и себя самого и друга своего на том, что у них нет платков – пользуются, как школьники, пальцами – утирают ими носы, глаза, лица, сморкаются «ракетным» способом, заткнув палец в ноздрю: так шибают, что от ватников отрываются пуговицы. «Надо будет купить платок и подарить Воробьеву. Впрочем, есть старая примета: платки дарить нельзя. Это ссора, раздор, деление имущества. Это потеря. Но разве можно терять друга, которого только что нашел? Ведь друг вернулся из нетей, откуда мало кто возвращается. Значит, из нетей вернулось только пятеро… Пять человек. А сколько было взято? Воробьев наверняка знает цифру, если только она несекретная. Она никак не может быть секретной. Люди должны знать её! И фамилии должны знать».
– Я тоже плачу, – сказал Силантьев, – только слез у меня уже нет. Кончились, высохли, и сам я, Василь, отгорел. Жизнь начинаю по новой. Скоро буду учиться ходить.
– Правильно, Славка! – сказал Воробьев, просипел еще что-то одобрительное, может быть даже святое слово произнес, но его было не разобрать, потом гулко бухнул палкой о пол. – Значит, так, – больше я тебя никуда не отпускаю, ни на шаг, ни на полшага. Больше разлук не будет. Действуем, значит, следующим образом: идем обедать в самую лучшую владивостокскую ресторацию. – В этом разваливающемся, истыканном болячками, свищами, дырами и разной пакостью старике сохранился задор, и Силантьев теперь окончательно узнал его: это был Васька Воробьев – почти что прежний…
– У меня нет денег, чтобы пойти с тобой в ресторан, – сказал Силантьев.
– Ерунда, у меня есть.
– Ты же знаешь, я не люблю ходить на чужие… – М-да, это прозвучало слишком гордо. Ну будто бы действительно вернулось безмятежное прошлое, будто темный мрак выкололся цельным куском и выпал из прожитого. А ведь все повторяется, абсолютно все – даже смех наш и слезы наши.
– Ну ты даешь… – Воробьев поугрюмел, жесткие лохматые брови двумя защитными козырьками прикрыли глаза, рот немощно раскрылся, и из глотки вырвался хрип. В следующую минуту он справился с собою, подбито подергал свободной рукой. – А тебя что, тебя деньгами еще не снабдили?
– Где должны были снабдить?
– Здесь, на флоте.
– Нет.
– Выдадут, флот за грехи свои, за то, что было, сполна расплачивается, ничего не зажимает: чем-чем, а деньгами тебя снабдят. Здоровьем не снабдят, а рублями – почти что по потребности. Хотя потребности наши… – Воробьев не договорил, снова врезал палкой по полу. – Значит, мы с тобой договорились – идем кутить.
Кутить! Две развалины – и кутить? А если подует ветер и из них высосет всю пыль? К какому врачу тогда обращаться?
– Ладно, – согласился Силантьев, поняв, что если он сейчас откажется, то не только обидит Воробьева – он год жизни и того немного, что осталось в нем, вычленит.
– Раз ты такой щепетильный, я тебе дам в долг – потом вернешь, – сказал Воробьев. – Когда снимешь флотский банк.
– Дай мне двадцать минут, чтобы переодеться. Только переодеться, а то видишь, в чем я щеголяю. – Силантьев посмотрел на свои ботинки, на свои брюки, потом прихватил пальцами лоснящиеся обшлага рукавов и демонстративно оттянул их. – А?
– Двадцать минут – много. Десять!
– Десять – мало. Пятнадцать!
Сговорились на пятнадцати минутах. Воробьев цепко ухватив Силантьева ревматическими корявыми пальцами за пиджак, притянул к себе, дохнул растроганно, сипло, тепло, постоял немного, собираясь с силами и словно бы концентрируя все, что у него осталось, против какой-то беды, которой еще нет, но она приближается, идет валом, будто длинная морская волна, она уже чувствуется и если им не сплотиться, не стать рядом, волна свалит их с ног, искалечит, а уже хватит, чтобы их калечили – достаточно того, что было, намаялись и набедствовались они под завязку и если Бог отведет им еще немного жизни, ну хотя бы лет пять-семь, больше не надо, то очень хочется прожить этот небольшой отрезок без бед, без окриков, без унижения, без боли душевной, которая куда круче и опаснее боли физической.
– Ты не пропадай, Славка, ладно? – просяще просипел Воробьев. – Очень прошу тебя.
– Не пропаду.
– Я не в смысле момента, который сейчас… я вообще… Ладно? Ну пожалуйста.
Друг молодости силантьевской был одинок, растерян, не знал, к какому берегу приткнуться, он чувствовал себя так же, как чувствует сам Силантьев, и если они будут доживать свои годы в одиночестве, каждый сам по себе – долго не протянут. А когда вместе, когда рядом – еще покоптят небо, пожуют, помнут деснами котлеты из оттаявшей якутской мамонтятины и всласть поскрипят костями на владивостокских бульварах.
Форма была словно бы специально подогнана на Силантьева – нигде ничего не жало, не морщинило, не кособочило, длина была соблюдена в меру, китель сидел влито, обшлага рукавов не налезали на сгибы пальцев – все в самый раз. Правда, брюки были чуть широковаты в поясе, но разве это беда? Это ведь сделано специально, на вырост, в расчете на то, что человек изголодавшийся и окостлявевший на баланде, корнях и ягодах, до костей изгрызенный комарами, на нормальной еде наберет форму, станет тем, кем был когда-то.
Хотя стать теми, кем они были когда-то, им уже не дано, и эта мысль опечалила Силантьева, он помял пальцами височные выемки, изгоняя оттуда звон, почувствовал, как в правом виске трепетно и живо бьется жилка, а в левом виске почему-то молчит, словно бы уже умерла. Эта мелочь – а может и не мелочь – расстроила Силантьева, но ненадолго, он заставил себя забыть о неполадках в организме – их ведь столько, что не справится целая бригада медиков.
Он вдел в брюки ремень, загнал складки назад, под китель, натянул на ноги скрипучие, пахнущие складом ботинки, привинтил к кителю орден, подраил его рукавом своего старого пиджака – все равно этот хлам пойдет на выброс, – нарядился, в общем, по всей форме, глянул на себя в зеркало и увидел незнакомого седого командира. Командир понравился Силантьеву. Он подвигался перед зеркалом, и каперанг, глядящий на него с блестящего экрана, четко повторил все его движения – ни в одном не ошибся. Даже лицо, раздавленное, оплющенное былым, людьми, которые хотели превратить Силантьева в ничто, меченное годами, будто когтями, на этот раз понравилось Силантьеву: как оказывается, военная форма меняет человека и почти всегда молодит. Хотя, к несчастью, люди часто подчиняются и козыряют форме, а не человеку, на котором она сидит. А суть военного бытия требует, увы, мозгов, того, чтобы шарики у командира крутились со скоростью самолетного винта. Вспомнилось, как в лагере конвойный начальник высмеял кого-то из пехоты – и не побоялся, гад – силу свою знал, безнравственную силу, которую ему, кстати сказать, дала военная форма: «Возьми кучу дерьма, надень на нее папаху – будет полковник. Все капитаны и майоры козырять станут, подполковник тоже не пройдет мимо, сними папаху – опять куча дерьма».
Пора, наверное, и к Воробьеву… Силантьев в последний раз оглядел себя, подумал, что на улице ведь придется отвечать на приветствия, самому козырять, если попадется адмирал, хотя адмиралы вряд ли ходят пешком по Владивостоку, у всякого адмирала ныне есть колеса, – вскинул руку к виску, движение получилось четким, хотя и не слишком лихим, скорее – усталым, старческим, но оно вполне устраивало Силантьева – значит, не разучился еще. В следующий миг он морщась сжал губы и покачал головой:
– Кто же руку к пустой голове прикладывает, гражданин каперанг?
Надел на голову фуражку с золотым крабом, еще раз козырнул – во второй раз получилось лучше. Бросил прощальный взгляд на каперанга, разом охватывая всю фигуру, благо это позволяло зеркало, и вдруг такая тоска накатила на него стремительным валом, что Силантьев чуть не задохнулся – он жалел того далекого, удачливого Славку Силантьева, у которого была прямая дорога в адмиралы – и талант был, и знания, и опыт, и молодость, – и было всё убито какими-то шкодливыми пакостниками, завистниками, видевшими, вероятно, в Силантьеве соперника, жалел Веру, годы, ушедшие в никуда, жалел самого себя, нынешнего, ни на что уже не годного человека.
Не надо обольщаться. И он, и Васька Воробьев, и те трое, что вместе с ними вернулись из нитей, ни на что уже не способны. Все – мусор, шлак, отработанное топливо.
Силантьев ощутил, как у него потеплели глаза, твердый, показавшийся ему волевым, рот на самом деле совсем не был волевым – размяк, задрожал, пополз в сторону, он ощутил боль в легких, боль в кишках, боль в печени, боль в ключицах – почти всюду была боль, боль, боль, ни одного живого непораженного места в его теле не существовало, держалось только сердце, оно работало слаженно, ритмично, словно хорошо смазанная машина, билось победно: в конце концов правда взяло свое, он, Славка Силантьев, из зэка, не имеющего ни имени, ни фамилии, вновь превратился в Вячеслава Силантьева, стал человеком. Хотя, если честно, если копнуть глубже, – он пока не верил, что всё вернулось, что на нем морская форма – на плечах погоны, на груди орден, – что все позади. Может, это розыгрыш, и естество его, чуя розыгрыш, предупреждает: не обольщайся!
Нет-нет, напрасны страхи. Просто он еще не привык к самому себе в новом качестве, не понял до конца происходящее и продолжает пребывать там, в убогой магаданской комнатенке с нищенской мебелью, либо плывет в весенних сугробах, шарится в снегу, ищет самого себя и никак не может найти. Боль возникла в затылке, возникла в шее, сдавила – вместо того чтобы утихнуть, она усилилась, пошла вверх. Потом нырнула вниз, подсекла жилы в ногах и Силантьев охнул – единственный островок, который оставался нетронутым в этом огне, было сердце. Силантьев горел, он превратился в костер, губы у него нехорошо посинели, взгляд сделался измученным – выходило, что он не выдержал свидания с самим собой, с Силантьевым из тридцать восьмого года…
Впрочем, погон тогда не носили, носили только шевроны на рукавах, форму шили из другой материи, крабы были другими, но какое, собственно, значение имеет все это сейчас?
В следующий шаг Силантьев ощутил, что сердце его не выдерживает – что-то легко, остренько толкнуло в самую середку, сердце замерло на миг, остановилось, лицо Силантьева исказилось – он отчетливо увидел себя в зеркале, – хотел застонать, но не смог. Воздуха не стало – Силантьев разжал зубы, засипел трудно – совсем, как Воробьев, с такой же болью втянул в себя воздух, сглотнул все, что смог втянуть, давая пищу легким, но легкие ничего не приняли – воздуха действительно не было.
– Вера, – потрясенно прошептал Силантьев, но шепота своего тоже не услышал. Что-то с ним происходило, а вот что именно, он не мог понять, барахтался в боли, стремился выплыть из огня на один-единственный нетронутый спасительный островок. Но пламя подмыло и этот островок. Ему показалось, что рамки зеркала раздвинулись, очистились – гостиничные зеркала всегда бывают мутными и рядом с блестящим морским командиром, смотрящим на него из стекла, увидел легкую и очень ладную, очень красивую женщину, вмиг узнал её – это она послушно явилась на лишенный звука его зов, это она смотрела на мужа с легкой тоскующей улыбкой, и узнав Веру, Силантьев мигом вспомнил её дыхание, тепло её кожи, невесомо-нежные движения пальцев, когда она гладила его по щекам, долгое прощание перед последним плаванием Силантьева – уже тогда она что-то чувствовала, да и не почувствовать это было нельзя; хотя все мы и ходим под Богом, ценность жизни определяли люди, совсем не наделенные качествами богов. Силантьев жалко улыбнулся дорогому женскому изображению, возникшему на зеркальной глади, словно бы сомневаясь в том, что это была Вера, позвал опять: – Вера, где ты?
И вновь не услышал своего шепота. Пламя сузило пространство вокруг пораженного островка до самого малого предела, сжало его со всех сторон, готовясь к последнему прыжку. Силантьев понял, что не удержится – просто не дано, он не устоял перед самим собой и не вынес встречи с прежним Силантьевым, увидел, что женщина, замершая рядом с командиром в зеркале, сдвинулась с места, её наполовину обрезал край рамки, и Силантьев, противясь этому, помотал рукой, словно бы отсекая ей дорогу: стой!
Нет, не собрать ему самого себя в целое, не справиться с болью и беспорядком в теле, что он ни сделает сейчас – все будет бесполезно.
– Вера! – вновь беззвучно позвал Силантьев, медленно пополз вниз, коснулся коленями пола, задержался на несколько мгновений в этом положении, но несколько мгновений жизни ничего не решили, – он уже не был прежним Силантьевым, он стремительно вкатился в старость, несколько мгновений, пока он молитвенно стоял на коленях, только замедлили шаг смерти, в следующую минуту Силантьев растянулся во весь рост перед зеркалом – сердце его, которое он считал здоровым, разорвалось. Последней мыслью была мысль о Вере. Единственное хорошее в этом конце – то, что свидание с женой близко, осталось совсем немного, какие-то пустяки – одолеет он эти пустяки и очутится рядом с ней. Теперь уже навсегда.
И еще он с сожалением подумал, что надул своего старого друга – пообещал быть точным и через пятнадцать минут явиться при полном параде, да ничего из этого не получилось, Воробьев будет нервничать, злиться, потом, стуча палкой, ворвется в силантьевский номер. Одно плохо – найдя своего товарища и, может быть, в лице Силантьева – свою молодость, свое прошлое, и тут же потеряв все это, Воробьев тоже может не выдержать…
Не тревожный ли это звонок, не намек ли Воробьеву, что ему тоже пора собираться в дорогу. И пусть следующее поколение не пойдет по телам и жизни так, как неожиданно пошли люди из поколения Силантьева и Воробьева…
Перед взором Силантьева медленно зажглась звезда, разгорелась, свет её был манящим, успокаивающим. Звезда покачнулась и начала неспешный свой полет, следом за нею, сразу поверив в нее, как в судьбу свою, полетел и Силантьев.
1989 г.
Ночная рыбалка
Светлой памяти В.П. Горбунова
Давно не выходил Шмелев в море, уже начал отвыкать от него, запах волн и соли стал забываться, звук прибоя, течений не возникал в ушах, как не возникал и удивительный блеск солнечных лучей на воде, – он тоже исчез из его жизни, уже не ласкал взгляд… И тут ничего не поделаешь – возраст брал свое.
В прошлом Шмелев на судах прошел все существующие моряцкие ступени, ни одной не пропустил, – начиная с трюмного матроса, кончая капитаном огромного пассажирского лайнера, немецкого, в сорок четвертом году потопленного, а после войны поднятого со дна Балтийского моря.
А потом медики подвели черту под его трудовой деятельностью в морях-океанах и списали на берег. Идти в диспетчеры Шмелев не захотел – не его это дело… Некоторое время он сидел на суше, читал книги, преподавал в институте, играл на гитаре и хриплым, но очень приятным голосом пел под звук струн бардовские песни, сочинил две книги и издал их, после чего понял, познал то, что уже познал: не его это удел.
Тогда он отыскал на кладбище кораблей небольшое японское суденышко, быстро и ловко восстановил его, сложный иероглиф, выведенный на борту вечной краской, которую не брали ни вода, ни солнце, ни едкая морская соль, вытравил и по трафарету вывел новое название – «Падь Волчанец».
Что связывало Шмелева с этой падью, не знал никто; в прошлом там располагались две тюрьмы (одна из них – строгого режима, впрочем, тюрьмы располагаются там, наверное, и сейчас, эти заведения не имеют привычки менять адреса), к тюрьмам примыкал небольшой поселок, вольно разбросанный по сопкам, вполне возможно, там жил кто-то из родичей Шмелева… С дороги поселок обычно узнавали по двум крупным, словно бы летящим по воздуху, слипшимся в пространстве вывескам; на одной, с надписью «Китайская аптека», предлагали новейшие лекарства из Поднебесной, на другой – качественные ритуальные услуги, местные, естественно.
Народ, читая эти вывески, спарившиеся на ветру, благодушно ухмылялся: чего только не встретишь в этой жизни. А вообще, время ныне такое, что любой пиар хорош… Кроме некролога, естественно.
Очень скоро Шмелев набрал туристов, прибывших на Дальний Восток порыбачить, и вышел с ними в сторону маяка Скрыплева.
Маяк этот – знаменитый, является таким же символом Владивостока, как и вантовый мост, переброшенный на Русский остров, нынешний ГУМ на Светланской улице – бывший магазин «Кунст и Альберс» или знаменитый Восточный институт, которым до последнего времени руководил профессор Турмов – давний знакомый Шмелева.
Маяк Скрыплева – прочный, словно бы отлитый из чугуна, и, хотя был возведен из простого кирпича еще при царе, с его стенок не свалился ни один кусок обмазки, ни один кусок кладки – так все прочно держалось; сохранилась также и казарма, расположенная рядом, в которой когда-то был размещен женский батальон.
Батальон неизменно привлекал к себе рыбаков, как магнитом тянул, и хотя в акватории маяка рыба особо не водилась, в большом количестве плавали только медузы и среди них были опасные, способные вызвать лихорадку, подле маячного причала всегда крутились рыбацкие лодки.
Надо полагать, маяк Скрыплева сыграл немалую роль в устройстве многих семейных судеб во Владивостоке, иной благодарный муж приплывает к нему поклониться как к законному свату, выпить водки, чокнувшись стопкой о его просоленный, пахнущий лежалой рыбой причал.
Впрочем, у Владивостока маяков несколько, но только один, названный в честь командира корвета «Новик» Скрыплева, стал визитной карточкой города. Есть и другие приметные места: Ворошиловская батарея и дом «Серая лошадь», Гнилой угол, Орлиная сопка и Пушкинский театр, сопка Крестовая и сопка Любви… Впрочем, сопка Любви – это особая стать города.
Все дело в том, что рядом с нею находится призывной пункт военкомата, куда привозят новобранцев со всего города, а может, и со всего Приморского края, но данные эти, надо полагать, секретные… Сюда же стекаются и девочки – подружки новобранцев, невесты, возлюбленные. Новобранцы особо не стесняются, стараются оприходовать подружек в ближайших кустах, ведь кто знает – может, видятся в последний раз… Жизнь ведь – штука квадратная, можно и застрять где-нибудь в узком месте.
С другой стороны, некоторые пары вообще видят друг друга впервые, но это никак не мешает им соединиться на сопке Любви, и в этом также заключена примета современной жизни.
Сосед Шмелева – паренек призывного возраста с чубом до подбородка, как-то рассказывал с нескрываемым восторгом:
– Я тоже был на сопке Любви – интересно там… Сопка шевелится, сопит, дышит, шумит, потеет, кряхтит, корячится, стонет, радуется, хрипит – ни одного неподвижного места нет, ни одного незанятого куста или травяной куртины – все занято, все утонуло в любви. Смотрю, один парень рядом со мною дрючит девочку – задрал ей юбчонку до лопаток и жарит. Сопит при этом, как паровоз, набирающий скорость, только пар не извергает. В это время к нему подходит второй парень. С сигаретой в зубах. Просит: «Дай спички, прикурить нечем» – и парень, не прерывая процесса, говорит ему: «Возьми в правом кармане…» И парень как ни в чем не бывало лезет в правый карман.
Но владивостокская сопка Любви – это мелочь, детский лепет, сущая ерунда по сравнению, например, с Курилами, с островом Шикотан, где женщинам, обрабатывающим по вербовке сайру, подчинена целая территория любви. Женщин там – тысячи, мужчины встречаются очень редко, ходят они, боязливо озираясь, тихие, как мухи… И духа мужского на Шикотане, естественно, нет и в ближайшие полтора века вряд ли он появится.
Шмелев бывал на Шикотане, когда-то там даже служил, ловил рыбу, жил, инспектировал воды на маленьком юрком катере, на сайру смотреть совсем не мог – от нее нутро у всякого шикотанца выворачивало наизнанку… Когда мужчина появлялся в зоне внимания островных баб, они обязательно выскакивали наружу и орали:
– Командир, иди к нам! Или силой затащим!
Как-то они затащили к себе двух отбившихся от своего наряда пограничников. Бечевками перетянули им мужское достоинство, чтобы колотушка не опускалась, торчала, как оглобля, четыре толстых бабы сели на ноги, на руки и по одной бабе-потребительнице на каждого парня сверху. И пошло, и поехало… Такого нигде не видывали, ни в одной террористической организации. Кричи не кричи – бесполезно, не докричишься, помощь не придет.
Один парень так и погиб в тот вечер в потном пекле, второй изловчился, сумел дотянуться до автомата и стал стрелять короткими очередями, чтобы подольше растянуть запас патронов – его спасли. Вот что могут сделать озверевшие бабы.
В молодости, будучи курсантом мореходной «вышки» – высшего училища, Шмелев попал на плавучую базу, стоявшую по соседству с Шикотаном, в море. Ловкие женщины размещали дольки сайры в банках розочкой, делать это умели только их руки, но практика для того, чтобы получалось, нужна была большая, поэтому розочки получались не у всех, – рассыпались неряшливо, дольки падали, сминались, выполнить норму было трудно, милые создания, особенно молодые, часто плакали, – ведь если не выполнишь норму, то и зарплату не получишь…
Курсанта Шмелева, прибывшего на практику, недвусмысленно предупредили:
– На плавбазе передвигайся только по правому борту, по левому не ходи – по левому живут бабы… Понял, чем это грозит?
Курсант Шмелев, конечно, понимал, чем грозит, но очень смутно. На всякий случай наклонил голову:
– Понял!
Но однажды все-таки лопухнулся и очутился на левом борту базы: спешил, думал, что проскочит, но не проскочил – даже до середины борта не дошел. Открылась дверь одной из кают и Шмелева сильным рывком затянули в помещение.
В каюте находились четыре женщины.
– Есть один мущщинка! – довольным басом произнесла толстая складчатая баба с маленькими заплывшими глазами и крохотным, как у ежика, лбом – надо полагать, старшая в этом пространстве, уперев руки в боки, она подступила к курсанту. – Ну!
Внутри у Шмелева все похолодело, язык во рту прилип к нёбу – не оторвать. Еле-еле он нашел в себе силы освободить его и упрямо помотал головой:
– С тобой я не буду.
Толстуха хмыкнула насмешливо, во взгляде ее мелькнуло удивление.
– А с кем будешь? – спросила она.
Курсант сглотнул слюну и, чувствуя, как холод внутри перекрывает дыхание, огляделся, остановил взгляд на худенькой, с выпирающими на спине лопатками женщине, одетой в вытертую трикотажную кофту:
– Вот с ней!
– Бабы, але-гоп! – скомандовала складчатая и сделала ладонью красноречивое движение снизу вверх, словно бы мячик подбросила. – Выметаемся отсюда! Оставим этих двоих… счастливчиков! – Бросила завидущий взгляд на свою худенькую товарку и первой вышла из каюты.
Две другие женщины беспрекословно подчинились ей, хотя характеры имели сволочные и могли лаяться и приставать к бедному курсанту сколько угодно… Но авторитет старшей в их коллективе был незыблем.
Так Шмелев уцелел, ослабший прошел вдоль всего левого борта и вернулся в свою каюту…
…Тот поход с рыбаками-туристами был удачным, все набили себе сумки отборной камбалой, так называемой палтусовкой. Мясо палтусовки – самое вкусное из всех камбальих пород, некоторые нетерпеливые туристы прямо в море жарили рыбу – Шмелев перед отплытием купил три керосинки, шесть сковород и десяток литровых бутылок ароматного подсолнечного масла, имущество это оказалось очень нужным, – заодно научил клиентов, как в одно короткое мгновение избавлять камбалу от кишок и всего лишнего, что в ней есть…
Делается это просто: надрезаешь рыбе голову, надсекаешь хребет и отделяешь голову от тушки. Кишки вместе с начинкой вылетают вслед с головой наружу, для чаек эта еда считается самой лакомой…
Ученики у Шмелева оказались толковыми, науку освоили быстро, так что жареную палтусовку попробовали все присутствовавшие, даже две худосочные жеманные девицы, которые о себе говорили, что они работают в Большом театре…
Новым делом маститый морской капитан увлекся, за два года исходил на своем «Волчанце» все здешние заливы, познал, как собственные ладони, рыбные ямы, банки, подводные леса, крабовые колонии, ловил лакедру и сему, зубатку и даже рыбу фугу – все у него получалось… А потом Шмелев заболел – поселилось у него внутри что-то тяжелое, чужое, лишающее сил, иссасывающее, целый месяц он пролежал у себя в квартире на Океанском проспекте, лечился травяными снадобьями, отпивался отварами из целебных кореньев, из ягод и коры кустарников… За месяц до стона соскучился по морю, свежему воздуху, ветру, крикам чаек и стуку машины своего катера.
Не стерпел и вышел в море…
Некоторое время он чувствовал себя нормально, тешил себя мыслью, что выпрямится, вырулит, дальше все пойдет по-старому, но через пару недель таинственная холодная хворь вновь обозначила себя. Поразмышляв немного, Шмелев решил не обращать на нее внимания, а существовать вместе с нею и дальше идти вдвоем. В конце концов, если захочет – отцепится.
Иногда обходилось без осложнений, иногда приходилось глотать обезболивающие пилюли – всякое было, в общем, но запланированных походов в океан он не отменил ни одного.
На этот раз он решил сходить на кальмара. Стоял октябрь, самое начало, теплые дни, кальмар должен был не просто клевать, а брать нахраписто, с лёту, у него наступала пора любви, моря и заливы в такое время делались веселыми, шумными, волны иногда взрывались громкими таинственными брызгами, словно бы попадали под небесный дождь, потом стихали до следующего брызгопада. Шмелев любил рыбалку на кальмаров.
Отходил «Волчанец», как всегда, от Змеинки – причала, для береговых дел не особо приспособленного, но главное было не это, а совсем другое – тут и глубина была подходящая, и подъехать на машине можно было к самому борту, и народ обитал на причале незлобивый – и прикрыть мог, и бензинчиком выручить, и стопку водки налить, если кто-то сильно продрог, и даже кредитную линию до получки открыть… Шмелев держался здешних причалов – нравились они ему.
Отходили поздно. Вечер уже перешел в ночь. Воздух был теплый, гудел от разных звонкоголосых жуков, цикад, прочих летающих и нелетающих обитателей ночи. Владивосток – город южный, тут водится живность, которая в России лишь где-нибудь в Сочи и обитает, и если бы не океан, не ветры, которые приносятся из бескрайних вселенских просторов, жизнь здесь была бы как в Сочи, ничем не отличалась.
Стоило немного выйти из-под прикрытия берега, как теплый воздух исчез куда-то, растворился, из черноты ночи подул ветер – поначалу слабенький, едва ощутимый, потом он усилился и сделалось холодно. Шмелев стоял за штурвалом, неспешно крутил его, помощников на «Волчанце» было немного, только один человек – опытный моряк Гоша Кугук, который в любую погоду, даже в мороз, признавал лишь один вид одежды – тельняшку.
Даже если на улице будет трещать мороз и свистеть лютый ветер, Гоша все равно выйдет из дома на улицу в тельнике, да на голову наденет старый танкистский шлем… В исключительных случаях может натянуть на себя две тельняшки, говоря при этом, что в двух одеждах он чувствует себя, как в шубе, даже лучше, чем просто в шубе.
Гоша был на «Волчанце» всем (кроме капитана) – и механиком, и мотористом, и палубным матросом, и трюмным, и старпомом, и… – всем, в общем. Раньше он плавал на больших судах, ловил рыбу, а сейчас на большие суда его уже не брали… Да и не тянуло Гошу туда.
Вскоре ветер, облизывавший береговую кромку и щедро угощавший судно холодом, утих, тепло вновь взяло свое и туристы, сгрудившиеся на палубе, перестали стучать зубами…
Прожектор, вспарывающий широким лучом темноту, будто мечом, кромсал пространство без всякой пощады, иногда под днище катера подкатывала волна и судно громко, всей тяжестью прикладывалось о воду, двигатель бубнил что-то возмущенно, кашлял, грозясь умолкнуть, но быстро приходил в себя, и «Волчанец» продолжал двигаться дальше.
Шел Шмелев по памяти, карта не была нужна ему, думал о своей жизни, в которой много чего было, и хорошего и плохого, – и через час с небольшим хвостиком уже находился на месте.
– Распределение такое: с двух бортов берем кальмара, с кормы – рыбу, – распорядился Шмелев, заглушив машину и швырнув якорь в черную пузырящуюся воду. – Тут хорошая камбала-палтусовка попадается, удобнее всего ее брать с кормы. – Капитан приподнялся на мостике, огляделся. – Гоша, где ты?
– Здеся, – Гошин голос раздался из-за рундука, где они прятали спиннинги.
– Включай иллюминацию, Гоша, – приказал ему Шмелев.
Через полминуты горели все прожектора, софиты, лампы, светильники, фонари, фары, световые пушки, которыми были вооружены борта «Волчанца», – и слева и справа. Судя по прошлым временам, кальмар должен идти в эту пору на свет, будто заведенный, свет увлекает его, затягивает в любовные игры, заставляет танцевать, кружиться в воде в пьяном хороводе. Как предполагал Шмелев, такое должно произойти и нынешней ночью. Безумные игры кальмара, безостановочный клев, когда добыча хватает приманку – яркую елочную игрушку, совершенно не похожую на блесну, хотя и именуемую блесной, еще в воздухе, в полете над водой, не успевшую даже коснуться волны, с силой дергает… Местный народ, повидавший в жизни многое, называет такую рыбалку жором.
Слово, конечно, не самое благозвучное, но довольно точное. Шмелев вначале не принимал его, морщился, когда слышал от кого-то, но потом привык… И в конце концов, настолько привык, что сам стал употреблять его.
При свете софитов, как в театре, вода изменила цвет и глубину, в ней двигались игривые тени, на поверхность вылетали длинные извилистые рыбы, похожие на молодых змей, ловко взрезали воздух и снова уходили в воду, оставляя за собой белесые пузырчатые следы.
Несмотря на то что море было полно жизни и поклевки должны были идти одна за другой, поклевок не было. Ни одной не было, вот ведь как.
Начислим
+10
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе