Читать книгу: «Русские тексты»

Шрифт:

Вместо предисловия

Из личной переписки Ю. Л. Гаврилова:

«…Мне понравились «Русские тексты». Сначала, когда начал читать, подумал, что это такая эссеистика школьного педагога для школьников же, с целью снять хрестоматийный глянец. Но скоро убедился, что дело обстоит иначе. Это пристрастные, нервные мазки очень неравнодушного к отечественной культуре и осведомленного одновременно и читателя и знатока. И эти пристрастность и нервность, раскрывающие (точнее – приоткрывающие) образ автора, заставляют думать не только о предмете его размышлений, но и о самом авторе. То есть автор – герой этих «Текстов». О нем тоже можно написать эссе.

Из особенно удавшихся текстов отмечаю – о Цветаевой.

Вообще притягательное качество «Текстов»: при всей резкости характеристик – понимание, сочувствие и даже любовь… Нет абсолютного отрицания, тем более желания уничтожить того же Шолохова. И холодновато-расчетливому Бродскому сочувствуешь.

Субъективность характеристик идет не от вкусовщины, а от понимания личности и особенностей творчества – это понимаешь, даже не соглашаясь в отдельных случаях…

(Из письма Семена Букчина 1 , 08.05.2008 г.)

«Ваня 2 , пересылаю тебе обещанные тексты. Это вещи – совершенно разноплановые, разножанровые. «Русские тексты» родились из затеи написать диктанты на исторические и литературные темы. Постепенно эти «диктанты» превратились в некий жанр, не поддающийся определению. Для эссе слишком мал объем – все-таки, первоначально это были диктанты, так что пол данного животного установить не удалось)))

27.03.2008. Ю.Л.»

«Юрий Львович,

Все тексты получил и спешу сообщить, что читаю не отрываясь.

«Русские тексты», мне кажется, полностью готовы к печати и жанр их надо бы определить подзаголовком «диктант для полуночников». Что-то в таком роде. Слово диктант оставить непременно, добавив какое-то определение. Публикуйте обязательно…

28.03.2008. Ваня»

Из воспоминаний Кузнецова Ивана Геннадьевича3:

«Человек не может вернуться в детство. Но может вообразить его. Люди с исключительной, феноменальной памятью – такие, как Юрий Львович Гаврилов – способны вообразить прошлое настолько точно, что оно сохраняет аутентичность в мельчайших деталях. И всё же это не может, да и не должно быть реальным прошлым, таким, как оно случилось когда-то. Это будет повестью о прошлом, тем более яркой повестью, чем талантливее рассказчик. А более талантливого повествователя, чем Юрий Гаврилов, повстречать было сложно, что там сложно – попросту невозможно. Он был тем гениальным задушевным рассказчиком, которого режиссёры фильмов иногда помещают за кадр, вооружая той скрытой мудростью, которая делает повествование неизмеримо шире и значительнее того, что мы видим и слышим.

Именно эта исключительная, неброская, но, наверное – иначе это было бы волшебством – тщательно отработанная способность говорить так, что за каждым неторопливым, спокойным, тихим словом виделись сотни продуманных, но невысказанных – для чего объяснять? надо же и самим думать! – смыслов, так подкупала тех бестолковых школяров, которые, раскрыв рты, внимали каждому слову школьного учителя истории Юрия Львовича Гаврилова. Что мы видели тогда? Не знаю, насколько точны мои воспоминания – куда мне! – , и полагаюсь только на ощущения, которые с годами стали только ярче. Ощущения же от первой встречи с Юрием Львовичем были, наверно, теми же, что у астронавта перед вновь открытой планетой: так не бывает, не может быть в едином месте сконцентрировано сразу же столько всего нового и неизведанного, это невозможно. И это при том, что Ю.Л. не старался нас чем-то поразить или увлечь. Ничего подобного. Разве Эверест или Ниагара приглашают, зовут нас к себе? Нет, они просто существуют, поглощены своими, непонятными нам делами. Но мы-то, едва увидев их, остаёмся поражёнными, увлечёнными ими, стремящимися к более тесному с ними сближению. Таким было моё первое впечатление от знакомства – впрочем, это слишком сильное обозначение наших почти невесомых отношений – с новым учителем.

Мы встретились лишь на два школьных – последних, 1973-75 – года, а впечатление от этих лет со мной осталось на всю жизнь. Не могу говорить за других одноклассников, а для меня, даже среди блестящей учительской плеяды во главе с гениальным математиком Борисом Петровичем Гейдманом, Юрий Львович остался главным, самым важным для меня учителем. Он дал мне то, что я, по-прежнему, вот уже почти полвека, ценю в людях больше всего: самостоятельность в размышлении, независимость от общепринятых точек зрения, примат логики над эмоциями, традициями и стереотипами, уважение к знанию и пренебрежение любой метафизикой. Я не знаю, был ли сам Юрий Львович таким уж апологетом всех этих настроений, очень может быть, что и нет, но он каким-то образом научил меня, я считаю, главному: свободе мыслить честно и безбоязненно.

А учительствовал Ю.Л., между тем – и это сразу бросалось в глаза – скорее с неохотой, чем с воодушевлением. За блестящей, без единого лишнего слова, неакадемичной, ироничной, лишённой ненужного пафоса ровной манерой изложения скрывались усталость и безнадежность от вынужденного общения с – что ж скрывать – безнадежно неравными ему эрудицией собеседниками. Да, он говорил со школьниками, но чувствовалось, что должен был говорить по меньшей мере с профессионалами, на худой конец, со студентами-старшекурсниками. На его университетские лекции съезжались бы со всей Москвы. Собственно, так и происходило, когда он, раз в неделю, оставаясь после уроков, читал нам и многим другим, приезжавшим издалека, лекции – то по философии, то по древней истории, подчёркивая, что бывали, бывали времена, когда история ещё могла бы называться просто историографией. Его, слегка отстранённая, отчасти вальяжная манера изложения была поистине профессорской и невероятно захватывающей.

Ему должны были бы внимать тысячи, он же говорил перед единицами. А всё же, может быть, это и не так. Я помню один короткий разговор, очень личный, случайный и сбивчивый. Ю.Л., обычно щепетильно избегающий разговоров tete-a-tete, вдруг сказал, что академическая среда ему неинтересна. И добавил, что, накапливая знания, люди теряют свежесть восприятия: пропадает блеск в глазах, торжество открытия. Поэтому он больше любит говорить со старшеклассниками, чем с кем бы то ни было ещё: в них уже есть умение отделять знание от словоблудия, но ещё нет такого полезного для науки, но изрядно скучного и утомительного скепсиса. Поэтому он предпочитает, чтобы его слушали дети, не взрослые. Не знаю, сохранилось ли в Ю.Л. это чувство с годами, было ли оно сильным, или это была всё же лишь попытка самоутешения. Не знаю.

Да, нам повезло, нам очень повезло слушать его, но ему, он это, наверно, чувствовал, может быть и не совсем повезло, он был способен на большее, и осознание этого делало его пусть не вечно-печальным, но всегда задумчивым, углублённым в себя: мы редко видели его хохочущим, да и улыбался он не часто, его лицо всегда оставалось чуть нахмуренным. Между тем, он был очень красив, черты лица были идеально правильными, и тщательнейше-ухоженная, каштановая, аккуратная классическая, как сказали бы сейчас, “голливудская” бородка – не могло быть, чтобы он сам так за ней ухаживал, не иначе, каждые пару дней посещал он искусного брадобрея – очень ему шла. Одевался он всегда просто, но едва ли не нарочито официально; редко, даже во времена долгих школьных поездок и экскурсий, аккуратный пиджак и рубашку с галстуком сменяли водолазка и свитер. Кажется, таким образом он прочерчивал, или пытался прочертить грань между работой и своей жизнью вне этой работы, грань, за которую он старался никого не допускать. Он напоминал Буркина из известного чеховского рассказа, но Буркина, рассказывающего о Беликове, как о самом себе. Ничто он не оберегал так сильно, как свою жизнь вне работы, вне школы, вне любопытных досужих глаз. Делал он это по привычке, по причинам, которые мы уразумели гораздо позднее. Да и не позволила бы мне в школьные годы застенчивость “узнавать” секреты учителя только потому, что, по случайности, моя дорога из школы совпадала с дорогой Ю.Л.: я деликатно отходил в тень липовой аллеи вдоль Ленинского проспекта от своего подходящего троллейбуса № 62 всякий раз, когда видел издалека с остановки подле ресторана “Гавана” бредущего туда Ю.Л; он никогда не подъезжал прямо к зданию, проходя последнюю остановку пешком.

Но разве мы можем судить то, что от нас прячут? Мы судим то, что видим и слышим. И мало что поражает человека так, как размеры, объём. А объём знаний Ю.Л. был, как мне кажется, уникально огромным. Мы, школьники, могли увидать только часть этого айсберга. Про исторические и философские лекции я уже упоминал: не думаю, что, даже познакомившись позднее чуть более подробно с работами упоминаемых им авторов, я узнавал больше, чем из его лекций. Более того, каждый раз нас поражало, что Ю.Л., замещая заболевшего учителя, будь то литератор, химик или биолог, казалось, знает и понимает любой предмет ничуть не хуже, а, похоже, иногда и лучше специалиста. Не забуду его урок, где он рассказывал нам, точнее, читал наизусть стихи молодых поэтов, пришедших прямо из школы на войну: тотчас после урока, под огромным впечатлением, я раздобыл тонюленькую книжечку стихов Гудзенко, где был тот, самый сильный стих о войне, последние строчки которого, “и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую”, как мне тогда наивно казалось, сделали бы пацифистом самого неистового героя.

Любые сравнения, даже не по Мандельштаму, наяву, но и в памяти, неправомерны, но их трудно избежать, выстраивая масштаб личности. В этом смысле, ближе всех из ныне здравствующих персонажей к Юрию Гаврилову стоит Дмитрий Быков: схожи и интеллект, и потрясающая эрудиция, и любовь к слову, и стремление быть, насколько позволяет среда обитания, искренним. Но есть и заметное различие. Быков, при всех его сложностях – баловень судьбы, Гаврилов – её жертва.

Быков играет на краю бездны, черпая из неё, но всегда успевая повернуться к ней спиною, Гаврилов же, единожды или дважды не успев отвернуться, был навсегда обречён, подобно Ницше, глядеться в эту бездну. Быков велик, но, всё же, легковесен, потому что не трагичен по самой сути своего существования: он над бездной, и никогда не узнает, какого быть там, внутри, и, значит, никогда не сумеет стать настоящим. А Гаврилов всю свою жизнь падал и падал в эту бездну, и все свои силы тратил на то, чтобы вырваться из неё: кто знает, может, именно этих сил и не хватило на то, чтобы поэтично рассказать об этом: очень уж страшно глядеть в бездну, до того страшно, что приходится иронизировать, ерничать, искать привычные, умиротворяющие, известные, успокаивающие слова. Не столько быть, сколько пытаться стать. Ю. Л. Гаврилову была уготована роль трагического героя: обстоятельства заставили играть эту роль не на большой сцене, а в театре кукол, и это было невыносимо. Поэтому мы видим не одну большую человеческую судьбу, а множество «возможных» судеб, открывающихся через короткие рассказы, размышления, сценки, новеллы, воспоминания. Это и мощно, и интересно, но этого так мало, так трагически мало…»

* * *

Из автобиографии:

«Родился в 1944 году (13 июля), в эвакуации, в уральском городе Верхняя Салда; отец – начальник типографии, мать – лаборант на авиационном заводе. В 1946 году семья вернулась в Москву.

После школы работал экспедитором, затем наборщиком 6-го разряда в типографии «Известия» и учился на вечернем отделении исторического факультета МГУ.

В 1964-65 гг. служил военным строителем в воинской части 20184, приданной Министерству среднего машиностроения (ядерное оружие), в закрытом городе Красноярск-26 (ныне Железногорск), на горно-химическом комбинате (подземный завод с тремя промышленными атомными реакторами по производству оружейного плутония и многого другого).

В октябре 1965 года был посажен под домашний арест (в казарме) КГБ после допросов по поводу рукописей антимарксистского содержания (попали в КГБ по доносу), но до суда дела не дошло.

После окончания МГУ в 1969 году по настоянию КГБ не был принят ни в аспирантуру МГУ, ни на работу в институт Истории СССР АН СССР.

Работал преподавателем истории во 2-й физико-математической школе 4 , после ее разгона – в 19 школе и в различных школах Москвы преподавал историю, обществоведение, правоведение, литературу, историю мировой и русской культуры; написал ряд авторских программ.

В 80 – 90-х годах работал сторожем, библиотекарем, завучем Межшкольного учебно-производственного комбината Свердловского района Москвы.

Публиковался в различных органах периодической печати.

В 1989-91 гг. вел рубрику «150 лет фотографии» в журнале «Огонек», признанной лучшей публикацией года.

Написал ряд статей для электронной «Энциклопедии Кирилла и Мефодия», в т. ч. статьи «В. И. Ленин» и «И. В. Сталин» (не опубликована, т. к. редакция не согласилась с резкостью отрицательных оценок).

В 2008 году опубликовал в соавторстве с Е. Н. Вигилянской книгу «Пишем сочинение грамотно», в которую вошли отдельные тексты из рубрики «Русские писатели».

В 2012 году в журнале «Отечественные записки» №№ 48, 51 (Москва) были опубликованы две главы из неоконченных воспоминаний «Родное пепелище».

В 2015 году в журнале «Новый мир» № 6, а в 2016 году в вышедшим в Редакции Елены Шубиной (Издательство АСТ, г. Москва) сборнике городской прозы «Москва: место встречи» опубликованы несколько глав из воспоминаний.

Умер 21 декабря 2013 года в Москве.

Прах развеян под стенами Спасо-Преображенского Воротынского женского монастыря (Спас-на-Угре), с. Спас, г. Калуга, Калужская область, Россия.

Русские писатели

Протопоп Аввакум

(1621–1681)

Как же лютовал над ним воевода Пашков, кнутобоец, мучитель – волосатое сердце, покоритель Даурии. А чего алкал Пашков в Даурии, Никон в Москве, потом царь и великие патриархи? Одного – чтобы он, протопоп Аввакум, покорился, от древнего благочестия и старого обряда отрекся и латинскую блудную ересь за истину признал.

И бросали его в Сибирь, в Даурию, на Мезень-реку; и ласкали, и казнили; отняли семью, закопали ее в землю; мучили чад возлюбленных духовных – боярынь Морозову и Урусову, Федора-юродивого – несть им числа…

Перед всеми вселенскими патриархами его, попа скудоумного ставили, – всех превзошел, ибо Бог наставил.

А вот ныне в Пустозерске придется принять огненное искупление: «любил протопоп со знатным знаться, люби и терпеть, горемыка, до конца». Не одно же древнее благочестие любил Аввакум, любил он «свой русский природный язык», благоговел перед красотой жизни плотской, земли, и даурской тоже: «Там же растут и конопли, а во дворах травы красные, и цветные, и благовонные гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей, – по морю, яко снег, плавают. Рыба в нем – осетры и таймени, стерляди и омули, и сиги, и прочих много…»; и протопопицу Марковну любил протопоп, и детишек, и курочку черненькую: по два яичка на день приносила…

«Десять лет Пашков меня мучил, или я его – не знаю, Бог разберет в день века», – чистосердечно признавался сам протопоп, и о многих он, «человек неистовой», мог так подумать: ни близких, ни дальних не щадил веры своей ради; оплакал многих.

В горький, последний час вспомнил, как пять дней в Сибири по голому льду шли: «Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится – скользко гораздо… Я пришел, на меня, бедная пеняет: «Долго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самой смерти!» Она же, вздохнув, отвечала: «Добро, Петрович, то еще побредем».

Трудны были первые шаги высокой русской прозы. Из смрадной пустозерской землянки, с Аввакумова пепелища зазвучал «живой полнокровный мужицкий голос. Это были гениальные «Житие» и «Послание» бунтаря, неистового протопопа Аввакума» (Л. Н. Толстой).

Ломоносов Михаил Васильевич

(1711–1765)

От страшного рева звенели высокие окна Кунсткамеры; мутные глаза налиты водкой и кровью: «Ребра сокрушу и буду месить как глину!..» (не прошла даром славяно-греко-латинская академия). В могучей лапе ножка от разломанного кресла – профессор Ломоносов против иноземного засилья в Академии наук.

Он восхищался гениальным Эйлером, уважал своего вечного оппонента Миллера; от упреков в нелюбви к немцам открещивался простодушно: «Я против немцев? У меня жена немка, и Рихман покойный был мне первый друг…»

Дорого ему обошлось бы бесчинство в Академическом совете, да на следующий день пришел диплом из Италии – почетного члена Шведской Академии наук избрали членом старейшей в Европе Болонской Академии – первому русскому такая честь!

«Ломоносов обнял все отрасли просвещения. Историк, ритор, творец, он все испытал и во все проник» и еще: «он создал первый университет, он, лучше сказать, сам был нашим университетом» (Пушкин).

Ломоносов на полтора века предвосхитил развитие физической химии, мимоходом открыл атмосферу Венеры, сформулировал закон сохранения материи, предсказал: «величие России будет прирастать Сибирью», возродил древнее искусство мозаики и при том был первый поэт своего времени, – и это далеко, далеко не все; универсальностью своей он сравнялся с Петром Великим.

И парадные оды Ломоносова – вовсе не только «мглистый фимиам». А что до того, что он устарел и непонятен, извольте:

 
Мышь, некогда, любя святыню,
Оставила прелестный мир,
Ушла в глубокую пустыню,
Засевшись вся в голландский сыр.
 

Формула счастья (на кузнечика глядя):

 
Не просишь ни о чем, не должен никому.
 

Описание солнца, XVIII век:

 
Там огненны валы стремятся
И не находят берегов…
 

Мысли о громаде солнца, «божьем величестве» и назначении человека:

 
Сия ужасная громада
Как искра пред Тобой одна
О коль пресветлая лампада
Тобою, Боже, возжжена
Для наших повседневных дел,
Что Ты творить нам повелел!
 

Он потянул ручку ворот, заскрипел трос, заскрежетала железная заслонка; он прильнул к окуляру телескопа:

 
Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
 

И от этих «звезд» зажглась пушкинская «звезда печальная, вечерняя звезда»; и Лермонтов услышал, как «звезда с звездою говорит». Маяковский увидел: «ночь обложила небо звездной данью», Мандельштам – что «звезда с звездой могучий стык», Кедрин – «темную заплаканную ночь в оправе грубых северных созвездий», а погорелец Клюев, как «дьявол звезды убирает» над его керженским пепелищем…

Это несбывшаяся надежда Есенина: «гори звезда моя, не падай, бросай последние лучи…»; от света этих «звезд» затеплился образ тютчевской любви: «непостижимый, неизменный, как ночью на небе звезда»; от этих «звезд» вспыхнула изысканная – Анненского: «Среди миров мерцающих светил одной звезды я повторяю имя». Звездам русской поэзии числа нет: ослепительная – Бунина «играй, пылай стоцветной силою, неугасимая звезда»; по краям, как всегда, Цветаевой: «звезда над люлькой – и звезда над гробом»; вифлеемская – Пастернака: «с порога на Деву, как гостья, смотрела звезда Рождества»; страдальческая – Заболоцкого: «лишь одни созвездья Магадана засияют, встав над головой»; пронзительная – несчастного Коли Рубцова: «звезда полей, звезда над отчим домом» и «звезда над морем» Ахматовой…

Вот уж воистину «открылась бездна» и по сей день «рыдает, исходя гармонией светил» (А. Блок).

Державин Гавриил Романович

(1743–1816)

В 1760 году директор казанской гимназии показал в Петербурге карту губернии, чрезвычайно искусно нарисованную Державиным. Карта произвела впечатление, сына бедной вдовы-дворянки зачислили в Инженерный корпус. Но позже выяснилось, что по забывчивости или нерадению родителей, Державин не был с малолетства зачислен в воинскую службу, как было принято в то время – помните Петрушу Гринева? – началась тяжелая десятилетняя солдатская служба Гаврилы Романовича.

Рядовой Преображенского полка Державин принимает участие в дворцовом перевороте 28 июля 1762 года и возведении на престол матушки Екатерины.

Оказавшись в эпицентре политической жизни, Державин, наблюдая рядом с собой фантастические карьерные взлеты и падения, все силы кладет на удовлетворение своего честолюбия. Но стремление к справедливости вкупе с природной вспыльчивостью и необузданностью нрава стало причиной многих неприятных поворотов в карьере Державина.

Державин поднимается на подавлении крестьянского восстания, но за превышение власти задвинут в отставку; он – губернатор олонецкий и тамбовский, он приносит в темное лесное и степное царство свет и дух просвещения и едва не попадает под суд за горячность, с которой он сеял разумное, доброе, вечное.

Однако Пушкин в «Истории Пугачева» ссылается на слова Дмитриева, что «Державин повесил двух мужиков более из поэтического любопытства, нежели из настоящей необходимости».

Спасает Державина поэзия, вернее, ода «Фелице» – умная, тонкая лесть Екатерине II и злая сатира на придворных вельмож. Когда враги в очередной раз одолевали Гаврилу Романовича, он написал оду «Изображение Фелицы» и, о чудо, Державин – кабинет-секретарь императрицы, ее ближайший сотрудник.

И тут Муза, которую поэт использовал как золотую рыбку, разгневалась на Державина: Екатерина требует от него хвалебных од в духе Фелицы, а Державин, запираясь неделями, не может написать ни строки – вдохновение оставило его.

Перу Державина принадлежит «Водопад», поражавший своих современников своим великолепием, буйством красок; пленительная «Жизнь званская», «Снигирь», «На смерть Суворова» – произведения, которыми Державин торил, прокладывал, мостил путь Пушкину.

А чтобы можно было на зуб попробовать, извольте – державинская аллитерация:

 
Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
Северны громы во гробе лежат.
 

Вы, нынешние, – нут-ка!

А вот рык старого льва:

 
Река времен в своем стремленье
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
 

«Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил…» Пушкин гордился тем, что именно Державин передал ему поэтическую лиру.

Радищев Александр Николаевич

(1749–1802)

Радищев был управляющим Петербургской таможней; всем было известно, что он не берет взяток, над Радищевым смеялись в лицо – тут бы правительству и насторожиться, поведение Радищева было вызывающим и провокационным.

Ко времени написания «Путешествия из Петербурга в Москву» он находился под влиянием мартинистов, членов тайного, полурелигиозного – полу-политического общества, в учении которых странным образом сочеталось вольнодумство и мистика.

«Таинственность воспламенила его воображение. Он написал свое «Путешествие из Петербурга в Москву», сатирическое воззвание к возмущению, напечатал в домашней типографии и спокойно пустил в продажу».

Он был арестован, Екатерина II заклеймила его бунтовщиком хуже Пугачева; на полях книги, где Радищев призывает освободить крестьян, она начертала: «Никто не послушает!»

Радищева приговорили к смертной казни, отца четырех детей, оставшихся без матери. Так ли уж была опасна книга Александра Николаевича? Нет, разумеется, – крестьяне читать не умели, а помещики, «звери алчные, пиявицы ненасытные», оставлявшие крестьянину «один только воздух», Радищева действительно не послушали бы.

Какие-то опивки совести колыхнулись в Екатерине – Радищева затолкали в кибитку и выкинули в Сибирь, за 7000 верст.

Полиции было велено злонамеренную книгу отбирать и сжигать, такая же участь постигла и нераспроданную часть тиража; конечно же «Путешествие» тут же взлетело в цене, Пушкин свой экземпляр приобрел за 200 рублей; до наших дней дошло около сотни рукописных копий и два десятка книг.

Павел I вернул Радищева из ссылки, Александр I позвал его на службу и несчастный решил «осчастливить Россию». Начальник Александра Николаевича, граф Завадовский, участник суда над Радищевым, прочитавши какой-то прожект, с досадой сказал: «Никак не уймешься, опять за свое».

Ничего эти слова не значили, но нервы Радищева были расстроены, дома он объявил: «Вот, детушки, опять Сибирь», и отравился.

«<Мы> не можем в нем не признать преступника с духом не обыкновенным, политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарской совестливостью», – Пушкин.

Карамзин Николай Михайлович

(1766–1826)

«Это было в феврале 1818 года. Первые восемь томов «Русской истории» Карамзина вышли в свет. Я прочел их в моей постели с жадностью и вниманием. Появление сей книги (как и быть надлежало) наделало много шума и произвело сильное впечатление… Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом», – из воспоминаний Пушкина о Карамзине.

Карамзин был не только знаменитый и официальный историограф российской империи, которому власть предавала значение: Александр I освободил Карамзина от цензуры, а Николай I, когда Николай Михайлович заболел, предоставил ему для путешествия во Францию и Италию фрегат, Карамзин был еще и популярнейший писатель своей эпохи, родоначальник направления в литературе, сентиментализма.

Карамзин признавал, что «любит те предметы, которые трогают сердце и заставляют проливать слезы тяжелой скорби». Именно начиная с «Бедной Лизы», русская литература приобрела характер «филантропический» (Иван Киреевский): определенно, ниточка тянется от «Бедной Лизы» к «Бедным людям», прошивает она и «Станционного смотрителя», и «Шинель», и «Муму».

Лиза утопилась в пруду не только из-за несчастной любви, но и из-за пристального внимания Карамзина к проблемам самоубийства.

В конце XVIII века самоубийства были модными среди дворянской молодежи, не бытовые, а философские. Право человека распоряжаться своей жизнью и вечный вопрос, что ждет его после смерти, русские сократы решали при помощи пистолета. В своей предсмертной записке молодой ярославский помещик Иван Опочинин писал определенно: «После смерти – нет ничего!.. Прошу покорно, братец, в церквах меня отнюдь не поминать!»

Самоубийцы считали свой выбор высшим проявлением свободы (ну как не вспомнить Достоевского с его Кирилловым), и Карамзин сочувственно относился к философским бредням отравившихся западным скептицизмом недорослей.

Но самоубийство Радищева потрясло Карамзина, его огорчали вошедшие в моду утопленники «Лизиного пруда», и он выступил с резкой отповедью «опасным философам».

Так вот можно дозволять или любить что-либо теоретически, но когда лично коснется…

Карамзин ввел в русский язык больше новых слов, чем все отечественные писатели вместе взятые. А еще он ввел в письменный оборот букву «Ё». Пустяк, казалось бы, но если сосулька на голову или молотком по пальцу, что восклицает русский человек? То-то же…

Крылов Иван Андреевич

(1769–1844)

В старое доброе докомпьютерное время кроме букваря и сказок была еще одна книга, которую не мог обойти ни один самый нерадивый русский ребенок – басни Крылова.

Пушкин стал народным поэтом благодаря работнику Балде и царю Салтану, компанию Пушкину составил дедушка Крылов – и все, других национальных поэтов у нас нет, ибо чтение стихов – такой же удел немногих избранных, как и их написание.

Когда Крылов умер, произошло дело неслыханное – высочайшим повелением ему был воздвигнут памятник (единственному из русских писателей за всю историю литературы!) в Летнем Саду, необыкновенно удачный: в окружении не то зверюшек, не то аллегорий, все постигший, погруженный в дрему дедушка, рассказавший нам, бесчисленным поколениям внуков, «книгу мудрости народной» – по словам Гоголя.

Большинство сюжетов крыловских басен восходит к тому, что придумал Эзоп; идеи Эзопа использовали и баснописцы античности, и реформатор церкви Мартин Лютер, и блестящий француз Жан де Лафонтен, и русские баснописцы – Сумароков, Дмитриев, Державин. Но только Крылов справился с невероятно трудной задачей – придать античному сюжету национальный характер, и дать басне такую мораль, которая врезалась бы намертво в противоречивое русское сознание.

Басня Эзопа «Ворона и лисица» заканчивается выводом: «Притча уместна против человека неразумного»; Лафонтен тот же сюжет завершает так: «Сударь, запомните: всякий льстец кормится от тех, кто его слушает…»; сверхназидательный Лессинг заменил сыр отравленным мясом – наказаны все; мораль Тредиаковского невнятна: «Всем ты добр, мой ворон, только ты без сердца»; Сумарокова – легковесна: «Сыр выпал из рота лисице на обед». А вот Дедушка просто и на века: «и в сердце льстец всегда отыщет уголок».

Любая ситуация описана Крыловым: российские политики – вечные герои «Квартета», власть и народ – «Волк и ягненок», экономика – «Тришкин кафтан», – нужно ли продолжать?

В «Застольных разговорах» Пушкин записал такой анекдот о Крылове: «над диваном, где он обыкновенно сиживал, висела большая картина в тяжелой раме. Кто-то ему дал заметить, что гвоздь, на котором она была повешена, непрочен, и что картина когда-нибудь может сорваться и убить его. «Нет, – отвечал Крылов, – угол рамы должен будет в таком случае непременно описать косвенную линию и миновать мою голову». Он все рассчитал, лукавый ленивец, мудрец, чревоугодник, царский библиотекарь, затворник Васильевского острова.

Жизнь, к счастью, обошла по косвенной линии его тяжелую, величавую, рано поседевшую голову.

Жуковский Василий Андреевич

(1783–1852)

Василий Андреевич Жуковский родился в семье богатого помещика Афанасия Ивановича Бунина, матерью была пленная турчанка Сальха. Мальчик получил фамилию своего крестного, бедного дворянина Андрея Жуковского, приживала в доме Буниных.

Незадолго до рождения Жуковского у Буниных умерли шестеро из одиннадцати детей, в их числе и единственный сын, студент Лейпцигского университета. Жена Бунина в память об умершем решила воспитать новорожденного как родного сына.

Кудрявый смуглый мальчик стал всеобщим любимцем, но, после того как в 1794 году его исключили из народного училища «за неспособность», было решено отдать его для продолжения обучения В. А. Юшковой, одной из замужних дочерей Бунина. Дом Юшковых был одним из культурных очагов Тулы: домашний театр, музыкальные вечера. Именно к этому времени относятся первые литературные опыты Жуковского.

Надо заметить, что в большой семье Буниных, Протасовых, Юшковых, Елагиных, в этом дворянском гнезде, будущий поэт – единственный мальчик; его окружает целый женский мир: старшие замужние сестры, тетушки, кузины, племянницы, что, безусловно, способствует развитию природной мягкости его характера и рождению романтических грез.

В 1797 году Жуковский (а Бунины тем временем выхлопотали ему дворянство) был определен в Благородный пансион при Московском университете.

В 1802 году, автором напечатанных стихов и переводов, Жуковский возвращается в родные края: Тула, Белёв, дом Екатерины Афанасьевны Протасовой, где подрастают племянницы, Маша и Саша, девушки весьма начитанные и воспитанные в романтическом духе. Маша сама пишет стихи, в нее-то и влюбляется Василий Андреевич, без памяти, на всю жизнь.

Екатерина Афанасьевна, женщина глубоко религиозная, скоро разгадав тайну брата, решает, во что бы то ни стало не допустить брака между близкими родственниками. Она берет с Жуковского клятву: Василий Андреевич должен отказаться от Маши и никогда не открывать ей своего сердца. Но в 1805 году поэт становится домашним учителем Маши и Саши Протасовых, и Маша отвечает на любовь Жуковского таким же сильным и глубоким чувством.

Какой мощный литературный фон у этой обоюдной страсти: «Тристан и Изольда» – образ трагического отказа от любви; «Новая Элоиза» – затверженный всеми трепетными сердцами Европы урок зарождения нежных чувств. Поэзия и жизнь переплетаются так тесно, что трудно провести меж ними грань, понять, что именно определяет дальнейший ход событий: печатное слово или живое чувство.

В 1812 году Жуковский все же осмелился просить руки Маши, но Екатерина Афанасьевна ответила решительным и окончательным отказом.

Жуковский поступает поручиком в московское ополчение, обретает широкую известность, создав «Певца в стане русских воинов», болеет тифом, выходит в отставку, а перед мысленным взором – Маша Протасова. И Василий Андреевич делает последнюю попытку соединить свою жизнь с жизнью Маши. Тщетно.

«Трагическое чувство мучительно пройдет через жизнь поэта; оно составит содержание стихов Жуковского, стихов Маши, их страстной переписки», писал Ю. М. Лотман.

Саша Протасова выходит замуж за профессора Дерптского университета А. Ф. Воейкова, и семья перебирается в тихий немецко-эстонский городок. Там по настоянию матери Маша принимает предложение университетского профессора, медика и музыканта, И. Ф. Мойера, друга Жуковского.

Мойер знает о любви Маши к Василию Андреевичу, он щадит ее чувства, он любит Машу сильно и нежно. Жуковский не герой, он не способен бороться за любовь, он благословляет союз Маши и Мойера, он своими руками передает возлюбленную (Тристан и Изольда) своему верному другу.

Три сердца изнемогают, исходя благородством, любовью и мукой. Все трое любят, все трое все знают, все трое готовы на жертвы – все трое страдают. Это романтизм. В жизни? В искусстве? Поди разбери…

Но писать Жуковский стал лучше.

Вот такая амальгама из прозы жизни и поэзии поэзии, из страсти и крови, чести и дружбы.

Жуковский поселяется на время в Дерпте. Он еще больше сближается с Мойером, рекомендует его Пушкину для операции аневризмы; он может видеть Машу ежедневно, их отношения неизменно чистые, платонические, их неугасающая страсть трагична.

В 1823 году Маша умирает во время вторых родов. Кто-то до недавнего времени ухаживал за ее могилой; ее памятником стало одно из лучших стихотворений Жуковского – «Ты удалилась, как тихий ангел».

Жуковский станет знаменитым поэтом, он сделает блестящую придворную карьеру, он будет воспитателем цесаревича Александра, он, наконец, женится в возрасте 58 лет на 18-летней девице, но забыть Машу Протасову ему было не суждено.

Батюшков Константин Николаевич

(1787–1855)

«Философ резвый и пиит… Певец забавы» – так обращался Пушкин в своих посланиях к старшему товарищу по «Арзамасу». «Что до Батюшкова, то уважим в нем несчастия и не созревшие надежды», – скажет зрелый Пушкин.

Батюшков оставил не слишком значительное литературное наследство, анакреонтическая поэзия – излюбленный жанр Константина Николаевича – умерла в России вместе с автором «Умирающего Тасса»; сегодня только редкий ценитель изящной словесности откроет том «Опытов в стихах и прозе». А жаль!

Рок судил так, что жизнь Батюшкова раскололась на две равные доли. Первая половина жизни Константина Николаевича, небогатого и незнатного дворянина, обычна – статская и военная служба, участие в заграничных походах русской армии против Наполеона, тяжелые ранения, гибель друзей. И в то же время – дружба с Гнедичем, Вяземским, Жуковским; «Арзамас», поэзия пиров, забав и любви на древнегреческий лад; путешествия по Европе.

Уже после пансиона, из которого Батюшков вынес немного знаний, но французский, немецкий и итальянский языки изучил очень хорошо, поэт в совершенстве овладел латынью и перечитал римских и итальянских классиков, в числе любимых на всю жизнь остались эпикуреец Гораций и нежный Тибулл. Жить Италией, дышать Италией невозможно без Ариосто и Тассо, Данте и Петрарки.

Батюшков знал, что ему не избежать родового проклятия, недаром он начал оплакивать «Умирающего Тасса» – знаменитый итальянец скончался во тьме безумия; трудно перечислить всех родственников Батюшкова, помрачившихся умом.

В 1821 году свеча поэтического таланта Батюшкова выстрелила яркой и загадочной искрой – семь безнадежно горьких, мощных строк о тщете человеческого существования, так непохожие на то, что он писал прежде.

 
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнью, седой Мелхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
 

Тридцать три года, вторую половину жизни, поэт прожил вне времени и пространства. Начавшись с бешенства, болезнь обрела спокойное течение. Нежная и заботливая опека родственников, прогулки, рисование, собирание гербариев. Память не изменила Константину Николаевичу: он наизусть читал Тассо, русских авторов. Но не написал не строчки.

Бывают странные сближения – Батюшков и Цветаева:

 
«Я берег покидал туманный Альбиона…»
Божественная высь! Божественная грусть!
 

Бывают и не странные сближения: Батюшков и Мандельштам. Мандельштам вложит в навеки сведенные уста Батюшкова прекраснейшую строку: «только стихов виноградное мясо мне освежило случайно язык…»

Не умом, но сердцем прожил Батюшков вторую половину жизни, но он сам и напророчил:

 
О память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальней
 

Чаадаев Петр Яковлевич

(1794–1856)

«Второй Чадаев, наш Евгений…»

Первого Чаадаева – гусара, известного не только исключительной тщательностью и щепетильностью туалета, но и самой безукоризненной храбростью на поле боя, вызвал к себе для доверительной беседы царь Александр и в завершение сказал: «Теперь мы будем служить вместе».

Чаадаев немедленно подал в отставку и уехал в Европу.

И «…близь Бретмона появился иностранец, соединявший в своей осанке торжественность епископа с корректностью светской куклы» (Осип Мандельштам).

«Всего чужого гордый раб…» (Николай Языков).

А меж тем в России на скипетре Николая I написали: «самодержавие, православие, народность», а на державе – «прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение» – автором чеканной формулы был шеф жандармов Бенкендорф.

И вот в журнале «Телескоп» «офицер гусарский» опубликовал «Философическое письмо» и вытер ноги о «самодержавие, православие» и, заодно уж, о «народность».

«Письмо» Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. «Это был выстрел в темную ночь…», – Герцен был потрясен.

Чаадаев утверждал, что Россия не принадлежит «ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций», мы стоим «как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода». Пушкин написал Чаадаеву, другу и наставнику, взволнованно-растерянное письмо и не отправил его.

Правительство было ошарашено. Наглость проступка превышала ссылку и каторгу, как казнить? И Чаадаев был «высочайшим повелением объявлен сумасшедшим». Кроме «Письма» были тому и другие основания: Пушкин, например, жаловался, что Чаадаев хотел вдолбить ему в голову «всего Локка», или вот – острота: Хомяков одевается так национально, что народ на улице принимает его за персиянина – экая тонкая сумасшедшинка!

Вызванный на дуэль из-за пустяка, Чаадаев отказал: «Если в течение трех лет войны я не смог создать себе репутацию порядочного человека, то, очевидно, дуэль не даст ее».

Он предсказал: «Мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком…»; «истина – выше родины», – утверждал Чаадаев; «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами», – признавался он.

И впрямь – сумасшедший.

Грибоедов Александр Сергеевич

(1795–1829)

В «Алфавите членам бывших злоумышленных тайных обществ и лицам, прикосновенным к делу, произведенному высочайше учрежденною 17-го декабря 1825-го года Следственною Комиссией, составлен 1827-го года» (Алфавит Декабристов) о нем сказано: «Коллежский асессор, служащий при генерале Ермолове. Требовался к ответу по показанию Оболенского и Трубецкого, назвавших его, со слов Рылеева, членом общества. Но по изысканию Комиссии открылось: 1) что за несколько дней до отъезда его из Петербурга он был принят в «Общество соревнователей просвещения и благотворения»; 2) что Рылеев, несколько раз заводя с ним разговоры о положении в России, делал намеки об обществе, но видя, что <Грибоедов> полагал Россию неготовую к конституционной монархии и неохотно входил в суждения о сем предмете, то и оставил его; 3) Александр Бестужев … об обществе не говорил ему и не принимал его в члены, жалея такой талант, в чем и Рылеев был согласен; 4) во время бытности Грибоедова в 1825 году в Киеве тамошние члены пробовали его, но он не поддался… Впрочем, как по собственному его показанию, так и по отзывам главных членов, он к обществу не принадлежал и о существовании оного не знал. Содержался сперва на Главной гауптвахте, а потом в Главном штабе.

…Высочайше повелеваю освободить с <оправдательным> аттестатом, выдать не в зачет годовое жалование и произвесть в следующий чин».

Так что из своих бумаг Грибоедов жег целых два часа, любезно предоставленных ему Ермоловым при аресте в Грозной? Что за тайное общество упомянуто в «Горе от ума»?

14 марта 1828 коллежский советник Грибоедов привез в столицу долгожданный мир с Персией, был обласкан: орден Святые Анны второй степени с алмазными знаками и четыре тысячи золотых червонцев.

А еще он привез проект Русско-Кавказской компании, который представил коммерции советнику Родофиникину и министру иностранных дел Нессельроде.

Согласно прожекту компания получала от государя важные привилегии, дело сулило неслыханные барыши. Директором всего гигантского предприятия, с правом дипломатических сношений с соседними державами, строительства крепостей, с правом объявлять войну и заключать мир, передвигать войска, Грибоедов предлагал себя. Не сразу разобрались, что официальным путем, на законном основании коллежский советник истребовал себе власть вице-короля.

Решили: раз такой умный, пусть выбивает из персов контрибуцию – куруры.

В Тегеране у Грибоедова хватало врагов, и англичане бунтовали темный народ, объясняя, что в нищете его повинен русский министр-резидент, выжимающий из Персии последние соки.

«Два вола запряженные в арбу, поднимались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» – спросил я их. «Из Тегерана». – «Что вы везете?» – «Грибоеда». Пушкин. «Путешествие в Арзурум».

В качестве извинения Николай I получил знаменитый бриллиант – «Надир Шах», и дело было исчерпано.

Дельвиг Антон Антонович

(1798–1831)

Дельвиг был однокашником Пушкина по первому выпуску лицея. Пушкин посвятил Дельвигу множество вдохновенных поэтических строк, тем более поражает отзыв об умершем поэте: «Способности его развивались медленно. Память у него была тупа; понятия ленивы… В нем заметна была только живость воображения». Это – тоже Пушкин.

Лицей Дельвиг закончил без блеска и служил по разным министерствам; обедневшая семья не могла содержать обедневшего барона.

С 1824 года Дельвиг начал ежегодно издавать альманах «Северные цветы», а с 1830 года стал редактором «Литературной газеты», куда привлек лучших русских писателей.

Пушкин рассказывал, как однажды он завтракал с Дельвигом в трактире, по дороге в Царское Село, за год с небольшим до смерти Антона Антоновича. Подробности дружеской пирушки известны из вторых рук и обрели черты апокрифа, но рассказ интересен сам по себе.

Дельвиг встал в тот день рано, с непривычки у него болела голова, он выпил вина и раскис. Он жаловался Пушкину на неудавшуюся семейную жизнь, на то, что он, слывущий сибаритом, много и тяжело работает над изданиями, столь необходимыми для русской словесности. Но более всего горевал он о том, что не оставит следа в литературе, умрет, и никто его не вспомнит.

Тем временем половой, прислуживающий друзьям-поэтам напевал: «Соловей мой, соловей, голосистый соловей…»

– Чью песню ты поешь? – спросил Пушкин.

– Известно чью. Русскую, – отвечал слуга.

– А вот и врешь, – оборвал его Александр Сергеевич, эту песню написал барон Антон Антонович Дельвиг.

– Прощенья просим, – возразил половой, – не может барон такую песню сочинить! Эта песня русская!

– Мало тебе? – спросил Пушкин своего друга.

Скоропостижная смерть Дельвига потрясла Пушкина, он написал: «Никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели».

Незадолго до своей смерти Пушкин навестил могилу друга:

 
Когда за городом задумчив я брожу
И на публичное кладбище захожу…
 

Баратынский Евгений Абрамович

(1800–1844)

«Баратынский принадлежит к числу отличных наших поэтов. Он у нас оригинален – ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, меж тем, как чувствует сильно и глубоко. Гармония его стихов, свежесть слога, живость и точность выражения должны поразить всякого, хотя несколько одаренного вкусом и чувством». Это, конечно же, Пушкин.

А между тем, судьба Баратынского – классическая иллюстрация к аксиомам назидательной педагогики. Здесь и «Береги честь смолоду» – эпиграф, заметим, к «Капитанской дочке», и тот самый конь, что о четырех ногах, но спотыкается…

Баратынский, принадлежавший к древнему и знатному роду, воспитанник привилегированного Пажеского корпуса, был вором и, попавшись на краже, о чем стало известно Александру I, был из корпуса исключен «с воспрещением когда-либо поступать на военную службу».

О, как пытался Баратынский объяснить и оправдать, хотя бы частично, свой юношеский позор. Но факты были против поэта, и поэтому даже в искреннем и откровенном письме к Жуковскому Баратынский лукавит. С одной стороны, какой урок ветреной младости – оступиться легко, подняться трудно; с другой – предупреждение педагогам, с легкостью выдающим подросткам волчьи билеты…

Баратынский выстоял, но это далось ему дорогой ценой: тягостные годы солдатчины, служба унтером в финской глухомани; чин прапорщика в 1825 году позволил уже известному поэту выйти в отставку и занять достойное место в обществе и в литературных кругах. Жить ему оставалось девятнадцать лет.

«Теперь даже и в шутку никто не поставит имени Баратынского подле имени Пушкина» – это, пальцем в небо, Белинский.

По одной строке можно угадать истинного поэта:

 
Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности своей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!
 

О чем это? О любви, о судьбе, жизни, юности? Или обо всем разом?..

Тютчев Федор Иванович

(1803–1873)

И как напишет через столетие другой поэт:

 
Она, моя нежданная, теперь
Свое лицо навстречу мне открыла,
И хлынул свет – не свет, но целый сноп
Живых лучей…
 

Он, дипломат, человек с положением в свете, в возрасте, женатый вторым браком, дети, известный поэт, наконец, поехал однажды в Смольный проведать дочерей Анну и Катю, и они обратили его внимание на хрупкую, смуглую, большеглазую девушку, племянницу инспектрисы института, Лелю Денисьеву, которую уже вывозили в свет.

Он сразу понял, что это рок, судьба, что это – выше его сил, но бесполезно было плакать и молиться; они прожили вместе двенадцать мучительных, горьких, позорных лет; она оказалась сильнее его в любви, в жизни, в самопожертвовании, в отчаянии – и сгорела от страсти и от стыда…

 
О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!
 

Он удочерил девочек, рожденных ему Денисьевой, с согласия жены, Эрнестины Федоровны, рыдал у нее на коленях, искал себе занятия, отвлечения – все тщетно – Елена Александровна не отпускала. На юге Франции, которая так много значила для него, он окончательно понял:

 
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет – и не может.
 

Он помнил всегда, наяву и в забытьи о ней, и каждый день был годовщиной.

Сама – живая поэзия, она не любила стихов, ничьих, и его тоже. Но требовала, чтобы все им написанное, даже тогда, когда он ничего не знал о ее существовании, было посвящено ей, ей одной, как расплату за их встречи украдкой, за то, что он не защитил ее от «насилья бессмертной пошлости людской», за его половинчатость, дипломатические увертки, за то, что:

 
Он мерит воздух мне так бережно, так скудно…
Не мерят так и лютому врагу.
 

Последняя любовь смертельно обожгла Тютчева, разрушила его; он еще будет писать прекрасные стихи, Иван Аксаков издаст хороший, более полный, чем тургеневский, сборник его стихотворений; дочери его стали фрейлинами императрицы – все состоялось, все сбылось, жизнь шла к смерти.

Когда смотришь на чудесную акварель – портрет юной Денисьевой, то невольно вспоминаешь помимо тютчевских, к ней обращенных строк, строки Фета:

 
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет уходя.
 

Кольцов Алексей Васильевич

(1809–1842)

«Кольцов обратил на себя общее благосклонное внимание», – надо ли говорить, что это – Пушкин. Велемир Хлебников вообще утверждал, что «в свет Кольцова вывел за руку Пушкин, одетый в кокошник».

Но обратил Кольцов на себя интерес столичных литераторов по чистой случайности: как-то раз начинающий писатель Станкевич полдня не мог доискаться своего слуги; явившись, наконец, к барину, слуга признался, что не было сил оторваться от песен, которые читал в людской какой-то заезжий прасол (торговец скотом). Дело происходило в имении Станкевичей, и барин, от нечего делать, приказал привести к нему прасола, послушал стихи и, пораженный, спросил, чьи «эти русские песни». Торговец скотом простодушно отвечал, что написал их сам.

 
На заре туманной юности
Всей душой любил я девушку…
 

Такой чистой щемящей нотой можно было привлечь изумленное внимание любого ценителя поэзии.

 
Обойми, поцелуй,
Приголубь, приласкай,
Еще раз, поскорей
Поцелуй горячей.
 

Какая сила чувства, какая экспрессия, какая динамика; это почерк виртуоза, а виртуоз был малограмотным, учился всего один год в уездном училище, и сочинять стихи начал, ночуя под телегой, в степи, с гуртом, в кромешной мгле.

Тонкий лирик, истинно народный русский поэт, Кольцов прожил короткую, страдальческую жизнь, среди людей грубых, невежественных, видевших в поэзии пустую забаву. Не помогло Кольцову знакомство с Пушкиным, Жуковским, всем цветом русской поэзии: он начал печататься, отец стал сживать его со свету, прогнал из дома; к Кольцову пришла слава, а поэта пожирала чахотка. О необычности образного строя поэта-самородка можно судить хотя бы по строке из стихотворения «Лес» (посвящено памяти А. С. Пушкина):

 
С богатырских плеч
Сняли голову —
Не большой горой,
А соломинкой…
 

Доколе жива будет русская речь – будет жива поэзия Кольцова.

«Я около Кольцова, как сокол, закольцован», – стон Мандельштама в воронежской ссылке.

Гоголь Николай Васильевич

(1809–1852)

В Москве есть три памятника Гоголю – Н. А. Андреева, «от правительства Советского Союза», надгробие на Новодевичьем кладбище, и каждый из них не случаен.

При эксгумации во время перезахоронения из Данилова монастыря Гоголь лежал в гробу на боку. Захоронили живым, впавшим в летаргический сон, или перевернули, поднимая гроб?

Розанов намекал, что Гоголь – черт.

Чертовщина Гоголя неразрешима: ни Манилова, ни моста через пруд, ни Коробочки, ни уж, конечно, сапожника, который «хоть бы в рот хмельного», ни, тем паче, Ноздрева в реальной жизни быть не может, потому что не может быть никогда. А они есть! Приходилось лично знавать многих, а уж Ноздревых на Руси, что маньяков в Америке, пруд пруди.

Страшный, будто памятник работы Андреева, он, затюканный ничтожным попом, ржевским протоиереем Максимом Константиновским, напуганный смертью жены Хомякова, близкого ему человека, сидел и смотрел, как сгорают тетради второго тома «Мертвых душ». А вокруг него неслись в веселом хороводе и жалобно выли Вий и Городничий, Хлестаков и Дама приятная во всех отношениях, Ноздрев в обнимку с губернаторской дочкой и Подколесин с Кочкаревым…

Булгаков с безукоризненным пробором, Салтыков в окладистой бороде, Зощенко с Веничкой на руках, Ильф верхом на Петрове кружились медленно в скорбном молчании.

Гоголь принимал молодых литераторов, как генерал нашкодивших губернских секретарей, обходя их строй и милостиво протягивая каждому два пальца, вылитый монумент «от правительства Советского Союза».

Он начертал «Выбранные места из переписки с друзьями», где поучал всю Россию, как ей дышать, из прекрасного далека, попивая тухлые минеральные воды в Риме. «Переписка» так изумила читателей, что один назвал ее «артистически рассчитанной подлостью», а другой – «великой оклеветанной книгой».

Будучи высоконравственным христианином, он боялся женщин, не любил их, никогда не был женат, но зато создал «Рассуждение о Божественной литургии».

А еще он сказал, что со словом надо обращаться честно, и никогда иначе не поступал.

Пушкин, слушая забавные истории Гоголя, смеялся до упаду, а потом промолвил: «Боже, какая грустная наша Россия…»

На его надгробии выбиты слова библейского пророка Иеремии: «И горьким моим словом посмеются».

Выходит, и пророки не лыком шиты.

Написал я последнюю фразу о пророках, но смутное сомнение не оставляло: а все ли здесь так?

Дело в том, что во многих источниках стих из Иеремии приводился в двух вариантах: «посмеюся» и «посмеются», что означает два разных смысла, а этого быть не может.

Чего проще: надо заглянуть в Ветхий Завет. Сказано – сделано: нет таких слов у Иеремии!

С молодых лет страдая хроническим занудством, которое при желании можно принимать за дотошность или даже добросовестность, я прочитал всего Иеремию, включая «Плач» его – нет такого стиха!

Читаем указанное место, глава 20.8: «Ибо только начну говорить я, – кричу о насилии, вопию о разорении, потому что слово Господне обратилось в поношении мне и повседневное посмеяние».

Даже самый вольные перевод (а предложивший этот текст в том виде, в котором он выбит на памятнике славянофил, поэт П. С. Шевырев был плохим переводчиком и большим путаником) вопля Иеремии не может превратить «слово Господне» в «горькое слово» и далее по тексту.

Обнаружив столь произвольное отношение к источнику, я решил посмотреть, а что еще начертано на могильной плите, и впал в недоумение.

Судите сами: «Муж вразумливый престол чувствия» Притчи 12.23.

Что сие значит, какого такого «чувствия престол»! Хватаю притчи и читаю: «Человек умный скрывает свое знание, глупый же кричит о своей глупости».

Как утверждают знатоки древнееврейского языка, переводчик попросту спутал слово «скрывать» со словом «престол», а знания произвольно перевел как «чувствие», и получилась абракадабра.

Сама ссылка на могильном камне Гоголя на этот стих является недопустимым, непристойным намеком: то ли Гоголь был умен и скрывал то, что знал, то ли на весь свет кричал о своей глупости. Каково?

Третья надпись гласит: «Правда возвышает язык» Пр.14.34. Ну, уж с этим-то все в порядке. Если под словом «язык» понимать литературу, то это – прямо о Гоголе.

Не тут-то было!

«Правда возвышает народ, а беззаконие – бесчестие народа». Нет, не о литературе это и не о Гоголе.

Как можно было так обмишуриться: три надписи – три ошибки, даже – выдумки! Как можно было не озадачиться «престолом чувствия». Точно черт (любимый персонаж молодого Гоголя) под руку толкал. И имя этого черта известно: самомнение (Шевырев был профессором Московского университета) и верхоглядство.

Настоящая чертовщина – это перезахоронение останков Гоголя 31 мая 1931 года.

В 1922 большевики закрыли Новодевичий монастырь, монашек – кого посадили, кого разогнали, а в монастыре устроили Музей раскрепощения женщин.

Еще в 1904 году при Новодевичьем было открыто новое кладбище, туда и было решено перенести с Даниловского кладбища (монастырь передавали под колонию для несовершеннолетних, а впоследствии он подлежал сносу по варварскому плану реконструкции Москвы Л. М. Кагановича) прах Н. В. Гоголя, А. С. Хомякова, Н. М. Языкова.

Руководил разорением Даниловского некрополя молодой коммунист Аракчеев, безбожник школы Минея Губельмана (Емельяна Ярославского), то есть – бес.

Не утруждая себя созданием официальной комиссии, не пригласив судмедэкспертов, фотографа, киносъемку 31 мая 1931 года Аракчеев вскрыл могилу Гоголя.

На зрелище были приглашены знакомые Аракчеева, случайные московские литераторы, архитектор Барановский, которому нашлась работа.

Склеп оказался неожиданно могучим сооружением непростой конструкции – долбили ломами целый день.

Когда подняли гроб и стали его вскрывать (сгнили только боковые доски), жена архитектора Марья Юрьевна заплакала, и один чекист из числа подчиненных Аракчеева сочувственно сказал другому: «Смотри, как вдова-то убивается…»

Взрезали толстую металлическую фольгу, и мародеры кинулись растаскивать содержимое: литератор Лидин отрезал полу сюртука, Аракчеев украл у покойника сапоги, на редкость хорошо сохранившиеся, кто-то срезал пуговицы, некто, кого не хочется называть, взял себе на память ребро Гоголя.

В тот же вечер по Москве пошли гулять слухи, один соблазнительнее другого: мерзавец Лидин уверял, что в гробу не было черепа (спустя несколько лет он же клялся, что череп был, но лежал на боку.

Эта молва аукнулась в «Мастере и Маргарите»; а много лет спустя Андрей Вознесенский, для которого в то время святотатство было вторым, после восхваления Ленина, душеспасительным занятием, писал, содрогаясь от собственной смелости: «Гоголь, скорчась, лежит на боку, ноготь подкладку порвал сапогу».

Кто-то вспомнил, что в 1909 году, по случаю установки памятника Гоголю на Пречистенском бульваре (работы скульптора Андреева) проводилась реконструкция могилы писателя и что, якобы помешавшийся на собирательстве, купец Бахрушин, основатель театрального музея, подбил рабочих украсть для его коллекции череп Гоголя, так же как ранее Бахрушин будто бы похитил из могилы череп актера Щепкина.

Разумные доводы мало кого убеждали: скульптор Рамазанов, который снимал посмертную маску с Гоголя, утверждал, что на лице были выраженные следы разложения. Кроме того, снять маску с живого человека невозможно. Положение покойника в гробу может поменяться при перевозке, перекоса при опускании в могилу, из-за давления грунта на гроб (таков был случай Гоголя).

Ноготь, на боку, без головы – куда как интереснее.

А сапоги пришлось вернуть, закопать под памятник – призраки замучили.

Гончаров Иван Александрович

(1812–1891)

«Вы знаете, какой я дикий, какой я сумасшедший; я больной, затравленный, не понятый никем и нещадно оскорбляемый самыми близкими мне людьми, даже женщинами… Судьба не дала мне никакого гнезда, ни дворянского, ни птичьего, и сам не знаю, куда денусь», – из письма Гончарова, ко времени написания коего он был и знаменитым писателем, и солидным чиновником.

Склонный к простудам, отечный, вследствие сидячего, по необходимости, образа жизни, болезненно мнительный, он всегда мечтал забиться, «спрятаться куда-нибудь в угол»; всякие знаки внимания он воспринимал, как насилие над собой, и тогда он издавал глухие стенания: «пощадите, простите». Писатели решили отметить его литературный юбилей, он впал в панику и согласился принять, разумеется, у себя дома, ближайших сотрудников по «Вестнику Европы» со строжайшим условием, что не будет произнесено никаких поздравительных речей.

Горячечной фантазией Гончарова на многие годы стало убеждение, что другие писатели, и, прежде всего Тургенев, обкрадывают его в литературном отношении, воруя у него положения и героев (Марк Волохов – Базаров; Татьяна Марковна «Обрыва» – Марфа Тимофеевна «Дворянского гнезда»).

Когда Тургенев приезжал в Петербург, Гончаров переставал появляться в обществе: «Чеченец ходит за рекой» и «Сказал бы словечко, да волк недалечко», – объяснял он свое поведение. Он стал объектом злых насмешек «Обличительного поэта» (Д. Минаева): в стихотворении «Парнасский приговор» некий русский писатель, «вялый и ленивый, как Обломов, приносит богам жалобу на собрата:

 
Он, как я, писатель старый,
Издал он роман недавно,
Где сюжет и план рассказа
У меня украл бесславно…
У меня – герой в чахотке,
У него – портрет того же;
У меня – Елена имя,
У него – Елена тоже,
У него все лица также,
Как в моем романе, ходят,
Пьют, болтают, спят и любят…
 

Гончаров отозвался кротко: «с такой натурой, как моя, нужна не крапива смеха и не грубые удары всевозможных бичей».

И такой человек, «вялый и ленивый», первым из русских писателей совершил двухлетнее кругосветное путешествие: из Петербурга до Японии на военном фрегате «Паллада», из Японии в Петербург – через Сибирь – и это в 1854 году!

Он написал два тома путевых заметок, жанр самый модный в то время, это все знают, все читали… Менее известен другой факт: на стоянке в одной из гаваней Японского моря командующий русской экспедицией адмирал Путятин получил известие о войне, объявленной России со стороны Англии и Франции.

Адмирал под секретом сообщил Гончарову, что, так как парусная «Паллада» не может ни сражаться с винтовыми пароходами противника, ни уйти от них, он в случае встречи с неприятелем решил сцепиться с ним абордажными крючьями и взорвать оба корабля.

Гончаров был человеком штатским, он мог сойти на берег без нарушения присяги, без бесчестья, но он остался и на последнем переходе не выказывал ни малейших признаков волнения.

Герцен Александр Иванович

(1812–1870)

– Александр Иванович! Барин! Как же быть? Совершенно не к кому обратиться! – взывал затравленный Мандельштам. А барин изволили выехать за границу, еще в 1847 году, навсегда.

А Александр Иванович читали Гегеля как алгебру революции, чем до смерти, узнай он об этом, напугали бы законопослушного немца.

Во второй, новгородской ссылке Герцен был под полицейским надзором… у самого себя – такие вот шутки николаевской бюрократии.

В Москве, в сороковые годы, в гостиной на зеленых диванах аксаковской гостиной сидя, Герцен разжег самый великий русский спор; нескончаемый, страстный, философский, жизненный и бессмысленный: славянофилы – западники.

Причем главный славянофил начал с издания журнала «Европеец», а главный западник кончил надгробным памятником, обращенным лицом к России.

Он слышал мерные залпы в поверженном революционном Париже – это расстреливали пленных повстанцев.

Он, единственный в эмиграции, не поверил Нечаеву, золотушному бесу русской революции.

Герцен стал издавать «Колокол» с девизом «Зову живых!». Боже, как читали «Колокол» в России, как везли его туда, как прятали, как хранили!

Царь запретил высылать Герцену доходы с имения – деньги шли на революционную пропаганду, Герцен пожаловался на царя банкиру Ротшильду, кредитору российского императора: «Барон! Вы даете взаймы революционеру. Император Николай не признает священного права частной собственности!..» Ротшильд принял сторону Герцена.

«Мещанство – окончательная форма западной цивилизации», – и западник поверил в русскую крестьянскую общину. Но тот, кто верит в Россию, – тот умножает скорбь. Здесь причины духовной драмы.

Откройте любой том «Былого и дум» – это биография Европы и России, трагедия обманувшейся мысли, крушение последних надежд, в том числе и наших; здесь кипят страсть и кровь, а не холодная сукровица заокеанских боевиков.

Лермонтов Михаил Юрьевич

(1814–1841)

«Гнилостное брожение – Лермонтов» – блистательный Тынянов.

Лермонтов описал себя дважды, и оба раза невпопад. Первая попытка – «Демон», и то, что гений Лермонтова, в полную силу вспыхнувший в нем лишь за четыре года до смерти, был «вольный сын эфира», сомневаться не приходится, но Лермонтов никого не любил, как Демон Тамару. Сказать: «Нет, не тебя так пылко я люблю», – Михаил Юрьевич мог с полным правом любой женщине.

Он равно презирал и женщин, и мужчин и всегда был готов бросить кому угодно в лицо «железный стих, облитый горечью и злостью», что многим почему-то не нравилось.

Лермонтов – Печорин, здесь действительно сходства много, кроме одного – в жизни Грушницкий убьет на дуэли Печорина; деталь, конечно, но немаловажная.

Не зная, куда выплеснуть переполнявшую его желчь, он оболгал свое поколение, хотя и понимал: лишь один его поэтический гений оправдывал существование современников. Для справедливости заметим, что в то время, пока Печорин скуки ради губил людей, русские моряки плавали к берегам Антарктиды, Лобачевский создавал неэвклидову геометрию, Росси строил великолепные дворцы и целые улицы, а Михаил Юрьевич Лермонтов писал «Героя нашего времени».

Одинокий, «и некому руку подать», ощетинившийся против всего мира поэт лишь Бога признавал равным собеседником, а попросить о милости считал незазорным только у Пречистой Девы.

Он был счастлив лишь в те мгновения:

 
Когда волнуется желтеющая нива
И свежий лес шумит при звуке ветерка…
……………………………………….
Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, —
И счастья я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога.
 

Но, создавши зловещую притчу о трех пальмах, Лермонтов и Богу не затруднился представить счет:

 
Зачем так горько прекословил
Надеждам юности моей.
 

В своей богоборческой «Благодарности» Лермонтов просит смерти, что ж каждому дается по вере его.

Лермонтов безжалостно и неумно издевался над майором Мартыновым, однокашником и соседом по койке военной школы; Мартынов в отличие от Дантеса всю жизнь сожалел о содеянном.

В коротком замыкании лермонтовского гения есть неразгаданная тайна, как в непонятной власти над душой таких, казалось бы, простеньких строк:

 
Есть речи – значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
Как полны их звуки
Безумством желанья!
В них слезы разлуки,
В них трепет свиданья.
 

Как сумел разгадать он это своим озлобленным сердцем? Вот уж воистину: над вымыслом слезами обольюсь.

Тургенев Иван Сергеевич
(1818–1883) —
Добролюбов Николай Александрович
(1836–1861)

Тургенев был барин по рождению и воспитанию, но он еще играл барина, великосветского льва, аристократа – ему это льстило.

В салонах он рассказывал, что публикует свои повести в «Современнике» без интереса, даром, а сам всегда забирал деньги вперед.

Тургенев невзлюбил Добролюбова и Чернышевского сразу и всерьез; он говорил, что они семинаристы (для дворян это было ругательное слово), что они кутейники, протухли лампадным маслом, тащат в изящную словесность мертвечину…

Но они были интересны ему как художнику, особенно Добролюбов.

Тургенев давал «литературные обеды», попасть на которые было мечтой всякого журналиста. Тургенев пригласил на обед Добролюбова: «И вы приходите, молодой человек». А Добролюбов не пришел! Тургенев подумал, что Добролюбов обиделся формой приглашения, и обратился к нему нарочито вежливо. А Добролюбов не пришел! Тургенев, в присутствии Добролюбова, пенял Панаеву: «Вот, Иван Иванович, нынешняя молодежь равнодушна к авторитетам, не то что мы, когда начинали…» И пригласил Добролюбова на прогулку, но тот отказался.

Они были чужие – иначе одевались, иначе говорили, иначе общались между собой. Даже Панаев, во всем послушный Некрасову, и тот морщился. Самым возмутительным было то, что они никогда не сплетничали, не рассказывали, что печатают свои статьи в «Современнике» бесплатно, работали по 14 часов в сутки и к приличным людям никуда не ходили, а шушукались между собой, как заговорщики.

Добролюбов так засел Тургеневу в печенки, что Иван Сергеевич начал писать роман «Нигилист», и как тут было не свалиться в злую карикатуру. Но Тургенев, сам впоследствии послуживший прообразом карикатуры, был не только светский фат, но и художник, он «Записки охотника» написал…

Попенку Добролюбову была дана лекарская фамилия Базаров, Базарову – добролюбовское презрение к авторитетам и равнодушие к красоте. Но каким-то непостижимым образом Тургенев разгадал тайну Добролюбова – ведь тот был таким ущербным, потому что не жил никогда, не любил, не дышал полной грудью. И как только Базаров вдохнул опьяняющей смеси настоя трав, краснолесья, аромата духов Одинцовой, запаха смерти, исходящего от дуэльного пистолета, он задохнулся, но познал и жизнь, и слезы, и любовь…

А Добролюбов задохнулся под тяжестью честного труда и чахотки. Он, Добролюбов, был фигурой риторической, силой своего таланта Тургенев изваял из него фигуру трагическую и навсегда прописал в русской литературе.

Некрасов Николай Алексеевич

(1821–1878)

Некрасов, вдоволь помыкавшись в юности по петербургским углам, хлебнувши горяченького до слез, разбогател на альманахах и «Современнике», зажил барином и два раза в неделю ездил в Английский клуб – посидеть за ломберным столиком.

Со временем Некрасов пристрастился к этому занятию, стал заядлым картежником и вел уже игру азартную, то есть такую, в которой ставки не ограничены.

Азартная игра была запрещена уставом клуба, но, разумеется, существовали способы обойти эти ограничения, а иной раз Некрасов сочинял банчишко на несколько сот тысяч рублей у себя дома. По правилам игры упавшие на пол карты, а каждая талия игралась новой колодой – прежнюю смахивали со стола, и она, а также оброненные деньги, считалась собственностью прислуги. Однажды слуга Некрасова поднял с пола запечатанную пачку в тысячу рублей – свое жалование за четыре года. «На счастье», – сказал Некрасов, это были его деньги.

Как все игроки, Некрасов был болезненно суеверен. Однажды он отказал в трехстах рублях сотруднику журнала Пиотровскому, объяснив, что давать ему деньги накануне большой игры, значит, обречь себя на проигрыш. Пиотровский пригрозил самоубийством, но Некрасов стоял на своем, хотя сами по себе триста рублей для него ничего не значили. На другой день стало известно, что проситель застрелился; Некрасов был потрясен, он оплатил все долги Пиотровского, устроил ему достойные похороны и все твердил, что и представить себе не мог, чтобы из-за такой ничтожной малости человек пускал себе пулю в лоб.

Однажды некий начинающий беллетрист, скучая с Некрасовым вечер – поэт был серьезно болен и на время оставил игру – предложил перекинуться в банк.

Сначала, по мелочи, Некрасову везло, но когда ставка выроста до 1000 рублей, карта издателя «Современника» была убита.

Поэт был страшно удручен, он решил, что удача отвернулась от него, но, тщательно разглядев колоду, заметил, что карты были краплены длинным ногтем прозаика; Некрасов повеселел и вновь пустился в игру, строжайше запрещенную ему докторами.

Кроме карт Некрасов страстно любил женщин, Белинского и русский народ; и то, и другое, и третье – совершенно искренне. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть его сочинения.

Достоевский Федор Михайлович

(1821–1881)

Все, кто любил творчество Достоевского и с глубоким уважением относился к личности писателя, в 1978 году с нетерпением и неким трепетом ожидали выхода в свет 18 тома полного собрания сочинений Федора Михайловича.

Дело в том, что впервые широкая публика могла познакомиться со следственным делом Достоевского по процессу петрашевцев, членами кружка социалистов-фантазеров, легкомысленных читателей Фурье и Сен-Симона. Напуганное европейской революцией 1848 года правительство отнеслось к Петрашевскому со товарищи с непомерной жестокостью, «шумим братец, шумим» было высочайше соизволено наказать смертью. Среди приговоренных к расстрелу был и Достоевский. Он пережил незабываемое – эшафот, оглашение приговора, расстрельный столб, завязанные глаза, – все это изменило его жизнь, мировоззрение, творчество.

О Достоевском при жизни ходило много темных слухов; в его произведениях с опасной навязчивостью возникает болезненная и уголовная тема насилия над маленькой девочкой (Свидригайлов, Ставрогин); Федор Михайлович был страстным игроком и знатоком погибших, но милых созданий, отнюдь не похожих на Соню Мармеладову.

Все грехи были отпущены Федору Михайловичу его читателем за беспощадный, мучительный гений, но вдруг, о, ужас, недостойное поведение на следствии, минутная слабость страдающего эпилепсией человека, немыслимо самолюбивого, мнительного, молодого, только что феерической удачей открывшего свой литературный счет.

«Все прощает Бог, лишь иудин грех не прощается…»

Декабристы, как известно, давали следствию излишне откровенные признания, умолял о пощаде несчастный Полежаев, показывали друг на друга и петрашевцы.

Ну а уж в 1978 году стукачи цвели махровым цветом, приличные люди относились к ним с чувством гадливой брезгливости.

Никто, от сердца отлегло, никто не вел себя на следствии и суде так благородно, так прямодушно, так достойно, с таким щепетильным понятием о чести, как Достоевский.

Федор Михайлович давал показания только на себя, не юлил, не каялся, не просил пощады и ни слова не промолвил о своих товарищах в опасном и невыгодном для них смысле.

Получив в Тобольске из рук жен декабристов в подарок Евангелие, Достоевский на четыре года водворился в «Мертвом доме», чтобы выйти с каторги ясновидцем духа, гением мировой литературы.

Островский Александр Николаевич

(1823–1886)

Островского называют «Колумбом Замоскворечья» – и это справедливо. Героями дворянской литературы были, естественно, дворяне: на ее страницы попадали мужики, контрабандисты, дядьки Савельичи, убогие французы, разбойники Казбичи, собачки Муму, дворовые обоего пола и даже Пугачев, но не купцы. Гоголевские, из «Ревизора» – не в счет, они – лишь доказательство безобразий городничего, они из ряда: унтер-офицерская вдова, церковь, которая начала строиться и сгорела, купцы…

Но до Островского в русской драматургии не было не только весьма своеобразного и колоритного сословия, не было, как это ни странно, и денег. Дворянские деньги – ненастоящие, легко приходят, легко уходят, не на деньгах ломаются дворянские судьбы – на словах, мыслях, чувствах, страстях.

У Островского кредитные билеты – живые, они кровью потеют… Ну что изменили бы в судьбе Обломова еще триста душ? Но дайте Ларисе Огудаловой наследство в полмиллиона – и вместо одной из самых изумительных русских драм получим пошлый брак с фатоватым Паратовым, и поэтичная, страстная Лариса с радостью пойдет под венец и наденет капот.

Вместе с деньгами в драмах Островского появляется женщина. Экая, скажете вы, невидаль, вон их сколько: Софья Павловна, Мария Андреевна, Марья Антоновна, а если эти не нравятся, возьмите хотя бы госпожу Простакову…

Все не то: до Островского женщина никогда не была главной героиней, центром литературного действа, разве что «Бедная Лиза».

«Гроза», «Бесприданница», «Последняя жертва», «Без вины виноватые», – и здесь надо остановиться, ибо список выйдет слишком длинен; от «Грозы», которую два остроумца определили как мещанскую трагедию до «подлинного луча в темном царстве» – психологической драмы «Сердце не камень», символа веры Островского: излечить самодурство, грубость нравов, невежество могут только любовь и совесть.

До Островского драматургия была продуктом штучным; отвлекаясь от основных занятий, Пушкин и Гоголь как бы говорили: а вот еще трагедию – комедию можно написать. «Горе от ума» и «Борис Годунов» не скоро попали на сцену, и «Ревизор» был в премьере сыгран вкривь и вкось. Островский создал целый мир, театр своего имени, который живет и сегодня становится страшно (в полном смысле этого слова) актуальным. Перечтите хотя бы «На всякого мудреца…» или «Волки и овцы» – подумайте, есть ли в жизни другие роли, кроме хищника и жертвы.

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович

(1826–1889)

По поводу знаменитого восклицания Фамусова «забрать все книги бы да сжечь!» Салтыков-Щедрин мудро заметил, что книги не сжигать надобно, но в ступе истолочь и карт игральных понаделать.

Окончив без всякого блеска Александровский (Царскосельский) лицей, он пошел тернистым путем греха, т. е. утонул в пучине светских развлечений, странным образом сочетая рассеянный образ жизни с либеральным свободомыслием, службой в канцелярии и занятиями литературой.

Он очень смешно изображал кружок Петрашевского, пустые, бесконечные словопрения о том, довольно ли одной любви или же любовь потом, а вначале должно все разрушить. Но начальство решило, что Салтыков маскируется, и в Вятку он был сослан именно «за соприкосновенность» к петрашевцам.

Все, что необходимо Ювеналу, у Салтыкова-Щедрина присутствовало: он был умен, желчен и язвителен от природы, но сердце имел мягкое и потому тайно тяготел к юмору, что угадал беспощадный и проницательный Писарев в блестящей и хулиганской статье «Цветы невинного юмора».

Сатира Салтыкова-Щедрина оставляет странное и двойственное впечатление: Салтыков-Щедрин остроумен и зол; то ли жизнь русская мало переменилась, то ли писатель нашел некую общую формулу ее, но если внимательно прочитать «Историю одного города»; то местами возникает ощущение, что написано это сегодня, если не завтра: «Явились даже опасные мечтатели. Руководимые не столько разумом, сколько движениями благодарного сердца, они утверждали, что при новом градоначальнике процветет торговля, и что, под наблюдением квартальных надзирателей, возникнут науки и искусства»; «новому правителю уже по одному тому должно быть отдано преимущество, что он новый. Одним словом, при этом случае, как и при других подобных, вполне выразились и глуповская восторженность, и глуповское легкомыслие».

На той же странице упомянуто «каким горьким испытаниям может быть подвергнуто самое упорное начальстволюбие».

А заповеди градоначальника номер шесть: «Натиск и притом быстрота, снисходительность, притом строгость. И притом благоразумная твердость». Так и тянет добавить: и притом укрепление вертикали власти.

Двойственность же состоит в том, что глуповцы Салтыкова в трех соснах заблудились, глуповцы же в реальности вышли к берегам Тихого океана; глуповцы Щедрина, «знали, что бунтуют, но не стоять на коленях не могли» – это про Разина и Пугачева? Не сходится.

Однажды дочь Салтыкова-Щедрина, Лиза, получила двойку за сочинение. Михаил Ефграфович надел вицмундир, нацепил ордена и отправился в гимназию: «Как это так! Сочинение писал я!» Но двойку не исправили, крепкие порядки были в школе при проклятом царизме.

Толстой Лев Николаевич

(1828–1910)

В 19 лет он написал правила для самого себя на все случаи жизни: поставил целью изучить весь курс юридических наук, практическую медицину и часть теоретической, языки: французский, русский, немецкий, английский, итальянский и латинский; изучить сельское хозяйство, как теоретическое, так и практическое, изучить историю, географию, статистику, математику; написать диссертацию; достигнуть средней степени совершенства в музыке и живописи, написать правила нравственного поведения, получить некоторые познания в естественных науках и составить сочинения из всех предметов…

Он оставил и предметы, и университет и стал артиллерийским офицером, воевал против горцев на Кавказе и против западных союзников на бастионах осажденного Севастополя.

Офицер опубликовал «Детство», «Отрочество», «Юность», «Севастопольские рассказы» и стал знаменитым русским писателем.

Он женился по любви, прожил с женой 48 лет, родил в браке 14 детей.

Он стал педагогом, открыл школу для крестьянских детей в Ясной Поляне, работал на голоде; болел, лечился кумысом; наставлял правительство, написал более 10000 писем, стал философом, «Буддой и Шопенгауэром», – ядовитый Розанов.

Он стал, благодаря изданию своих сочинений невиданными для России тиражами, богатым человеком, крупным землевладельцем…

И отрекся, освободился, по Бунину, от всего: науку он признал ненужной и совсем не тем, «Чем люди живы», военную службу – бездельем и развратом; он призывал к полному безбрачию, восстал против церкви, был и отлучен, и предан анафеме – такой чести не многие удостоились! Он отказался от своего сословия, от имущественных прав; он не признавал государства, правосудия, бессмертия души. Он утверждал, что помнит себя с момента рождения: как тужился, пытаясь выбраться из пеленок.

Всю жизнь он освобождался от пелен; а еще он пахал, тачал сапоги Фету, мучил близких тем, что выламывался из принятых форм бытия; он чудил: не признавал Шекспира, сожалел, что никогда не сидел в тюрьме, а незадолго до смерти начал изучать древнееврейский язык.

Он писал: «Мало того, что пространство и время и причина суть формы мышления, и что сущность жизни вне этих форм, но вся жизнь наша есть все большее и большее подчинение этим формам и потом опять освобождение от них…»

Завершая освобождение, он ушел в промозглую ночь, без денег, в старом пальто, больной немощный восьмидесятидвухлетний человек, он преодолел все и самого себя, и умер в Астапове, которое теперь, конечно же, называется просто «Лев Толстой».

Чернышевский Николай Гаврилович

(1828–1889)

Канувший в Лету римлянин Теренциан Мавр утверждал: книги имеют свою судьбу. Это изречение прямо относится к произведению Чернышевского «Что делать? Из рассказов о новых людях».

Попович из провинциального Саратова еще до поступления в университет знал языки: древнегреческий, латинский, древнееврейский, английский, французский, немецкий, польский, читал по-арабски, говорил по-татарски; мог часами на память цитировать авторитетных ученых по любому гуманитарному предмету.

В 34 года он был изъят из жизни по ложному доносу, вина его не была доказана, но его подвергли гражданской казни, семилетней каторге и двенадцатилетней ссылке в Вилюйске, городе, где лучшим зданием была тюрьма, а зимой заваливало за семьдесят. Жена, пустая и развратная, не последовала за ним в Сибирь, бросила; быт его был таким, что разве что на гвоздях, как литературный герой его Рахметов, он не спал, его пытались выкрасть народовольцы Лопатин и Мышкин – но тщетно.

Николай Гаврилович умер в родном Саратове, в бреду связно диктуя из Вебера, немецкого историка, 12 томов «Всемирной истории» которого он перевел.

Такова судьба автора, а вот судьба книги: она была написана за три с половиной месяца в Петропавловской крепости, что само по себе должно было насторожить цензуру. Но цензор принял «Что делать?» за семейный роман(!), а сны Веры Павловны за научно-популярные агитки. К несчастью, он не дочитал рукопись до конца и не знал, что Чернышевский говорил, что «искусство должно быть учебником жизни».

Некрасов, редактор и издатель «Современника» сам повез тяжелый пакет с единственным экземпляром в типографию, рукопись выпала из саней, Некрасов был близок к умопомешательству. Мелкий чиновник нашел роман и по объявлению принес его в редакцию «Современника», так «учебник жизни», учебник социализма увидел свет.

«Эта книга глубоко перепахала, перевернула меня», – признавал Ленин, свернувший шею России, да так, что вернуть голову в нормальное положение мы так и не можем.

Лишенная каких-либо литературных достоинств книга отравила, погубила несколько поколений самых честных, самых нетерпимых к общественным язвам и самых нетерпеливых российских юношей. Чернышевский породил веселого хулигана Писарева, кулачного бойца Зайцева, Стасова – эту грудную жабу русского искусства, пошляка Луначарского и Леопольда Авербаха с чудовищным РАПП'ом.

«Что делать?» и «Как закалялась сталь» – это один роман в двух частях, и богатая мысль о том, что литература должна стать винтиком и шпунтиком пролетарского дела – это Ленин у Чернышевского списал.

– Что делать? – удивлялся Розанов. – Летом варить варенье, а зимой пить с ним чай!

 
Его еще покамест не распяли,
Но час придет – он будет на кресте;
Его послал бог Гнева и Печали
Царям земли напомнить о Христе.
 

Может быть, поверить Некрасову?

Лесков Николай Семенович

(1831–1895)

«Праздник жизни – молодости годы, я убил под тяжестью труда», – эти слова Некрасова Лесков с полным основанием мог отнести на свой счет.

Не закончив по семейным обстоятельствам гимназию в родном Орле, Николай Семенович поступил сначала на казенную службу, потом на частную; и та, и другая заключалась в постоянных разъездах.

К тридцати годам Лесков стал глубоким знатоком быта и психологии русского народа; накопил неисчерпаемый запас наблюдений, сюжетов, запоминающихся характеров.

А главное – будущий писатель просто купался в русской языковой стихии; он досконально знал, как говорят на Волге, на Украине или в Новороссии люди разных сословий, чинов, национальностей.

Социальный охват прозы Лескова настолько широк, что с ним может соперничать только Чехов.

Если Н. А. Островский открыл Америку в купеческом Замоскворечье, то Лесков – «мелочи архиерейской жизни» (сам происходил из небогатой полу-духовной, полу-дворянской семьи), мир мещан, тульских мастеровых, степных кочевников – всего не перечислить.

В 1861 году Николай Семенович поселился в Санкт-Петербурге и занялся журналистикой.

И на этом поприще с ним случилась драматическая история, переломившая его жизнь.

Лесков придерживался вполне «прогрессивных», как тогда говорили, взглядов (заметим, что слово «прогресс» запрещалось употреблять в печати: оно считалось опасным для неокрепших умов); его ближайшими друзьями были А. И. Ничипоренко, член «Земли и Воли», умерший в 26 лет в Петропавловской крепости, и агент Герцена – журналист Артур Бенни.

В конце на редкость жаркого мая – начале лета 1862 года в Санкт-Петербурге и других городах империи случились страшные пожары. Обывательская молва обвиняла в поджогах нигилистов, поляков и студентов.

Лесков опубликовал в «Северной пчеле» статью, где в жесткой форме потребовал от полиции либо предъявить доказательства вины студентов, либо самым определенным и официальным образом опровергнуть ложные слухи. Сходную по содержанию корреспонденцию «Пожары» намеревался напечатать в своем журнале «Время» Ф. М. Достоевский, но она была дважды запрещена цензурой.

Кто и как прочитал эту статью Николая Семеновича – неизвестно, но в демократических кругах пошли разговоры: Лесков – агент правительства и обвинил студентов в поджоге по наущению полиции.

Лесков тщетно пытался оправдаться: он устно и письменно умолял прочитать его статью и убедиться, что никакого доноса она не содержит, и ровно наоборот – написана с целью защитить студентов от облыжных обвинений.

Мог ли Чацкий убедить фамусовское общество в том, что он – не сумасшедший?

То-то…

Но там-то были ретрограды времен Очакова и покоренья Крыма!

Демократы времен Добролюбова оказались ничем не лучше.

Униженный и оскорбленный Лесков уехал в Прагу, затем в Париж и вдали от родины пытался осмыслить то новое в жизни общества, что Тургенев назвал «нигилизмом», Лев Толстой – заразой, Достоевский – «Бесами», Гончаров – «Обрывом», а Писемский – «Взбаламученным морем».

Нигилистов было много что несколько тысяч на стомиллионную империю, но опасность они несли смертельную.

Они говорили от имени народа и действовали, по их мнению, на его благо, но народа, подлинного, а не придуманного, не знали; и народ их не знал и не хотел.

Нигилисты готовы были навязать свою волю огромной стране под личиной свободы и демократии; их идейным потомкам это удалось – сначала в октябре 1917-го, потом, под другими знаменами, в декабре 1991-го, и оба раза это обернулось трагедией.

Николай Семенович вернулся в Россию с романом «Некуда» (1864) и сразу прославился – благодаря истерике Писарева Лескова прочла вся читающая Россия.

Самый знаменитый, самый талантливый тогдашний бес заклеймил Лескова как последнего реакционера и мракобеса.

А, между тем, роман прочтен тем же самым образом, что и злополучная статья о пожарах.

Яркая фигура В. А. Слепцова (Белоярцева в романе) застила глаза революционно-демократическим критикам.

Автор «Современника» и большой практик модного «женского вопроса» Слепцов организовал Знаменскую женскую коммуну – меблированные комнаты для женщин, бежавших от тирании мужей, и девушек, удравших из семьи в поисках знакомств с «новыми людьми».

По городу пошли гулять соблазнительные сплетни про оргии в коммуне…

«Эмансипе» не смогли вести самого простого общего хозяйства – дело кончилось конфузом.

Что, собственно, и описал Лесков, деликатно опустив разухабистые слухи о коммунальных, то есть общих женах.

Но «Знаменка» была любимая мозоль радикалов.

Взвыв от негодования, они вовсе не заметили того, что один из главных героев романа, социалист Райнер (Артур Бенни), погибший во главе польского повстанческого отряда, изображен в ореоле жертвенного благородства; то, что автор ни на йоту не сомневался в чистоте помыслов Лизы Бахаревой.

Была пропущена Писаревым и главная мысль Лескова: старое плохо и новое никуда не годно. Райнер и Лиза (как и тургеневский Базаров) должны были погибнуть – им некуда деваться. В старой лжи они задыхаются, и бесам они не нужны, у бесов иные, корыстные цели и иные, грязные методы.

В большом романе Лескова «На ножах» (1870) больше злобы, чем художественных достоинств. Этим романом была вскрыта старая гниющая рана. Гной обиды, мутивший разум писателя, вышел наружу и «старогородская хроника» из жизни провинциального духовенства («Соборяне», 1872) стала достойным переходом к лучшему периоду творческой жизни писателя.

В «Соборянах» Лесков показал Русь патриархальную, наивную, беззащитную перед хищниками и лжепророками.

Создавая «Праведников» он словно забыл о нигилистах, его интересовали «тихие, тайные струи, которые текли под внешней рябью русских вод, кое-где поборожденных направленческими ветрами». (Лесков Н. С. «Обнищеванцы»)

Тот, кто не прочел «Запечатленного ангела», «Пигмея», «Воительницу», мощного «Очарованного странника», лукавые «Мелочи архиерейской жизни», чудесного «Однодума» – тот представляет себе русскую жизнь XIX века в лучшем случае однобоко и имеет искаженное представление о русских характерах.

Только подобным невежеством можно объяснить утверждение: все русские – рабы. Это очарованный-то странник Иван Северьянович и соличгаличский квартальный «однодум» Александр Афанасьевич рабы?

Лесков обстоятельствами жизни был поставлен вне партий. Его умственное одиночество укрепило его огромный талант, сделало его особенным, ни на кого не похожим.

Русская критика назвала Лескова, вслед за Достоевским, «больным талантом», и читающая публика с этим легко согласилась.

Насколько здорово было само общество стало ясно через 10 лет после смерти писателя.

Чехов Антон Павлович

(1860–1904)

Современники вспоминают о Чехове как о святом – совершенно не за что зацепиться. Его жизнь сродни гражданскому подвигу Чернышевского: Чехов оказался на Сахалине, но Антона Павловича никто не ссылал, он поехал на край света сам, но зачем – никому не известно. А здоровье подкосил основательно.

Его любили животные и дети; он любил собак и лошадей, а женился отчего-то на Ольге Леонардовне Книппер, которую не любил, и она отвечала ему взаимностью.

Ускользнул от всех: от дышавшего к нему нежностью Бунина, от Горького – цепкого портретиста, от бесцеремонного Гиляровского, от Толстого, сумевшего восхититься непостижимой «Душечкой», но не умевшего разгадать Чехова.

Он написал «Крыжовник» – о несовершенстве жизни, о том, что стыдно быть счастливым и благополучным, о ничтожности человеческих желаний: купить поместье, есть собственную, не покупную ягоду.

Он купил поместье, Мария Павловна собирала и пускала в дело собственный, не покупной крыжовник, а Антон Павлович пил чай с ароматным вареньем. Он написал «Ионыча», а Гончаров – «Обыкновенную историю», кому какой талант Бог послал; но «Ионыч» – не рассказ, а в своем роде «Обыкновенная история» – такой себе роман на 18 страниц.

Сколько он написал удивительных романов—рассказов в 90–е годы: «О любви», «Душечка», Дама с собачкой», а еще раньше «Попрыгунью» и «Скучную историю».

Л. Н. Толстой о рассказе Л. Андреева «О семи повешенных» отозвался кратко: «Он пугает, а мне не страшно». Где тот смельчак, который может сказать такое о «Скучной истории» и «Ионыче»? А ведь Чехов никого не пугал, для этого он был слишком деликатен, статный великан с ясными глазами.

Помощник капитана каботажного пароходика, доставившего Чехова из Севастополя в Ялту, хам, драчун и самодур, на него решительно не было управы, придравшись к какой-то ерунде, стал избивать чеховского носильщика-татарина. И вдруг татарин бросил вещи на палубу, начал бить себя в грудь руками, таращить глаза и, наступая на помощника капитана, кричать на всю пристань: «Что! Ты бьешься? Ты думаешь, ты меня ударил? Ты вот кого ударил!» – и показал на Чехова. Помощника как ветром сдуло. И не про татарина и помощника это – про Чехова.

Свои предсмертные слова он произнес по-немецки – почему?

Горький Максим
(Алексей Максимович Пешков)

(1868–1936)

Горький многолик, как боги индуизма; он выдумал себе детство, себя в людях, свои университеты; это хорошие книги, но как автобиография они гроша ломаного не стоят; правдивы в них – только свинцовые мерзости жизни.

Кем он только не был (не в том смысле, что посудомоем на пароходе и т. д.): ницшеанцем «Челкаша» и Сатина, революционным романтиком песен о птицах, утешителем Лукой из собственной пьесы «На дне», суровым реалистом, социал-демократом, богоискателем и богостроителем, лениноборцем и автором апологетического очерка «Ленин», хлебосольным хозяином виллы на Капри и приживалом при Сталине.

Он проштудировал столько книг, сколько не прочли два любых вместе взятых русских классика на выбор; несметное количество раз был женат и с бывшими женами не расставался: они при нем составляли общество «небольшое, смешанное и бесхитростное», – как сказал бы Воланд.

Он начал писать свою «Войну и мир», свою «Сагу о Форсайтах» – «Жизнь Клима Самгина», но, вернувшись из-за безденежья в Москву из Италии, стал лукавить, петлять, довел действие до февраля 17 года и испугался продолжения.

Его «Мещане» – одна из лучших пьес русского репертуара; он был слаб на слезу – поэтические восторги и сантименты заставляли его привычно и беззвучно плакать; он многим помог в жизни и многим спас жизнь.

Во время поездки на Соловки заключенный мальчик поведал ему страшную тайну первого советского концлагеря и сказал, что его расстреляют за разговор с Горьким один на один. Горький погладил мальчика по голове, заплакал и молча вышел из барака, но этой детской кровью Горький себя не уберег.

Римляне были убеждены: никому не повредит то, что он не сказал, но это не про нас писано.

А ещё он сказал о палаче Ежове: «Чудесный несгибаемый большевик».

С волками жить – по-волчьи выть…

Бунин Иван Алексеевич

(1870–1953)

Ему было пятьдесят, когда за кормой парохода навсегда осталась родина, amata nobis quantum amabitur nulla5.

Никто не знал и не мог знать: он покидает Россию, чтобы стать великим русским писателем, первым нашим Нобелевским лауреатом.

В конце жизни он писал о себе: «Я происхожу из старого дворянского рода (чуждый сословного чванства, «старинным родом» Бунин отвечал разливанному морю революционного хамства окаянных дней).

Род наш дал России немало видных деятелей… в области литературной известны Анна Бунина… и Василий Жуковский…

Известности более или менее широкой я не имел долго, ибо не принадлежал ни к одной литературной школе…

Популярность моя началась с того времени, когда я напечатал свою «Деревню». Это было начало целого ряда моих произведений, резко рисовавших русскую душу, ее светлые и темные, часто трагические основы. В русской критике и среди русской интеллигенции, где по причине незнания народа, народ почти всегда идеализировался, эти «беспощадные» произведения мои вызвали страстные враждебные отклики».

Уже после «Деревни» энциклопедия Брокгауза и Эфрона утверждала: «У Бунина небольшое, но очень изящное дарование».

Видимо автор статьи воспринимал Бунина, как и Набоков, прежде всего в качестве поэта.

Советская «Литературная энциклопедия» еще до Нобелевской премии: «Место Бунина в истории русской литературы очень значительно». Но отчего же столь значительную историческую фигуру в СССР не издавали и за пределами энциклопедий не упоминали вовсе?

«Деревня» – не лучшее произведение Бунина, но в «Деревне» есть ощущение того, что колеблется земная твердь и может треснуть, и хлынут потоки огненной лавы, и небеса прольются дождями горючей серы.

И темный, завистливый и склонный к самоистреблению мужик затопит все и вся, смоет остатки дворянства, и без того тронутого разложением; уничтожит ненавистную ему барскую и чуждую городскую культуру. На земле устроится почвенное мужицкое царство, Беловодье, где все будут пахать, никто не будет знать грамоты, не будет ни барина, ни стражника, ни чиновника, а только оратай да царь в смрадных сапогах.

В «Жизни Арсеньева» Бунин рассказывает нам о становлении характера героя, о рождении писателя.

Ходасевичу показалось, что «Жизнь Арсеньева» – это биография вымышленного лица», это – не Бунин.

Еще как Бунин!

Два обстоятельства оказались решающими в судьбе Нобелевского лауреата: «очень русское было все то, среди чего я жил в мои отроческие годы».

И это «очень русское», так претившее многим тогда и поныне, насмерть проросло в юную душу и позволило Бунину, находясь во Франции, жить в России.

«Рос я, кроме того, среди крайнего дворянского оскудения, которого опять-таки никогда не понять европейскому человеку, чуждому русской страсти ко всяческому истреблению».

Эта страсть, по Бунину, присуща всем сословиям в России.

Может быть, поэтому возобладал «русский бунтовщик, революционер, всегда до нелепости отрешенный от действительности и ее презирающий, ни в малейшей мере не хотящий подчиниться рассудку, расчету».

Главный Бунина (и мой) вопрос: «И почему вообще случилось то, что случилось с Россией, погибшей на наших глазах в такой волшебно короткий срок?»

Молчит Русь, не дает ответа.

И у нас нет ответа, и у Бунина его не было. Именно поэтому он не написал ни своего «Солнца мертвых», ни своего «Тихого Дона».

«Я кладу на себя медленное крестное знамение, глядя на все то грозное, траурное, что пылает надо мной».

Безошибочно найденные, безупречно расставленные слова…

Стиль!

Такой и весь Бунин.

«Теперь я уже … хотел быть любимым и любить, оставаясь свободным и во всем первенствующим».

Подобные намерения плюс желчность, предвзятость и острый ядовитый язык…

Писательница Наталья Теффи призывала «создать еще одну эмигрантскую организацию – «Объединение людей, обиженных Иваном Буниным».

Единственным человеком, сумевшим разделить и облегчить мучительное одиночество Ивана Алексеевича была его вторая жена, Вера Николаевна Муромцева, но и ее он обрек на унизительное существование под одной крышей со своей «ученицей» Галиной Кузнецовой.

Бунин часто повторял любимую поговорку своего отца: «Я – не червонец, чтобы всем нравиться».

После Нобелевской премии (а ее в 20–30 годы по справедливости заслуживали, кроме Бунина, Горький, Куприн, Мережковский, Шмелев, Цветаева – но у Европы для России «один ответ – отказ») Иван Алексеевич, слывший человеком прижимистым, больше сто тысяч франков пожертвовал на нуждающихся русских писателей.

Нобелевский лауреат, 1933, разумеется, попал в поле внимания товарища Сталина и его секретных служб.

Начинается операция «Уловление»…

Еще в 1931 году Бунина неожиданно навестила молодая супружеская пара из Ленинграда, люди «оттуда» запели песнь о сладкой жизни «Алешки», Алексея Николаевича Толстого.

В 1936 году произошла «случайная» встреча в Париже с самим Алешкой, жгучий интерес к которому сохранялся у Бунина до последних дней жизни.

«Третий Толстой» поведал Ивану Алексеевичу самое дорогое, задушевное, то, что было у него левее сердца: «Поместье, три автомобиля, английские трубки, каких у самого английского короля нету…»

Бунин отозвался нейтрально: «Я поспешил переменить разговор» – все-таки питал слабость к коллекционеру курительных принадлежностей.

После войны в качестве зазывалы выступил советский посол в Париже Богомолов, но успеха не снискал.

Тогда Сталин направил в столицу Франции специальный самолет, на борту которого был черный хлеб, зернистая икра, «Московская водка» и Константин Симонов.

Пир был дан на квартире писателя Пантелеймонова. На заверения Симонова, что суровые времена прошли, Бунин сурово вопрошал: «Где Бабель? Где Пильняк? Где Мейерхольд?» Симонов тупо ел Ивана Алексеевича глазами и по-солдатски отвечал: «Не могу знать!», для убедительности мотая головой.

Жена Симонова, актриса Валентина Серова, улучив минутку, шепнула Бунину: «Не верьте им… Они вас обманут…»

Бунин в советскую Россию не вернулся, а его книги пришли к нам после смерти Сталина.

«Темные аллеи» – книга о любви, прекрасной, трагической, безнадежной.

Даже взаимная любовь в «Темных аллеях» заканчивается тем, что «в комнатах у нас запахло креозотом, а весною я схоронил ее».

В любви нельзя оставаться «свободным и во всем первенствующим»…

И все же: Руся, Антигона, Таня, Галя Ганская.

 
Их было много… Что я знаю?
Я только странно повторяю
Их золотые имена.
Их было много. Но одною
Чертой объединил их я,
Одной безумной красотою,
Чье имя: страсть и жизнь моя…
(«И я любил. И я изведал…»)
 

Эти женщины живут и поныне благодаря солнечному удару, который испытал от их близости, подлинной или воображаемой, писатель Иван Бунин.

«Его болезненно занимали текучесть времени, старость, смерть». Это все, что сумел увидеть в Бунине Набоков. Еще бы, его самого занимала куда более значительная жгучая тайна педофилии…

Еще один специалист по Бунину, его ученик, просто неотразим в «Траве забвения»: «Я понял: Бунин променял две самые драгоценные вещи – Родину и Революцию – на чечевичную похлебку так называемой свободы и так называемой независимости».

О, Господи!

А теперь о Бунине скажу я.

Читаю: «Недавно я шел вверх по Болховской…» и вспоминаю – давненько, полвека эдак назад, спускался я Рождественским бульваром и увидел над Петровским монастырем – «Закат, морозит, расчищается закатное небо, и оттуда, из этого зеленого прозрачного и холодного неба озаряет весь город светлый вечерний свет, непонятную тоску которого невозможно выразить».

И от восторга перед чудом этого зеленого прозрачного неба и от непостижимости этой неземной тоски мне захотелось немедленно умереть.

Но я выжил, потому что должен был прочитать Ивана Бунина.

Блок Александр Александрович

(1880–1921)

И опять ледяной влажный ветер с Невы, тревожный огонь, мерцающий за камышами пролива, ветер, ветер на всем Божьем свете, предчувствие бури, возмездия, Блок.

 
Блок ждал этой бури и встряски,
Ее огневые штрихи
Боязнью и жаждой развязки
Легли в его жизнь и стихи.
 

На перекрестке дорог, там, где хоронили самоубийц, Блок перевенчал Россию с ветром и стал трагическим тенором эпохи. Тенором потому, что были еще и «Снежная маска», и «Арфы и скрипки», «Незнакомка» и «Кармен», и поезд, летящий цыганскою песней сквозь брызги золотого, как небо Аи.

Блок – вечная загадка:

 
Что счастие? Вечерние прохлады
В темнеющем саду, в лесной глуши?
Иль мрачные, порочные услады
Вина, страстей, погибели души?
 

Блок выбрал погибель… Вечный Веничка русской словесности, как все пропойцы-интеллигенты, тайно и безнадежно влюбленный в Блока, в железнодорожной поэме «Москва – Петушки» (помните: «Тоска дорожная, железная свистела, сердце разрывая…») вплотную подошел к разгадке неотвратимо убийственного воздействия поэмы «Соловьиный сад» на каждого пьющего русского человека…

«Не стучал я, сама отворила неприступные двери она…» А Блоку нельзя было не отворить: перед ним распахивались дали, к нему с высоты слетал ветер, в его объятия падали Прекрасные Дамы и Карменситы, его пеленала метель и целовала вьюга.

И голова шла кругом, горела огнем:

 
И в зареве его – твоя безумна младость…
Всё – музыка и свет: нет счастья, нет измен…
Мелодией одной звучат печаль и радость…
Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен.
 

Но трезвый Блок знал и горечь измен, и позор паденья. Временно оглохнув от выстрела «Авроры», Блок призвал всех, всех, всех слушать музыку революции и полюбить мировой пожар в крови. Почувствовав на себе надвигающееся удушье, он, уходя, восславил тайную свободу, ту, которую у нас никто и никогда отнять не сможет. И одно из имен сокровенных ее – Блок.

Толстой Алексей Николаевич (Бостром)

(1882–1945)

Он родился в эпицентре любовного урагана.

Действующие лица и исполнители этой драмы: благородный отец – граф Николай Александрович Толстой, человек нрава буйного, особенно во хмелю (если верить жене); мать – Александра Леонтьевна, урожденная Тургенева, упряма, эмансипе, любительница чтения и театров, писательница. С мужем ей было боязно и скучно, и она бежала от двух сыновей и супруга к мещанину Алексею Аполлоновичу Бострому, мелкому землевладельцу, но крупному либералу самых что ни на есть прогрессивных взглядов.

Граф настиг любовников, стрелял в Бострома в купе поезда, ранил его в ногу, пленил беглянку, вернул ее в лоно семьи и в ту же ночь изнасиловал (по поздней версии Александры Леонтьевны).

Суд, графиня на кресте поклялась, что младенец, ею рожденный – сын Бострома; старших детей оставили отцу, а младшего – отдали матери, и Алексея Николаевича воспитал отчим.

Впрочем, когда в 1900 году благородный отец скончался, эмансипе стала с той же пылкостью клясться, что Алексей – сын графа.

На кону стоял титул и доля малая наследства.

Тут-то юный Бостром показал, что ни от чего материального и не материального, что можно бы было заполучить, он отказаться просто не в силах.

Он вырвал свои 30000, титул, а русская литература обрела третьего Толстого; в литературных кругах его прозвали «Алешкой».

Он был не очень хорош собой (в лице присутствовало нечто бабье), но это не мешало успеху у женщин; большой бонвиван, он больше всего в жизни ценил деньги и порождаемые ими удобства и удовольствия.

Еще больше он любил французские вина и русские горькие настойки под буженину и окорок; еще больше…

Впрочем, из этих перечислений получился бы претолстый том.

«Петр принял заскорузлыми пальцами стакан, медленно выпил водку и стал грызть огурец. Это был его завтрак.

…Голову Петра пригнуло к плечу, глаз перекосило… сорвавшись со стола, огромный царский кулак ударил ему [Меньшикову] в рот, разбил губы, и из сладких глаз светлейшего брызнувшие слезы смешались с кровью. Он дрожал, не вытираясь. И у всех отлегло от сердца…

Так начинался обычный, будничный, питербурхский денек».

Ну а дальше дела, пыточный застенок, пьянство и блуд «ассамблеи»6 и, на сон грядущий, опять застенок.

Таков «День Петра», написанный Толстым в 1918. Толстой не принял октябрьского переворота и большевистской диктатуры, а «Петр – первый русский большевик» (Макс Волошин). Нисколько не изменил своего отношения к петровскому излому Алексей Толстой и в 1928, написав пьесу «На дыбе», где в центре внимания оказались одиночество тирана и обреченность его дела.

Осталось лишь перечитать «Петра I» и мы увидим ряд волшебных изменений… Что за диво?

А между тем, ничего сверхъестественного тут нет.

«Я циник, мне на все наплевать! Я простой смертный, который хочет жить, и все тут. Мое литературное творчество? Мне и на него наплевать! Я написал Петра I и попал в западню.

Пока я писал, «отец народов» пересмотрел историю России…

Я переписал заново, в согласии с открытиями партии, а теперь я готовлю третью, и, надеюсь, последнюю вариацию этой вещи, т. к. вторая вариация тоже не удовлетворила нашего Иосифа…

Приходится, действительно, быть акробатом. Мишка Шолохов, Сашка Фадеев, Илья Эренбург – все они акробаты. Но они – не графы. А я – граф, черт подери…

Моя доля очень трудна».

Вот за эту долю горемычную, за холуйский «хлеб», за грязную фальшивку, «Дневники Вырубовой», за подпись под Катынским лживым протоколом,7 он и получил поместье в Царском Селе, которым бесстыдно хвастался Бунину.

Так он рассчитался с детством, отрочеством и юностью. Издеваться он любил, в том числе и над собой, над своим огромным талантом.

Его ранняя проза посвящена теме оскудения и вырождения усадебного дворянства. С самой неприглядной стороны изображен быт дворянина-помещика, разорившегося, опустившегося, потерявшего вкус к культурной жизни…

Обломки прошлого, вырождающиеся самодуры, бездельники, беспредметные мечтатели…

В противоположность Бунину, Б. Зайцеву и другим эпигонам дворянской литературы, Толстой, безжалостно разрушая поэтическую легенду «дворянских гнезд», реалистически обнажал застойный и пошлый быт усадебной России начала века… разоблачал белую эмиграцию и послевоенную Европу.

«Толстой издевается над всеми реликвиями и верованиями былой русской аристократии» (СЛЭ).

Есть две прекрасные картины, рисующие духовный мир Алексея Николаевича: булгаковский Измаил Александрович Бондаревский и знаменитый портрет ветчины на фоне писателя работы Петра Кончаловского.

«Чист, бел, свеж, ясен, весел, прост был Измаил Александрович» облаченный в «добротнейший материи и сшитый первоклассным парижским портным коричневый костюм».

А далее, конечно же «потекла вспухшая лакированная кулебяка»; и «про Париж» – про Кондрюкова, которого вырвало на министра, про прохвоста Катькина, плюнувшего в морду другому прохвосту; про фрак, шапокляк и штаны за 1000 франков; про шляпку – 3000 франков; про шиш в Гранд-Опера – ну что еще мог увидеть в Париже интеллигентный человек!

Советская жизнь графа – это история посильнее «Фауста» Гете. Это история о том, как человек обменяет не душу, души у него никогда не было, но высокий Божий дар на яичницу с грудинкой и штоф «Ерофеича».

Почти все, что он написал после возвращения, либо талантливо (Петр I), но лживо, либо бездарно, лживо и мертво.

А «Золотой ключик» жив.

Sic transit…

Хлебников Велимир

(1885–1922)

«Русь, ты вся поцелуй на морозе!..» – звонко расцеловал Родину Велимир (Виктор) Владимирович Хлебников, родоначальник русского футуризма, будетлянин, реформатор языка, Председатель Земного Шара, человек не от мира сего.

Первое условие постижения Хлебникова – принять его правила игры. Видимо, самой правдоподобной автобиографией поэта будет та, где он сообщает о себе следующее: «Вступил в брачные узы со Смертью и, таким образом, женат. Перейдя перешеек, соединяющий водоемы Волги и Лены, заставил несколько пригоршней воды проплыть вместо Каспийского моря в Ледовитое… Дал людям способы предвидеть будущее, нашел закон поколений, через законы быта сюда прорубил окно в звезды… В 1913 году был назван великим гением современности, каковое звание храню и по сие время».

Уже при жизни запутанный с головы до ног в рубище легенды, судьболов, знакомый всем и неизвестный никому, очарованный странник, всю жизнь бродивший вдоль великих рек и поперек времени, он подарил нам чтение, ни с чем не сравнимое. Вязнешь в зауми, задыхаешься и вдруг, очень просто:

 
Гонимый – кем, почем я знаю?
Вопросом: поцелуев в жизни сколько?
 

И сразу понимаешь, как можно жить «сквозь птичий гам»; и что «свобода приходит нагая, бросая на сердце цветы»; и по-другому быть не может, потому что уже «прилетели, улетели стая легких времерей»; а «У колодца расколоться так хотела бы вода, чтоб в болотце с позолотцей отразились повода». Кто только из русских поэтов не испил этой живой водицы: Маяковский, Заболоцкий, Пастернак, Сельвинский, Кирсанов, Луговской, Вознесенский, – всех не перечислишь.

 
Сегодня снова я пойду
Туда, на жизнь, на торг, на рынок,
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок!
 

Но, видимо, победа оставалась за рынком, все свое движимое и недвижимое имущество Председатель Земного Шара носил с собой в старой наволочке. На потертых листочках полууставом были начертаны стихи, например такие:

 
Годы, люди и народы
Убегают навсегда,
Как текучая вода.
В гибком зеркале природы
Звезды, небо, рыбы – мы,
Боги – призраки у тьмы.
 

Это и есть окно в звезды, через него смотрел на жизнь Хлебников, «мирооси данник звездный»; гений, как будто впервые увидевший мир.

 
Эй, молодчики-купчики,
Ветерок в голове!
В пугачевском тулупчике
Я иду по Москве.
 

Гумилев Николай Степанович

(1886–1921)

Гимназию юноша, плохо учившийся, но рано начавший писать стихи, заканчивал в Царском Селе. Директором гимназии был замечательный поэт И. Ф. Анненский. Он оказал большое влияние на Гумилева, а Анна Ахматова называла Иннокентия Федоровича своим главным учителем.

В конце 1903 года Гумилев познакомился с четырнадцатилетней гимназисткой Анной Горенко, своей будущей женой и великой русской поэтессой Анной Ахматовой. Любовь к Анне Горенко во многом определила романтические и рыцарские мотивы, возвышенный строй женских образов первого сборника стихов Гумилева «Путь конквистадора».

Образ испанца XVI века – завоевателя Америки, стал фокусом условной книжной романтики, тяготения к чужим небесам, которые долго не позволяли современникам разглядеть подлинного Гумилева, человека и поэта.

В 1910 году Гумилев стал лидером нового литературного течения – акмеизма, женился на Анне Горенко, в 1911 году начались заседания «Цеха поэтов», творческого объединения, созданного Николаем Степановичем. В 1912 году у них с Ахматовой родился сын, Лев, в судьбе которого отразился ХХ век: блестящий юноша, сталинский зек, парадоксальный ученый, историк и этнограф.

«ХХ век начался в 1914 году» – писала Анна Ахматова. Гумилев добровольцем пошел на германский фронт.

К этому времени окончательно определились три измерения судьбы Гумилева: поэт, убежденный, что «Слово – это Бог»; воин – два солдатских Георгия; Абиссиния – все твердили про экзотику «изысканных жирафов», но африканская коллекция Гумилева, как выяснилось, по научному значению уступает лишь собранию Миклухо-Маклая.

В 1921 году в свет выходит последняя и лучшая книга стихов Гумилева «Огненный столп».

Блестящее стихотворение «Мои читатели» – самооценка Гумилевым своей поэзии и портрет тех, кому она предназначена: «много их, сильных, злых и веселых, убивавших слонов и людей, умиравших от жажды в пустыне…»

Все, Киплинг, подлинный и отчасти картонный, исчерпан, и быть бы Гумилеву рыцарем подлинным и отчасти картонным, русского серебряного века…

Но «Шестое чувство», «Слово» – это стихи, обращенные к иным читателям, это другой Гумилев, это – «колдовской ребенок, словом останавливавший дождь». Будто шаровые молнии взошли эти стихи на раскаленном небосводе русской поэзии грозно и навсегда.

Вокруг гибели Гумилева возникли многие домыслы и легенды: о его участии в мифической антисоветской «боевой организации» Таганцева, о заступничестве Горького, о том, что Ленин хотел помочь, но как всегда не успел…

Теперь мы знаем, Гумилева чекисты расстреляли только за то, что он не донес на своего фронтового товарища, всего лишь не донес, потому что слова «дворянская честь», «офицерская честь» были для него не звук пустой. Его убили за неспособность предать в тот самый миг, когда у поэта прорезался новый голос, мощный, необычайный…

Ходасевич Владислав Фелицианович

(1886–1939)

Одной капли крови Ходасевича, попавшей в водопровод, достаточно, чтобы отравить целый город, уж больно желчный человек – думали многие современники. И ошибались. Ходасевич был поэт с ободранной кожей, все нервы наружу.

 
Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума
 

– его ответ на чужое бессмысленное страдание.

Поэт, прозаик, переводчик, пушкинист, он события революции увидел под своим собственным углом: он убедился в беспомощности культуры перед варварством; он понял, насколько уязвима высокая гармония поэзии перед простым требованием хлеба насущного. Очевидец братоубийственной бойни в Москве осенью 1917 года, он описал с бесстрастьем летописца как «семь дней и семь ночей Москва металась в огне, бреду. Но грубый лекарь щедро пускал ей кровь…» Но какое же спасенье возможно «среди Москвы, страдающей, растерзанной и падшей»? Письменный стол, – сказала бы Цветаева.

 
И сел работать. Но впервые в жизни
Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»
В тот день моей не утолили жажды.
 

«Тяжелая лира» Ходасевича не просто тяжелая, она неподъемная, и он прикован к ней, как каторжник к ядру. «Я падаю в себя», – провозглашает поэт, выдавая желаемое за действительное. Россия и революция, поэзия и русская речь – вот что составляет обнаженный нерв творчества Ходасевича.

Воспринимая революцию как смерть души, страны и народа, он знал:

 
Так и душа моя идет путем зерна:
Сойдя во мрак, умрет – и оживет она.
И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.
 

Ходасевич эмигрировал: Германия, Франция, Италия – словом «Европейская ночь». «Все каменное, в каменный пролет уходит ночь» – гадость…

Он, и как спасение, вспоминает свою кормилицу:

 
Там, где на сердце, съеденном червями,
Любовь ко мне нетленно затая…
 

В этом «сердце, съеденном червями» – весь Ходасевич.

 
И вот, Россия, «громкая держава»,
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.
 

И млечное родство с языком, без которого не бывает полноценной личности, обостренное у Ходасевича до растворения в языковой стихии:

 
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу,
Его извилистый закон…
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчётливую оду!
 

Ахматова Анна Андреевна

(1889–1966)
 
Я Гумилеву отдавал визит,
Когда он жил с Ахматовою в Царском.
Ахматова устала у стола,
Томима постоянною печалью,
Окутана невидимой вуалью
Ветшающего Царского Села…
 

Это – enfant terrible Серебряного века, Игорь Северянин, из безмятежной в 24 году Эстонии.

Здесь весь джентльменский набор дореволюционных представлений об Ахматовой – томная, печальная, утомленная; тут же (куда же без нее) вуаль и Царское Село. Этакая акварель не то Бакста, не то Сомова, а, может быть и Бенуа.

Не знал эгофутурист, что той, прежней Ахматовой, нет более; что уже написаны программные «Мне голос был» и «Не с теми я, кто бросил землю…», в которых была угадана дальнейшая жизнь и судьба.

Утешный голос в 17 году обещал:

 
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид.
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
 

Дух поэта, преисполненный скорби и суетные соблазны несовместимы, как гений и злодейство. Те, кому это было адресовано, не поверили Ахматовой: «царскосельская веселая грешница» и вдруг…

Через пять лет она высказалась еще более жестко и определенно:

 
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы не единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
 

Не «крылатую свободу» она выбрала, а невыносимую, лютую родину, и обрела надменность Данте, своими ногами попиравшего ад.

Вещая природа гения подсказала ей, что все, оставшееся за чертой, надо от себя отрезать, беспощадно, безвозвратно, себя от себя отрезать, стать другой. И не единого удара не отклонять, быть с той землей, в которую ляжешь, быть со своим народом, все пережить, все запомнить, выстоять, стать голосом времени – великим поэтом.

В неистовую ярость приводили Ахматову те западные исследователи ее поэзии, которые утверждали, что главная часть ее творчества состоялась до 17 года, что после революции она писала мало и не о том, о чем должна была бы писать.

Ее хотели запереть в тесной каморке полумонашенки, полублудницы; она, наверное, ненавидела хрестоматийную перчатку, надетую не на ту руку, как Фаина Раневская, ненавидела свое знаменитое: «Муля, не нервируй меня!»

Но ее описывали, словно музейный экспонат, не желая замечать то, что она говорила так внятно:

 
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года —
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили. А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу…
 

Почувствуйте надменность, оцените бесслезность.

Коко Шанель, ее сестра в другой жизни, такая же худая, смуглая, угловатая, в такой вот парижской шляпке, под темной вуалью, в облаке знаменитого аромата… Все это не к лицу, вовсе не от недоступности, а просто – не нужно, не к лицу.

Оставлена была шаль – классика вне моды.

Самое суровое, что написала Ахматова – «Северные элегии». «Реквием» – это крик боли, «Северные элегии» – это беспощадные размышления о времени, о своем месте во времени:

 
Так вот когда мы вздумали родиться…
 

И точка зрения выбрана Ахматовой так, чтобы ни иллюзий, ни смещений, ни сантиментов – чтобы ничего не мешало:

 
И вот когда горчайшее приходит:
Мы сознаем, что не могли б вместить
То прошлое в границы нашей жизни,
И нам оно почти так же чуждо,
Как нашему соседу по квартире,
Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
А те, с кем нам разлуку Бог послал,
Прекрасно обошлись без нас – и даже
Все к лучшему…
 

Попробуйте с этой точки зрения посмотреть на «Поэму без героя» – всплеск памяти такой силы, что Ахматова не смогла сдержать его, дала прорваться наружу, лечь на бумагу.

«Поэма без героя», наполненная загадками, умолчаниями, намеками, аллюзиями, возможно, спасла Анну Андреевну в то время, когда «безумие крылом души накрыло половину».

Щадить себя Ахматовой было не свойственно:

 
Я гибель накликала милым
И гибли один за другим.
 
 
* * *
Я званье то приобрела
За сотни преступлений,
Живым изменницей была
И верной – только тени.
 

И жалеть себя не позволяла, она лишь фиксировала обстоятельства собственной судьбы:

 
Мир не ведал такой нищеты
Существа он не ведал бесправней…
Из-под каких развалин говорю,
Из-под какого я кричу обвала,
Как в негашеной извести горю
Под сводами вонючего подвала.
 
 
* * *
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем
И за тебя я пью, —
За ложь меня предавших уст,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и пуст,
За то что Бог не спас.
 
 
* * *
А я иду – за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
 

Кошмар? Да, но через тернии к звездам, другого пути нет.

И в «Северных элегиях» она подведет черту под размышлениями о том, что сделало ее поэтом, голос которого все равно услышат и которому все равно поверят:

 
Меня, как реку,
Жестокая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь, в другое русло,
Мимо другого потекла она.
И я своих не знаю берегов.
О! как я много зрелищ пропустила.
И занавес вздымался без меня
И так же падал. Сколько я друзей
Своих ни разу в жизни не встречала.
О, сколько очертаний городов
Из глаз моих могли бы вызвать слезы,
А я один на свете город знаю
И ощупью его во сне найду.
О, сколько я стихов не написала,
И тайный хор их бродит вкруг меня
И, может быть, еще когда-нибудь
Меня задушит…
Мне ведомы начала и концы,
И жизнь после конца, и что-то,
О чем теперь я лучше промолчу.
И женщина какая-то мое
Единственное место заняла,
Мое законнейшее имя носит,
Оставивши мне кличку, из которой
Я сделала, пожалуй, все, что можно.
Я не в свою, увы, могилу, лягу.
Но иногда весенний шалый ветер,
Иль сочетанье слов в случайной книге,
Или улыбка чья-то вдруг потянут
Меня в несостоявшуюся жизнь.
В таком году произошло бы то-то,
А в этом – это: ездить, видеть, думать,
И вспоминать, и в новую любовь
Входить, как в зеркало, с тупым сознаньем
Измены и еще вчера не бывшей
Морщинкой…
……………………………………………
Но если бы оттуда посмотрела
Я на свою теперешнюю жизнь,
Я б умерла от зависти.
 

Вот где солнечное сплетение этой судьбы – зависть к самой себе, накануне позорного ждановского гонения, бесстыдства «кровавой куклы палача», вынужденных, вымученных стихов о Сталине и борьбе за мир; зависть «капризной избалованной девочки», которой ей суждено было бы остаться, если бы история не сорвала с ее плеч парижские тряпки, не обрядила бы в рубище, накинув на плечи, для насмешки, ложноклассическую шаль, короновав «Анной всея Руси».

Она боялась переходить улицы, она боялась ездить в трамвае; она была обречена на бездомное и безбытное существование. Она не дождалась свободы, но дожила до признания, и Политбюро махнуло рукой на ее величавую славу и уже не интересовалось: «кто организовал вставание?»

Вокруг нее кружил «волшебный хор» молодых поэтов; роскошь человеческого общения, атмосфера влюбленности, «благодатная осень» – она дожила до сбора урожая.

Трусливая, лишенная чувства великого власть лавочников так и не поставила ей памятник напротив Крестов, как она завещала8.

Неопалимая купина, она не сгорела «в скорбях, страстях», не сломилась под «нестерпимым гнетом», а пламя лишь закалило ее поэзию, благородный сплав невыносимой боли, неистовой любви, чистой красоты и неукротимой совести.

 
Ржавеет золото и истлевает сталь,
Крошится мрамор, к смерти все готово…
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное слово.
 

Вот только куда надменность наша подевалась?

Анна Андреевна Ахматова была слаба на передок (ее лексика), лжива, тщеславна и высокомерна. Она оставалась равнодушна к лагерным мукам сына; оклеветала Наталью Васильевну Варбанец, обвинив ее в доносительстве только потому, что не хотела ее в невестки.

Все это и не только это – правда, но все это остается за пределами данного текста.

Жизнь Марины Цветаевой рассматривали в цейсовский артиллерийский бинокль, жизнь Ахматовой – в перевернутый театральный.

Отчего так? Не знаю.

Пастернак Борис Леонидович

(1890–1960)

Сталин позвонил Пастернаку – статуя Командора заговорила; Сталин спросил Пастернака об арестованном Мандельштаме, Пастернак отвечал со свойственным ему поэтическим косноязычием (Заболоцкий: когда Пастернак мне что-нибудь говорил, я ждал, пока он закончит, а потом просил повторить понятно и по порядку). Пастернак сказал Сталину, что хочет с ним поговорить о жизни и смерти – это было дерзко и нелепо, как ода «Вольность» Пушкина.

Сталин повесил трубку, а Пастернак написал роман.

Фабула «Доктора Живаго» проста, как фабула Библии: человек и время, свеча поэзии и ураган революции; сюжет романа поворачивается подчас на искусственных шарнирах, что едва ли было важно автору; проза романа насыщена поэзией, как грозовая туча электричеством, не мудрено, что в конце концов вспыхивает ослепительная молния и гремит оглушительный гром – стихи Юрия Живаго о Боге, любви, страданиях, о нестерпимой красоте Божьего мира, о жизни и смерти.

Из-за бесконечных проволочек и запретов на родине роман вышел в свет в Италии (1957), был мгновенно переведен на все существующие языки, Пастернак был удостоен Нобелевской премии (1958) – первый русский писатель после белоэмигранта Бунина.

И понеслось! Взыграли сталинские дрожжи – как смел: а) оболгать революцию, б) опубликовать клевету за границей. А зависть!? Травля была обставлена по всем правилам: «Я Пастернака не читал, но осуждаю», – простые советские люди; «гадит, где ест» – партия и комсомол; «не достоин быть советским писателем» – братья по перу; угроза высылки из СССР – Хрущев. Последнее сломило Пастернака, он отказался от премии: «Я мечтал поехать на Запад как на праздник, но на празднике этом повседневно существовать ни за что бы не смог. Пусть будут родные будни, родные березы, привычные неприятности и даже – привычные гонения».

 
Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет.
А за мною шум погони,
Мне на волю хода нет.
………………………………
Что же сделал я за пакость,
Я убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
 

Пастернак родился косноязычным, и говорить правильно и внятно так и не научился.

Он это знал: «Я всегда говорю неудачно, с перескоками, без видимой связи и не кончая фраз».

Здесь главное – «без видимой связи»: значит, невидимая, то есть очевидная самому поэту, связь была.

Так случается, когда мысль обгоняет слова, как молния – гром. Слушателям Пастернака доставался лишь звуковой лом мгновенно блеснувшей ослепительной вспышки.

Сложность его раннего стихотворчества – это не нарочитое эпатажное выламывание Маяковского; не вдохновенное, не от мира сего, бормотание Хлебникова, а неумение Пастернака просто сказать о любви, творчестве, природе и Боге.

Еще труднее для него было сложное сказать доходчиво.

Поэтому Пастернак всегда легко соглашался с упреками в непонятности своих стихов: «Да, это так, это я виноват».

«Как визоньера дивиация» неизбежно требовало комментария. Сказать «пророчество предсказателя» он почему-то не мог, «визоньер» казался ему точнее.

Но в нем самом зрело предвиденье:

 
Есть в опыте больших поэтов
Черты естественности той,
Что невозможно, их изведав,
Не кончить полной немотой.
В родстве со всем, что есть, уверясь,
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу, как в ересь,
В неслыханную простоту.
 

Фазиль Искандер как-то заметил: «Общение с поэзией раннего Пастернака напоминает разговор с очень пьяным и очень интересным собеседником. Изумительные откровения прерываются невнятным бормотанием, и в процессе беседы мы догадываемся, что не надо пытаться расшифровывать невнятицу, а надо просто слушать и наслаждаться понятным».

А Пастернак прилагал огромные усилия, дабы «прочистить горло», потому что человек до крайности эгоцентричный (не эгоистичный, Боже упаси) он чувствовал кровную связь с Россией, и преклонение перед ее народом и ее историей.

 
Сквозь прошлого перипетии
И годы войн и нищеты
Я молча узнавал России
Неповторимые черты
Превозмогая обожанье,
Я наблюдал, боготворя…
 

«Обожанье» и «боготворя» – именно в данном случае – не фигура речи, а суть поэта и человека Бориса Пастернака.

Такой вот парадокс, подаривший нам великого стихотворца.

Война, почва и «Доктор Живаго» позволили поэту прорваться к «неслыханной простоте».

Удивительные строки были написаны им в эвакуации:

 
Обители севера строгого,
Накрытые небом, как крышей!
На вас, захолустные логова,
Написано: сим победиши.
 

Тут впору обидеться: «захолустные логова», а замечательно другое – поэт трезво и определенно понимал, откуда придет победа – из безответной жертвенности русской провинции: «сим победиши».

Очарование социализмом, Сталиным вылетело из головы, как дурной хмель перед лицом страшного горя.

Слово «почва» не имеет никакого отношения к «почвенничеству» как разновидности славянофильства.

Почва – это просто земля, огород, лопата, тяпка – физический труд, который любил Пастернак.

Близость к земле, переворачивание ее пластов, наблюдение за мудростью её сокровенной жизни весьма способствует пониманию:

 
И того, что вселенная проще,
Чем иной полагает хитрец,
Что как в воду опущена роща,
Что всему свой приходит конец.
Что глазами бессмысленно хлопать,
Когда все пред тобой сожжено,
И осенняя белая копоть
Паутиною тянет в окно.
 

Хромая и фантастическая проза «Доктора Живаго» напоминала устную речь Пастернака с ее «перескоками» и требовала новизны «поэтической тетради».

Блестящие, великолепные строки наподобие: «Февраль. Достать чернил и плакать…» или «Пью горечь тубероз, осенних горечь…» в романе были бы не к месту.

«Доктор Живаго» требовал стихов окончательных, страшных, как кровь горлом, чтобы о любви можно было сказать так:

 
Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему.
 

Испытана сурьмой и железом любовь неслыханного века мировых и гражданских войн и испепеляющих революций.

И как в этом мире, казалось бы, навсегда покончившем с человеком, в этой «бездне унижений» не погасла свеча, горевшая когда-то в феврале, а отныне – в вечности; какова же была сила творческой энергии, чтобы писать стихи после вселенских катастроф:

 
Сколько надо отваги,
Чтоб играть на века
Как играют овраги,
Как играет река.
 

Роман стал итогом жизни, в нем развязаны все концы и начала, в нем прозвучали мотивы «полной гибели всерьез» и, казалось бы, невозможной надежды:

 
Зачем же плачет даль в тумане
И горько пахнет перегной?
На то ведь и мое призванье,
Чтоб не скучали расстояния,
Чтоб за городскою гранью
Земле не тосковать одной.
Для этого весною ранней
Со мною сходятся друзья,
И наши вечера – прощанья,
Пирушки наши – завещанья,
Чтоб тайная струя страданья
Согрела холод бытия.
 

Что к этому добавить?

Разве что слезы…

Булгаков Михаил Афанасьевич

(1891–1940)

Начищенные до блеска лаковые штиблеты (Что за сияющая чепуха? – как говаривал Филипп Филиппович Преображенский), застегнутый на все пуговицы серый пиджак (пятна на костюме собственноручно выведены бензином), безупречный пробор (так заинтриговавший издателя-редактора Рудольфи) и, черт подери, монокль. Вот отчебучил – монокль в большевистской Москве!

Ба, да это маска! Непревзойденный виртуоз литературной мистификации, он был завзятый пересмешник в жизни.

К моноклю полагалась новая жена. Прежняя, Татьяна Николаевна Лаппа, спасшая его от смерти, больше не годилась – слишком проста и добродетельна.

Булгаков стремился в мир литературы, а стало быть – в мир Бондаревских, Лесосековых, Агапенковых, он очень хотел стать своим среди них (не без помощи монокля).

Он еще не знал, что самый талантливый из этой разношерстной публики (А. Н. Толстой – Измаил Бондаревский в «Театральном романе») в подпитии говорил о себе: «грязный, бесчестный шут».

Тем не менее, требовалась жена из литературных сфер, а еще лучше – из бывших, какая-нибудь Белорусско-Балтийская («12 стульев»). Или – самый крутой расклад – вернувшаяся в Совдепию белая эмигрантка, блудная дочь отечества.

Новая жена, Любовь Евгеньевна Белозерская, была, по выражению Михаила Афанасьевича, «баба бойкая и расторопная».

Она энергично и ловко, словно сам черт ей помогал, взялась улаживать литературные и бытовые дела мужа: появилась отдельная квартира, а в квартире мебель красного дерева.

Любовь Евгеньевна была дамой светской, ее знала половина Москвы, другую половину знала она сама. Она брала уроки верховой езды в какой-то военной или конной школе и лихо водила автомобиль одного симпатичного ведомства.

Расстался Михаил Афанасьевич с Любовью Евгеньевной безо всякого сожаления: «– Вы были женаты? – Ну да… На этой… Вареньке, Манечке… нет Вареньке… впрочем, я не помню» («Мастер и Маргарита»).

Умел, надо заметить, Михаил Афанасьевич быть галантным, когда хотел.

«Белая гвардия», первый роман Булгакова, против ожидания автора мир не перевернул и прошел почти незамеченным.

Но из «Белой гвардии» выросли «Дни Турбиных», пьеса, связавшая Михаила Афанасьевича с МХАТом, вместе с которым Булгаков-драматург прожил недолгую, но такую раскаленную историю любви, предательства (предательство – стихия театра, его воздух), разбитых надежд и сокрушительных триумфов.

Именно благодаря «Дням Турбиных» имя Булгакова становиться известным Сталину и тот уже не выпустит Михаила Афанасьевича из поля зрения. Драма Мольера, «Кабала святош», повторится в тоталитарном государстве с полупросвещенным государем.

И от судеб спасенья нет…

А тем временем «Собачье сердце» показало, насколько выросло мастерство Булгакова-прозаика, и как далеко простираются его амбиции писателя-философа; сатирическая тога стала ему маловата.

Неотразимый Евстигнеев в роли Филиппа Филипповича Преображенского отвел глаза зрителю, а ведь именно он, а не Шариков или Швондер, главная мишень сатирических стрел. Профессор и сам признает это: «вот что получается, когда исследователь вместо того, чтобы идти параллельно и ощупью с природой, форсирует вопрос и приподнимает завесу: на, получай Шарикова и ешь его с кашей».

Интеллигенция вовлекла десятки миллионов Шариковых в непосильный для них чудовищный социальный эксперимент и сама стала его первой жертвой.

В 1925 году Булгаков осознал: места ему в мире советских литераторов нет. «Я хочу сказать правду, … полную правду. Я вчера видел новый мир, и этот мир мне противен. Я в него не пойду. Он чужой мир. Отвратительный мир. Надо держать это в полном секрете».

Секрета не получилось: 7 мая 1926 года дневник «Под пятой» и рукопись «Собачьего сердца» были конфискованы сотрудниками ОГПУ. Булгакова стали таскать на допросы.

О литературной среде большевистской России в дневнике было сказано: «затхлая, советская, рабская рвань».

В 1928 году Булгаков буквально заболел «романом о дьяволе», а в 1929 познакомился с Еленой Сергеевной Шиловской (в девичестве Нюрнберг), которая была замужем вторым браком за видным советским военным.

Булгаков понимал, что писать большое мистическое произведение, ежеминутно опасаясь обыска и отвлекаясь на допросы, крайне затруднительно, а, положа руку на сердце, и вовсе невозможно.

В один миг все сошлось – Елена Сергеевна была ведьмой, много лет состояла на связи с органами; ее родная сестра, Ольга Сергеевна Бокшанская, секретарь В. И. Немировича-Данченко, была классной машинисткой и сотрудницей ОГПУ; муж Бокшанской, актер МХАТа Евгений Калужский, тоже служил не только в театре, так что за ними, новыми родственниками, Булгаков был как за каменной стеной.

Бокшанская относила на Лубянку обязательную копию всех булгаковских рукописей, Калужский – записи разговоров Михаила Афанасьевича дома и в театре; материалы Елены Сергеевны правил сам писатель. Никаких обысков, никаких допросов – не печаль, не воздыхание, а жизнь бесконечная…

Приказ Сталина не трогать Михаила Афанасьевича безусловно был (с 1926 года и до самого смертного часа чекисты напрямую ни разу не побеспокоили писателя) и появился, скорее всего, после телефонного разговора Сталин – Булгаков 18 апреля 1930 года.

Этот разговор стал следствием самоубийства Маяковского, письма Булгакова советскому правительству о своем крайне бедственном положении, просьбы отпустить его за границу и донесения Елены Сергеевны в ГПУ, написанного под диктовку Михаила Афанасьевича.

Сомнительно, чтобы Сталин пообещал Булгакову личную встречу: больше всего кремлевский горец боялся оказаться смешным, а Булгаков был известный шутник и человек непредсказуемый.

Сталин чрезвычайно интересовал Булгакова и не только как явление инфернальное; со Сталиным Пастернак хотел говорить «о жизни, о смерти», Мандельштам описывал воображаемую и желанную встречу с тезкой. И Булгаков думал, что личная встреча развяжет роковые концы и изменит его судьбу мистического писателя.

Но встречи не произошло, ее и не могло быть, Сталин предпочитал видеться с теми, кто был ему по плечу и был ему ясен – Фадеев, Симонов…

Заочно Сталин начисто переиграл Булгакова в истории с пьесой «Батум»: дал дописать, убедиться, что это продукт второй свежести, заочно похвалил и безусловно запретил дурацкую затею.

Булгаков был убит, и поделом – он надумал объехать по кривой изощренного мастера политической интриги, кунктатора и скорпиона.

Максиму Горькому, пришедшему к нему просить разрешить к постановке пьесу Николая Эрдмана «Самоубийца», Сталин сказал, что он не против (пьеса не пошла) и добавил: «Эрдман мелко берет. Вот Булгаков! Тот здорово берет. Против шерсти берет! Это мне нравится!»

Булгаков нравился настолько, что с 1926 года Сталин не позволил опубликовать ни строчки, ни в чем ни разу не помог, но не дал погибнуть в кровавой мясорубке 30-х годов.

Хочешь баловаться, называясь Г. П. Уховым – изволь; хочешь изобразить, как власть, лаская, душит художника – валяй, мы даже на сцене дозволим «Кабалу святош», но недолго; надумал писать роман о дьяволе и Понтии Пилате – воспаряй, а мы тебя к ремеслу пристроим: либретто будешь тачать в Большом театре.

Сразу после смерти в квартире Михаила Афанасьевича раздался звонок из Кремля: справлялись, действительно ли умер писатель Булгаков.

Опасались, что он и на сей раз пошутил, устроил розыгрыш?

И возможно, один человек в Кремле, получив подтверждение печального известия, раскурил трубку и сказал: «Ну что же, он заслужил покой».

Безусловно, Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна были созданы друг для друга, они прожили свои недолгие восемь лет в любви и согласии, что, впрочем, не мешало Елене Сергеевне посылать на глазах умирающего Булгакова призывные знаки Фадееву. Надо признать, что в данном случае Елену Сергеевну полностью извиняет то обстоятельство, что у Фадеева был большой черный автомобиль и личный шофер, похожий на грача; обстоятельства, предусмотрительно описанные Булгаковым в «Мастере и Маргарите».

Великие заслуги Елены Сергеевны перед русской литературой неоспоримы: благодаря ей «закатный роман» был дописан, она сохранила его и донесла до читателя любимое детище Булгакова.

Мистический роман породил мистическую ауру из загадок, разгадок, тайн и открытий, домыслов, фантазий и использования каббалы и бинома Ньютона даже там, где ларчик просто открывался.

Михаил Афанасьевич одновременно писал «Мастера и Маргариту» и «Записки покойника» («Театральный роман») и не смог удержаться от отменной шутки.

В «Театральном романе» почти все персонажи, даже самые малозначительные, имеют конкретного прототипа, и у каждого старого мхатовца хранилась заветная тетрадочка, где было написано: «Панин Михаил Александрович – Марков Павел Александрович; Романус Оскар – Израклевский Борис Львович» – и так до курьеров и капельдинеров.

В эмигрантской печати такой же список прототипов (совершенно произвольный) был приложен к «Собачьему сердцу».

И с той же куцей меркой масса читателей и критиков приступила к «Мастеру и Маргарите» и скоро те, кто оказался поумнее, поняли: «нет, мудрено» – как предвидел один предшественник Михаила Афанасьевича.

Чета Булгаковых, на первый взгляд, как нельзя лучше подходила на роль Мастера и Маргариты, но, на второй взгляд, неожиданно обнаружилось, что Мастер и Маргарита умерли, а Булгаковы вроде бы как живы. Потом обнаружились и другие несоответствия, но были и совпадения поразительные.

Назначенный на роль Воланда Ленин не курил и никогда не носил при себе портсигаров, даже и золотых.

Кроме того, ссылать философов на Соловки была его затея и будь то в его силах, он бы и Канта туда упек заодно с Махом и Авенариусом.

С хронологией, затмениями и полнолуниями выходил полный кабак – светила упорно указывали, что московские события романа совпали с похоронами мастера пролетарской культуры Максима Горького. И ни астрономы, ни астрологи, ни таблицы пасхалий, ни сам диакон Андрей Кураев не смогли внести ясности.

Словом, произошла путаница, о чем, правда по другому поводу, есть предупреждение в мистическом романе.

Относительно «Мастера и Маргариты» у Булгакова была установка: «чтобы прочли…»

Конечно, он шифровал роман разными кодами, таковы были обстоятельства его создания, и элемент мистификации и головоломки в романе есть.

Но неужели Михаил Афанасьевич мечтал, чтобы его любимый роман прочла кучка эрудированных халдеев?

«Я хотел служить народу» – Булгаков жил и творил в могучей гуманистической традиции русской литературы, и утверждать, что Булгаков писал для посвященных – значит оскорблять его подвиг.

Самый верный способ понять «мистический роман» (а неизбежность подобного романа мистическим образом возникла еще в 1918 году, когда большевики установили в тихом, богоспасаемом городе Свияжске памятник Иуде, грозившему небу кулаком) – это поверить автору и пойти за ним.

Поверить, что жарким душным вечером на Патриарших прудах некто Берлиоз, в котором при желании можно обнаружить несимпатичные черты Максима Горького, Леопольда Авербаха, Михаила Кольцова и многих других Вронских и Гронских, и некто Бездомный (Безыменский, Голодный), малограмотный комсомольский поэт, коих было пруд пруди, встретили Сатану, на которого очень похожи все диктаторы кошмарного ХХ века от Ленина до Мао Цзе-Дуна.

И далее по чудесному тексту Булгакова, не смущаясь своим незнанием апокрифов и биографии прокуратора Понтия Пилата.

Булгаков совершил назначенное: «дописать прежде, чем умереть». Дописать, «чтобы прочитали».

Прочитали мы с вами.

Черный, страшный камень неизвестного происхождения, но с собственным именем Голгофа, служил основанием для креста на могиле Гоголя. После того, как Гоголя перезахоронили с Даниловского на Новодевичий и на новой могиле установили помпезный и нелепый памятник «от Советского Правительства», Голгофа несколько лет пролежала, никем не востребованная, во дворе гранильной мастерской.

Ждала Булгакова.

И нерукотворным памятником легла на его могилу.

Мандельштам Осип Эмильевич

(1891–1938)

Он родился в «трудной и запутанной» еврейской семье, «хаосе иудейском».

Синагога и Пятикнижие были чужды Мандельштаму с детства: «Крепкий румяный русский год катился по календарю с крашенными яйцами, елками, стальными финскими коньками… А тут же путался призрак – новый год в сентябре и невеселые страшные праздники, терзающие слух дикими именами: Рош-Гашана и Иом-кипур».

Отбросив клочки черно-желтого ритуала, он хотел стать европейцем: «я лютеран люблю богослуженье»; написал блестящее эссе о Чаадаеве, которого чтил как единственного русского, до кончиков ногтей проникшегося духом Европы.

В 1933 году, в голодном Старом Крыму он напишет:

 
В Европе холодно. В Италии темно.
Власть отвратительна, как руки брадобрея.
 

Он уже чувствовал холодные липкие пальцы власти на своей шее, знал: «мне на плечи кидается век-волкодав», но поэт не мог не написать самоубийственное (слабое, прямолинейное):

 
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви жирны…
 

Последнее особенно оскорбило Сталина.

Поэт написал, а человек, как только на горло легли стальные пальцы Лубянки, поименно назвал всех, кому читал запретное – никого не забыл.

Из мира иллюзий:

 
И только и свету —
что в звездной колючей неправде,
А жизнь промелькнет
театрального капора пеной…
……………………………………………………..
И меня только равный убьет, –
 

(если бы). Он навсегда ушел в безумие, в ГУЛАГ, в яму.

У Петрарки написано: дни счастья промчались, как быстрые лани, счастье превратилось в дым.

Мандельштам переводит:

 
Промчались дни мои, как бы оленей косящий бег.
Срок счастья был короче, чем взмах ресницы,
Из последней мочи я в горсть зажал лишь пепел
Наслаждений…
 

«Косящий бег» и «пепел наслаждений» делают Петрарку Мандельштамом.

А если же совсем кратко о Мандельштаме, то вот так:

 
Играй же, на разрыв аорты,
С кошачьей головой во рту,
Три черта было – ты четвертый:
Последний чудный черт в цвету!
 

Что это? О чем? Это – поэзией о поэзии.

Цветаева Марина Ивановна

(1892–1941)

Бытие оправдывается только в слове.

Мартин Хайдеггер.

Она прожила две полновесных жизни (еще одну жизнь, самую любимую – во сне), две жизни, которые с раннего детства постоянно соприкасались, переплетались, но никогда не сливались в одну и кончились в разное время.

Она была вынуждена постоянно покидать ту, подлинную, исполненную божественной полноты, гармонии познания и страдания, где ее окружали «вороха сонного пуха, водопад, пены холмы», где она ощущала в потоке горящего флогистона «полета вольного упорство»; ей приходилось оставлять пребывание в Слове ради «нищей и тесной жизни: жизнь, как она есть», спускаться на землю, по которой она и передвигаться толком не умела, вечно натыкаясь на препятствия, по большей части ею самой и созданные.

Она не хотела признавать никаких пут и условностей, часто вела себя вызывающе глупо («от романтизма и высокомерия, которые руководят моей жизнью»). Ее эгоизм был беспределен, ее желания – высшим законом; она знала о себе, что ей можно все, что она – по ту сторону добра и зла.

Надежда Яковлевна Мандельштам говаривала, что в последние годы жизни Ахматовой отношение к ней ее почитательниц превратилось в один большой сюсюк.

Случай Цветаевой – это уже гранд-сюсюк, вид религиозного поклонения, и всякий, не желающий сливаться в сюсюкании – ересиарх, глумящийся над «благоуханной легендой».

Заключенные в магический круг «благоухающей легенды» глухи и слепы, но Цветаева многое о себе понимает очень хорошо: ««Не могу» – естественные границы человеческой души («не должна!» – для нее вовсе не существует – авт.). Снимите их – душа сольется с хаосом, следовательно, перестанет быть. Я на этой дороге».

Цветаева очень рано осознала, куда ведет этот путь (самоубийство или сумасшествие – «я кончу как Шуман»), но сойти с него не могла: «В том-то и дело, что я ни в чем не раскаиваюсь. Это – моя родная тьма».

Марина Ивановна в мифе, который она творила всю жизнь, всегда «бредет с кошелкою базарной»; весь день – хлопоты: рынок, стряпня, уборка, на ночь глядя – шитье и штопка, пишет урывками при лунном свете, на уголке кухонного стола.

Послушаем Ариадну, вязавшую шапочки, дабы кормить семью: «Как она писала… Отметая все дела, все неотложности, на пустой поджарый живот».

И так с утра и до глубокой ночи. И все письма в двух, а то и в трех экземплярах. И все в сшитых тетрадях, чтобы ни один листок не затерялся.

После рождения Мура мать превратила Ариадну в няньку, домработницу, надомницу и писала о ней подруге: «наступила в кошелку с кошачьим песком и, рассыпав, две недели подряд так и не подмела, топча этот песок ежеминутно, ибо был у входной двери».

А взять совок и веник? За две недели в голову не пришло.

Дьявол прячется в деталях.

«Я в жизни своей отсутствую» – это сказано безо всякого сожаления.

В ноябре 1825 года, в письме Вяземскому из Михайловского, Пушкин позволил себе неосторожное высказывание: «Толпа жадно читает исповеди, записки, etc., потому, что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он, мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок – не так как вы, – иначе».

Но уже через два года, одумавшись, Пушкин предпочитает низкую истину возвышающему обману:

 
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В забвенье суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира,
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
 

Как близко можно подходить к поэту, дабы пристальное всматривание в его жизнь не начало бы разрушать обаяние его поэзии?

Случай Пушкина утверждает: сколь угодно, так как Пушкин прожил свои строки – его нравственные представления, эстетические предпочтения не разошлись в пространстве и времени с идеалами его поэзии.

Случай Цветаевой убеждает в обратном. Иппокрена, источник на горе Геликон, дарующий поэтам вдохновение, был выбит копытом Пегаса. А Пегас родился из капель крови чудовища, Медузы Горгоны. «Чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз» – вот образный ряд, непроизвольно встающий в воображении при имени Марины Ивановны. Неустанно создавая миф о себе, Цветаева постоянно встает в позу, а поза плоха хотя бы тем, что она – ложь.

Но факт, как говаривал Воланд, упрямая вещь.

Скандальный роман Марины Ивановны и Софьи Парнок сломал жизнь Сергею Эфрону (поза: Сережа – единственный); от позора он бежал в армию, попал в чуждую ему офицерскую среду, подчинился ей – «сел не в тот поезд», – по его словам. Поезд привез его в эмиграцию, где он пересел на встречный экспресс, а тот без замедления доставил его на конечную станцию «Чекистский застенок».

Нравственная гибель Сергея Яковлевича происходила на глазах Цветаевой; он стал бригадиром палачей НКВД: Эфрон и его подручные должны были убить не только Людвига Порецкого (Игнатия Рейсса), порвавшего с чекистами, но и отравить его жену и ребенка. Но Сергей Яковлевич ничего до конца доводить не научился: Рейсса убили, труп спрятать не сумели, до жены, ребенка и бумаг покойного не добрались и бежали в СССР.

Когда безработный Эфрон оказался при деньгах, Марина Ивановна сделала вид, что не заметила этого (а ведь источник мог быть только один – поганый, отравленный). У нее в это время один любовный ураган сменялся другим.

Когда Эфрон бежал, и Цветаева оказалась в полицейском участке, она, по обыкновению встала в позу, страницами декламировала Корнеля, Расина и других патетических авторов, а о муже сказала: «Он самый честный, самый благородный… Его доверие могло быть обмануто. Мое – к нему – никогда».

Сотрудники Сюрте, люди практические, были ошарашены, послушав «двойною рифмой оперенный стих», оценили горячность Марины Ивановны: «Она безумна» и отпустили ее с миром.

Пока единственно любимый муж бился на Дону за белое дело, Марина Ивановна сгорала в одновременном огне многих любовных романов и пыталась понять смысл страсти нежной:

«Я, робко:

– Антокольский, можно ли назвать то, что мы сейчас делаем, мыслью?

Антокольский, еще более робко:

– Это вселенское дело: то же самое, что сидеть на облаках и править миром».

Дочери, Ариадна и Ирина, мешали божественным посиделкам, и мать отдала их в приют – чтобы спасти от голода!

Младшая, двухлетняя Ирина, не была, в отличие от Ариадны, выставочным ребенком – она отставала в развитии, болела, часто плакала, Марина Ивановна запирала ее в чулан.

Ни в чем не верила Цветаева большевикам, а вот что в приюте в Кунцеве детей будут кормить американскими продуктами – поверила сразу и безоговорочно.

В приюте воровали (кто бы мог подумать!), дети голодали, умоляли мать забрать их домой, но она лишь перестала их посещать. Случайно она узнала о смерти Ирины, но хоронить дочь не пошла.

Оказавшись с Ариадной за границей, Цветаева не спешит воссоединяться с мужем – у нее «ураганы». Не по летам взрослая дочь смотрит на «ураганы» широко открытыми глазами.

Долго и многое терпевший любимый муж писал: «отдаваться с головой своему урагану стало для нее необходимостью, воздухом ее жизни… Всегда все строится на самообмане. Если ничтожество возбудителя урагана обнаруживается скоро, Марина предается ураганному же отчаянию. Сегодня отчаяние, завтра восторг и через день снова отчаяние.

Громадная печь, для разогрева которой нужны дрова, дрова, дрова…»

Неудавшийся гипнотизер и вполне состоявшийся психопат доктор Фрейд пришел бы в буйный восторг, если бы прочитал подобное описание интимной жизни женщины.

Сергей Яковлевич не знал, что Марина Ивановна еще в 23 году написала «возбудителю» очередного урагана, дезертировавшему с любовного фронта, как только он понял, с кем связался: «Ведь я не для жизни. У меня все – пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!)9, сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он – единственный. А малейшего поворота головы от себя – не терплю. Мне БОЛЬНО. Все, не как у людей. Могу жить только во сне…»

Простой, здравый смысл не вмещает: как это так – «все пожар» и «совместная нелепая жизнь, напитанной ложью, неумелой конспирацией и прочими ядами» (Сергей Эфрон).

Тут уж – либо пожар, либо ложь и неумелая конспирация.

Ну, представьте себе на минуту конспирацию при пожаре. Это все поза – про пожар, а проще – адюльтер вульгарный, еще проще, по-русски – блуд обыкновенный.

Вот и «благоухающая легенда». Что в сухом остатке? Печь в грязной кухне (Марина Ивановна, где бы ни жила, буквально зарастала грязью), дрова никудышные – все осина да валежник, непризнанные гении, будущие самоубийцы, агенты ГПУ; пламя гудит в ненасытной печи, на плите прыгает медный чайник поэзии и писает кипятком.

Дров не стало, стихи не пишутся, печь остыла, жить незачем.

 
Остолбеневши, как бревно,
Оставшееся от аллеи,
Мне все – равны, мне все – равно,
И, может быть, всего ровнее —
Роднее бывшего – всего.
Все признаки с меня, все меты,
Все даты – как рукой смело:
Душа, родившаяся – где-то.
Так край меня не уберег
Мой, что и самый зоркий сыщик
Вдоль всей души, всей – поперек!
Родимого пятна не сыщет!
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И все – равно, и все – едино.
Но если по дороге куст
Встает – особенно рябина…
 

Вот и стихи! Ах, какие стихи! Ай да, Цветаева! Ай да, сукина дочь!

Мускулистый, энергичный – тут к каждой строчке надо подходить с опаской: гляди – лягнет!

А «куст, особенно рябина…» – это же – как вольтову дугу в руках подержать.

От таких слов кровь закипает и сворачивается, какие уж там рассадинские мурашки. Эти стихи хрустят, как белые грузди, трещат и лопаются от своей полноты и крепости, это – то самое толстовское: «от поэзии, как от родниковой воды, должно зубы ломить!»

Не новаторство, подлинное или мнимое, как дешевое штукарство Маяковского, это уникальность, неповторимость, невоспроизводимость. К Цветаевой некого подверстать, затопчет, как конь; она вне школ, в стороне от направлений, она самой собой стояла, «одна – против всех»!

Анемичная европейская поэзия – на ее небосклон шведские академики в телескопы глаза просмотрели: кого бы увенчать Нобелевской премией? И это – во время взрыва сверхновой звезды! Да, двойные стандарты не вчера родились… А впрочем, как такое перевести на иностранный:

 
Как живется вам – хлопочется —
Ежится? Встается как?
С пошлиной бессмертной пошлости
Как справляетесь, бедняк?
………………………………………..
Свойственнее и съедобней —
Снедь? Приестся – не пеняй…
Как живется вам с подобием —
Вам, поправшему Синай!
Как живется вам с чужою,
Здешнею? Ребром – люба?
Стыд Зевесовой вожжою
Не охлестывает лба?
Как живется вам – здоровится —
Можется? Поется – как?
С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняк?
 

Ай да, Цветаева! Ай да… Впрочем, это мы уже говорили…

 
Поэт – издалека заводит речь.
Поэта – далеко заводит речь.
 

И завела, через девять лет:

 
Ни к городу и не к селу —
Езжай, мой сын, в свою страну, —
В край – всем краям наоборот! –
Куда назад идти – вперед
Идти…
……………………………………
Наша совесть – не ваша совесть!
Полно! – Вольно! – О всем забыв,
Дети, сами пишите повесть
Дней своих и страстей своих.
 

Гром этих стихов да еще «Челюскинцев» заставил вздрогнуть эмиграцию, от нее дружно отвернулись все10; после бегства Сергея ни стихами, ни переводами она с Муром прокормиться уже не могла. Выживать в Париже судомойкой не позволяла гордость, оставался жестокий выбор: какая-нибудь Аргентина, где никто ее не знает, или Россия, СССР.

Молчало усталое сердце или вещало беду – аз не вем того.

Она хотела родить сына по переписке Борису Пастернаку. А родила от «одновременно единственного» резидента ОГПУ Константина Родзевича.

С несостоявшимся отцом Мура она встретится на писательском конгрессе в Париже в 35 году.

«Какая невстреча!»

Еще бы! Пастернак повел Цветаеву в магазин, чтобы она примерила платье, которое он хотел купить своей жене.

«И я, дура была, что любила тебя столько лет напролом».

Она, к счастью, так и не узнала, что Пастернак сказал о «невстрече»: «В Марине был концентрат женских истерик».

Родзевич поматросил и женился на Марии Булгаковой, он, которому были написаны две поэмы: «Поэма горы» и «Поэма конца», которая заканчивалась словами: «я не вижу тебя совместно ни с одной…» Но это – поэзия и поза, а в жизни прекрасно дружили семьями.

И тут же новый ураган, Анатолий Штейгер, молодой поэт, чахотка. Конечно же, он гений, брошены все, она летит в санаторий (и деньги всегда находились на море, на санаторий), пишет лихорадочные строки: «Вы мой захват и улов, как сегодняшний остаток римского виадука, с бьющей сквозь него зарею…»

Штейгер быть руиной виадука не пожелал, вечерней зарей – Цветаева ему в матери годилась, не прельстился и бежал.

«Горько. Глупо. Жалко», – подвела итог Цветаева. И все эти афронты, убеги от нее, унижения – как с гуся вода.

Ариадна уличила мать во лжи, получила пощечину и ушла из дома; в марте 1937 года она уехала в СССР.

Борис Пастернак предупреждал: «Марина, не езжай в Россию, там холодно, сплошной сквозняк». Яснее, определеннее он сказать не мог, но кто лучше Цветаевой понимал птичий язык ее многолетнего эпистолярного урагана.

В эмиграции ее называли «царь-дура», все связи были порваны, работы никакой.

Она пишет ослепительные, невыносимые «Стихи к Чехии».

После прочтения этих строк любой человек с живым сердцем на какое-то время умирает, потому что эту боль невозможно превозмочь.

«Отказываюсь быть», – петушиное слово произнесено, судьба решена, это – не конец главы, это – конец книги, конец жизни, в которой слагались стихи. Но жить жизнью нищей и тесной, жизнью, как она есть, она обязана, потому что существует Мур.

«Мой сын будет понимать речь зверей и птиц и открывать клады. Я его себе заказала», – писала Марина Ивановна Пастернаку.

Не буди лихо, пока оно тихо.

Мур родился одаренным мальчиком и едва научившись говорить, он сказал матери: «Мама, вы в маленьком совсем не эгоист: все отдаете, всех жалеете. Но зато в большом вы страшный эгоист и совсем даже не христианин».

Подросши, он на все увещевания матери монотонно отвечал: «Мама, вы – дура».

В Елабуге он сказал: «Кого-то из нас вынесут из этого дома вперед ногами», а мать уже знала кого, она еще в 40-м году писала: «Ищу глазами крюк. Я год примеряю смерть. С этим (поэзией) кончено. Все уродливо и страшно».

Но жить в России зрячему всегда страшно. Это большое мужество и терпение надо иметь – жить в России, а страдать – это уж само собой.

Марина Ивановна повесилась на веревке, которую Пастернак принес для сборов в московскую квартиру, чтобы перевязать чемодан.

Мур сказал: «Моя мать повесилась. И правильно сделала», и на похороны не пошел. Круг замкнулся.

Вот несколько строк из ее дневников и писем:

Ничего на свете не любила, кроме собственной души.

Любовь – это оттуда, из «мира тел».

Любовь – соединение душ, но не тел.

– здесь некоторое противоречие, и далее:

Любви я не люблю и не чту. (к Рильке)

Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня.

Не хочу писать любовные стихи, ибо за земную любовь и гроша не дам, – а писала всю жизнь только о любви.

Личная жизнь не удалась. Причин несколько. Главная в том, что я – я.

Пошлину «бессмертной пошлости» она заплатила сполна.

«Лицом повернутая к Богу, ты тянешься к нему с земли…» (Пастернак) – ханжество и «благоухающая легенда», если под Богом (конечно же!) подразумевается Христос. К христианству она относилась насмешливо и свысока.

Лицом повернутая к Слову?

«Но если есть Страшный суд слова – на нем я чиста».

И это – единственная правда в ее жизни, сквозь все позы, все «ураганы», всех «единственных» и близких, единственная страшная правда – перед своим богом, Словом, она чиста.

Могилу ее не нашли, и крест стоит над пустой матерой глиной.

 
О слезы на глазах!
Плач гнева и любви…
 

Плачу и рыдаю.

Маяковский Владимир Владимирович

(1893–1930)
Поэт

«Я – величайший Дон Кихот», – громогласно аттестовал себя поэт. («Весь я в чем-то испанском…»)

Напялил желтую кофту и «штаны из бархата голоса», украденные у какого-то француза и громогласно (только так!) поведал читателю о рыцарских подвигах:

«Я люблю смотреть, как умирают дети», «отца …. обольем керосином и в улицы пустим – для иллюминаций», «любую красивую, юную, души не растрачу, изнасилую и в сердце плюну ей!» – может быть, конечно, это все очень талантливо, особенно плевок в сердце, гармония, так сказать, благородного намерения и изысканной топорности формы, но смердит невыносимо.

Правда, одни говорят, что это – поэтическое озорство, другие зрят здесь удаль молодецкую.

Вот уж воистину, для красного словца не пожалеешь и отца.

И все это – чтобы привлечь внимание публики, чтобы старички негодовали, критики рвали и метали, барышни шептались, падали в обморок и мечтали об изнасиловании, а юноши бледные кромсали мамашины юбки на блузы.

В почитательницах недостатка не было – патологическая харизма Маяковского, и то обстоятельство, что часть человечества, прежде всего – женщины, рождаются исключительно для того, чтобы благоговеть и творить себе кумира, срабатывали без осечки.

Футуризм – искусство площадное, вульгарное, крикливое, и это лучше и глубже всех угадал Северянин. И королем поэтов был выбран он, а не Маяковский, хотя именно Владимир Владимирович сбрасывал с парохода современности Пушкина вместе с русской орфографией.

Северянину и Бурлюку футуризм был впору, Маяковскому – не по росту, мощное поэтическое дарование Владимира Владимировича было шире любой школы и направления, его нельзя было обрамить, его можно было реализовать или уничтожить, что Маяковский и проделал с присущим ему блеском.

Революция была им воспринята как футуристическая феерия; он стал чернорабочим революции, и волочил на себе поденщину «Окон Роста», стал «штабс-маляром в Моссельпроме» и накропал бездарные «150 миллионов». «Комфуты» послали вирши Ленину, тот был краток: «Это хулиганский коммунизм. Вздор, махровая глупость и претенциозность».

Но футуристическая феерия закончилась трагедией, жизнь отвергла фанерные декорации и бутафорию левого искусства, «жестяные рыбы» оказались несъедобными, и голодающее Поволжье обратилось к людоедству.

Главный футурист России, Владимир Ильич Ленин, спасая шкуру, личную и своей партии будетлян и прожектеров, вернул истерзанной стране семью, частную собственность и государство.

Поэты принялись осмыслять печальные итоги – Волошин, Ахматова, Цветаева, Мандельштам и даже Есенин, но не Маяковский – кованным американским ботинком наступил он на горло собственной песне.

«Я – поэт. Тем и интересен», – так начал Маяковский свою автобиографию, но в момент написания этих слов именно как поэт он был совсем не интересен. Он был творцом дряни о дряни. Поэзия кончилась на хорошем отношении к лошадям. Конечно, были и неожиданные рифмы, и блестки остроумия, и сильные строки. Перефразируя его самого, скажем: ворочаем единого слова ради тыщи страниц пустой руды…

Среди прочих поэтических поступков он принял участие в травле Булгакова с идейных позиций жгучей зависти и глубокого недовольства собой.

Так что осталось от Маяковского?

На века выкованные из нержавеющей ненависти «Вам» и «Нате», истерика, невыносимый ужас одиночества и скулеж (вечно чего-то недодали) ранних поэм. Лучшая и единственная к ним иллюстрация – «Крик» Эдварда Мунка. «Непрожеванный крик, не слова – судороги, слипшиеся комом», – это уже сам Владимир Владимирович.

Истерика, не спорю, сделана здорово, но одна истерика, другая истерика, третья – утомляет.

Предчувствия поэта его не обманули.

 
Я хочу
быть понят родной страной,
а не буду понят, —
что ж,
по родной стране
пройду стороной, как проходит
косой дождь.
 

Так и прошел.

Человек

На приемном экзамене в гимназию он не сумел ответить на вопрос священника, что такое «око». И на всю жизнь «возненавидел все древнее, все церковное, все славянское – отсюда пошли мой футуризм, мой атеизм, и мой интернационализм» – и это совсем не шутка.

Еще в нежном возрасте он успел возненавидеть на всю жизнь поэтичность, русский стиль, казаков, цукатные хлебы, а также точки и запятые.

Лиля Брик говаривала, что у Маяковского нет биографии, – она сама хотела быть биографией поэта.

Лиля была тонкой, художественной натурой: что-то лепила, где-то снималась и вдохновенно стучала в ГПУ на всех, включая Маяковского.

Она была артистичной и одухотворенной женщиной-вамп: любила вестфальскую ветчину, провесной балык, зернистую икру, шелковые чулки, парижский парфюм, парчовые платья, «автомобильчат»… И все это в зубах приносил ей Маяковский.

Классические садомазохистские отношения, где она – госпожа, а он – раб с правом суицидного шантажа.

 
«А сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвой»
 

Отсюда хамское остроумие Владимира Владимировича на знаменитых диспутах. Он издевался над оппонентами, он топтал их с болезненным сладострастием – мстил за собственное унижение и несвободу.

Лучший друг Маяковского, муж Лили, Осип Брик, отдыхая душой после своих занятий в пыточных застенках, баловался филологией; Яков Агранов, убийца Гумилева, Чаянова, Кондратьева, «специалист по интеллигенции», посадивший историков Платонова и Тарле, был своим человеком в доме Бриков.

Квартира Бриков «окончательно превратилась в отделение московской милиции» (Борис Пастернак).

Когда высокомерное и искреннее презрение молодого Маяковского к людям труда в мгновение ока сменилось страстной любовью к пролетариату, насквозь буржуазная Лиля это только приветствовала – стало много, очень много денег.

Лиля никогда бы не позволила Маяковскому жениться на другой женщине, Брики не могли лишиться источника доходов, и, главное, без Маяковского пришел бы конец чекистскому салону Лили Брик.

В 1929 году Маяковский признался Татьяне Яковлевой, что разочаровался в советской власти (а собственно Россию он никогда не любил: «я не твой, снеговая уродина»); Юрию Анненкову Владимир Владимирович сказал, что он больше не поэт, а чиновник.

Для выстрела достаточно, оставалась какая-нибудь малость.

Цветаева написала: «12 лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского – поэта, на 13й поэт встал и человека убил». Слишком романтично, слишком красиво, чтобы быть правдой. Ахматова посмотрела на вещи проще: «Всемогущий Агранов был Лилиным очередным любовником. Он по Лилиной просьбе не пустил Маяковского в Париж к Яковлевой, и Маяковский застрелился».

А ведь Владимир Владимирович даже не обращался в МИД за выездной визой весной 30 года.

Видимо, ему на словах доходчиво объяснили, что в его услугах заграничного курьера Лубянки нужды больше нет, и в Париж он не поедет никогда.

Узнав о самоубийстве поэта, Осип высказался как настоящий друг и настоящий Брик: «Можно здорово использовать смерть Володи…»

История доктора Фауста: Маяковский продал дьяволу душу и поэтический дар в придачу, а взамен получил от Сталина титул «лучшего и талантливейшего», и его, как бы в насмешку, стали насаждать «насильно, как картошку при Екатерине II» (Борис Пастернак).

А еще он получил пистолет от Якова Агранова, из которого и застрелился.

Чудом состоявшийся как поэт (родись он на семь лет позже!), как человек он и вовсе не состоялся.

А три последних странички («Уже второй…») принадлежат жизни вечной.

Бабель Исаак Эммануилович

(1894–1940)

Паустовский утверждает, что Бабель показывал ему двадцать вторую, и еще не окончательную, редакцию рассказа «Любка Казак».

Бабель никогда не писал брусками, как какой-нибудь Панферов, он не сочинял и страницами, Бабель осторожно прилаживал слово к слову и был влюблен в эту кропотливую работу.

«Фраза рождается на свет и хорошей, и дурной в одно и то же время. Тайна заключается в повороте, едва ощутимом. Рычаг должен лежать в руке и обогреваться. Повернуть его надо один раз, а не два».

Такой поворот ключа рукой мастера возможен и по отношению к миру вообще: Бабель был романтиком.

Романтика многообразна: полное отрицание действительности – цветные грезы Гофмана; конструирование своего собственного виртуального Космоса у Александра Грина; бумажные цветы революционной романтики Горького – все это тугой взвод творческой манеры; Бабель же сделал лишь один поворот рычага.

И буденовские бандиты «Конармии» предстают перед нами такими: «…в посадке Колесникова я увидел властительное равнодушие татарского хана и распознал выучку прославленного Книги, своевольного Павлюченки, пленительного Савицкого».

Через несколько лет после окончания войны Бабель встретился со своими героями: это были обыкновенные куркули, недовольные тем, что им не додали всего – земли, ульев, лошадей…

Мог ли Бабель взглянуть на своих героев поверх романтических окуляров? Конечно, в жизни он был умный и трезвый человек, но художнику это было неважно, потому что он смотрел «на мир, как на луг в мае, на луг, по которому ходят женщины и кони».

Речь героев «Одесских рассказов» настолько колоритна, что запоминается как стихи: «Об чем думает такой папаша? Он думает об выпить хорошую стопку водки, об дать кому-нибудь по морде, об своих конях – и ничего больше».

При этом надо помнить, что и «Автобиография», и биографические мотивы в «Одесских рассказах» – смесь лихой выдумки с расчетливыми умолчаниями.

Великолепный мастер был Бабель, единственный и неповторимый, но зачем он подготовил номер журнала «СССР на стройке» об изобилии в украинских колхозах во время великого голода, зачем водил компанию с палачами во времена бессудных расправ?..

Шварц Евгений Львович

(1896–1958)

Тот, кто не читал его, обокрал себя самым бессовестным образом.

Сказочник, насмешник, мудрец, волшебник.

Он брал старые истории про новое платье короля и принца-свинопаса у Андерсена, что-то непостижимое с ними делал, и сольная пьеса для грустной скрипки превращалась в концерт для скрипки с оркестром.

И появлялась непостижимая толпа или министры, страшные – все-таки сказка, смешные – все-таки Шварц.

Он создал сказки о природе власти, о том, что она всегда лжет, что господство ее основано на обмане. И когда обман по мизерному поводу разоблачен, король становится смешон, люди ликуют – «мы прогнали короля», наступает праздник, ожидается, надо понимать, всеобщее республиканское счастье – и все очень мило, очень уютно вплетается в антимонархическую канву 30-х годов.

Но это лишь видимость, потому что «Снежная королева» – история о горячем сердце, способном растопить весь лед мира.

И как-то под сурдинку, о власти: ведь «Снежная королева» – власть, власть холода и забвения.

Эта власть завораживает и обольщает, а это страшнее власти насилия.

Превращение мальчика Кея в мальчика с ледяным сердцем начинается с того, что Королева целует его, делая своим избранником.

Эта власть – загадка, согласитесь, «ледяная игра разума» – хитрая затея, тем более, если выигрыш – весь мир и пара коньков в придачу.

Царство Снежной Королевы – власть расчетливого зла. Снежная Королева много умнее голого короля – склочника, самодура, любителя новых платьев и молодых девочек.

Герда побеждает Снежную Королеву потому, что её любовь горяча, но она не в силах лишить ее престола, и праздник носит скромный семейный характер.

Власть «Тени» – власть коварная, ей мало подчинить человека силой, ей для самоутверждения своего могущества необходимо сломать, растоптать Ученого, заставить его отказаться от себя, предать себя, а значит – и Герду, которая в этой сказке зовется Аннунциатой.

История человека, потерявшего тень, становится историей Тени, захватившей власть, принцессу и пару коньков в придачу, Тени, торжествующей свою победу над человеком.

Простите, а много ли людей в сказке? Людоеды, министры, тайный советник, Юлия Джули, курортники – это люди?

Доктор да неопытная обманутая принцесса, а так все злодеи да мертвые души.

Надо признать, действие сказки развивается в довольно мрачных обстоятельствах.

Правда, автор утверждает, что есть некий родовой дефект, и некое заклинание («Тень, знай свое место!»), стоит его произнести, как власть превратиться в пустое место…

Увы! Такого заклинания нет, это я вам с полным знанием дела говорю.

Но и «Голый король», и «Снежная королева», и «Тень» – сказки о любви, и феномен власти, необычайно занимающий автора, исследуется в них попутно со всеми другими феноменами.

Но мысль о власти, о ее природе, о ее тайне не оставляет Шварца и толкает на дерзкий шаг, в 1943 году написан «Дракон», сказка, где главным героем стала тоталитарная власть.

Год написания, немецкие имена – все это создавало некий наивный камуфляж: дескать, страна – известно какая, и кто такой Дракон – любому понятно.

Может быть понятно, но не всем, например – мне.

В 1943 году под Драконом подразумевался Гитлер, а через 13 лет начали догадываться, что это – совсем другой человек.

Как он все угадал, чертов сказочник, хотя все и произошло совсем по-другому.

Как говорят лукавые историки: может быть, на деле все происходило не так, как в действительности.

«Дракон» – сказка о бесчеловечном и беспощадном механизме тоталитарной власти.

И, конечно, можно играть Ельцина – бургомистром, Гайдара – Генрихом, первым учеником подлости, а Чубайса – принцем-администратором (из «Обыкновенного чуда»), это будет забавно, но сказка не о том, она о том, что в каждом человеке живет Дракон, и каждый должен убить в себе Дракона своими руками, никакой Ланцелот здесь не поможет.

Я убил в себе Дракона в юности, а Ланцелотом не стал – почему?

Сказка о том, что победителем Дракона непременно становится Губернатор и многие верят этому.

Ельцин – победитель коммунизма.

Мораль сказки – власть всегда в руках тех, кто никоим образом не должен быть к ней допущен; и не сломает ли власть Ланцелота?

Б. Л. Пастернак думал в 21-м году, что Ланцелот – это Ленин, потом, что Ланцелот – это Сталин и разочаровался и в том, и в другом.

Хрущев был слишком смешон и подл, и уже поэтому в Ланцелоты не годился.

И гениальный поэт, устав обольщаться, капитулировал перед властью – он был стар и больше смерти боялся оказаться вне России, власть воспользовалась этим и растоптала Пастернака.

А ведь Хрущев был победителем Дракона и не какого-нибудь захудалого – а самого страшного в истории.

Жестокие уроки реальной жизни не прошли мимо Шварца, «Дракон» – его последняя сказка о власти.

Не знаю, смирился ли он с неодолимостью зла.

Но что значат все эти умствования по сравнению с тем, как великолепно написаны сказки Шварца.

Его юмор – умный, веселый, тонкий, грустный – рождает бесконечное количество изящных афоризмов: «детей надо баловать, тогда из них вырастают настоящие разбойники», «принцесса, вы так невинны, что можете сказать совершенно страшные вещи», «девушку украшает скромность и прозрачное платьице», «у трактирной стойки я еще не такое слышал о любви», «единственный способ избавиться от Драконов – это иметь своего собственного» – и так через строчку.

Читайте же Шварца, читайте всю жизнь с отрочества до старости, это чтение – на все времена.

Зощенко Михаил Михайлович
(1895–1958) —
Платонов Андрей Платонович
(1899–1951)

Зощенко – повелитель мух, Платонов – собеседник стихий; Зощенко – орган, виртуозно вытаскивающий житейский случай, бытовой факт на уровень стихии; Платонов – орган, воспроизводящий мычание – звуки-мысли человеков-стихий, пожелавших разлиться по мелким формам социальной утопии.

Но повелитель мух иначе называется Вельзевул, а собеседник стихий – как?

Персонажи Зощенко, порождение портерных, дешевых парикмахерских и нелепого советского быта не могли бы превратить жизнь русского общества в ад, не совокупившись с былинными героями Платонова, которые спустя некоторое время регулярно, в очередь покорно становились к стенке.

Платонов – хаос, Зощенко – упорядоченный хаос, людишки Зощенко всегда вторичны, творцы Чевенгура – первичны, ниже них только трава, они – почва, из которой должна была вырасти и не выросла пролетарская культура.

Зощенко был одним из самых публикуемых и самых богатых советских писателей; в 1946 году власть внезапно отвергла его, ударила в пах и привязала к позорному столбу, но Зощенко не признал себя виновным.

Платонов был не очень известен, многократно бит – и каялся; он был беден, что породило соблазнительные сплетни о том, что он служил дворником и даже гардеробщиком в ЦДЛ (Платонов был майором Советской Армии в отставке, и на бутылку водки ему хватало офицерской пенсии).

Его главные произведения, написанные утробным полумычанием, уже не открывает никто, кроме специалистов, он занесен в почетную когорту нечитаемых классиков.

Зощенко еще печатают, но памятника в каждом городе Советского Союза, как того требовал Мандельштам, ему точно не поставят.

И то и другое несправедливо: Зощенко заслужил памятник хотя бы в Петербурге; а среди глыбообразных Чевенгуров Платонова заблудились ручейки чистой воды жизни: «Фро», «Сокровенный человек», «Возвращение» – их может сердцем испить каждый, кто умеет читать по-русски.

Набоков Владимир Владимирович

(1899–1977)

И ангелу Лаодикийской церкви напиши: «…знаю твои дела; ты ни холоден,

ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч!

Но как ты тепл, а не горяч и не холоден,

то изблюю тебя из уст Моих».

Откровение Иоанна Богослова

Русская литература от «Жития протопопа Аввакума» до «Возвращения» Андрея Платонова и «Одного дня Ивана Денисовича» Александра Солженицына написана кровью, той самой черной земной кровью полубезумного провидца Александра Блока.

А сочинения Владимира Набокова написаны чернилами, лучшими дорогими чернилами фирмы «Паркер», по 3 доллара за склянку.

Флаконы чернил покойно стояли в каком-нибудь скупердяйском французском секретере съемной квартиры.

Неустроенный быт писателя (до публикации и экранизации «Лолиты», после чего Набоков стал состоятельным человеком) никогда не определял его письмо-бумажных пристрастий, сложившихся еще в особняке из розового мрамора на Большой Морской.

Чернилами Набоков писал превосходно, стилист он был прирожденный («Стиль – это человек», Бюффон), но откуда берутся фальшивые ноты? Прозу Бунина англоман находит парчовой – неточно, все, что о России у Бунина кровоточит; Ходасевича в весьма благожелательной рецензии он называет «поэтом для немногих», будто существуют поэты «для многих»…

«У меня лучшая часть слов в бегах и не откликаются на трубу», – это признание и Цинцината Ц и, безусловно, его творца.

И этот порок письма определен предметом исследования: постоянное и единственное занятие Владимира Владимировича, по его собственному признанию – «обход самого себя».

Он озирает себя с разных сторон и все обнаруженное заносит на бумагу, от этой на себе сосредоточенности и разбежались все лучшие слова.

Впрочем, «Дар» написан заинтересованным и насмешливым пером, однако породистый столичный, счастливый в семейной жизни барин мог и попристальнее вглядеться в провинциального поповича, у которого был сильный ум, незаурядные способности и воловье трудолюбие, но не было дара. И одаренный Годунов-Чердынцев (он же – В. В. Набоков) торжествует свое полное превосходство над несчастливым рогоносцем, ибо дар – выше семи пядей во лбу и мужицкого пота.

Однако о Чернышевском один поэт сказал:

 
Его еще пока что не распяли.
Но час придет, он будет на кресте.
Его послал Бог гнева и печали
Царям земли напомнить о Христе.
 

О Набокове никто и никогда такого не скажет.

Признаюсь, мне утопические бредни Чернышевского интереснее «Лолиты», они – горячи, в них – дуновение чумы, и какой кровью обернутся сны Веры Павловны через 60 лет! – их так просто из уст своих не изблюешь, небрежно утершись тыльной стороной ладони.

«Сообразно с законом, Цинциннату Ц. объявили смертный приговор шепотом. Все встали, обмениваясь улыбками. Седой судья, припав к его уху, подышав, сообщив, медленно отодвинулся, как будто отлипал».

Каково! «Как будто отлипал…»!

Привыкши выковыривать изюм из жизни сладкой сайки…

«Лакомое чтение» – словами самого Набокова.

А вот еще: «В дождливую погоду, особливо в августе, множество этих чудесных растеньиц вылезало в парковых дебрях, насыщая их тем сырым, сытным запахом – смесью моховины, прелых листьев и фиалкового перегноя…

Но в иные дни приходилось подолгу всматриваться и шарить, покуда не сыщется семейка боровичков в тесных чепчиках или мрамористый «гусар», или болотная форма худосочного белесого березовика».

Я пьянею от подобных пассажей.

В какие только ваты не заворачивался Владимир Владимирович – в англоманство, в шахматы, в энтомологию, в английский язык, он и стихи публиковал вперемежку с шахматными (весьма остроумными!) задачами.

Как он холил и лелеял свои странности: не умел пользоваться телефоном (полагаю – умел), не мог сложить зонт (думаю – мог), не научился водить автомобиль, что в Америке воспринималось, как самое вызывающее чудачество.

Впрочем, снобом он не был, это поклеп. Как рецензент он был благожелателен ко всякой эмигрантской мелочи.

Он был джентльмен, а это для русских несколько необычно.

А что до того, что он на лекции неизменно являлся с женой и рвал томики Достоевского, то ларчик открывается просто: жена Вера и была его аудиторией, а вовсе не американские оболтусы; уничтожение Достоевского – это магия, это – «чур меня», он всегда боялся Федора Михайловича, но окропить его святой водой не решался, вот и выдирал страницы.

Но все втуне: какой-то золотушный бес уже объяснил доверчивым и простоватым жителям Кентукки и Пенсильвании, что именно Достоевский – певец загадочной русской души, а запомнить еще одну русскую фамилию было выше их сил аборигенов.

И Набоков, прямо-таки как его герой Цинцинат Ц.: «работая в мастерской, долго бился над затейливыми пустяками».

Так получилось, что прозу Набокова я прочитал раньше, чем его стихи.

И стихи были не горячи, не холодны: пейзажные уступали бунинским, лирические выглядели общим местом, не шли мурашки, не бил озноб, до тех пор, пока я не добрался до строк:

 
Но сердце, как бы ты хотело,
Чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
И весь в черемухе овраг.
 

Но это только зацепило, так – сквозное ранение.

Белой акации, цветы эмиграции. Слишком красиво.

Романтизм, порожденный отдаленностью места проживания.

В овраге, в чаду черемухи, никого не расстреливали – много чести.

Все больше на полигонах, на пустырях, обнесенных глухим забором с венчиком колючки; по коридорам, по камерам, где только что из шланга замыли кровь предыдущего расстрела.

И не нужно путать божий дар с яичницей – расстреливало государство, а не Россия.

Это я не о Набокове, он писал:

 
С каких это пор
понятие власти стало равно
ключевому понятию родины?
 

Это я о клеветниках России.

Я пролистал еще несколько страниц – мимо, мимо…

И вдруг открылось:

 
Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
От слепых наплываний твоих.
 

Обожгло и зазнобило. Сквозь спазмы, слезы и остановки дыхания я дочитал это страшное откровение.

Боже мой, какое отчаяние и какой безысходный ужас испытывал этот застегнутый на все пуговицы человек, так своевременно уплывший из России в Европу, а из Европы – в Америку.

Я заболел этими стихами, словно ком колючей проволоки проглотил, и он ворочался во мне, разрывая внутренности.

Я представлял себе, как, засыпая, он ждал ее прихода: вот она, в чунях, неслышно войдет и начнет слепыми руками ощупывать дно угольной ямы, где притаился ее сын возлюбленный…

Кстати, об угольной яме – каков сукин сын!

За хлеб, за кров, за университетские кафедры, за лаковые авто – большое вам наше православное мерси.

Угольная яма! Впрочем, шила в мешке не утаишь.

Я ни с того, ни с сего стал бояться, что меня вышлют из России. Ничего я так не боялся в жизни. Начнутся наплывания, дрожащие пятна берез, с ума сойти, слезами во сне задохнуться.

Я знал, что у нас с Набоковым одна родина – неласковая, неулыбчивая, немилосердная, но мы обречены России, и никогда нам от нее не спрятаться, ни в угольной яме, ни в мрачных пропастях земля, и никогда она от нас не отвяжется, как не умоляй.

Родиться в России – это судьба, а от судьбы не уйдешь.

Есть такие особенные люди, которым удается перегрызть пуповину, и они забывают Россию, и им она ночами не является; иные всю жизнь сводят с ней счеты с другого берега, так отбывая свою зависимость.

 
Тот, кто вольно отчизну покинул,
Может выть на вершинах о ней.
 

Я отчизны не покидал, подняться на мало-мальскую вершину давно нет сил, но я вою вместе с Набоковым.

Этот вой у нас песней зовется…

Я пожалел Набокова и полюбил его.

Почти античный Пушкин предрек нам:

 
Два чувства дивны близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к родительским гробам.
На них основаны от века
По воле Бога самого
Самостояние человека-
Залог величия его.
 

Я не устану повторять: самостоянье – ключевое слово, основание нравственных ценностей.

Так что будем стоять до конца. Не сметь падать ниц и валиться на колени!

Мы – на родной земле, и наш долг – стоять, сами собой стоять, любить, работать, учить, писать.

 
Умирать, так умирать с тобой.
И с тобой как Лазарь встать из гроба, —
 

как написал, обращаясь к России, другой поэт.

Набоков просил Родину пожалеть и отпустить его, зная, что она этого не может, она может только любить нас.

Насмерть.

К России
 
Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.
Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей.
Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;
обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня, – мой язык.
Но зато, о Россия, сквозь слезы,
сквозь траву двух несмежных могил,
сквозь дрожащие пятна березы,
сквозь все то, чем я смолоду жил,
дорогими слепыми глазами
не смотри на меня, пожалей,
не ищи в этой угольной яме,
не нащупывай жизни моей!
Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд, —
поздно, поздно! – никто не ответит,
и душа никому не простит.
 

Есенин Сергей Александрович

(1895–1925)

Он пришел в город из деревни в льняных кудрях, стриженных в скобку, в венке из полевых цветов, в вышитой русской рубахе, плисовых штанах, в новеньких лаптях – образцовый пейзанин, Лель липовый, херувим с аляповатой пасхальной открытки.

Немного погодя, корчась в припадке показного богохульства, он будет выкрикивать: «Тело, Христово тело, выплевываю изо рта…»

Зинаида Гиппиус писала о нем: «Талантливый. Глупый». Но он был себе на уме: произвел рассчитанный фурор в литературных салонах и тут же примерил на себя высшие достижения городской культуры – белое шелковое кашне, блестящий цилиндр на муаровой подкладке, английскую трубку фирмы «Данхилл», лаковые двухцветные штиблеты, те самые, которые профессор Филипп Филиппович Преображенский назвал «сияющей чепухой» и писарскую тросточку.

 
Я иду долиной. На затылке кепи,
В лайковой перчатке…
 

Непримиримый соперник в борьбе за наиболее сладкую, скандальную славу, язва двухметровая, «главный штабс-маляр» ехидничал: «Смех, коровою в перчатках лаечных».

Никакой Мариенгоф не поливал его кофейной гущей, как березку в кадке. С этим он справлялся сам: университет Шинявского для лиц с начальным образованием оказался скучнее кабаков и пивных, где по прошествии некоторого времени он окончательно обосновался и где мордобой с милицейским протоколом на десерт – обязательное условие соблазнительной шумихи: «пьяные ваши дебоши известны по всей стране».

Но самым высшим из всех городских достижений были, конечно же, женщины. «Молодые чувственные дуры» встречались и в деревне, но столичные девки – перл и венец творения: они томно курили длинные дамские папиросы, облекали костлявые ключицы в дорогие меха, хлестали стаканами фин-шампань, нюхали кокаин, изящно танцевали босиком, носили все такое широкое и длинное, узкое и короткое, все полу- и вовсе прозрачное, все в кружевах и брильянтах и, при этом, были чем сисястие, тем глупее.

Именно отсюда «слишком ранняя утрата и усталость»; он знал, что умрет молодым, сгорит дотла; он мучительно желал, чтобы ему поставили памятник в Рязани, и боялся, а вдруг его «небольшой, но ухватистой силы» на памятник, но не в Рязани, а в русской литературе, не хватит.

Как никто из русских поэтов, он знал:

 
Душа проходит, как молодость и как любовь…
 

Одной ногой он ушел из деревни:

 
Моя поэзия здесь больше не нужна,
Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.
 

Он оторвался от млечного вымени, его вскормившего, он мучился раздвоенностью – не сумел укорениться в высокой городской культуре, Европа его не хотела, но главная его мука, главный нерв его поэзии здесь:

 
Неужели пришла пора?
Неужель под душой так же падаешь,
как под ношей?
 

«Розу белую с черной жабой я хотел на земле обвенчать», – не получилось и не могло получиться. Оставалось на разные лады уверять себя и других:

 
Не жалею, не зову, не плачу…
………………………………
И ничего в прошедшем мне не жаль.
Не жаль мне лет, растраченных напрасно,
Не жаль души сиреневую цветь.
В саду горит костер рябины красной,
Но никого не может он согреть.
 

Здесь правда только то, что костер жизни и природы никого согреть не может, не для нас он горит; а напрасно растраченную юность, чистоту чувств и помыслов, и березку, и город вязевый, а пуще всего – Сергея Александровича Есенина жаль до слез, до судорожных рыданий.

Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробех лежащую красоту нашу.

Сам ли он удавил себя или его повесили чекисты – у нас в России принято убивать поэтов, но песня кончилась, он был выпит, выгорел до донышка.

В свистопляске вокруг его смерти было сказано одно достойное слово, принадлежало оно тому самому смертельному врагу, штабс-маляру: «У народа, у языкотворца, умер звонкий забулдыга-подмастерье».

А он-то мечтал всего лишь о памятнике в Рязани.

Заболоцкий Николай Алексеевич

(1903–1958)

Он так же мало походил на поэта, как высокочтимый им Григорий Сковорода на философа. «Бухгалтер», «фармацевт» и даже Чичиков, респектабельный, с тщательным пробором и большим портфелем (последнее – Давид Самойлов).

«Казался немчурой и аккуратный Заболоцкий. Но чисто русское безумье было в нем…» (Семен Липкин).

Очевидно, что было нечто общее в совпавшем по времени чисто русском безумии Филонова, Шостаковича, Заболоцкого:

 
Тут природа вся валялась
В страшно диком беспорядке:
Кой-где дерево шаталось,
Там – реки струилась прядка.
Тут стояли две-три хаты
Над безумным ручейком…
 

Над безумным ручейком парит в воздухе безумный волк и вещает:

 
Я – Строитель. Я – Топор.
Победитель ваших нор.
 

Все это просится на музыку Шостаковича, что-нибудь дикое в духе оперы «Катерина Измайлова», и петь это надо на фоне мерцающих картин Филонова.

Изощренная образность, яростный гротеск «Столбцов», кристально ясная классическая стихотворная форма послевоенных лет – это и сложная самопроизвольная эволюция художника, и глубокий внутренний надлом тюрьмы, пыток, содового озера; унижение страхом, не избытое до смертного часа – русский поэт не ремесло, а судьба.

Натурфилософ, поклонник пантеиста Гете и космиста Циолковского, он уже в молодости, «о смерти размышляя», понимал:

 
Чтоб кровь моя остынуть не успела
Я умирал не раз. О, сколько мертвых тел
Я отделил от собственного тела.
 

Когда он почувствовал близость смерти, ему, «вечному мизантропу», открылась дивная формула всечеловеческого единства и нерасторжимой взаимосвязи:

 
Я разве только я? Я – только краткий миг
Чужих существований…
 

Воспринимая природу, как живое целое, он верил в бессмертие, не личное, среди райских кущ, но в чреду метаморфоз, бесконечный ряд туманных превращений, не позволяющих превратиться в ничто человеческому труду и гению:

 
И голос Пушкина был над листвою слышен,
И птицы Хлебникова пели у воды,
и встретил камень я. Был камень неподвижен,
и проступал в нем лик Сковороды.
И все существованья, все народы
Нетленное хранили бытие,
И сам я был не детище природы,
Но мысль ее! Но зыбкий ум ее!
 

И немыслимым образом уживалась в нем надежда на то, что «все существованья…» с трезвым озареньем:

 
Вселенная шумит и просит красоты.
Кричат моря, обрызганные пеной,
Но на холмах земли, на кладбищах Вселенной
Лишь избранные светятся цветы.
 

Шолохов Михаил Александрович

(1905–1984)

Загадка Шолохова сродни загадке Шекспира – произведения решительно не умещаются в биографию.

Шолохов получил начальное образование и был человеком малограмотным, как и Шекспир. В советских биографиях Шолохова утверждается: «учился в гимназии», но это не так. Шолохов учился в церковно-приходской школе – читать, писать, четыре действия арифметики, дроби, Закон Божий; а в гимназию Шолохов действительно поступил, но тут случилась революция, и гимназий не стало.

В семнадцатилетнем возрасте Шолохов приезжает в Москву, работает грузчиком, чернорабочим, делопроизводителем. Никаких следов занятий Шолохова в библиотеках, архивах исследователям его творчества обнаружить не удалось.

В 1924 году журналы публикуют несколько неожиданно зрелых рассказов юного автора. Тут бы и ковать литературное железо, пока оно горячо, но Шолохов неожиданно уезжает в глухую донскую провинцию, станицу Вешенскую, где поселяется на оставшиеся шестьдесят лет жизни.

Надо сказать, что сомнения в авторстве возникли со времени первых литературных опытов Шолохова.

Без библиотек и архивов Шолохов, человек с кругозором заурядного провинциального писаря, сильно и тяжело пьющий с самого нежного возраста, сидя безвыездно в захолустной дыре, создает величайшую эпопею ХХ века, действие которой начинается в 1912 году (Шолохову 7 лет!).

Автор свободно обращается с огромным историческим, географическим материалом; ему ведомы подробности быта Восточной Пруссии (где Шолохов, понятно, не был); детали русского наступления 1914 года (Шолохову – 10 лет и он учит правила сложения дробей).

Еще забавнее выглядит описание гражданской войны: автор на память цитирует армейские приказы, циркуляры диспозиции; обнаруживает подозрительные познания в военных науках, тонкостях политики стран Антанты на юге России. Все это необъяснимо.

Структурный анализ оказался бесполезным, к тому же за рамками исследования остались самые важные материалы – все то, что Шолохов писал и говорил вне Вешенской, например, военные корреспонденции. Как Антей, оторванный от земли, Шолохов, оторванный от любимой станицы, становился беспомощным, бессильным написать обычный очерк; его речи – пьяный истеричный бред узколобого палача и антисемита.

Предполагали, что Шолохов воспользовался материалами донского писателя Крюкова; но кто же создал бесспорно сильные и яркие страницы «Поднятой целины» и главы из романа «Они сражались за Родину»? Когда тот, кто это диктовал, умер, исчез и писатель Шолохов, за последние 40 лет жизни сотворивший «Судьбу человека» и букет безграмотной публицистики, литсотрудники меняли местами слова и фразы, это называлось «новыми редакциями» – чистая фикция! Создается впечатление: в расцвете творческой жизни Шолохов, подобно Швейку, разучился писать в буквальном смысле слова.

Так кому была предназначена Нобелевская премия 1965 года, которую из рук шведского короля принял М. А. Шолохов?

Бродский Иосиф Александрович

(1940–1996)

Начиналось все поразительно хорошо: начитавшись Слуцкого, шестнадцатилетний еврейский подросток неожиданно для самого себя начал писать стихи; стихи свели его с молодой ленинградской литературной богемой, – Найманом, Рейном, Бобышевым, а через них юное дарование прямиком попало под царственную руку Анны Андреевны Ахматовой.

Советская власть, категорически отказавшись признать поэтический труд за работу по найму у музы, в судебном порядке признала Бродского тунеядцем; статья уголовная и весила пять лет ссылки в глушь, в деревню Норенскую Архангельской губернии. Случилось это в 1964 году, в годину больших изменений в жизни советского общества.

Ахматова была в восторге: «Они делают рыжему биографию великого поэта!» По ее царскосельским понятиям у великого поэта должно быть свое Михайловское и свой Дантес.

В деревне Норенской к Бродскому относились хорошо: ну чудак, ну малохольный; стихи писать не мешали, за тунеядца не держали – от звезды до звезды за бумагами…

Заступничеством Твардовского, Шостаковича, Маршака срок Бродскому скостили до полутора лет, а в 1972 году поэт эмигрировал в США.

В своей нобелевской речи он так объяснил отъезд: «Лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии».

Прекрасный Иосиф обманул ожидания Ахматовой, он бежал биографии великого поэта, он уехал не только из страны, но и из русской поэзии.

«Сумев отгородиться от людей», он стал классиком; сам Александр Кушнер признал его «поэтом безутешной мысли».

Первая книга, вышедшая за океаном, называлась «Конец прекрасной эпохи» – не в бровь, а в глаз – эпоха кончилась, началось относительно благополучное существование «в демократии», время переводов с эсперанто на русский.

Родину он вспоминал редко, остроумно и матерно, смотри «Представление», но не друзей юности, не Ахматову:

 
Бог сохраняет все; особенно слова
Прощенья и любви, как собственный свой голос.
 

Красивый, двадцатидвухлетний, он писал:

 
Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать
На Васильевский остров
Я приду умирать.
 

Не пришел, хотя никто ему не мешал.

История ветхозаветная, о первородстве и демократии: он мог стать русским поэтом, а стал нобелевским лауреатом.

Пушкин на балу

Пушкин был скорее теоретиком бала, нежели практиком. Он, правда, писал о днях своей юности: «Я был от балов без ума», но сами мазурки и котильоны едва ли влекли его, танцор он был не ахти, его обвораживала сама приподнятая атмосфера бала и красавицы, с которыми нельзя было объясниться без помех, не кружась в вихре вальса.

После ссылки Пушкин предался карточной игре и забыл все па, которым его обучали в лицее; «танцевать он не умел», – вспоминает Смирнова-Россет.

После женитьбы балы открылись Пушкину с иной, мрачной стороны. Он был уже не молодой повеса, а муж, фигура комическая, и отец семейства, что в глазах проказливой молодежи и холостых светских волокит было еще смешней.

Чтобы Наталья Николаевна могла появляться на придворных балах, Пушкин был пожалован в камер-юнкеры, Александр Сергеевич посчитал этот придворный чин не соответствующим его положению первого поэта отечества.

И Пушкин возненавидел балы, и что только не вытворял, чтобы царь запретил ему (и Наталье Николаевне) на балах появляться. Однажды он, вместо камер-юнкерского мундира явился во фраке – уж лучше бы он голым пришел. Отдуваться за Пушкина, как всегда, пришлось Жуковскому.

Та же Смирнова-Россет: он молча и лениво прошелся со мной по залу. Это стало манерой Пушкина, если дама уж очень домогалась потанцевать с ним, он брал ее за руку и со зверским видом волочил по зале, причем она танцевала, а он шел пешком.

«Вообрази, жена моя на днях чуть не умерла. Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На маслянице танцевали уже два раза в день. Наконец, настало последнее воскресенье перед великим постом. Думаю: слава Богу! Балы с плеч долой! Жена во дворце, вдруг, смотрю, с ней делается дурно…», – Пушкин Нащокину.

Однажды на балу, где Пушкин от скуки разговаривал лишь с неглупой госпожой Крюднер, Наталья Николаевна исчезла.

Пушкин нашел ее дома, жена кротко осведомилась, как закончился бал, как здоровье госпожи Крюднер, а затем влепила мужу полновесную оплеуху. Пушкин, смеясь, признался князю Вяземскому, что у его «мадонны рука тяжеленька».

Приметы и предсказания в жизни Пушкина

А. С. Пушкин был возвращен из ссылки императором Николаем I после того, как декабристы были казнены. Вернувшись из Михайловского, поэт рассказал друзьям занятную историю, которую любил повторять при случае до самой своей смерти: Пушкин жил в Михайловском, и ему было запрещено выезжать за пределы ближайших окрестностей. В начале декабря 1825 года в псковскую глубинку доходят слухи о смерти императора Александра I, затем темные, несвязные сведения об отречении от престола цесаревича Константина. Пушкину стало невмоготу сидеть в деревне, он хотел знать, как действительно обстоят дела, от этого могла зависеть судьба его.

Поэт решается на отчаянный шаг: он намерен тайно покинуть Михайловское с тем расчетом, чтобы добраться в Петербург поздно вечером, пробыть в столице сутки, встретиться с друзьями, покинуть город ночью и незамеченным вернуться на место ссылки.

Пушкин понимал, что он не может остановиться ни у одного из своих великосветских друзей – тайное станет явным, ни в гостинице – потребуют паспорт; Александр Сергеевич придумал ехать прямо на квартиру к Рылееву, человеку несветскому и хорошо осведомленному в политических новостях.

Перед отъездом в столицу Пушкин решил заглянуть в Тригорское и попрощаться с соседками. На пути туда и обратно заяц перебегает дорогу (а заяц в сельской местности приравнивался к черной кошке – известному вестнику несчастья для суеверных людей). Александр Сергеевич засомневался, а не напрасно ли он полагается на снисходительность властей, к тому же, вернувшись домой, он узнает, что слуга, назначенный сопровождать его в Петербург, внезапно заболел горячкою…

Когда же на выезде из ворот повозка встретилась со священником, шедшим проститься с отъезжающим барином, Пушкин приказывает поворачивать назад и остается в Михайловском.

«А вот каковы были бы последствия моей поездки, – прибавлял Пушкин. – Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтобы не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на собрание 13 декабря (на котором разрабатывался план восстания – авт.). Меня приняли бы с восторгом, я попал бы вместе с прочими на Сенатскую площадь – и не сидел бы теперь вместе с вами, мои милые!»

К этой излюбленной истории своего спасения Пушкин часто рассказывал сон, который считал вещим: в ночь на 13 июля 1826 года ему приснилось, что у него выпало 5 зубов. Рано утром 13 июля на кронверке Петропавловской крепости были повешены пятеро декабристов, все близкие знакомые Пушкина. Заметим, что Пушкин ничего не мог знать о дате казни, исполнение приговора над декабристами держалось в секрете.

Надо сказать, что Пушкин верил в приметы, предсказания, в неслучайные совпадения – в таинственные силы, управляющие судьбой. Александр Сергеевич не был фаталистом, т. е. он не считал, что в жизни человека все заранее предрешено, но он был убежден: нечто, чего мы не знаем и не можем постичь, способно предупреждать человека об опасностях и решающих поворотах земного бытия.

Кроме примет еще один навязчивый мотив, сопровождавший всю жизнь Александра Сергеевича – предсказание его насильственной смерти, к которому поэт относился вполне серьезно.

Первым человеком, посулившим «насильственную смерть и еще не в пожилые годы» была сестра поэта Ольга Сергеевна, занимавшаяся хиромантией.

Вскоре после объяснения с Ольгой Сергеевной, Пушкин посетил госпожу Киргоф, особу, известную во многих европейских столицах; она предсказывала будущее по руке, была кофейной гадалкой, ворожила на картах. Внимательно рассмотрев ладонь Александра Сергеевича (на его спутников она обратила мало внимания), старая немка воскликнула: «О, вы человек не простой!..». Прорицательница предсказала Пушкину славу, изгнание и женитьбу, которая могла стать причиной его насильственной смерти. Гадалка сказала, что Александр Сергеевич может прожить долгую жизнь, но на 37-м году ему нужно опасаться белоголового человека и белой лошади. На 37-м году жизни Александра Сергеевича на его пути оказался белоголовый человек – Жорж Дантес.

Возможно, Пушкин принял бы эти слова к сведению и не более, но старая немка сделала еще несколько конкретных указаний относительно ближайшего будущего: Пушкин должен был получить письмо с деньгами и иметь разговор о службе. Все это было важно для Александра Сергеевича, но ни в то, ни в другое он не поверил, и не мудрено – деньги он получал только от отца, в Петербурге, никакая почта для этого не требовалась, в переговоры о службе Пушкин ни с кем не вступал и не собирался этого делать.

Вечером того же дня Александр Сергеевич в театре встретился с генералом Орловым, который предложил поэту оставить министерство иностранных дел, надеть эполеты и служить в конной гвардии. Возвратясь домой, Пушкин нашел у себя на столе письмо с изрядной суммой денег. Однокашник поэта по Лицею, Корсаков, получивший наследство по умершему отцу, возвращал Пушкину карточный долг времен их школьных шалостей, долг, о котором сам поэт давно забыл. Корсаков вскоре умер в Италии совсем молодым человеком.

Пушкин опасался новых знакомых-блондинов. В 1826 году Александра Сергеевича привезли в Москву, где по случаю коронации находился царь. Николай I принял поэта и долго беседовал с ним один на один, что само по себе было явлением исключительным. После этой аудиенции Пушкин говорил друзьям: «Когда я увидел царя, то первым делом подумал – не тот ли это белокурый человек, который решит судьбу мою?..»

Еще до этого случая при переезде из Одессы в Михайловское в одном из городов Пушкин был приглашен на бал к местному губернатору. В числе гостей Александр Сергеевич заметил высокого белокурого светлоглазого офицера, который так пристально и внимательно всматривался в поэта, что тот, вспомнив пророчество старой немки, полностью подтвержденное греком-прорицателем в Одессе, покинул бальную залу и перешел в другую комнату. Однако офицер последовал за Пушкиным, который начал опасаться, что белокурый молодой человек ищет повода для вызова на дуэль. Александр Сергеевич заранее был убежден, что этот поединок станет для него последним, и незнакомец убьет его.

Игра в убегание и преследование продолжалась большую часть вечера. «Мне и совестно и неловко было, и я, должен сознаться, порядочно струхнул», – признался Пушкин своему другу, П. В. Нащокину.

Впоследствии Александру Сергеевичу объяснили, что молодой офицер был восторженным поклонником поэта и искал случая познакомиться…

В 1827 году Пушкин написал злую эпиграмму на литератора Андрея Муравьева, посредственного поэта, высокого блондина с лошадиной физиономией. Летом 1827 года эпиграмма была опубликована в «Московском вестнике». Встретившись с издателем журнала, Михаилом Погодиным, Пушкин пошутил: «Мне предсказали смерть от белого человека или белой лошади, а Андрей Муравьев и белый человек, и лошадь».

Но, когда за три года до роковой дуэли поэт познакомился с Дантесом, белокурым офицером верхом на белой лошади, сердце не подсказало Пушкину, что перед ним его убийца – Дантес понравился поэту веселостью нрава и манерами светского повесы.

Известно, какое значение новобрачные предают всем мельчайшим обстоятельствам церемонии бракосочетания. Александр Сергеевич и Наталья Николаевна венчались в церкви Старого Вознесения у Никитских Ворот, и Пушкин был склонен видеть в этом неслучайное совпадение: родился у Вознесения, женился у Вознесения, – говорил поэт.

Во время венчания упали с аналоя крест и Евангелие, когда молодые шли кругом, вслед за этим у Пушкина погасла свеча. «Это дурные приметы», – сказал Александр Сергеевич.

Он вообще мало верил в свое семейное счастье, «горести не удивят меня, они входят в мои домашние расчеты», – писал он своему другу накануне свадьбы.

Сестре Ольге Сергеевне Пушкин указывал на то, что над семейной жизнью и Ганнибалов, и Пушкиных словно тяготеет рок: разводы, заточения жен, и, наконец, две кровавые развязки.

У Александра Сергеевича был список несчастливых дней года, секрет которых ему поведал какой-то прорицатель. Пушкин говорил, что в заповедные дни нельзя начинать серьезного дела, вступать на службу, менять квартиру. Если человек заболеет в такой день, он либо умрет, либо недуг его станет хроническим. Впрочем, Пушкин не любил показывать свой заветный список, но продиктовал его своей сестре, Ольге Сергеевне, о чем потом сожалел.

Вот это секретный календарь Александра Сергеевича: январь – 1, 2, 4, 6, 11, 12, 20; февраль – 11, 17, 18; март – 1, 14, 24, 25, апрель – 1, 17, 18, май – 1, 6, 26, июнь – 17, июль – 17, 21, август – 20, 21, сентябрь – 10, 18, октябрь – 2, 6, 8, ноябрь – 6, 8, декабрь – 6, 11, 18.

Сам поэт родился в несчастливый день 26 мая и при всякой невзгоде говорил: «Что же делать? Так уж мне на роду написано: в несчастный день родился!»

Лучшим доказательством предвидения Александром Сергеевичем своей скорой смерти является написанный за пять месяцев до гибели «Памятник», по самому жанру своему – подведение итогов земной юдоли.

Мало кто обращает внимание на то, что в «Евгении Онегине» Пушкин предсказал все обстоятельства и точную дату своей последней дуэли; Пушкин сыграл роль Ленского: вызвал хорошего знакомого, свояка, из-за женщины, стрелялся 27 января (дата поединка в «Евгении Онегине») и погиб.

Племянник Александра Сергеевича, Лев Павлищев (сын сестры поэта Ольги Сергеевны) в своей «Семейной хронике» описывает странный и забавный случай, который, безусловно, заслуживает упоминания: любимым предметом бесед матери с друзьями был мир загробный. Осенью 1853 года собрались в Москве, у господ Нащокиных любители столокружения, чающие проникнуть в тайны потустороннего существования, друзья покойного Александра Сергеевича. Господа эти вызвали тень его, и тень, будто бы управляя рукой молоденькой девочки, не имевшей никакого понятия о стихах, написала следующую штуку (на вопрос любопытных: Скажи, Пушкин, где ты теперь?)

 
Входя в небесные селенья,
Печалилась душа моя,
Что средь земного треволненья
Вас оставлял надолго я…
По-прежнему вы сердцу милы,
Но неземное я люблю
И у престола Высшей Силы
За вас, друзья мои, молю…
 

Пушкин-дуэлянт

Однокашник Пушкина по лицею, барон Модинька Корф, человек преувеличенной нравственности, поэта не любивший, писал: «Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда и без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями…»

Пушкин старательно создавал себе репутацию бретера – зачем? Атакуя, он защищался: он был небогат, незнатен, штатский, чин незначительный – соблазнительная мишень для насмешек и подтрунивания.

В Кишиневе Пушкин оказался в среде боевых офицеров, они на войне доказали свою доблесть, пулям не кланялись, стихов чаще всего не читали – что им был Пушкин? Служебное положение его неопределенное, игрок невезучий, и на бильярде не мастак, но в Петербурге он имел несколько дуэлей – вот это заслуживало уважения.

Правда, с Кюхельбекером поединок был скорее комическим, равно и повод, ставший причиной для вызова: Пушкин спросил как-то у Жуковского, почему его вчера не было видно. Василий Андреевич простодушно ответил: «У меня желудок расстроился, слуга Яков по оплошности запер дверь, да еще ко мне пришел Кюхельбекер». Пушкин тут же сочинил:

 
За ужином объелся я,
А Яков запер дверь оплошно —
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно и тошно.
 

«За подлое искажение моей фамилии!» – взвыл Вильгельм; но Кюхля промазал, Пушкин выстрелил в воздух, и друзья обнялись.

В Кишиневе, во время танцев в офицерском собрании Пушкин повел себя вызывающе: офицеры заказали оркестру один танец, Александр Сергеевич – другой, командир егерского полка Старов потребовал от Пушкина извинений. «Я – к Вашим услугам», – отвечал поэт.

Стрелялись за городом, в отчаянную метель, оба дали по два промаха и были согласны перенести дуэль в помещение, но решительно воспротивились секунданты.

Скрупулезное исполнение всех дуэльных правил, то, что Пушкин «стоял под пулями так же хорошо, как писал», – из письма Старову к Пушкину, способствовало примирению: «Я жив, Старов здоров. Дуэль не кончен».

В мае 1836 года мог произойти поединок между Пушкиным и графом Соллогубом. «Этот вертопрах, провинился перед Натали своими пошлыми остротами; он иногда так неучтив. Пушкин поступил тогда, как следует», – Смирнова-Россет.

Незадолго до этого Пушкин с трудом урегулировал недоразумение с одним из достойнейших людей эпохи, героем 12-го года, князем Репниным, а все шло к дуэли.

С соседом Гончаровых, молодым богатым помещиком, ссора вышла нелепая; Пушкин наговорил Хлюстину дерзостей, и шар покатился в лузу. Миротворцем выступил Соболевский, пожар удалось погасить.

Что-то жгло Пушкина, что-то не давало ему покоя, что-то толкало его под Лепаж Дантеса.

Выдуманный литературный анекдот

Пушкин очень любил подражать кому-нибудь. То путешествовал, как Петр Великий, то с тростью железной ходил, как Иван IV, то стихи писал, как Бенедиктов. А вот детей чужих, как Лев Толстой, вовсе не любил. «Дружба дружбой, а табачок врозь», – он Гоголю говорил.

* * *

Пушкин очень любил путешествовать. На самом деле он Петру Великому подражал. Куда только Пушкина не заносило, однажды он даже в Турцию попал. И в этом он опростоволосился – Петр-то Великий никогда в Турции не бывал.

* * *

Гоголь с детства умел хорошо писать, а вот читать совсем не умел. Встанет посреди улицы, как баран, и даже вывеску прочитать не может. Как-то Пушкин ему говорит: «Вы, Николай Васильевич, выучились бы читать, хоть у дьячка. Если бы Вы знали, как приятно читать свои произведения дамскому полу». А Гоголь дам не любил, стеснялся. Так и не выучился читать.

* * *

У Гоголя совсем не было детей. До смешного – ни одного. А у Пушкина детей было пруд пруди, и каждый год полку прибывало. «Напрасно вы так, Николай Васильевич, – журил Пушкин Гоголя, – занятие от скуки приятное, не все же камнями кидаться».

* * *

Известно, что Пушкин каждый день учил Гоголя бросаться камнями. Да неудачно. Гоголь как запулит – все в Пушкина! «Экий Вы неметкий, – сетовал Пушкин, – не то что, скажем, Жорж Дантес». Но Гоголь с Дантесом знакомиться не пожелал, уехал в Рим, перестал бросаться камнями и стал пить минеральную воду.

* * *

Пушкин, как известно, учил Гоголя кидаться камнями. Сначала дело не клеилось, Гоголь был ужасно неловкий и все конфузился. Но когда Николай Васильевич разбил первый фонарь, он вошел в раж, посшибал решительно все фонари и вывески в Петербурге и уехал в Рим пить тухлые минеральные воды.

* * *

Однажды в Троицын день Пушкин и Гоголь сели в открытую коляску и поехали на народные гуляния набираться сюжетов. Увидел такую их дружбу государь и решил произвести обоих генералами. Но потом раздумал: Пушкин все же был арап, а у Гоголя имелся неприлично длинный нос. Пушкин был пожалован камер-юнкером, а Гоголь остался с носом. Он обиделся и уехал в Рим, где с досады стал пить тухлые минеральные воды.

* * *

Гоголь ужасно много пил кислой лечебной воды и стал частенько заглядывать в известное заведение искусственных минеральных вод, где толпились дамы полусвета. «Смотрите, Николай Васильевич, – подтрунивал над ним Пушкин, – нынче вы все пеняете, что из-за угла сначала появляется нос ваш, а потом только вы, а от искусственных минеральных вод можно вообще носа лишиться».

* * *

Гоголь, как известно, совсем не умел читать и водил постоянно с собой пономаря, заикатого гнусавого замухрышку. Когда этот стручок читал произведения Гоголя, от волнения пропуская и перевирая слова, Пушкин смеялся так, что кишки было видно, бил себя по ляжкам и кричал «Ай да сукин сын!» Поэтому многие поверили, что Гоголь пишет смешно.

* * *

У Гоголя из дому пропал золотой портсигар. Он позвал своего слугу, немца, показал ему кулак и сказал: «Знаешь ты, колбаса немецкая, чем этот параграф пахнет». Но слуга только глазами моргал. Гоголь пожаловался Пушкину. «Позвольте, Николай Васильевич, – удивился Пушкин, – откуда у Вас портсигар, ведь вы никогда не курили». Гоголь понял, как он обмишурился, дал слуге за обиду катеньку, а сам от стыда сбежал в Рим.

* * *

Гоголя назначили профессором, и он читал студентам историю и географию. День читает, другой читает. Наконец не выдержал и бросился к Пушкину: «Просветите хоть вы меня. Что такое история я слыхал – это про Александра Македонского, что он герой, а какая такая география, ума не приложу». Пушкин смеялся, бил себя по ляжкам и кричал: «Ай да Гоголь! Ай да профессор!»

* * *

Гоголь любил малороссийские дыни, а Пушкин – хорошеньких женщин, из-за этого они часто ссорились. Пушкин дразнил Гоголя: свернет лист рукописи рожком и к носу приставит, а Гоголь отвечал Пушкину: «Нога петушья!»

* * *

В Петербурге стали возникать различные акционерные общества прикосновения к чужой собственности. Гоголя едва не обобрали, его спасло только то, что у него вовсе не было денег. Да и Пушкин ему много помог, рассказал «Мертвые души»; Гоголь уехал в Рим писать первую часть и пить тухлые минеральные воды.

* * *

Гоголь своим длинным носом чуял много лишних запахов: то у него чай рыбой воняет, то рыба – чаем. Особенно он против устриц ополчался. «Я-то знаю, чем устрица пахнет», – говорил он Пушкину. А Пушкин посмеивался, он был гурман, а Гоголь – аскет; так ни одной устрицы за всю жизнь не попробовал.

* * *

Гоголь был необыкновенно щепетилен во всем, что касалось одежды. Даже сюртук особого покроя для себя сочинил и стал в нем похож на лютеранского пастора. И вдруг, возьми да и начни носить берет. Жуковский всполошился: «Дойдет до государя! Вольнодумство непростительное! Кукольник наябедничает, что Вы город бунтуете!»

Но Гоголь просто по рассеянности напяливал на голову берет Брюллова. Брюллов свой берет спрятал подальше, а Гоголь вновь учудил – стал вовсе без головного убора ходить. Тут уж Пушкин вмешался: «Будет бунт. Бессмысленный и беспощадный». Рассказал Гоголю «Мертвые души» и отправил в Рим, от греха подальше.

* * *

Гоголя решительно все принимали за Пушкина, притом, что они вовсе не были похожи. Гоголь был ростом повыше, волос носил прямой и длинный, а Пушкин имел волос кучерявый и жесткий, известное дело – арап но, вот подишь ты, все их путали, даже Вяземский, который с Пушкиным был не разлей вода. Одно имелось средство у Гоголя от этой обидной мороки – обнародовать нос свой. Но он опасался насмешек и нос не показывал. Так и сходил за Пушкина, даже стихи писал.

* * *

Гоголь не брал в руки карт. «Мне от них мерещится», – говорил он. «Полно, Николай Васильевич, – возражал ему Пушкин, – карты – сильней нет страсти…» «То-то что страсти, – соглашался Гоголь, – как представлю: у меня на руках целых четыре дамы…». Тут Гоголь крестился и прыскал себя кельнской водой.

* * *

Гоголь был очень мнительный. Чуть какой ячмень надует, Гоголь уже кричит: «У меня французская болезнь!» Пушкин над ним подтрунивал: «У вас-то откуда ей взяться! Вы же совсем не читаете свои сочинения дамскому полу…» «С ветру надуло или сорока на хвосте принесет, вот и пропал нос», – Гоголь впадал в отчаяние и прыскал себя кельнской водой. Больше всего он опасался, что нос пропадет, даже повесть об этом написал.

* * *

Гоголь очень любил делать разные ужимки. Приходит он однажды к Пушкину и с испуганной ужимкой сообщает: «Знаете ли вы, Александр Сергеевич, что Гнедичу на новой казенной квартире стены покрасили голубцом. И, представьте себе, не простым голубцом, – тут Гоголь сделал уже совершенно невозможную ужимку, – а особенным голубцом».

Пушкин, любя Гоголя, с тех пор частенько говаривал: «Наш-то Николай Васильевич – не простой голубец, а особенный…»

* * *

Гоголь имел прескверную привычку все нюхать. Вот и каждый камень, прежде чем бросить (Пушкин научил его кидаться камнями), обязательно обнюхает, да еще скажет: «Камень сей лежал подле навозной кучи…» Пушкин сердился: «Стыдно вам, Николай Васильевич, какая от вас неприятность, большая важность знать, чем нужник смердит!» Но с Гоголя как с гуся вода, и он Пушкину доверительно сообщал: «От князя Вяземского пахнет кельнской водой, от Гнедича – голубцом особенным, а от Ивана Андреевича – жарким и пирогами с капустой…»

* * *

Гоголь жгуче завидовал Хомякову, что тот пишет «Семирамиду». «Надо бы и мне изобразить что-нибудь античное, героическое, например, Лаокоона», – часто говаривал Гоголь. Но кривой Гнедич, этот голубец особенный, рассказал зачем-то Гоголю, что Лаокоона уже написал немец Лессинг. Гоголь очень огорчился, опять стал грызть ногти, чесать нос и так ничего античного не изваял.

* * *

Одно время Гоголь повадился грызть ногти и чесать до крови свой длинный нос. Пушкин пенял ему: «Ногти холить следует, а не грызть. Вам, Николай Васильевич, надобно руки за спиной завязать, а случится, выкинется у вас какая комедия или поэма, вам Пфефер-Вурст11 их вмиг развяжет (у Гоголя в услужении был немец). Но Гоголь рук себе крутить не позволил и уехал в Рим, где за день выпивал более сотни стаканов тухлых минеральных вод, что с завязанными за спиной руками было бы крайне затруднительно.

* * *

Любимый предмет у Гоголя был нос его. «Пришли мне мой «Нос» назад, потому что он мне очень нужен», – писал Гоголь Погодину, и ему же: «Сам черт разве знает, что делается с «Носом»! Я послал его как следует, зашитого в клеенку…» Даже Пушкин признавал: «У нашего Николая Васильевича не нос, а просто какой-то голубец особенный!»

* * *

Гоголь очень любил писать письма, потому что имел замечательный почерк, круглый, разборчивый, с умеренными завитушками. Но ошибок сажал по три-четыре в каждой строке, особенно не жаловал знаки препинания. Пушкин, читая письма Гоголя, хохотал, бил себя по ляжкам и кричал: «Ну, Гоголь! Ну, грамотей! Ну, писатель! Щекатурка, страм, а запятые где!? Ну, просто какой-то голубец особенный!»

* * *

Гоголь был очень высокий и, чтобы скрыть это, сильно сутулился. «Что выросло, то выросло, верста вы коломенская, – подшучивал над ним Пушкин, – все то он горбится!»

«Горбатого могила исправит», – кротко отвечал Гоголь.

И, как выяснилось впоследствии, он был не прав.

* * *

Гоголь очень любил черешню. Наберет полный рот ягод и давай косточками пулять во все стороны. «Очень вы некрасиво изволите есть черешни, Николай Васильевич, – пенял ему Пушкин, – плюетесь, ну ровно верблюд. Косточки надо в жменю собирать, а потом куда-нибудь, хоть под комод, незаметно выбросить».

* * *

Пушкин начал писать «Историю Пугачева». «Опять вас, Александр Сергеевич, на солененькое потянуло, – заметил Гоголь, – дойдет до государя, вот вам и конфуз. Вы бы лучше что-нибудь в духе Вальтера Скотта или вот историю генералов». Но Пушкин стоял на своем, он был упрям, а Гоголь – деликатен.

Русские чудаки

Антики. Беспардонные вруны

В Москве на рубеже веков жил некий князь, богач и отчаянный хлебосол, имевший странную склонность врать гостям всякую чепуху, без конца и без запинки.

Природа и мотивация лжи очень сложна и интересна; выключим за скобки ложь корыстную – тут все ясно: лгут из выгоды; туда же, за скобки, ложь ради спасения, когда неправдой и умолчанием хотят избавить ближнего от ненужных страданий, но зачем лжет Ноздрев? Что ему в рассказе о том, что он поймал русака за задние ноги? Лотман говорил, что Хлестаков лжет из-за презрения к себе; редкий случай, но Юрий Михайлович ошибается, Хлестаков слишком мелок, чтобы презирать себя, это чувство рождается либо умом, либо рефлексией недюжинной.

Так вот, наш барин имел пункты: все, что не подавалось на стол – стерляди и гигантские белуги, омары, устрицы, ананасы – все это якобы выращивалось в его подмосковном имении, в Люблино. Любил он рассказывать о чудесном сукне, вытканным по его заказу для князя Потемкина, из шерсти рыбы, пойманной в каспийском море. Семь верст до небес и все лесом.

Польский граф Красинский, в 1812 году воевавший на стороне Наполеона, был тот еще Мюнхгаузен, а когда его ловили на слове, выворачивался с изумительной изобретательностью.

Однажды он в блестящей импровизации поведал миру, как за подвиг на поле битвы Наполеон наградил его орденом Почетного легиона, сняв его со своей груди. «Так что же Вы не носите его, граф?», – хором воскликнули пораженные слушатели. «Я вернул его императору, – не моргнув глазом, пояснил Красинский, – я счел мой поступок недостойным такой награды».

Однажды он проврался о своих воинских доблестях так жестоко, что для изложения дальнейших подробностей призвал на помощь своего адъютанта. «Ничего сообщить не могу, – бесстрастно отозвался тот, – Вы, Ваше сиятельство, изволили забыть, что я был убит при самом начале сражения…»

Одному из русских вдохновенных вралей его фантазия обошлась дорого – он был приговорен к пожизненной каторге, но о нем разговор особый.

Народ говорит: не хочешь – не слушай, а врать не мешай.

Антики. Генерал-суевер

Начальник всех кадетских корпусов при Александре I был суеверен до смешного: у всех дверей его дома были прибиты подковы, найденные им и собственноручно приколоченные; в спальне, в позолоченной клетке, помещался петух для отпугивания домового.

Черные кошки, понедельники и пятницы, пустые ведра, зайцы, рассыпанная соль и разбитые зеркала – вся эта чушь почиталась генералом как святыня и управляла его поведением.

Особенное предубеждение питал он к нечаянным встречам со священнослужителями, которые известный русский предрассудок относит к самым несчастным предзнаменованиям.

Встретив батюшку, генерал тотчас выскакивал из экипажа и приглашал его к себе домой; попы, охочие до дарового угощения, охотно садились в карету.

Заманив гостя в специальную комнату, генерал, под видом распоряжений по поводу закуски, покидал помещение, а гостя запирал на ключ, дабы быть уверенным, что уж этот-то священник не перейдет ему дорогу; однажды таким образом он заточил в узилище трех попов.

По Васильевскому острову, где жил генерал, поползли слухи о странных недоразумениях, а затем местные священники и причт, едва завидя высокую карету цугом с двумя лакеями в военных ливреях на запятках, прятались куда попало, невзирая на сан свой.

Новая сорочка, как известно, приносит беду, поэтому генерал и сорочку надевал с предосторожностью: камердинер держал перед ним распахнутую рубашку, генерал, с разбега, набычившись, засовывал голову в рубашку и тут же отбегал назад и так до трех раз, с последнего захода он вскакивал в растопыренную рубаху и уже оставался в ней.

В его доме во всех комнатах, по примеру Суворова, висели иконы и теплились лампады, а одна, довольно большая зала, служила образной, в ней по всем стенам в несколько ярусов теснились иконы до самого потолка.

Однажды в этом оригинальном помещении вместе с хозяином находился приходской священник, которому генерал благоволил. Суеверу пришло в голову приложиться к какому-то образу, расположенному в самом верхнем ряду – речь шла о испрошении покровительства в карточной игре. Генерал уже было распорядился снять образ, но священник остановил его, заметив, что в таком случае достаточно одного усердия почитать святыню.

Но генерал нашел способ понадежнее усердия, неожиданный и галантный: он послал образу воздушный поцелуй.

Антики. Губернаторы-чудаки

Струйский был владимирским губернатором; он одевался странно даже для своего времени: с фраком носил парчовый камзол, подпоясанный розовым шелковым кушаком, обувался в башмаки с разноцветными бантиками.

Он был законченный графоман и, подобно графу Хвостову, сам себя издавал. Типография его была лучшая в России, он выписывал из-за границы всевозможные шрифты и даже эльзевиры, с серебряных литер которых печать получается исключительно четкой, изящные виньетки, бордюры, рамочки.

Книги свои Струйский печатал на атласе или на дорогой александрийской клееной бумаге с водяными знаками; на типографию он тратил весь доход своего главного имения Рузаевка, где жил безвыездно после выхода в отставку.

Пензенский губернатор, известный под именем князя Григория, в нежной юности насмотрелся на своего дедушку, святейшего князя Потемкина, его малый двор, фаворитов и фавориток, и решил превзойти его.

Начал он с того, что назначил себе фавориток, двух пожилых некрасивых женщин, подальше от соблазна, так как был женат, жену любил и хранил супружескую верность неукоснительно, что ныне кажется смешно.

Одна из фавориток получила титул маркизы де-Монтеспан. Она составляла князю Григорию партию в бостон и давала ему деньги взаймы (в которых он не нуждался) под высокие проценты, за что к ее титулу последовало прибавление мадам ла-Рессур.

Второй платонической метрессой пензенского Людовика стала тихая богомольная старая дева, которая пугалась и вздрагивала, когда к ней обращались «девица де-ла-Вальтер».

Жена чудака была включена в игру, она должна была выказывать крайнюю холодность обеим фавориткам, хотя на самом деле имела с ними самые дружеские отношения.

Уподобившись Людовику и Потемкину, князь Григорий захотел стать еще и иудейским царем Давидом: он выучился изрядно играть на арфе, по утрам выходил на крыльцо своего дома в ветхозаветном костюме и пел лишенным приятности голосом псалмы и фривольные французские песенки и куплеты.

Из своих чиновников он составил себе двор; для молодых писцов простого происхождения нанял учителя танцев, одел их по последней моде, жаловал камер-юнкерами, пошил им жилеты немыслимого цвета, дабы они не смешивались с публикой на балах, где все девицы обязаны были с ними танцевать. Секретарь канцелярии жаловался, что совершенно некому переписывать, и все дела встали; губернатор распорядился сверх штата нанять других писцов и платил им жалованье из своих средств.

Жена иркутского губернатора Трескина, Трещиха, поклялась, что на каждого своего ребенка взятками соберет по пуду ассигнаций; детей у нее было восемь.

Собрала и привезла в европейскую Россию в мороженых осетрах. Но это не смешно.

Антики. Князь С. Г. Голицын и дело 14 декабря

Пушкинская шутка:

 
Полюбуйтесь же вы, дети,
Как в сердечной простоте
Длинный Фирс играет в эти,
Те, те, те и те, те, те, –
 

требует пояснений.

«Длинный Фирс» – князь Сергей Григорьевич Голицын, личность весьма замечательная, великосветский массовик-затейник 30–40 годов.

Кавалергардских, гвардейских статей, фонтан красноречия и веселья, неистощимый рассказчик, враль, балагур. Сочинитель анекдотов, музыкант, певец, обладавший незаурядным басом, он был душой общества и, конечно, нигде никогда не служил, справедливо почитая смех и вообще веселье, которого он был источником в любой гостиной, своим гражданским поприщем.

Его не смущало, что будучи отпрыском знатного рода, но не имея никакого чина, должен был, дожив до седин, подписываться «недоросль князь Голицын»; не мешал ему и нервный тик – следствие сильного испуга, пережитого в детстве, постоянное передергивание лица усиливало комический эффект его выразительной мимики.

Он познакомил великосветскую молодежь Петербурга с новым изящным развлечением – шарадами в действии, которые разыгрывались на званых вечерах актерами-любителями.

Как-то, играя в карты с человеком, уже ему задолжавшим (что было отчасти против строгих правил), на вопрос должника: «На какие деньги играем? На эти или те? (подразумевался долг)». Голицын отвечал: «Это все равно: и на эти и на те, и на те, те, те…»

Незамысловатая шутка понравилась и запомнилась игрокам – и Пушкину.

Голицын был домашним человеком в доме генерала Чернышева, впоследствии члена Следственной комиссии по делу декабристов; любимец детворы и солист домашней оперы, он заслужил почетное прозвище Фирса, то есть мешающего и все в беспорядок приводящего.

А память-то святого мученика Фирса со товарищи празднуется 14 декабря – ну не смешно ли?

От Следственной комиссии это в высшей степени подозрительное совпадение: Фирс, дата, известные события – не ускользнуло (где имение, а где река?), и поволокли фельдъегери раба Божия, производящего кавардак и забавы, в крепостные казематы объяснятся: не он ли режиссер-постановщик народных гуляний с пушечной стрельбой и лужами крови.

Длинного Фирса отпустили, оставив в подозрении.

Такая вот шарада в действии.

Что за комиссия, Создатель, быть затейником в России?

Антики. Ермил Иванович Костров

Костров, первый переводчик Гомера и Оссиана на русский язык, был из крестьян, он закончил славяно-греко-латинскую академию, из Московского университета вышел бакалавром и был оставлен в должности университетского поэта.

Костров имел русскую слабость придерживаться чарочки; сложения он был самого субтильного, он и трезвый нетвердо стоял на ногах. Крестьянский сын знал в совершенстве латынь, древнегреческий и древнееврейский языки, французский – переводил Вольтера и энциклопедистов.

В доме мецената графа Шувалова у него была своя комната и ключ от буфета с водками.

Однажды Иван Иванович Дмитриев, поэт, впоследствии министр юстиции, застал Кострова в девичьей, тот сидел в кругу молодиц и сшивал лоскутки, рядом с ним лежал том Гомера на языке подлинника. «Вот, девчата велели куклу лоскутную сшить», – объяснил свое поведение Костров.

Добродушие его было пленительным и беспримерным. Он был выведен в одной комедии в смешном виде и даже обидном виде, Костров любил читать вслух именно те явления, в которых он осмеивался и приговаривал, имея в виду автора: «Ах, он пострел! Я и не подозревал в нем такого ума, как славно потрафил меня».

Нравственности он был неколебимой, но, будучи нетрезв, иной раз ложился на стол и обращался к воображаемой возлюбленной: «Где ты, восторг сердца моего? На Олимпе? Выше! На Эмпиреях? Выше! Непостижимо!»

Однажды Дмитриев увез Кострова, пьяного до изумления, в Петербург, всю дорогу подогревая его, и выпустил на Караванной улице, когда тот отчасти протрезвел.

«Иван Иванович, у меня рассудок мешается, – сказал потрясенный Костров, – я не узнаю Москвы».

Не раз и не два в гостях у Бекетовых друзья, изрядно подпоив Кострова, ссорили его с младшим братом Карамзина, следовал вызов. Карамзин брал в руки шпагу, а Кострову давали ножны, он не замечал этого и с трепетом защищался, опасаясь пролить кровь невинную.

На языке Кострова «пить с воздержанием» значило пить так, чтобы держаться на ногах. Однажды он бражничал со студентом Верещагиным, переводчиком. Студент пил без воздержания и из кабака пополз на четвереньках, «не по чину, не по чину», – закричал Костров на собутыльника.

В бытность Екатерины II в Москве, императрица пригласила Кострова на обед, но он не явился.

«Не стыдно тебе, ты променял дворец на кабак», – сказал Шувалов.

«Побывайте в кабаке, не променяете ни на какой дворец», – парировал Костров.

За перевод Илиады Екатерина II пожаловала Кострову тысячу рублей новыми ассигнациями (до этого в России не было бумажных денег), сумму весьма приличную по тем временам. Костров отправился кутить в свой любимый Царскосельский трактир. Здесь он встретил убитого горем офицера, потерявшего 800 рублей казенных денег, его ждала солдатская лямка.

Костров сказал: «Я нашел ваши деньги и не хочу пользоваться ими», вручил офицеру и быстро ушел из трактира.

Умирая в нищете, Костров никогда не пожалел о своем великодушном поступке.

Антики. Жертвы легковерья и легкомыслия

В тридцатых годах XIX века в Москве была известна забавная личность – очень богатый помещик, который где ни появлялся, там и спал, и это его состояние вовсе не было следствием слабости или болезненности организма.

В молодости он жил в Париже и, как многие русские, посетил однажды знаменитую прорицательницу, госпожу Ленорман. Опытная гадалка сразу поняла, что перед ней человек порядком глупый и легковерный и решила над ним пошутить. Напророчив ему с три короба всякой чепухи, она сделала скорбное лицо и мрачно сказала: «Я вижу обстоятельства Вашей смерти. Вы умрете, – зловещая пауза, – в своей постели».

В тот же день покойные мягкие перины, подушки лебяжьего и гагачьего пуха, шелковые и верблюжьи одеяла были выброшены из квартиры, и наш герой уж никогда более не ложился в постель.

Ночью он бодрствовал, а утром закладывали цугом его четырехместную карету, несчастный во фраке и белом галстуке, в сопровождении калмычки и старого мопса, отправлялся дремать в окрестности Москвы. Вечером калмычка рассказывала обо всем, что встретилось по дороге; зная вкусы своего господина, она возила его по кладбищам и похоронам, а тому знатно спалось под унылое пение.

Умирая, легковерный антик из последних сил брыкался, мешая уложить его на постель; наконец, его сопротивление было сломлено, и предсказание госпожи Ленорман исполнилось.

Служил в русском военном флоте капитан II ранга Лукин, человек удивительной сверхъестественной физической силы и такого же хладнокровия.

Однажды в британском порту, в таверне пьяный английский морской офицер начал задирать Лукина, утверждая, что русский никогда не сделает того, что может совершить англичанин. «Попробуй», – сказал Лукин. «Вот ты, например, не посмеешь отрезать мне нос!», – засмеялся англичанин – поразительное легкомыслие! Лукин молча взял нож, отрезал англичанину нос и положил нос ему в тарелку.

Английский офицер всей душой полюбил Лукина за римскую простоту нрава, сдружился с ним, заказал себе чудесный пробковый нос, частенько наведывался к Лукину в Кронштадт, но больше его не задирал.

Антики. Кошачья барыня

Любовь к кошкам – весьма простительное чудачество, если, конечно, она не переходит в страсть, впрочем, так можно сказать о любом чувстве, неспроста древние, как первую заповедь чтили правило: «Все в меру».

В нынешнем городском быту кошки совершенно бесполезны, но на протяжении многих веков не было такого дома, где не жили бы усато-полосатые, иной раз в изрядном количестве – в кладовых хранились разнообразные съестные припасы, привлекавшие мышей и крыс, а никакие усовершенствованные мышеловки не могут сравниться с животным, которого природа сотворила идеальным убийцей.

В Петербурге графиня Толстая, удивлявшая князя Вяземского абсолютным бесстрашием перед лицом смерти, т. к. расставание с жизнью в глазах графини стоило того, что в загробном мире она должна была узнать тайну Железной маски и одной несостоявшейся великосветской свадьбы; так вот эта Толстая прославилась странноприимным домом для бродячих кошек и собак, который она устроила в своем особняке (в чем, прочем была не одинока).

Котят она раздавала будочникам, навещала своих питомцев, привозила гостинцы, проверяла упитанность, чистоту, условия содержания. Будочникам она выплачивала на кошек известный пансион, из которого иные стражи порядка выкраивали себе на калгановую и померанцевую.

Всем котятам она сама давала имена, получая таким образом пищу для ума и занятие, несколько отвлекавшее ее от напряженных размышлений о роковой загадке Железной маски – дело в том, что есть правила, согласно которым называют породистых и собак, в отношении же кошачьих кличек все зависит от фантазии хозяина.

Имена графиня заносила в памятную книжечку: здесь были и светские Зизи, Фифи, Артуры и Томасы, библейские и мифические Самуилы и Улисы, но встречались и простецкие Мотьки и Муськи.

За упущения в воспитании котят будочники получали нагоняй, надобность в которых скоро отпала – среди служителей алебарды, суровых приверженцев померанцевой, началось настоящее соревнование: у кого кот толще. В столицах появились чудовища с хриплым мявом, величиной c полугодовалого кабанчика, обыватели пугливо шарахались, вмешалось начальство, но кошек притеснять не стали.

Вот что каждый должен обязательно знать о кошках: это древние и неприкосновенные животные, так, во всяком случае, утверждал один из самых знаменитых литературных котов.

Антики. Московские пророки

При слове «пророк» в сознании интеллигента второй половины XIX века вставали фигуры судьбоносные: пушкинский пророк, сотворенный Богом и исполненный его волей; бегущий порочного, глухого к его всеведенью человечества, гонимый пророк Лермонтова; жаждущий умереть за людей страстотерпец, пророк-демократ Некрасова!

Полтора века назад Россия жадно внимала иным пророкам и прорицателям.

Турусина в «Мудрецах» Островского, богатая барыня, племяннице на выданье ищет жениха и в приступе нерешительности восклицает: «Какая потеря для Москвы, что умер Иван Яковлевич! Как легко и просто было жить в Москве при нем… А будь жив Иван Яковлевич, мне бы и думать не о чем, съездила, спросила – и покойна».

Иван Яковлевич Корейша – самый знаменитый и почитаемый из 26 общемосковских юродивых и дур, косноязычные бессмысленные пророчества которых ложились основанием браков, карьер, продаж и покупки имений; бессвязное бормотание сумасшедших становилось «диагнозом», указывало на средство и способ излечения, отпускало грехи и прочая.

Впрочем, Иван Яковлевич Корейша был смоленский пророк из кутейников, имевший незначительное образование и управлявшим чьим-то имуществом. Он запутался в денежных делах, бежал в леса, вырыл себе землянку и начал предсказывать, за что был отправлен в Москву, в дом умалишенных, т. к. подобного заведения в смоленской губернии не было.

В Москве он жил в покое, без цепи, в отличие от других больных, он, юродивый, был окружен юродивым поклонением москвичей и провинциалов; в день его посещали до ста человек разного звания; с каждого администрация брала по двугривенному «в пользу других пациентов заведения», туда же шли и многочисленные подношения в виде чая, сахарных голов, варений и солений.

Вряд ли Иван Яковлевич симулировал слабоумие, ибо был совершенно бескорыстен; его очень достоверно описал Достоевский в «Бесах».

Когда Иван Яковлевич в 1861 году умер, вокруг мертвого тела началась такая истерика, что пришлось вмешаться московским властям. Вата из носа и ушей покойника, песочек из-под гроба долгое время считались самым верным средством от всех болезней.

Почитание юродивых, по большей части – откровенных проходимцев, глубокая, сокровенная историческая традиция святой Руси. А вы говорите – Жириновский…

Антики. Атаман Платов и иностранцы

Граф Платов был не дурак выпить, шампанского не признавал, но всегда имел изрядный запас цимлянского, к коему был пристрастен из-за гастрономическо-патриотических соображений.

Любимым собутыльником атамана был знаменитый германский фельдмаршал Блюхер.

Полководцы пили молча, поровну, подолгу – всегда до тех пор, пока Блюхер не падал под стол. Адъютанты привычно относили его в экипаж и отвозили домой.

Оставшись один за столом, Платов наливал себе серебряный стакан водки-кизлярки и говорил: «Люблю Блюхера! Право, славный, приятный человек, одно плохо в нем: не выдерживает!»

Адъютант и переводчик Платова майор Смирной однажды заметил:

– Ваше Сиятельство, Блюхер ни слова не знает по-русски, вы – по-немецки, какое удовольствие Вы находите в знакомстве с ним?

– Э! Я без разговоров знаю его душу; он потому и приятен, что сердце у него золотое.

Платов вывез из Лондона – он был там в свите Александра I в 1814 году, молодую англичанку в качестве компаньонки. Друзья Платова стали удивляться, как, не зная английского языка, он выбрал себе компаньонку-иностранку.

– Это не то, что вы думаете, – объяснял атаман, – это не для хфизики, а больше для морали. Она – добрейшая душа, а к тому же такая белая и дородная, что ни дать ни взять – ярославская баба.

Платов диктовал адъютанту Смирному письмо Ришелье. Смирный написал: «Ваша Светлость, герцог Эммануил…»

Платов остался недоволен:

– Какой он герцог! Напиши: дюк!

– Герцог все равно, что дюк, – пояснил Смирной.

– Ты еще учить меня станешь! – возмутился Платов, – дюк поважнее герцога будет, герцог ни к черту не годится перед дюком, просто дрянь какая-то.

Антики. Пустые люди

Случались, и не редко, при дворе такие никчемные особы, что при всех их связях и могущественных покровителях, приставить их к какому-либо делу было решительно невозможно.

Император Александр Павлович как-то на маневрах послал с приказаниями в полки князя П. П. Лопухина, столь же красивого и осанистого, сколь и глупого.

Лопухин, естественно, все перепутал, и маневры расстроились.

Александр сказал Лопухину: «Ну ладно вы, а я-то каков дурак, нашел, кого послать…»

Царевич Грузинский, известный остолоп, назначен был присутствующим в Сенате. Он обещал одному просителю свою поддержку, но вместе с другими сенаторами подписал отрицательное определение, а своему просителю признался, что подписывает бумаги, не читая их.

– Да как же так, не читая? – поразился проситель. – Надо же все-таки вникать в дело!

– Пробовал, братец, еще хуже выходит…

У всесильного Потемкина был племянник, Давыдов, которого светлейший всячески пытался пристроить при дворе. Но тщетно: Екатерина убедилась в неспособности Давыдова ни к какому, самому пустяшному делу.

Но Потемкин не унимался, он пенял императрице, что она, плохо зная Давыдова, никогда не дает ему никаких поручений и приказаний. Однажды Екатерина с Потемкиным вошли в залу, где без дела слонялся Давыдов.

– Пойдите, посмотрите, что там наш барометр, – милостиво обратилась императрица к Давыдову.

Тот бегом отправился выполнять поручение, а, вернувшись, торжественно доложил:

– Висит, Ваше Величество.

Больше Потемкин государыне просьбами касательно Давыдова не докучал.

Некий никчемный человек донимал просьбами А. А. Нарышкина пристроить его в придворный штат. Нарышкин отказывался, ссылаясь на отсутствие вакансии, но однажды прямо объявил соискателю должности, что дураки не надобны.

– А вы приставьте меня к смотрению за какой-нибудь канарейкой.

– И что же из этого будет? – удивился Нарышкин.

– Все-таки станется, чем прокормить семью, – из этого ответа можно судить, что кандидат в придворную прислугу был, может быть, и глуп, но себе на уме.

Антики. Рассеянные люди

Отец шефа жандармов, графа Бенкендорфа, был чрезвычайно рассеян.

Однажды был он приглашен на бал, танцы кончились далеко за полночь; Бенкендорф и хозяин дома остались один на один. Прошли в кабинет, разговор не вязался, оба устали и хотели спать. Бенкендорф был близким человеком при императорском дворе, ему невозможно было сказать, что, мол, пора на боковую.

Прошел еще час, наконец, хозяин нашелся и сказал, что если экипаж Бенкендорфа не приехал, он велит заложить свой. Поздний гость очень удивился: «А я хотел Вам предложить свою карету!» Тут-то все и разъяснилось: Бенкендорф думал, что он у себя дома и сердился на своего визави, что тот так бессовестно засиделся в гостях.

В последние годы своей жизни Бенкендорф поселился в Риге; он был ленив писать письма, но не поздравить с тезоименитством вдовствующую императрицу Марию Федоровну он не мог, вот и разрывался между ленью и верноподданническим чувством.

В конце концов, махнет рукой и скажет: «Нет уж, лучше съезжу в Петербург. Так лучше и скорее будет».

Однажды Бенкендорф сидел в своем служебном кабинете и не подписывал чрезвычайно важные и срочные бумаги. А когда секретарь напомнил ему, что документы должно уже отправить, Бенкендорф страшно закричал: «Я ничего не буду подписывать, если мне сейчас же не скажут, кто я такой и как моя фамилия!»

Одесский генерал-губернатор, француз граф Ланжерон, кроме рассеянности славился пристрастием к разговорам с самим с собой. Однажды адъютант, вошедши в кабинет Ланжерона, увидел: граф что-то отрывисто пишет на большом листе бумаги, каждую строчку внимательно рассматривает и со словами: «Нье будет! Нье будет!» – продолжает свое занятие.

Оказалось, губернатор учился подписываться: фельдмаршал граф Ланжерон, а слова «нье будет, нье будет» означали лишь то, что он догадывался – не быть ему фельдмаршалом…

Граф Остерман был до того рассеян, что, усевшись в покойное вольтеровское кресло, кричал кучеру: «Пошел в Сенат!»; на званых обедах часто ел из чужой тарелки и чесал ногу соседа, принимая ее за свою.

Антики. Русский Калиостро

В середине XIX века гастролировал по городам России занятный профессор черной и белой магии граф Калиостро, в миру – отставной штабс-капитан Григорьев. Он уже тогда понимал силу рекламы, и вывески его балаганов были броскими и заманчивыми: «Здесь показывается лошадь, у которой хвост там, где у всех лошадей голова».

Публика валом валила поглядеть на монстра и была жестоко, по обыкновению Григорьева, обманута, причем таким образом, что потребовать деньги назад не представлялось возможным.

Внутренность балагана изображала конюшню в одно стойло, где стояла самая обыкновенная лошадь.

Соль шутки заключалась в том, что мнимый урод был привязан к яслям не за голову, как это делается всегда, а за хвост.

Одураченные любители феноменов претензий к профессору не предъявляли; вообще, Калиостро ловко использовал принцип «нового платья короля» – обманутые молчали, они не хотели, чтобы на них показывали пальцем, и с тайным злорадством смотрели на очередь жаждущих посмотреть на хвост вместо головы.

«Граф Калиостро на глазах почтенной публики съест живого человека». Публике, переполнившей зал местного клуба, ушлый профессор сообщал, что, так как все ассистенты уже съедены, ему необходим доброволец из числа зрителей; когда таковых не находилось, людоед разводил руками и говорил с глубоким сожалением: «Фокус не удался, господа, по вашей вине!»

Однажды желающий быть съеденным, дородный купец гренадерского роста, все же нашелся; «Я начну есть Вас с шеи», – честно предупредил Калиостро, и, не теряя времени даром, вцепился зубами в загривок жертвы; купец взвыл и бежал с подиума.

В одном губернском городе половина жителей купилась на невинную балаганную вывеску, впрочем, несколько туманную: «Здесь угадывают».

Легкое строение имело сквозной проход, посередине которого была отгорожена маленькая каморка, куда любители магии и предсказаний допускались поодиночке. Каморка имела вид таинственный и зловещий, она была изнутри обита черным сукном, на небольшом возвышении стоял стол, до полу покрытый такой же тканью, на столе – черная ваза, прикрытая салфеткой того же траурного цвета.

У стола стоял Калиостро, одетый в тон убранству каморки, и каждому посетителю он торжественно и зловеще говорил: «Извольте окунуть палец в вазу», а когда это было исполнено, добавлял: «Потрудитесь его понюхать».

Посетитель нюхал, лицо его искажалось брезгливой гримасой: «Это какие-то помои!»

«Поздравляю, Вы угадали, – торжествовал Калиостро, – следующий!»

Никто не обратился ни к губернатору, ни в полицию.

Антики. Пух и прах

«Пух и прах!», – после этого восклицания главноуправляющего путей сообщения графа Клейнмихиля кучер знал, что нужно скакать сломя голову и не щадя прохожих.

Соблазна общего места не избежать: какой русский не любит быстрой езды?

Ответ прост: цари, очень важные персоны, все путешествующие на своих лошадях – Коробочка, старушка Ларина с дочерью Татьяной, Чичиков с Петрушкой и Селифаном, крестьяне (не загонять же собственную единственную лошадь), прасол Алексей Кольцов, т. е. абсолютное большинство населения страны.

Это Лермонтов проселочным путем любил «скакать в телеге», во что разрешите не поверить, потому что безрессорная езда – жестокая пытка, и развлечение весьма опасное для здоровья – губернатор Сибири Корсаков, большой любитель скакать в телеге, умер от блуждающей почки (а блуждать она стала от многолетней невыносимой тряски).

Так думал молодой повеса, летя в пыли на почтовых со средней скоростью 10 верст в час (12 – зимой и 8 – осенью; весной, в распутицу, большой перерыв – тает снег, вскрываются реки).

На коротком участке, загоняя лошадей, можно было достичь скорости в 20 верст (21 км) в час, но в таком случае на водку ямщику нужно было дать по-царски.

Вообще, дорога была дорогим удовольствием. Ямские станции со страдательной фигурой смотрителя (помните изверга человеческого рода, муромского разбойника Самсона Вырина) отстояли друг от друга на 25–30 верст, там и взимали плату за проезд. От Москвы до СПб станций было числом 25 – смотри названия глав в «Путешествии» Радищева (позднее этим же литературным приемом воспользовался автор поэмы «Москва – Петушки»).

Расчет был прост: 1 лошадь х 1версту= 10 копеек (8 копеек по хорошей дороге, а где они в России?), итого тройка от северной Пальмиры до первопрестольной стоила 200 рублей ассигнациями. Если учесть, что среднедушевые траты российского обывателя на рубеже XVIII–XIX веков составляли 17 копеек в год, то понятно – лететь в пыли на почтовых могли немногие.

Первая общественная карета – дилижанс, кстати, первый русский транспорт, ходивший (неслыханное дело) строго по расписанию. Дилижанс зимой брал четырех пассажиров, а летом шестерых; двое и зимой и летом ехали на крыше вместе с частью багажа; место в экипаже стоило 100 рублей, а на свежем воздухе – 75 (зимой – 60).

Компания общественных карет была создана на деньги людей богатых и знатных (граф М. С. Воронцов, князь А. С. Меньшиков) из человеколюбия, и прибыли не искавших, тем более неожиданным был коммерческий успех: на дилижанс записывались в очередь.

Зимой охотники до путешествий, а Пушкин неспроста называл охоту к перемене мест мучительным свойством, потирая ушибленные места, всего через четверо суток прибывали к месту назначения, летом поездка растягивалась еще на 12–16 часов.

Итак, Россия, страна бескрайних пространств (хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь) и плохих дорог – страна медленная, так почему же Гоголь…

Потому, что именно Россия – страна самой бешеной, самой отчаянной скачки, именно русская тройка оказалась самой быстрой упряжью в мире.

Любителем быстрой езды был известный временщик Аракчеев. Его поместье Грузино отстояло от СПб на 122 версты; Аракчеев проложил туда первое в России правильное шоссе с твердым покрытием, и, выехав из дома в столице ровно в 6.00 (он был большой педант), ровно в 14.00 он въезжал в имение. Лошадей ему, разумеется, без всякого промедления, меняли на каждой подстанции, и средняя скорость получалась совершенно фантастическая, курьерская – 17 верст в час.

Рысистые испытания Аракчеева обошлись казне в 1 миллион рублей с хвостиком, сумма по тем временам астрономическая – миллион стоило шоссе, остальное – лошадки: в Грузине «без лести преданный» норовил побывать каждую неделю.

Почти 100000 верст намотал по шоссе Аракчеев, а абсолютный рекорд по дальности поездок установил некий петербургский купец-меховщик, достоверно разменявший миллион верст, скорее всего, на лошадях никто в мире столько не проскакал – Сибирь-матушка!

Зимой 1809 года есаул Чеусов выехал из СПб и через 17 суток был в Иркутске, за 6016 верст, результат неслыханный!

Но летом 1856 года свершилось невероятное – Михаил Сергеевич Волконский привез своему отцу и всем декабристам манифест-помилование императора Александра II из Москвы в Иркутск за 15 с половиной суток. В конце пути он не мог ни сидеть, ни лежать, а мог только стоять на четвереньках – так болело все тело.

И, наконец, русское чудо – байкальский прогон. От станции на одном берегу озера до станции на другом – 57 верст.

Тройка и «на диво слаженный возок» по зеркальному льду преодолевали прогон за два часа; а при попутном ветре, когда повозку парусило, и лошади с трудом, обрывая постромки, уходили из-под нее, выходило по 30 верст в час!

Никто в Европах и Америках в это не поверил бы.

Антики. Русский Нострадамус

В 1757 году в России родился удивительный человек, которого принято называть русским Нострадамусом; но по сию пору упоминается он очень глухо, исследований и объяснений поразительного явления нет.

Французский врач и астролог Мишель Нострадамус жил в 16 веке. Всемирную славу ему принесла книга «Центурии» («Столетия»), которую он отдельными выпусками начал публиковать в 1555 году.

Принято считать, что «Центурии» содержат предсказания важнейших событий мировой истории вплоть до середины третьего тысячелетия. Но всякий желающий узнать будущее с помощью Нострадамуса, взявши в руки знаменитую книгу, будет разочарован. Каждая «Центурия», а всего числом их десять, содержит сто катренов – предсказаний, состоящих из четырех стихов. Четверостишия Нострадамуса очень темны по смыслу, они не содержат никаких точных, привязанных к определенному месту и времени, пророчеств. Разумеется, это породило огромную армию толкователей текстов Нострадамуса, но точность толкований сильно снижается тем, что производятся они задним числом.

Например, к Петру I, уже после его смерти, стали относить такой катрен:

 
Усилия Аквилона (северного ветра) будут велики,
Ворота на океан будут открыты,
Королевство на острове будет восстановлено,
Лондон задрожит, открытый парусам.
 

Не правда ли, не особенно вразумительно. Но ничего более определенного у Нострадамуса нет!

Предсказания русского монаха Авеля, о котором мы упомянули в начале статьи, хотя и не охватывали всемирной истории, представляются гораздо более поразительными.

В 1790 году в придворных кругах Санкт-Петербурга распространились слухи о странном монахе, человеке совсем незнатном, родом из крестьян, который толкует Апокалипсис и предвидит будущее.

Монаха Авеля посетили несколько вельмож и удалились от него в страшном смятении, потому что помимо других предсказаний Авель назвал год, месяц, день и даже час смерти здравствующий императрицы Екатерины II.

Дабы ужасные слухи не смущали общество, Авеля посадили в крепость, всего же он провел в заключении в разное время двадцать лет.

За несколько месяцев до смерти Екатерина серьезно занемогла; придворные трепетали: шел 1796 год, означенный Авелем как год смерти государыни. Но Екатерина выздоровела, наступил уже ноябрь, и немногие посвященные в предсказание вздохнули спокойно.

Но 6 ноября 1796 года Екатерину разбил полный паралич, и через 36 часов она умерла ровно в то самое время, которое отмерял ей скромный чернец.

Авель был незамедлительно извлечен из крепости, и стал монахом придворной Александро-Невской лавры, где он немного времени спустя, с той же точностью предсказал смерть Павла I, указав на ее насильственный характер.

Император не стал наказывать Авеля, разрешил ему пророчествовать, но письменно, а бумаги забирал к себе.

При Александре I Авель сидел и в тюрьме, и в крепости, и в монастырской тюрьме. О последних днях Александра он высказываться не пожелал, но совершенно точно предсказал нашествие французов в 1812 году, сожжение Москвы…

Император Николай I распорядился заточить Авеля в Спасо-Ефремовский монастырь. Режим заключения глубокого старика был суровым: Авелю запрещалось покидать свою келью иначе, как для церковных служб, не разрешалось общаться с братией, к нему никого не допускали; в 1841 году монах-предсказатель умер.

Судьба его бумаг неизвестна, кроме тех, которые сохранились в архиве Павла I. В них, якобы, было предсказано свержение монархии Романовых в 1917 году и казнь императорской семьи.

Антики. Поразительные скупцы

В Москве, во времена Фамусова, в большом пустом доме на Мясницкой улице одиноко проживала пожилая супружеская дворянская чета. Старики были несусветно богаты, банков в России не было, и они хранили свои деньги, не обращая их в сокровища при себе, в большой шкатулке палисандрового дерева. Старики боялись воров и целыми днями они решали загадку – куда им спрятать ассигнации, которые можно было считать уже на вес – бумагу тогда делали из старого тряпья, она была толстой, сотенная бумажка, «катенька», была в шесть раз больше нынешней, так что рогожинские сто тысяч старыми засаленными кредитками весили килограммов шесть – восемь.

Муж и жена держали дома миллионы, но жили крайне скудно, без освещения, почти без мебели, одевались бедно, ели простую грубую пищу. Они позволяли себе одну роскошь – конный экипаж, так как в течение долгого времени они по ночам возили свои деньги в карете по городу, а днем зарывали их в саду и стерегли по очереди. Однажды летом они спрятали деньги в печную золу и уехали в подмосковную. Дворник, чтобы согреть свою больную старуху, развел огонь. Золы стало намного больше.

Другой миллионер, бывший врач, распорядился расписать стены комнат в своем дворце картинами, изображавшими вскрытие, казни, страшный суд. Весь дом его был уставлен скелетами, меж ребер которых хозяин хранил золотые табакерки, драгоценности, столовое серебро, обернутое в салфетки. На пачках купюр стояли стеклянные банки с заспиртованными человеческими внутренностями, головами, младенцами. Сахарницами и чайницами служили распиленные черепа.

Заболел бывший эскулап из-за роста цен на пищевые припасы – он почти перестал есть. Единственная его прислуга – старуха-кухарка – утверждала, что он давно бы повесился, но жалел деньги на веревку.

Умирал он при свете единственной свечи, но и ее потребовал погасить со словами: «Помереть дешевле в темноте».

Прямых наследников у скряги не оказалось, а когда явились дальние, пять мешков золотых монет и два громадных сундука с ассигнациями растворились в недрах полиции.

Антики. Филантропы

Основатель Ярославского лицея, одного из лучших учебных заведений России, Павел Григорьевич Демидов, на науку и народное образование потратил миллионы, а сам жил как нельзя скромно.

При сказочном своем богатстве на стол он отпускал шесть рублей в месяц, ел так мало, что неизвестно, чем был жив: летом пил слабый бульон, чай, зимой – несколько ложек кислого молока и хлеба не более четверти фунта (100гр).

Своих крестьян он фактически освободил от повинностей, брал оброку с семьи пять рублей в год; соседи-помещики сдирали до ста и еще требовали полотном и всякой домашней утварью, а совсем живоглоты – и грибами, и ягодами.

Демидов надевал зимой и летом один и тот же кафтан и пока не сносит его до дыр, нового не шил; праздников не устраивал, обедов не давал, про балы и говорить не приходится.

Был он заклятый враг праздности, дни проводил в ученых занятиях, переписывался с Линнеем, Бюффоном; страстный любитель музыки, прекрасно играл на скрипке и фортепьяно.

Соседи считали его скрягой, потому что он никогда не давал денег в долг.

Человеколюбие было семейной чертой Демидовых. Основатель богатства династии, Прокопий Акинфович, чудил: в 1778 году он напоил все простонародное население Петербурга, да так, что более пятисот человек померли от перепоя; скупил однажды весь урожай пеньки, чтобы досадить англичанам; пожертвовал более миллиона рублей на основание московского Воспитательного дома, учредил коммерческое училище в Петербурге.

Внук его, Николай Никитич, на свои средства строил фрегаты, выставил целый полк в войну двенадцатого года, дарил дома для сиротских институтов; в наводнение 1824 года пострадавшим беднякам раздал 50000 рублей, на инвалидов пожертвовал 100000. Построил в Петербурге четыре чугунных моста, Московскому университету подарил богатейшую коллекцию редкостей, Флоренции – картинную галерею, да такую, что ему благодарные горожане поставили памятник.

Павел Григорьевич прожил недолго – сорок два года, он успел подарить Московскому университету бесценную естественнонаучную коллекцию, вместе с такой же библиотекой и сотней тысяч рублей. На его средства был учрежден Томский университет, он принял участие в становлении Киевского университета, но и Московский не забывал, передал ему свой минц-кабинет, несколько тысяч древних монет и медалей, одно из лучших в мире собраний.

Сын его, курский губернатор, имел слабость на свои деньги строить больницы для простого люда.

После большевистского переворота лицей и Демидовский бульвар в Ярославле переименовали, памятник Павлу Григорьевичу снесли12; теперь в Ярославле есть два памятника Ленину и монумент Марксу. От благодарной, так сказать, России.

Антики. Шутники-завещатели

Скончался барон Берг, человек состоятельный, при жизни язвительный и желчный. В незакрытом ящике секретера судебный пристав, явившийся для описи имущества, нашел объемистый пакет с надписью «Духовное завещание. Вскрыть накануне моих похорон в присутствии родственников и кредиторов».

Судебный пристав распорядился разыскать родственников и кредиторов и в указанный час вскрыл пакет; все затаили дыхание.

Текст был таков: «Не желая оставить никого из родственников и кредиторов без внимания (присутствующие сдержанно ликуют) вменяю себе в святую обязанность поделить между ними все, что имею.

Завещаю им, прежде всего, хорошенько вглядеться в черты моего лица, чтобы навсегда запечатлеть их в своей памяти. Затем взять мои руки и по русскому обычаю положить их крестом на груди, причем большой палец каждой длани вложить между указательным и средним, чтобы получился символический знак отрицания. И то, что покажет моя правая рука – завещаю моим милым родственникам, а что покажет левая – кредиторам. Чем богат, тем и рад».

Заметим, что это еще милая шутка, ибо проста, чиста и не оставляет никаких сомнений и пустых надежд.

Но бывало, на смертном одре позволяли себе злые шутки.

Сгорел от вина нищий, человек, прежде имевший состояние, существо замкнутое, молчаливое и убогое. Среди тряпья, служившего ему постелью в подвальном углу ночлежки, нашли составленное по всем правилам духовное завещание на огромную сумму; счастливыми наследниками стали вдова, дети, близкий друг, квартирный хозяин и многие другие, в примечании говорилось, что деньги хранятся в доме, где скончался покойный.

Начался переполох, набежала толпа любопытных: нищий-миллионер – известный и заманчивый сюжет. Перевернули все вверх дном, перетрясли все, лазали в дымовые трубы, подняли полы, бросились разбирать стены – нигде ничего.

Началась деловая переписка с банками, ссудными кассами, конторами; тем временем наследники делали покупки в кредит и делали «впрыски» – пили шампанское в память о щедром благодетеле.

Когда собрали о нем сведения, поняли – шутка.

Русский быт

«И вот заведение». Бильярд

А. С. Пушкин писал Вяземскому из Михайловского: «В 4-й песне «Онегина» я изобразил свою жизнь»:

 
И после, дома целый день
Один, в расчеты погруженный,
Тупым кием вооруженный,
Он на бильярде в два шара
Играет с самого утра.
 

Иван Пущин, навестивший ссыльного друга, вспоминал: «В зале был бильярд; это могло бы служить для него развлечением». Пушкин, действительно, был любитель покатать шары.

Бильярд привез в Россию, где вообще было скудно с играми и развлечениями, конечно же, Петр I.

Родина бильярда – Азия, Индия и Китай, где он известен с незапамятных времен; в Европу бильярд проник в XVI веке, одновременно с лото; один из придворных Карла IX во время Варфоломеевской ночи (24 августа 1572 года) играл с ним в бильярд, но король бросил кий, схватил аркебузу и стал стрелять из окна по бегущим гугенотам, лучше бы уж в лузу целился.

Мария Стюарт в день казни написала архиепископу Глазго письмо, обеспокоенная судьбой своего стола больше, чем своей собственной.

Происхождение слова бильярд просто: шар плюс палка, первые бильярды были с десятью лузами, так что шары загоняли в лузы, но не киями, а деревянными молотками; в центре стола находились полукруглые воротца, арка из металлического прута или китового уса. Воротца, молотки – все это сближало бильярд с крокетом, но к XVIII веку стол покрыли сукном, борта – войлоком, лузы получили сетки, в конце XVIII века появился карамболь, игра в три шара: два белых, один красный.

Страстным бильярдистом был король-франт, Людовик XVI, впрочем, накат и клапштос (удар кием по центру шара) ему не очень удавались, но при игре в бильярд король принимал самые изысканные, грациозные и пикантные позы и замирал, давая подданным возможность рассмотреть себя и свой костюм во всех подробностях; как тут не вспомнить Гоголя: «…игроки были изображены с прицелившимися киями, несколько вывороченными назад руками и косыми ногами, только что сделавшими на воздухе антраша» – вылитые Людовики.

В 1827 году француз Манго первым из европейцев изобрел наклейку из кожи на биток кия, появились разнообразные удары: оттяжка, королева штрихов; боковые (французские); красивые, смелые, коммерческие, прямые, нищенские удары, дуговики, перескоки – всего не перечислить.

Лузы исчезли, тактика игры усложнилась – появились отыгрыши дуплетом, тушем, триплетом. Бильярдные были переполнены, кий взяли в руки замужние дамы и девушки из хороших семейств.

В России бильярду трудно было конкурировать с картами и лото, кий не терпит похмельного синдрома, трясущихся рук, тем более, что русский бильярд отличается строгостью луз, то есть они немногим шире, чем диаметр шара (бильярд без луз в России не получил широкого распространения).

Анна Иоанновна разрешила ставить столы в остериях и трактирах, Елизавета Петровна катала шары; на юге России монастыри открывали бильярдные, как весьма доходный промысел.

Бильярдный проигрыш был первым звеном в цепи случайностей, решивших судьбу Гринева. Савельич перестал выдавать деньги Петруше, пришлось наградить вожатого заячьим тулупчиком, Пугачев по тулупчику вспомнил Гринева и сохранил ему жизнь.

Сейчас в России бильярд возрождается, и это хорошо, бильярд – часть нашей культуры, а играть на деньги можно даже в дочки-матери.

Великосветские обеды

Во многих аристократических семействах России меню званых обедов было предметом серьезного обсуждения хозяина и хозяйки дома с участием шеф-повара.

Составленные программы приемов: персоны, меню, краткая запись застольных бесед и новостей бережно собирали в изящные книжки с сафьяновыми переплетами и хранили в семейном архиве, для справок и поучения потомству.

Если заглянуть в «Роспись обедов» за 1857-58 годы, что велась в доме знатного петербургского барина Павла Петровича Дурново, то легко убедиться, что хозяева не стремились поразить воображение гостей количеством блюд (перемен), меню носило скорее характер кулинарного изыска.

Пили немного, как и вообще в высших сословиях России в первой половине Х1Х века, но все же к столу (водки шли отдельно, до обеда, для аппетита) подавались к паштетам – херес, к рыбе – белое столовое, к главному блюду, центру композиции и симметрии застолья – красное вино, к телятине, скажем – шабли; шампанское пили с любым блюдом, начиная с супа.

К вечернему чаю подавали скромно: сливки, лимон, морсы и сиропы, ром, сыры разные, ветчину, холодную телятину, яйца всмятку, малосольную семгу, лососину; затем гостей ждал ужин, – «ешь в три часа, а в три дни не свариться!»

Программа обеда за 13 декабря 1857 года: приглашенных персон двое; меню: суп-пюре из спаржи, сиг фаршированный, говядина в пиве, жаркое – цыпленок и рябчики, горох по-французски, каша гурьевская сладкая с миндалем; застольные беседы вокруг учреждения телеграфического сообщения с Америкой через Сибирь и четырех золотых медалей художника Айвазовского на выставке.

Как при сем не вспомнить Баратынского:

 
Бывал обманут сердцем я,
Бывал обманут я рассудком,
Но никогда еще, друзья,
Обманут не был я желудком.
 

Вывески

Во времена Пушкина в Петербурге были модны иллюстрированные вывески. На Сенной площади располагалась пивная лавка, на вывеске которой красовалась огромная бутылка, из нее шипучий напиток переливался в стакан, надпись была столь же выразительна, сколь и лаконична: «Эко пиво!»

На Невском проспекте обращала на себя внимание броская надпись на фоне клавиш: «Фортепьянист и роялист»; над лавкой игрушек значилось: «Детское производство», над мастерской стеклодува – «Стеклователь, стеклянный художник тож».

Лабаз на Гороховой улице украшала вывеска «Продажа разных мук»; в мясную лавку у Аничкова моста зазывало изображение огнедышащего Везувия, в дыму и пламени которого коптились окорока.

В Столярном переулке первый этаж дома занимал портной, имевший сразу две вывески: на одном углу здания, рядом с изображением военного мундира было написано «Военный Прохоров», на другом, под намалеванным фраком – «Партикулярный Трофим».

На вывеске гробовщика не принято было рисовать гробы, дабы не шокировать публику, обходились аллегориями: красными сундуками и шкатулками.

Гоголь не мог не видеть: «Портной Иван Доброхотов из иностранцев» в двух шагах от его квартиры, не это ли аукнулось в «Мертвых душах»?

В те времена лучшие трактиры обходились вывесками без надписей – завсегдатаи и сами все знали; хозяевам нравились птицы Феникс в языках огня и задумчивые медведи, читающие газету (это значило, что трактирщик выписывает газеты и журналы, и они лежат в свободном доступе на специальном столе).

Табачные лавки предпочитали такой сюжет: дама отнимала у мужчины бутылку или стакан и протягивала ему трубку или сигару.

Над трактирами подешевле изображали мужиков, пьющих чай в самых грациозных позах, или просто графин с водкой и тарелку с селедкой: водка-селедка – первейшая рифма, говаривал актер Горбунов, знавший толк в этом деле.

Традицию нарушило заведение на Сенной, украсив себя надписью: «Здесь трактир для проезжающих и приходящих с обеденным и ужинным расписанием».

Золотые грозди винограда указывали на винный погреб, а пестрое общество нагих негров, желтых арабов и пузатых амуров с сигарами во рту, в клубах дыма, означало табачную торговлю.

На Песках повивальная бабка выставила в окне вывеску: рог изобилия, из которого валятся новорожденные младенцы, розовые, с вывороченными ручками-ножками, но до полного падения их не допускает акушерка, она ловит младенцев за голову чудовищными щипцами.

Картина, достойная кисти Айвазовского.

Раз в крещенский вечерок девушки гадали…

Почему на святки гадали девицы в начале XIX века, дворянки, крестьянки, купеческие дочери, и не гадают девушки XX века?

Прежде всего, потому что за 200 лет институт брака подвергся значительным изменениям, в онегинскую пору девушка выходила замуж однажды и навсегда.

Конечно, женщина могла овдоветь и вступить во второй брак; развод был явлением исключительным, так что понятия «сходить замуж» не существовало.

Отсюда жгучий интерес: каков он, суженый? Военный или штатский? Разумеется, ценились военные («К военным людям так и льнут, а потому что патриотки»), брюнеты с черными глазами и усиками котировались выше, чем блондины; гадание, увы, не могло поведать, сколько у суженого душ, и не заложено ли имение.

«Всматриваясь в святочные обычаи, мы всюду видим, что наши святки созданы для русских дев. В посиделках, гаданиях, играх, песнях все направлено к одной цели – к сближению суженых» (И. Снегирев, «Песни русского народа»).

Святки было принято делить на святые вечера (25–31 декабря) и страшные (1–6 января) – время гаданий.

Связь с нечистой силой, на которую охотно шли робкие девушки, требовала удалить из помещения все, связанное с силой крестной, поэтому часто гадали в бане, где нет икон. При гадании на сон снимали пояс-оберег, гадали на зеркало, первейший магический манипулятор: ставили перед собой зеркало, между собой и зеркалом свечу, глядели в зеркало до потери пульса, до головокружения; естественно, что в таком случае, в полуобморочном состоянии, в зеркале можно увидеть все, о чем мечталось.

Топили воск и выливали через кольцо в ковш с холодной водой, получались причудливые фигуры, в них искали пророческий смысл, с той же целью плавили олово, свинец; бросали на дорогу башмачок с девичьей ножки (а не кирзовый сапог с бутылкой пива с девятого этажа как нынче, в результате – тяжелая травма суженого, амнезия и уголовное дело), мужчина, поднявший сапожок был отнюдь не жених, но обязательно его тезка.

Во время гадания девушкой руководила опытная старуха: «Татьяна по совету няни»; молодым людям отводилась вспомогательная роль насмешников: они, заблаговременно забравшись в баню или овин, мяукали, ухали филинами, выдавали себя за нечистую силу в меру своей фантазии; разрешалось и ухаживать за девушками, целовать их как бы в шутку.

Татьяна, «русская душою», видит чисто русский сон, полный фольклорных образов-предсказаний, сон сулит ей замужество и сбывается. И не дает ей счастья.

Дворянские балы

Бал – общественное поприще дворянина; на службе он государев человек, в частной жизни – семьянин, владелец душ и имения, хозяин; на балу он среди людей своего сословия, среди своих – «дворяне все родня друг другу» (Пастернак).

Были, конечно, и дворянские съезды, уездные, губернские, но женщины на них не допускались; иное дело бал – единственное публичное место, где женщина получала преобладание перед мужчиной. В высшем свете салоны, рауты; ну в губернии, в уезде и даже «в глуши, в деревне» – попроще, бал.

Но бал во дворце и бал в скромном семействе Лариных – равно ритуал, композиция которого традиционна и не терпит отступлений, это то, что Ю. М. Лотман назвал «грамматикой бала».

Обучение танцам в дворянской среде начиналось дома с пяти-шести лет; в военных и штатских учебных заведениях для мальчиков и юношей, в институтах благородных девиц танцы были обязательным предметом. Учили жестко, до выламывания ног, но навсегда давали осанку, свободу в движениях, непринужденность поведения.

Во времена Онегина бал начинался полонезом, второй бальный танец – вальс:

 
Однообразный и безумный
Как вихорь жизни молодой.
 

Вальс – танец интимный, время нежных объяснений, острых ощущений – у всех на виду, но музыка гремит, и маменька ничего не слышит, мучительно пытаясь по губам угадать, что он там шепчет на ухо ее дочери. Соприкосновение рук, неизбежное при вальсе, позволяло без особого риска передавать записочки – особый род бальной корреспонденции:

 
Во дни веселий и желаний
Я был от балов без ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения письма.
 

Мазурка – кульминация бала: «Мазуречка, пан – мазуречка, пани!» Здесь дозволялась и «мазурочная болтовня», и серьезные объяснения, решавшие судьбу.

«Во время кадрили ничего значительного не было сказано… Но Кити и не ждала большего от кадрили, она ждала с замиранием сердца мазурки, ей казалось, что в мазурке все должно решиться» (Лев Толстой «Анна Каренина»).

Декабрист, либерал, англоман онегинской эпохи презирали танцы; видимо, подобных молодых людей было в свете немало, отсюда и огорчения княгини Тугоуховской: «Танцовщики ужасно стали редки».

Во времена Толстого мазурка была апогеем бала и завершала его, во времена Пушкина бал заканчивался котильоном, разновидностью кадрили. За котильоном можно было шалить, шутить, вручать друг другу карты и платочки с узелками – и то, и другое со значением, котильон допускал и белый танец.

Бал у Лариных стоил жизни Ленскому; на балу Онегин увидел преображенную Татьяну и полюбил ее.

Современный бал – дискотека – какая жалкая, пошлая и страшная пародия.

Дуэли и дуэлянты

Дуэль – парный поединок, происходящий по определенным правилам, из которых одно присутствует во всех дуэльных кодексах: противники вооружены одинаковым оружием – шпагами, саблями (в Польше и Венгрии), пистолетами, обязательно из одной пары.

Цель дуэли – восстановить честь, снять оскорбление, часто мнимое или нарочитое. Было вовсе не обязательно доводить дуэль до кровопролития; сам оскорбленный должен был решить насколько серьезный урон был нанесен его чести и достаточно ли демонстрации бесстрашия (обмен выстрелами или ударами шпагой) или же дело требовало крови (до первой раны) как у Гринева со Швабриным; если оскорбление считалось смертельным, то и дуэль велась до гибели одного из противников.

Дуэли в России появились, конечно же, при Петре I, который и запретил их в своем «Патенте о поединках и начинании ссор» под страхом смертной казни. Николай I говорил: «Я ненавижу дуэли; это – варварство; на мой взгляд, в них нет ничего рыцарского».

Ну, это как посмотреть. Что было делать Гриневу с клеветником Швабриным, к тому же дуэль дважды пошла ему на пользу; он выиграл в глазах Маши, а рана облегчила объяснение в любви.

Зрелая часть общества, женщины, из тех, что поумнее, к дуэлям относилась отрицательно. Самыми опасными среди дуэлянтов были бретеры, люди, наплевательски относившиеся к своей и чужой жизни: Сильвио, Долохов, герой повести Тургенева «Бретер». Бретером в молодости был Пушкин, но по другим мотивам.

Русский дуэльный кодекс позволял дуэли на условиях, гораздо более жестоких, чем это возможно было в Европе. Дрались и на десяти и даже на семи шагах.

Титулованный аристократ не мог отказать в вызове бедному и незнатному дворянину. Член «Северного общества» офицер Чернов вступился за честь сестры, и денди высшего света – Новосильцев, был вынужден выйти к барьеру, оба скончались от ран.

Дуэль Онегина и Ленского описана Пушкиным таким образом, что современникам было ясно: в смертельном исходе немало повинен Загорецкий; стреляя с ходу, с дальней дистанции, под дулом чужого пистолета, Онегин имел мало шансов поразить Ленского, смерть поэта – его роковой удел.

Дуэль неизменно присутствует в русской классической литературе всего девятнадцатого века и даже начала двадцатого. Что уж говорить о Пушкине и Лермонтове, они сами погибли на поединках; стреляются даже у Достоевского и Чехова.

Сильвио простил своего противника, оставив ему на память залог неминуемой смерти, но бывало и так, что:

 
И пулею с плеча
Стрелка случайного
Погашена свеча —
Свеча венчальная.
 

Уникальная карточная фабрика

В Западную Европу игральные карты попали в ходе крестовых походов; сначала это была колода Таро (тарокковая – как ее тогда называли); национальные колоды отличались и числом карт (во Флоренции в XIV веке – 97 листов), и мастями, и наличием или отсутствием козырей – фигур смерти, случая и дьявола или знаков зодиака.

В начале XV века художник Жак Грэнгоннер для развлечения безумного короля Франции Карла VI создал нынешнюю, в целом, колоду; тузы символизировали деньги, а вот фигуры все были лица исторические: дама пик – Орлеанская дева, король червей – Карл Великий и так далее.

На византийских, шитых золотом и серебром по канонам восточной орнаменталистики, тканях – военной добыче крестоносцев, встречались узоры из крестов, виноградных листьев (вини, они же пики), сердечек, ромбов – черви, бубны, или, во французской традиции – аллегории военные: амуниция, оружие наступательное, эмблема храбрости и оружие оборонительное – доспехи, щиты.

В Германии изображения мастей имели друидские корни, например, – желуди; колода для игры в скат и по сей день такова.

В Россию карты пришли из Польши и от запорожских казаков; в царских палатах и боярских теремах в первой половине XVII века и играли, и гадали – женщины, конечно, и, разумеется, тайком; но простонародье за найденную колоду карали сурово: по Соборному уложению 1649 года били кнутом, рубили руки; в 1696 перестали отсекать члены, а в 1717 году кнут заменили денежным штрафом.

Убедившись, что все меры против картежников тщетны, Елизавета Петровна дозволила коммерческие и запретила азартные игры, легко догадаться, с каким результатом.

Когда в 1797 году Павел I повелел создать Ведомство учреждений императрицы Марии, то есть, поставил свою жену во главе всей российской благотворительности, обнаружился крайний недостаток средств, и начался поиск источника постоянного дохода. Вспомнили про карты, ведь печатать их так же выгодно, как печатать деньги, а русские игроки пользовались импортными или самодельными колодами.

В 1817 году в пригороде Санкт-Петербурга, селе Александровском, открылась карточная фабрика Воспитательного дома, единственная в России, на импорт карт был наложен акциз, таким образом, печатанье карт превратилось в регалию, то есть монополию (исключительное право) короны, такую же, как чеканка монеты. Весь доход поступал на содержание воспитательных домов, поэтому лицевая карта колоды имела специальную маркировку – герб Ведомства учреждения императрицы Марии – изображение птицы, кормящей своих птенцов.

В Англии было закуплено 14 печатных машин для производства всех видов карт: обычных, атласных и глазетных; две машины печатали крап в виде многоцветной ромбической сетки, две машины – обертки для колод; остальные – очко и фигуры; полностью отпечатанные карты поступали в «мыльную» машину, где их натирали мылом и тальком, а затем сушили, женщины – работницы раскладывали листы по порядку, паковали и обандероливали продукцию, 20 тысяч колод в день.

Все шулеры России с нетерпение ожидали нового завода, то есть партии карт, отпечатанных с новых форм – начиналось пристальное, дотошное изучение крапа, в ход шли самые мощные лупы; тщательная филигранная работа, всматривание до ломоты в глазах и, венец творения – подобранная колода, самое верное оружие картежного вора XIX века; таким колодам имена давали: Аделаида Ивановна, смотри – Гоголь, «Игроки».

А фабрика работает, и весьма успешно, и сегодня; тиражи выросли, рисунки стали грубее – нет прежней проработки деталей, а современные пластиковые игральные карты напоминают своих далеких прародительниц – костяные пластинки или листы из лакированной китайской клеенки – ничто не ново под луной.

Канифасовые панталоны и шалоновый сюртук
Костюм – образ и вещь в эпоху Пушкина и Гоголя

В белые канифасовые панталоны облечен молодой человек «во фраке с покушениями на моду», а в зеленом шалоновом сюртуке Манилов поджидает Чичикова.

Канифас мы встречаем и у Пушкина в «Арапе Петра Великого», где жены и дочери голландских шкиперов, «в канифасовых юбках… вязали (на ассамблее!) свой чулок», – что было вовсе не мудрено, мы имеем в виду канифасовые юбки, ибо канифас – плотная хлопчатобумажная ткань, джинса XVIII–XIX вв., сортов канифаса было множество – от парусины до базин-рояля. Но, разумеется, обладатель канифасовых панталон мог только покушаться на моду, для серьезного замаха ему не хватало средств, канифасовые панталоны – для мелкой сошки.

Шалон – легкая шерстяная ткань, названная так по производившей ее французской мануфактуре, подходил для повседневной домашней одежды помещика средней руки, каковым и был Манилов.

Так откуда этот пристальный интерес к ткани?

«Государь престранный человек, – доверительно сообщает парижский щеголь Корсаков Ибрагиму, арапу Петра Великого, – вообрази, что я застал его в какой-то холстяной фуфайке…»

Яснее не скажешь: костюм – это знак, символ, указывающий и на сословную принадлежность, и на социальное положение, и на национальность; ткань красноречиво говорит и об особенностях и даже странностях характера, о склонности к кокетству или о серьезном отношении к браку.

Фуфайка из грошовой холстины и голубые бархатные штаны Корсакова – конфликт неизбежен. «Штаны-то на тебе бархатные, – скажет Петр Корсакову, – каких и я не ношу, а я гораздо тебя богаче. Это мотовство, смотри, чтоб я с тобой не побранился».

Современники читали все эти отсылки на костюм и ткань, из которой он пошит, каким портным: Петровичем, тачавшим шинель для Акакия Акакиевича, Маланьей Софьи Ивановны или же дорогой модисткой с Невского проспекта – читали как открытую книгу.

Чехов заметил: «Для того чтобы подчеркнуть бедность просительницы, не нужно тратить много слов, не нужно говорить о ее жалком несчастном виде, а следует только вскользь сказать, что она была в рыжей тальме».

Малиновый пиджак, кашемировое пальто – портрет нового русского, наша новейшая история.

Загадочные и волшебные слова детства: бостон, шевиот, габардин, крепдешин и совсем уже диковинные – диагональ и креп-жоржет. Пальто на ватине, бобриковое полупальто и пиджак на саржевой подкладке – где все это? Как тускнеет, как тает наш словарный запас, как засоряется и линяет наш язык, единственное, что у нас осталось.

Мир женщины губернского города NN и его окрестностей. Выкройка

Прежде всего, надо во всей полноте и глубине постичь тот факт, что готовой одежды до изобретения Хант – Хоу – Зингера (1834–1851 годы) просто не было. Айзек Зингер – альфа и омега всякого конфекциона от мужицких порток до кружевного бюстгальтера, изобретенного, между прочим, только в 1889 году.

Елизавета, Екатерина I, Павел, Александр и уже конечно Николай Палкин много и плодотворно трудились над различными нормативами относительно женского платья.

Екатерина в 1782 году предписала женам и дочерям дворян, состоящих на службе, в торжественных случаях носить платья цветов, присвоенных мундирам чиновников губернии проживания; Николай I собственноручно утвердил женский наряд придворных дам: стилизованный распашной сарафан со шлейфом, кокошник с золотым шитьем.

И все же фасон диктовала мода.

Выкройки – шаблон для раскроя тканей, известны в Европе с Х века. Изготовленные из дерева и кожи, они были собственностью портняжных цехов, и тщательно оберегались ими как средневековое «ноу-хау» от промышленного шпионажа конкурентов.

Дамские журналы XVII – первой половины XIX вв. не имели приложений в виде выкроек, они содержали лишь гравированные картинки, эскизы и подробные описания парижских мод.

Первым в России издателем женского журнала «Аглая» был, разумеется, мужчина – князь П. И. Шаликов, он же основал и «Дамский журнал»; госпожи Манилова и Собакевич могли быть подписчицами девицы Марии Кошелевой и ее «Вестника парижских мод» с литературными прибавлениями, но без «глубоких критических взглядов, политических известий и прений литературных» – «легкое, приятное и занимательное чтение» с рисунками, узорами и описаниями разного рода шитья и вышивания, но без единой выкройки!

Бумажные выкройки появились в 20-е годы XIX века сначала в Англии, потом во Франции, они были дороги, редки; в Санкт-Петербурге и Москве выкройки выписывали профессиональные модистки, и в провинцию драгоценные шаблоны попадали от случая к случаю и лишь тогда, когда выходили из моды в столицах.

И только после 1860 года Софья Ивановна и Анна Григорьевна могли вздохнуть спокойно, англичане поставили производство выкройки на поток, сначала журнал «World Fashion», а потом известная фирма Баттерика.

Но всегда нужно помнить, что ссора губернских дам из-за выкройки была предупреждена «скопель истоар», попросту – свежей и жгучей сплетней – нестареющий рецепт женской дружбы, универсальный и по сей день.

Мир женщины губернского города NN
и его окрестностей. "Глазки и лапки"

Немецкие канонические три «К»: киндер, кухе, кирхе – дети, кухня, церковь – это несколько идеализированный мир женщины, жены помещика или чиновника губернского города NN. Детьми она не занималась или занималась очень мало, на то были мамки и няньки для мелких отпрысков, гувернеры и учителя для отроков и отроковиц.

Конечно, хозяйка (но не Манилова) имела представление о домашних запасах провизии, она же заботилась и о пополнении их, но, давая указание повару, на кухне она не появлялась.

Церковь – своеобразный женский клуб, где прилично было себя показать и других посмотреть, но бал для этого подходит больше, бал не только ногодрыжество, но пища для ума, источник движений душевных: сплетни, интриги, поползновения и чудачества моды.

«Веселенький ситчик», «фон голубой и через полоску все глазки и лапки, глазки и лапки, глазки и лапки… Словом бесподобно!»

Если добавить к этому пелеринку из фестончиков, два рубчика, широкие проймы, длинные и еще длиннее лифчики, фижмы и вату, подложенную на пикантное место, то «можно сказать решительно, что ничего еще не было подобного на свете»!

Конечно, ум глубокий, скептический и отчасти материалистический, не преминет заметить, что глазки и лапки – «это пестро», а «совершенная бель-фам» – «ну уж это просто: признаюсь..»; но тут выпорхнет магическое слово: выкройка, которую Софья Ивановна выпросила (слезно, на коленях) у сестры «просто для смеху» и неосторожное признание – «а Маланья моя уже принялась шить», как тут же Анна Григорьевна, забыв свое утверждение, что никогда не станет «подражать этому», начинает клянчить выкройку просто-напросто «ради всего святого».

Назревает ссора, да и не ссора даже, не размолвка, а решительный разрыв, прекращение всякого знакомства, проще говоря – война на уничтожение.

«Из-за листочков бумаги, вырезанных по лекалу?» – удивиться современная щеголиха из восьмого «А», и будет не права. Сказано же, выкройка – магическое слово.

Развод в дворянской семье

Мужа и жену соединяла церковь и только она могла развести супругов, но делала это консистория крайне неохотно – Христос запретил расторжение брака.

Основанием для официального развода могли быть лишь причины действительно веские: сумасшествие одного из супругов, бесплодие жены или измена, причем в последнем случае обязательно должны были быть свидетели непосредственно события неверности, причем безбрачные монахи были весьма охочи до подробностей.

Практически, развестись могли лишь люди богатые, знатные, принадлежащие к высшему свету, ко двору.

Иной раз в бракоразводные дела вмешивался император, который по совместительству был главой русской православной церкви и мог дружески посоветовать консисторским попам, чтобы они не мешкали.

Разумеется, люди расставались, разъезжались неофициально, по доброму согласию, если не могли жить вместе, но муж всегда имел право по закону, с полицией вернуть жену под семейный кров.

Известный чудак, князь Иван Александрович Голицын был женат на Всеволжской. После венчания, выйдя из церкви, жена подала мужу портфель со словами: «Здесь половина моего состояния, а я – княгиня Голицына, и теперь все кончено между нами!» Она была первой русской феминисткой, новоиспеченная княгиня Голицына и основала колонию женщин-амазонок на южном берегу Крыма.

В 1802 году в Москве случился соблазнительный скандал: князь Александр Николаевич Голицын, богач, мот, светский повеса и завзятый картежник, проиграл в банк свою жену, княгиню Марью Гавриловну, графу Льву Кирилловичу Разумовскому, сыну гетмана, филантропу, меценату, масону, влюбленному в Марью Гавриловну.

Оскорбленная княгиня потребовала развода и вышла замуж за Шереметьева. Но высшее общество простило Голицыну его шалость и строго осудило Марию Гавриловну за расторжение священных уз! Ее перестали принимать, до тех пор, как государь, с присущим ему тактом, пригласив на балу «двоемужницу» на танец, назвал ее «графиней»; общество было вынуждено последовать примеру Александра I.

Невозможность развестись приводила, подчас, к тяжелым драмам – «Живой труп» Льва Толстого основан на действительном происшествии.

Гусарская баллада. "А молодой гусар, в Наталию влюбленный…"

Юрия Яковлева – поручика Ржевского из знаменитого фильма в гусары не взяли бы – великоват. Гусары – легкая кавалерия, соответственно ремонтеры и подбирали лошадей, под всадника весом в четыре пуда.

Эталонный гусар – Лермонтов; усачи – косая сажень в плечах – шли в тяжелую кавалерию, в кирасиры – «а на розвальнях правил великан-кирасир» (Ахматова).

Гусары ведут свою родословную из Венгрии, русские гусары воспеты многими поэтами от Дениса Давыдова до Булата Окуджавы; в расхожем, особенно девичьем понимании, «все они красавцы, все они таланты, все они поэты». Гуляки, дуэлянты, храбрецы, танцоры, волокиты, словом, «еры, забияки» – чем не завидные женихи.

Но вот «кавалерист-девица» Дурова – Чернова – Александров, восторженно отозвавшись о женах офицеров Мариупольского полка, замечает, что женаты были лишь семь офицеров из семидесяти двух; своим человеком «гусар-девка», как прозвали ее полковые дамы, стала в семье подполковника Павлищева, сын которого, Николай, впоследствии женился на сестре Пушкина, Ольге Сергеевне.

Итак, за исключением семи пар чистых, все остальные были холостяками, что так?

Устав конного полка решал вопрос о женитьбе офицеров, унтеров и рядовых просто: офицер должен был о своем намерении вступить в брак доложить полковому командиру, унтер и рядовой – своему непосредственному начальнику, жен надлежало выбирать «хорошего состояния и поведения».

В словах «хорошего состояния» и содержалась главная закавыка, превращавшая ковровую дорожку к аналою в тернистый и долгий путь.

На свое жалованье обер-офицер (корнет, подпоручик, ротмистр) содержать семью достойно не мог; в 1866 году был установлен имущественный ценз – 250 рублей чистого годового дохода, т. е. за вычетом трат на обмундирование, лошадей (не менее двух) и прочие офицерские нужды.

С целью затруднить офицерам женитьбу, Павел I распорядился, чтобы разрешение на венчание все офицеры испрашивали лично у него. Легко себе представить, на какое бессрочное ожидание был обречен «молодой гусар, в Наталию влюбленный»; только в 1849 году командирам полков вернули право распоряжаться семейной судьбой своих подчиненных.

Вот если у девушки было изрядное приданое, тогда – сажай, корнет, невесту на коня…

Отсюда и волокитство гусарское, и пьянство, и другое всякое-прочее.

Не следует обольщаться и относительно того, что «все они поэты» – в формулярных списках большинства гусарских офицеров (не смешивать с гвардией) значилось: «грамоте российской читать и писать умеет».

Это – уровень современного милиционера.

Гусарская баллада. Строевая лошадь

Устав конный предписывал: «Строевую лошадь надлежит любить, беречь, чистить, кормить и прибирать, обходясь с ней ласково»; поучал: «исправность службы кавалериста, как и сохранение самого живота, состоит от содержания в добром состоянии лошади».

Офицеру полагалось иметь не менее двух строевых лошадей – ездовую и подъездка.

После войны 12-го года в полках стали подбирать лошадей по мастям, в армии масть указывала на номер полка в дивизии – первые полки на рыжих конях, вторые – на вороных, третьи – на серых, четвертые – на гнедых, а трубачи – только на соловых; офицеры могли иметь лошадь любой масти.

 
На передней лошади едет император
В голубом кафтане.
Серая кобыла с карими глазам и
С челкой вороною.
Красная попона. Крылья за спиною,
Как перед войною.
 

В строю и на смотрах жеребцов и меринов ставили в первую шеренгу, кобыл – во вторую.

Выше других ценились испанские, арабские и барбарийские скакуны; туркменские и персидские аргамаки были крупнее и статнее арабских и «более способны к искусственной езде» (к джигитовке, к дрессировке); турецкие – «породны, но плохи во рту» (т. е. грызли мундштук и кусались); английские годились для охоты, польские назывались «астрономы» (имели повадку без нужды задирать голову).

Хорошая породистая лошадь стоила и две, и три тысячи рублей – и это не самая дорогая. Гвардейский офицер должен был покупать лошадей не дешевле пятисот рублей; солдатский конь легко-кавалерийского полка обходился казне в 100 рублей; гусарские офицеры армейских полков имели под седлом и донцов, и крымчаков, и кабардинцев по 300–400 рублей.

До 1817 года в русской кавалерии не было обязательного обучения лошадей берейторами, о рабочей уздечке и корде знали понаслышке; всяк учил свою лошадь тому, что умел сам; ласка, забота, любовь творили чудеса.

Конь Надежды Дуровой был привязан к хозяйке, не оставил ее, когда она, смертельно усталая, заснула ночью во время отступления в чистом поле; выбившийся из сил конь, догадавшись, что Дурова заблудилась, сам нашел дорогу к бивакам родного полка и сообщил об этом своей всаднице громким ржанием.

Во время разведки поздней осенью 1812 года гусар Лубенского полка попал в засаду, венгерским гонведам очень приглянулась лошадь пленного, но, неразлучный с хозяином, конь не давался в чужие руки: выбивал из седла, кусал и лягал мадьяр. Князь Эстергази, командир венгерских гусар, распорядился, чтобы русский показал коня в деле; лубенец ходил перед врагами всеми аллюрами: шагом, рысью, галопом, а потом неожиданно с места послал лошадь в карьер, венгры бросились в погоню – куда там! Умное животное, уподобившись канатоходцу, сумело перебраться через сожженный мост, и доставило всадника к своим в целости и сохранности.

Норовистые аргамаки и неказистые донцы, сколько жизней они спасли, сколько раненых вынесли из огня, сколько славы и орденов привезли в своих расчесанных гривах, сколько горячей молодой крови пролилось на их мокрые от пота крупы, покрытые хлопьями пены конского мыла.

Гусарская баллада. Кавалерист-девица

Надежда Андреевна Дурова родилась в 1783 году в семье кавалерийского офицера и воспитывалась в конном полку. С детских лет она обнаружила мальчишеские повадки: прекрасно стреляла, владела холодным оружием, она без колебаний садилась на необъезженную лошадь и не нуждалась в женском седле.

В 1801 году Надежда Андреевна выскочила замуж за человека сугубо штатского, штафирку, заседателя нижнего земского суда в Богом забытом Сарапуле, но, вскоре после рождения ребенка, бросила семью, ребенка и сбежала из родительского дома с казачьим офицером, переодевшись в мужское платье, которое больше никогда не снимала.

В 1807 году Надежда Дурова, выдав себя за дворянина Александра Соколова, поступила юнкером в Конно-Польский полк, совершила с полком заграничный поход и отличилась в ряде сражений.

Надежда Андреевна состояла в переписке со своим отцом, он искал ее, нашел; получился изрядный конфуз, и «кавалерист-девицу» (случай неслыханный!) пожелал видеть Александр I, император произвел Дурову в корнеты, наградил солдатским георгиевским крестом, дал фамилию «Александров», денежное пособие и назначил служить в Мариупольский гусарский полк.

Надежда Андреевна дралась с французами под Смоленском, храбрости ей было не занимать, была ранена; ее приметил Кутузов, она состояла при нем ординарцем, получила погоны поручика и в 1816 году вышла в отставку в чине штаб-ротмистра с правом ношения мундира. Она была единственным боевым офицером – женщиной за всю историю царской русской армии.

Она прожила до 1866 года в Вятской губернии на офицерскую пенсию и литературный заработок.

Ее дебют в журналистике – «Записки», опубликованные в «Современнике» А. С. Пушкина в 1836 году были так хороши, что многие сочли их мистификацией, приписывая авторство самому издателю.

Белинский так не думал, но, тем не менее, писал: «Кажется, сам Пушкин отдал ей свое прозаическое перо».

После двух книг мемуарного характера Надежда Андреевна переключилась на повести с запутанным авантюрным сюжетом, невероятными приключениями и роковыми тайнами. Эти литературные поделки не шли ни в какое сравнение с ее «Записками», трудно было даже ждать от Дуровой подобного, с позволения сказать, романтизма.

Вот только романтической любви в ее жизни никогда не было, да она в ней и не нуждалась.

Русские авантюристы

Авантюристы. Последний декабрист Д.И. Завалишин

Дмитрий Иринархович Завалишин (1804–1892) – человек, всю жизнь проведший в чаду своей пламенной фантазии.

Сын генерала, лейтенант флота, блестяще образованный полиглот, участник кругосветного путешествия на фрегате «Крейсер» под командованием М. П. Лазарева, корреспондент Александра I, основатель и глава (в чине мичмана флота) фантасмагорического всемирного рыцарского «Ордена восстановления», претендент на престол измышленной им «тихоокеанской державы с центром в Калифорнии», самозваный декабрист, он лгал всем и всю жизнь.

Декабристские бредни (формально Завалишин не был членом «Северного общества») обошлись Завалишину в двадцать лет каторги (приговорен по 1 разряду к каторге пожизненной); он принял Арбузова и братьев Беляевых в несуществующее тайное общество, представлялся Рылееву эмиссаром всесильной международной и, разумеется, тайной организации; он заморочил голову руководителям «Северного общества» заговором с целью покушения на императора Александра во время петергофского праздника, а когда праздник благополучно закончился – своим несостоявшимся побегом за границу.

В 17 лет он преподавал (на самом деле!) в морском кадетском корпусе высшую математику, астрономию, механику, морскую тактику, высшую теорию морского искусства и протчая, протчая, протчая. На каторге «для собственного употребления» он перевел с подлинника всю Библию, отличался феноменальной памятью, был автором «Русского вестника», «Русской старины», «Исторического вестника» и многих других солидных журналов.

Свои «Записки» он опубликовал в старости, они привели уцелевших декабристов в замешательство, а кого и в бешенство – ветераны 14 декабря не поняли жанра; он описал «не реальную, изуродованную и полную ошибок жизнь мемуариста, а ту блистательную, которую он мог бы прожить» (Ю. М. Лотман)

В этой, прожитой в воображении, жизни он «всех изумил»: в Швеции король Карл XIV Юхан-Бернадот «очень полюбил меня и усаживал бывало подле себя»; при подготовке кругосветного путешествия «мне были поручены Лазаревым все работы по адмиралтейству… преобразование артиллерии по новому образцу для всего флота, поручена постройка гребных судов; я состоял в должности начальника канцелярии, полкового адъютанта, казначея и постоянного ревизора (ничего не напоминает?) всех хозяйственных частей – провиантской, комиссариатской, шкиперской, артиллерийской и штурманской». Такое обилие должностей, признает Завалишин, «всех поразило».

Возглавивший экспедицию на «Крейсере» (Лазарев был только для виду), Завалишин был отозван государем в Петербург для решения судеб мира. Но случившееся осенью 1824 года страшное наводнение (описано в «Медном всаднике») ставит Завалишина во главе спасательных работ; государь благодарит его за защиту столицы от хищных волн, а слезы благодарных пострадальцев грозят городу новым потопом.

«Северное общество» представляется Завалишину тайным парламентом, где он был пламенным трибуном: «Хотя многие и прославляли мой ораторский талант, мое красноречие, мою непобедимую логику и диалектику, но я вообще не очень любил те многочисленные и шумные собрания, куда многие шли только для того, чтобы «послушать Завалишина». Я предпочитал небольшие собрания или, как называли их, «комитеты», где обсуждались специальные вопросы».

Что должны были думать те декабристы, которые знали, что ни «шумных многочисленных собраний», ни «небольших комитетов» и в помине не было?

Как только Завалишин открылся Следственному комитету, что первоначальной целью его было «произвести в Испании контрреволюцию без пролития крови» (Испания ничего не напоминает?), его надо было сразу отправить на врачебное освидетельствование. Но подвела Дмитрия Иринарховича изобразительная сила таланта, и против его фамилии в «Списки лиц, кои по делу о тайных злоумышленных обществах…» значится: «Умышлял на цареубийство и истребление императорской фамилии».

А всего-то было: Петергоф, солнце, дамы с яркими шелковыми зонтами, белые паруса на мелкой ряби залива, музыка играет, штандарт скачет…

Авантюристы. Ипполит Завалишин

Младший брат Дмитрия Иринарховича так же мало походил на старшего, как шекспировский Клавдий – на отравленного им брата, короля Гамлета.

Еще до поступления юнкером артиллерийского училища он в нежном возрасте прошел изрядную школу в трактирах и кабаках Петербурга и окрестностей, где стал душой дурного общества и приобрел полезный опыт делать тысячные долги.

22 июня 1824 года (за три недели до казни декабристов) во время прогулки Николая I на Елагином острове, к нему подошел Ипполит Завалишин и донес на своего брата Дмитрия, обвинив его в государственной измене, шпионаже в пользу иностранных держав и получении с них огромных денежных сумм за сугубо конфиденциальные сведения.

Ипполит действительно видел на столе брата множество бумаг и счетов на иностранных языках, понять, что там написано, он, не зная никакого другого языка, кроме французского, попросту не мог.

Это были всего лишь документы кругосветной экспедиции Лазарева; опасаясь долговой ямы, Ипполит решил использовать арест Дмитрия, ожидавшего своей участи в Петропавловской крепости, и «вздумал составить себе выслугу из ложного доноса», – так отозвался о подлом поступке младшего брата Дмитрий Завалишин.

Клеветник был скоро выведен на чистую воду, но не пал духом, он тут же составил новый оговор, стараясь запутать в свое дело как можно больше людей, а своему следователю, генералу Козеву, сообщил под страшным секретом, что «ожидает быть флигель-адъютантом», чем сильно озадачил всех, кто занимался кляузами Ипполита. Но государь не опешил, а повелел разжаловать Завалишина в рядовые и сослать в оренбургский гарнизон.

В Оренбурге он познакомился с молодыми людьми, которые составили кружок и «чушь прекрасную несли». Ипполит быстро сплотил их в тайное общество, написал для этого общества устав, и, разумеется, выдал всех скопом.

Но вместо эполет флигель-адъютанта Завалишин на сей раз получил пожизненную каторгу, завербованные им молодые люди тоже отправились в рудники – Николай Павлович был сильно ушиблен декабристами и не жаловал тайных обществ, даже игрушечных и нелепых.

Ипполит не пал духом, а судьба погубленных им молодых людей его нисколько не трогала. Скованный с ними одной цепью, в кандалах, с бритой головой, он грезил судьбой Наполеона, пророчествовал: «от самого Нерчинска до Зимнего дворца я умощу себе дорогу трупами, и первой ступенью к трону будет брат мой».

На каторге он не угомонился: писал верноподданнические письма Николаю, а начальнику стражи признавался: «Если бы государь император мог читать у меня в сердце, он послал бы меня к черту». Он танцевал галопаду, будучи скован, прогонял священника, явившегося к нему с духовными утешением: «Простоволосый поп, тебе ли понимать мою святую и высокую мысль, жизнь моя – это несение креста».

Он отбывал наказание с декабристами, морочил им голову, дурачил их жен, приводил в ужас начальство леденящими душу подробностями выдуманных преступлений.

Ипполит Завалишин дожил до глубокой старости и оставил по себе любопытное «Описание Западной Сибири».

Авантюристы. Роман Медокс. Юность героя

В грозу 12-го года 17-летний корнет Роман Медок решил защищать отечество тем же сложным и запутанным способом, каким Иван Бездомный ловил Воланда.

Первым делом Роман спустил две тысячи казенных денег и дезертировал из полка, затем он состряпал поддельные документы на имя флигель-адъютанта конногвардейского поручика Соковнина, адъютанта министра полиции Балашова, и фальшивую инструкцию за подписью военного министра, дававшую ему самые широкие и столь же неопределенные полномочия на Кавказе от высочайшего имени. Весь этот букет липы должен был, по разумению Медокса, позволить ему стать сразу и Мининым, и Пожарским, сформировать ополчение из горских народов, разгромить Наполеона и в Париже получить полное прощение.

Но уже в Георгиевске у Медокса кончились деньги. На листе простой бумаги корнет начертал подложное распоряжение министра финансов и по этой филькиной грамоте получил в казначействе 10000 рублей.

С распростертыми объятиями встретили беглого корнета опытнейшие служаки – губернатор барон Врангель и командующий Кавказской линией генерал Портнягин. Когда в казенной палате возникли затруднения с получением денег, Врангель распорядился немедленно выдать все до копейки.

Медокс принимал парады, в его честь давались балы; он доверительно сообщал каждому высшему чиновнику, что все остальные находятся под его тайным надзором, от почтмейстера он потребовал давать ему на просмотр всю корреспонденцию губернатора – и давали!

Впав в головокружение от успехов, Медокс обратился к министру финансов графу Гурьеву с ходатайством о выдаче новых сумм ему лично, как лицу, находящемуся под покровительством Балашова. (Зачем ему министр, довольно бумаги под рукой!)

Не оставил вниманием он и своего «шефа» – Балашова, отправив ему отчет о проделанной работе, сопроводив его чистосердечным раскаянием в подлогах и объясняя свое самозванство горячностью патриотических и верноподданнических чувств.

Размах и нахальство проходимца вызвали в высшей власти некоторое замешательство.

В воздухе витал вопрос, мучавший впоследствии губернских чиновников: «такой ли человек [Чичиков], которого нужно задержать и схватить, как неблагонамеренного, или же он такой человек, который может сам схватить и задержать их всех, как неблагонамеренных», но министрам было проще, у них под рукой для справок был государь – абсолютное мерило благонамеренности.

Александр I повелел арестовать Медокса и учинить над ним следствие.

Аферист всячески изворачивался, лгал, старался запутать в свою паутину как можно больше людей чиновных и знатных, назывался князем Голицыным, аристократом Всеволжским, всем надоел своими измышлениями, и император распорядился заключить его в Петропавловскую крепость без срока.

Тут и делу конец? Не тут-то было, это присказка, а сказка впереди.

Авантюристы. Роман Медокс. Русские горки

Его перевели в Шлиссельбург – вот и все события за четырнадцать лет. Ни весточки, ни передачи – с ума бы не сойти, и вдруг все переменилось.

В крепости Медокс познакомился с декабристами и предложил начальству свои услуги по части осведомительства. Бенкендорф знал, что Медокс прилично образован: английский, французский, немецкий и, что не часто встречалось, русский в совершенстве, красноречив, начитан, хороший рисовальщик и обладает «ловкостью обращения и другими преимуществами человека благовоспитанного» – такому проще было втереться в доверие к осторожным ссыльнокаторжным.

Медокса отправили на поселение в Вятку, через нее следовали в Сибирь осужденные декабристы; из Вятки с украденным паспортом на чужое имя он бежал на Кавказ, был арестован в Екатеринодаре. Николай I отправил его солдатом в Сибирь, с этапа неугомонный Роман дал тягу, скрылся, жил по поддельным документам в Одессе и написал по-английски письмо царю с просьбой о помиловании.

Рядовой Омского полка, без ведома своего начальства, но явно с благословения III отделения, Медокс возник в Иркутске и стал вхож в дом А. Н. Муравьева, сосланного в Сибирь без лишения дворянства и назначенного иркутским городничим.

Декабристы и «декабристские бабы» подкармливают Медокса, но он, мечтая завязать аристократические связи, все же искал монаршей милости или прощения у Бенкендорфа; поняв тщету своих надежд, он задумывает новый побег.

Однако он был привязан к Иркутску любовью и шкурным интересом: он воспылал нежною страстию к свояченице своего благодетеля А. Н. Муравьева, княжне Варваре Михайловне Шаховской, невесте декабриста Муханова, одновременно подбивая клинья к жене декабриста Юшневского, даме богатой и щедрой.

Ничего не вышло, и итогом романических поползновений стал, естественно, грандиозный оговор.

Здесь было все: неофициальная переписка между Петровским заводом и европейской Россией (сущая правда), могущественный заговор с центром в Москве, подготовка нового выступления, шифры, коды (все – чушь!) и, конечно же, фальшивые документы, собственноручно изготовленные доносчиком.

Зависть движет Медоксом, из декабристов, в качестве заговорщиков, он называет лишь богатых и знатных и добавляет к ним Муханова – из ревности, А. Н. Муравьева – из благодарности, В. М. Шаховскую – любя; а из революционеров обеих столиц – кого в голову взбредет: князя Касаткина-Ростовского, графа Шереметьева, графиню Орлову…

Нежданно-негаданно Медокс наступил Николаю на любимый мозоль: царь и сам считал, что за спиною «ста прапорщиков» стоит титулованная знать.

В Сибирь к Медоксу направляется ротмистр Вохин, которому экс-корнет предъявляет фальшивый пароль – «купон» написанный шифром, по предъявлению «купона» в Москве Медоксу должны быть открыты тайны роковые.

В Москве власти дают ему денег без счета; он кутит напропалую, шьет себе умопомрачительные туалеты, женится и берет за женой изрядное приданое.

Единственный трезвый человек в этой буффонаде – начальник московского жандармского округа Лесовский – требует от Медокса реальных результатов, в ответ Медокс бежит с деньгами Бенкендорфа, московского генерал-губернатора и остатками приданого жены.

Он опять то важный чиновник с особыми полномочиями, то тайный декабрист – для родственников декабристов явных, то иностранец.

Но деньги кончились, и он, ничтоже сумняшеся, явился в Москву за новыми.

Арест, Петербург и донос на руководителей … корпуса жандармов; Шлиссельбург еще на двадцать лет с хвостиком.

Выпущенный из крепости в 1856 году, он умер в нищете, в солдатской шинели через три года.

Авантюристы. Очарованный странник

В царствование Елизаветы Петровны проживало в Санкт-Петербурге семейство старообрядцев Каржавиных, выбившихся в купцы из ямщиков.

История умалчивает, каким образом старший Каржавин-сын, Ерофей, усомнился в древнем благочестии; только однажды он запряг лошадок и для разрешения своих религиозных исканий без ведома властей уехал в город Париж.

Парижская жизнь пришлась Ерофею по нутру; будучи человеком оборотистым, он сумел и денег заработать, и документами обзавестись, и торговлишку с Лондоном наладить, куда, в Лондон, он и выписал в 1753 году брата Василия с племянником Федором.

Впрочем, восьмилетнего Федора отец по семейной традиции вывез незаконно, не вписав в свой паспорт, о чем некий доброжелатель и донес из Лондона в СПб, и по возвращении Василий Каржавин, оставивший Федора в Париже, был допрошен в Тайной розыскных дел канцелярии.

Следователей, правда, в первую очередь интересовал не Федор Каржавин, а богохульные речи и чтение в лондонской пивной «Завещания» Жана Мелье, забавного такого священника, забубенного атеиста и социалиста, сочинение которого даже во Франции не нашло себе издателя и распространялось в списках.

От кнута и острога Василия спасло только то, что, ябедник, востребованный из Лондона в СПб, умер, и очная ставка не состоялась.

Летом 1765 года, уже при Екатерине, на одном корабле возвращались домой из Парижа двое молодых русских – архитектор Василий Баженов и студент Сорбонны двадцатилетний Федор Каржавин.

Вернувшись под отчий кров, Федор пробыл под ним недолго. Отец, напрочь забывший и Париж, и Лондон, и Жана Мелье, попытался было усадить сына в ростовщическую контору, но тот предпочел должность учителя французского языка в духовной семинарии Троице-Сергеевской лавры. Здесь он встретился с Баженовым, который привлек его к грандиозной затее – разрушению московского кремля и созданию на месте старой застройки огромного дворца, величественной набережной и эспланады.

Каржавин знал языки, в том числе латынь и древнегреческий, изучал механику, физику, математику и был для Баженова нужным человеком. Казалось бы, жизненная стезя Федора определилась, но….

В 1776 году Теодор Каржавин, «учитель языков», – как говорилось в его французском паспорте, – «идет в Гавр, чтобы отплыть на Мартинику», остров в Карибском море, французскую колонию.

В эту цитадель рабовладения «учитель языков», пожелавший, наконец, стать негоциантом на чужбине, везет картины, гравюры и книги, дабы облагородить быт разбогатевших плантаторов и смягчить их нравы. Последнему должен был способствовать выбор книг: Руссо, Вольтер, «История» Рейналя, полная обличений ужасов рабовладения и язв колониализма.

Успешно расторговавшись, Каржавин остается в Сент-Пьере; он дает уроки, ведет записки натуралиста, бесстрашно бродит по острову, где белые боятся беглых рабов, интересуется ценами на сахар, ром, хлопок, индиго и другие колониальные товары, но главная его забота: как помочь североамериканским повстанцам в их благородной борьбе с Англией за независимость.

Накупив на все свои деньги ружей и боеприпасов к ним, выправив фальшивые бумаги на этот груз, Каржавин фрахтует корабль «Ле Санти», вооружает его пушками для защиты от английских каперов и отправляется в апреле 1777 в Виржинию.

Благополучно пережив несколько стычек с английскими фрегатами, «Ле Санти» прибыл в Виржинию, как говорится – из огня да в полымя, он попал в район высадки английского десанта.

Федор спасается тем, что уходит к индейцам, которые приютили и спасли белого человека.

В Вильямсбурге Каржавин познакомился и близко сошелся с Томасом Джеферсоном, губернатором Виржинии, который предлагает Каржавину вернуться в Россию послом САСШ, но Федор побоялся, что Екатерина не оценит его американский патриотизм должным образом.

И Каржавин вернулся на Мартинику, но охота к перемене мест и подделке документов опять гонит его в Соединенные Штаты. Он сочиняет себе липовый русский паспорт на имя доктора медицины Ивана Коха, удостоверяет его печатью «Домовой конторы отца архимандрита», прихваченной им по случаю на плененном французами английском капере, выдававшем себя за русский военный корабль – хорош компот! Федор по просьбе адмиралтейства Мартиники разоблачил самозванца, а печать и обрывки русских бумаг забрал себе.

Путешествие оказалось неудачным, Каржавин попал в английский плен. Его держали на острове Антигуа, затем свезли в Нью-Йорк, где выпустили на все четыре стороны, без гроша в кармане.

Ничтоже сумняшеся, Каржавин устроился судовым врачом на испанский корабль и оказался на Таити, а затем – в Гаване, где прожил 2 года, а потом опять перебрался в Штаты.

Через 12 лет очарованный странник вернулся в Россию, где завершил труд над словарем архитектурных терминов, перевел Витрувия, путевые записки англичан об Аравии, но книги о своих странствиях он так и не написал. Он умер в 1812 году, оставив большой архив: дневники, рисунки, путевые записки, письма, никем не разобранные, до сих пор фактически не прочитанные и не изданные.

Ты рядом, даль социализма…

Письма трудящихся

С начала двадцатых годов власти советской России вступили в переписку с населением, обширную, душераздирающую и, по большому счету, бесплодную.

Этот роман в письмах продолжался до великой криминальной революции 1991–1993 гг., после которой могучий поток писем трудящихся начал мелеть, потому что власть перестала даже делать вид, что ее интересуют нужды и тяготы населения.

Исторические истоки необъятной переписки – челобитные на высочайшее имя; власть, упразднившая Бога, вынуждена была сказать: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас».

В редакциях газет были созданы отделы писем, во всех партийных, советских, профсоюзных органах были выделены подразделения, где читали письма трудящихся, отвечали на них, передавали по инстанциям.

Письма были подписанные и анонимные, личные и коллективные; тематика корреспонденции была поистине безбрежной: здесь были здравицы в прозе и оды в стихах от людей излишне восторженных или же предусмотрительных, увы, опрометчиво; были безымянные проклятия, по которым возбуждались уголовные дела и начинался поиск авторов; проекты, прожекты, просьбы, мольбы, жалобы, доносы и безнадежные эпические описания ежедневных страданий всех народов страны Советов.

Но в государстве повальных египетских казней, самой главной темой писем трудящихся, были, как ни странно, не мольбы о пощаде, не просьбы разобраться с уголовными, а по сути – политическими делами невиновных, самыми массовыми были письма о голоде.

Мне седьмой десяток, но о голоде я слышал от бабушки и мамы, переживших в Ленинграде первую, самую жестокую блокадную зиму.

Однажды я не ел ничего в течение 24-х суток. Это был лечебный голод, я в любой день мог его прекратить; настоящий социальный голод – это когда ничего съестного нет, ничего, вообще ничего, давно съедены домашние животные, воробьи, голуби, крысы. Съедены олифа, столярный клей, кожаные вещи; голод – это когда люди сходят с ума от голода и начинается трупоедство и людоедство. Такое случалось во времена коммунистической власти не раз и не два, потому что «даль социализма» обошлась более чем в 15 миллионов голодных смертей.

У А. А. Ахматовой была своя хронология советской истории – она могла возразить собеседнику: «Вы ошибаетесь, это было на два голода раньше…»

Великие голодоморы уносили миллионы жизней: голод в Поволжье, голод Украины и Казахстана, блокада, голод 46–47 годов. Постоянное недоедание было причиной нестерпимых физических и нравственных мучений и стало хроническим состоянием советского общества.

Письма были важнейшим источником достоверных сведений о положении на местах; верховная власть понимала, что органы ГПУ (позже – НКВД) склонны к очковтирательству.

«Дедушка Калинин, сообщаю вам, что мы, пионеры, ложили силы на выполнение пятилетки. Мы подписываемся на заем, собираем утиль, проводим работу среди беспартийной молодежи. Мы живем очень плохо: шесть душ едоков, а работает один только папа. Кушать приходится один черный хлеб. Наша мама за 8 месяцев получила одну поллитру подсолнечного масла». Село Черниговка. 1931.

«Помогите!!! Товарищ Молотов, дело обстоит с рабочим бытом в городе Зиновьевске очень плохо: зарплату не выплачивают два месяца, кормят кашей с пруссаками, хлеба дают очень мало. Все рабочие оборвались, одежды негде купить, жиров уже более года не видим. 50–60 % рабочей молодежи больны туберкулезом». 1931.

«Рабочий класс на месяц: сахару 1400 гр., рыбы соленой 2 кг, макароны 500 гр. Можно ли жить? Безусловно, нет». Днепропетровск.1931.

Молотову: «Колхозники пухлые от голода, и есть случаи голодной смерти. В селе Маслово колхозники съели дохлых лошадей». Член партии. Киевская область.1932.

Молотову: «…при урожае умирают сотни людей, батраки и бедняки, колхозники и семьи красноармейцев. Собаки едят умерших людей. В день умирают по 20–30 человек, на сегодняшний день умерли 462 человека. Конюхи умирают в конюшнях вместе с лошадьми». Красный партизан села Гирсовки, член КПбУ, Николаев г. 1933.

«Товарищ Калинин. В Азово-Черноморском крае хлеб продают в малом количестве, большие затруднения с хлебом, так что большая половина населения остается без хлеба. Очереди ежедневно увеличиваются, в ожидании хлеба стоят по двое суток и позже». 1937.

«Уважаемый Михаил Иванович! С 1 января 37 года у нас в городе Новозыбкове исчезли из магазинов продукты и мука, овес и ячмень, но мы с этим положением миримся, трудности надо пережить, а вот по отношению хлеба – это кошмар. Нужно с 9 вечера стоять в очереди и ждать до 7 утра, пока откроется магазин. Если ты придешь в утра к любому хлебному магазину, то около них стоят очередь 150–200 человек и надеяться на получение хлеба не приходится.

Иногда давали картофель, но чтобы получить, надо было ночевать у магазинов. И дошло до того, что в марте двух беременных женщин задавили насмерть». 1937.

«Ведь вы поймите меня, тов. Калинин! До чего дошло в этом городе Миллерово – населенная масса людей для того, чтобы купить килограмм хлеба, становится в очередь за целые сутки вперед, что в течение суток очередь формируется возле каждого ларька в затылок от 2500–3000 человек. Да этого мало, некоторым приходится стоять по двое суток и без куска хлеба уходят домой, где маленькие дети сидят впроголодь». 1938.

И так – каждый год, с 1927 (окончательный отказ от НЭПа) и из каждого города и села – а где народ – там и стон.

Привилегированные города (до войны – Москва и Ленинград) имели особые нормы снабжения, жесткую карточную систему, не потому, что власть любила москвичей и ленинградцев, но только в эти два города допускались иностранцы, а они не должны были видеть массового социалистического голода.

Есть замечательное письмо, привожу его с минимальными сокращениями: «Дорогой Анастас Иванович13! Вот уже несколько раз перечитывал я Вашу речь на XVIII съезде ВКП(б). Сколько ценных знаний взял я из нее. Читая Вашу речь, я во многом убедился, в чем еще сомневался или хорошо не представлял, много чего понял, во многом нашел подтверждение тому малому, но правильному пониманию мной жизни, на рельсы которой я еще только становлюсь…

… Приступим к цели: что заставило меня писать это письмо? На этот вопрос я отвечу так: безобразие, которое творится в нашей стране. Ответ не очень-то приятный, но я считаю его правильным. Дело в том, когда не было крупы, я говорил маме: «Крупа будет!» Когда не стало сахара, я сказал маме: «Сахар будет. Не должно быть, чтобы в нашей стране не было сахара!» Дальше. Придя один раз из очереди за мануфактурой, мама начала обижаться, что нет мануфактуры, рассказывая, как много ее было раньше. Я сказал, что мануфактуры нет потому, что наша страна переживает разруху, нанесенную ей империалистической и гражданской войнами. К тому же и царская Россия была не очень то развитой. В ответ на это она сказала: «Не развитая, да зато мануфактуры было, сколько хочешь, а очереди даже и не знали!» Я сослался на возросшую потребность, на широкого потребителя, но сам подумал: «А и вправь, в царской России индустрии совсем не было, сейчас мы ее построили…» Да, в конце разговора я сказал матери, что не дождемся мы и конца II-й пятилетки, как у нас будет мануфактуры, сколько хочешь. Но вот прошла II-я пятилетка, началась третья, а мои предсказания не оправдались: мануфактуры не было и нет. Привезут ее иногда – народ давится. Почему ж нет рыбы, дык я и сам не придумаю. Моря у нас есть, и остались они те же, какие и прежде были. Но тогда ее было, сколько хотишь и какой хотишь, а сейчас я даже представление потерял, какая она на вид…

… Наконец, где девался хлеб? Кажется, и собрали мы 6 м[илиардов] пудов зерна. Посчитаешь, по 35 с лишним на человека, а хлеба уже два месяца как нет. Или это безобразие творится только по Гомельской области или по всей стране? А мы еще хотим построить коммунистическое общество, главным принципом которого будет: «от каждого по его способностям, каждому по его потребностям». Дальше, в газетах пишут, что во Франции, Англии, Германии буржуазия вводит карточную систему, которой недоволен пролетариат. А у нас в стране, где победил пролетариат, в стране, на полях которой проливали кровь наши отцы и матери, сейчас вводится настоящая карточная система: железнодорожники и станционные рабочие … выписывают хлеб из Гомеля … посылая ко всем чертям посторонних, педагоги получают хлеб из своего буфета и пр[очее]. И кто им дал право позорить стану!..

… Прошу Вас, дорогой Анастас Иванович, ответьте мне на все мои вопросы: почему нет мануфактуры, крупы, обуви, сахара, конфет, спичек, почему не стало хлеба? С нетерпением жду ответа.

Морозов.

Мой адрес: БССР, Гомельская область, станция Буда-Кошелевская, Сталинская Школа № 1. Ученику 9-го класса «А» Морозову Борису Ивановичу».

Список отсутствующих товаров первой необходимости, составленный идейным школьником Морозовым можно расширять до бесконечности: не было в продаже не только рыбы, но и мяса, и масла, не стало не только хлеба, но и круп; отсутствие обуви гармонично дополнялось катастрофической нехваткой одежды.

«Голод – не тетка», – говорит народ.

«Во времена немыслимого быта» – сказал поэт.

Голодали, голодали и голодали, давились ночами за куском кляклого – с примесями гороха, кукурузы, мякины – хлеба, ходили в обносках, жили друг у друга на голове и терпели, терпели, терпели… И строили социализм, строили, строили…

«Тут не прибавить – не убавить:

Так это было на земле», – сказал другой поэт.

Граждане города Мологи

…А в той земле, где Рыбинское море

теперь шумит, где белый теплоход

кричит в тумане, чувствуя в моторе

живую боль, и сбрасывает ход,

как бы поклон последний отдавая,

и вторят криком встречные суда

да чайки, и волна береговая

в глухую память плещется…

Олег Чухонцев


В 1885 году во Франции был установлен памятник «Граждане города Кале» работы Огюста Родена. Этот прекрасный и мощный монумент напоминает о подвиге, совершенном в далеком XIV веке.

Войска английского короля осадили Кале, горожане умирали от голода, но отказывались сдаться. И тогда надменный враг объявил условие снятия блокады: пятеро граждан Кале должны были добровольно принять мученическую смерть за родной город.

У Родена люди, вышедшие за городскую стену, очень разные: холодное мужество одного подчеркнуто отчаянием другого, они еще ведут между собой нескончаемый спор, но, движимые любовью к граду и ближнему, свой выбор они сделали и свой подвиг совершили. И жители города Кале, и Франция их не забыли, и через пять веков мужественная и страстная бронза Родена увековечила их.

На левом берегу верхней Волги при впадении в нее реки Мологи стоял одноименный город, упоминавшийся в летописях с начала XIII века.

В конце девятнадцатого столетия в Мологе числилось 7064 обывателя, в городе были пристани не только волжского сообщения, с Мологи началась (на южном плече) Тихвинская система, водный путь на Балтику.

Росла торговля, рос город: был открыт банк, служили 4 церкви; кроме обычных учебных заведений работала единственная в России гимнастическая школа, которую за свой счет содержал купец П. М. Подосенов.

В уезде насчитывалось 127 тысяч сельских жителей, заливные луга способствовали развитию молочного животноводства, обилие рек и озер позволяло не только ловить рыбу, но держать бесчисленные садки с живой стерлядью; пахали землю, гнали деготь, смолокурничали, валили лес, строительный и на дрова – обычная жизнь северного медвежьего угла.

В середине 30-х годов прошлого века вконец свихнувшаяся власть приговорила Мологу и уезд к смерти (людей им, что ли, было мало?) – ради сиюминутной выгоды, на потребу кровавому Беломорканалу 1/8 часть Ярославской земли была обречена затоплению.

Уходили под воду знаменитые заливные луга, земли не только ярославские, но и тверские, и вологодские; уходили под воду торговые села и глухие деревеньки, церкви и могилы предков, навеки уходила под воду родина, Молога.

Сопротивление безумию власти было невозможно, именно в это время Сталиным была пущена очередная судорога террора, и люди в скорбном безмолвии покидали обжитые места.

Но не все. И в судный час, когда вода пошла вверх по улицам, кое-кто решил принять смерть у родных очагов и могил. Впрочем, это был все никчемный люд: старики и старухи, безграмотные, верующие, бывшие лавочники и лабазники, мракобесы и изуверы, Дикие и Кабанихи, заскорузлые мещане, обыватели, не возжелавшие электрического блаженства.

Они приковывали себя к крестам на родительских могилах и кладбищенским оградам, к колодцам и воротам, затворялись в домах, их было, и в это невозможно поверить, и, тем не менее, их было двести девяносто четыре человека…

Они не были героями, они просто родились на этой земле, вросли в свою Мологу и отодрать себя заживо от нее не смогли, боль оказалась непереносимее смерти.

Сердце сказало, что без Мологи им жизни не будет, и они остались с ней навсегда.

Безмолвные жертвы, они не были героями, но они-то и были настоящими, подлинными гражданами города Мологи.

И, как говорится, пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм…

 
А где язык запнется у поэта,
При свете дня или ночной звезды
Пусть встанет как восьмое чудо света,
Белеясь, колокольня из воды…
(Олег Чухонцев)
 

22 июня

Белая ночь приготовила ложе на Псковщине…

Но уснуть ей было не суждено: в московской типографии ротация с жутким грохотом начала печатать воскресный номер «Правды» с передовой статьей «Всенародная забота о школе»; с аэродромов Польши и Румынии тяжело взлетали немецкие бомбардировщики – бомбить наши спавшие города и войска на границе.

Под Брестом танки вермахта получили приказ о 15 минутной задержке наступления: было решено пропустить последний товарняк с советской стороны, цистерны с авиационным бензином.

Крохоборы…

«22 июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили; нам объявили, что началася война…»

Объявили позже: вы видели на фото и кинокадрах, с каким выражением общей беды на лицах слушают советские люди речь Молотова.

Умом они пока осознали только то, что коварный враг внезапно напал на нашу родину, некоторые даже надеялись, что все закончится быстро, к осени Красная армия возьмет Берлин – но это была, в основном, одураченная пропагандой молодежь.

Большинство мужчин подлежало мобилизации; все догадывались что работа станет еще изнурительнее, грядет неизбежная карточная система и голод.

Женщины нутром почуяли, что разлука с мужьями, сыновьями, любовниками, братьями, отцами, женихами будет вечной – никто не вернется назад.

И первыми исполнили душераздирающее «Прощание славянки» рыдающие и хрипящие, стонущие и плачущие, визжащие до грудного сипа паровозные гудки, колесные перестуки разрезали живую человеческую душу, замирали вдали, а потом и хвостовой кондукторский фонарь сливался с рельсами, оставляя пустоту отчаяния.

Но еще никто не знал, никто не понял в полной мере, что этот день сломал жизнь всем от мала до велика.

Сломал всей стране, искорежил ее судьбу на десятилетия вперед так, что ужасы ада станут повседневной жизнью, а для того, что пережили блокадники и пленные, нет слов на человеческом языке.

Мальчишки еще не знали, что встанут на снарядные ящики и будут по 12 часов работать у станков, а потом спать, полакомившись жмыхом, в остывающем шлаке плавильных печей.

Мужчинам и совсем еще юнцам, поросли нации, суждено было погибнуть.

О женщинах и сказать страшно: что значил для них этот день. Все надежды, все мечты, все упования – все в единый миг обратилось в пепел сгоревших летчиков и танкистов, в незахороненный прах пехоты, в безвестность сомкнувшихся вод.

У моих родителей до этого дня была другая жизнь, другие семьи, другие дети.

Топор 22 июня отрубил так, что не срослось; смерч 22 июня все разметал, разорвал, разбросал по стране; и мои родители встретились в эвакуации на Урале, так что я – сын этого черного дня, и мои внуки – его потомки.

Может быть, поэтому я уже много лет не сплю в эту ночь. Не потому, что обязан памятью, но не спится.

Я вижу горящие казармы, тонкошеих солдатиков в одних подштанниках, накануне в субботнюю баньку выданных старшиной, хрипящим сейчас в луже крови; и мессеры расстреливают их, бегущих врассыпную, одуревших, обгоревших, безоружных, не понимающих, что случилось…

Но вот начал бить на фланге заставы короткими очередями «Максим», прозвучала команда «в ружье!» – эти зеленые фуражки еще успеют убедиться, что враги – тоже смертны. Заставу немцы возьмут, но на сутки позже намеченного срока.

И вижу летчиков, которые в бессильной злобе смотрят на чадные костры на взлетной полосе – это горят их «Яки».

Лейтенант молодой, с персиковым пушком на щеках, взлетел на уцелевшем в ремонтной зоне истребителе и понял, что взлетел без боезапаса.

Это разгадали немцы и стали куражиться. Но вот один мессер решил проверить, насколько крепки нервы у русского.

И он пошел в лоб, и «Як» не отвернул, и слепящая белая ярость была последним, что увидел лейтенант в своей короткой жизни.

И какая-то песчинка в песочных часах блицкрига не упала, а зависла в воздухе – против всех законов естества.

И еще тот капитан-сапер, со спекшимся обугленным ртом.

Осатаневший от наглости немцев, раздавленный своим бессильем, не имея связи, а, значит, и приказа командования, он на свой страх и риск рванул мост над Бугом.

И еще одна песчинка раздумала падать.

А доктор Геббельс опубликовал знаменитую фотографию дня: пулеметное гнездо, «Максим» и трое убитых русских солдат…

Зря он это отпечатал в миллионах экземпляров: эти трое расстреляли все, до железки, их разметало гранатой; они не побежали, они не подняли руки как многие, они выполнили свой долг до конца, и их песчинка не легла туда, куда ей назначил немецкий Генштаб.

Мы с материнским молоком всасываем и на уроках истории нас учили: мертвые сраму не имут…

Но уже потянулись скорбные колонны пленных, а потери первого дня были чудовищны…

Мы до сих пор так и не пришли в себя от потрясений, которые начались 22 июня 1941 года.

А моя легкомысленная мама, получив в субботу стипендию, отправилась в воскресенье гулять по Невскому, там и узнала о начале войны, как раз у того места, где висит сейчас знаменитая табличка о том, что эта сторона улицы наиболее опасна при обстреле.

И на все деньги, сама не зная – зачем, купила в «Елисеевском» шоколад «Золотой ярлык» – одну из тех песчинок, благодаря которым они с бабушкой пережили первую, самую страшную блокадную зиму.

А мой брат-грудничок и прабабушка умерли, и смерть им принесла ночь на 22 июня, самая короткая в году.

Конечно, кому-то это совсем неинтересно; конечно, можно жить вне истории, как многие живут вне совести и стыда, как существовали во время войны разные мокрицы, забившиеся по щелям, избежав общей беды, но либо русские будут помнить 22 июня, либо они умрут…

Чувство истории дается не всем, как и чувство нравственное, и понимание прекрасного, и любовь к родному пепелищу.

Каждому свое…

«Совки» из ВИРа

Александр Гаврилович Щукин умер за рабочим столом, судорожно сжав в кулаке пакетик арахиса.

И в этом не было бы ничего необычного, если бы не два обстоятельства: Щукин умер от голода, а арахис был отобран им не для того, чтобы съесть, а для того, чтобы самолетом вместе с другими, особо ценными образцами, переслать на «большую землю».

В самом центре осажденного, умирающего от голода и холода Ленинграда, где не работал водопровод, канализация, отопление, не было электричества, где не ходил транспорт, и не убирали снег с улиц, но каждый день свозили с них трупы, на Исаакиевской площади находился Всесоюзный институт растениеводства (ВИР), основанный академиком Николаем Вавиловым.

И ВИР работал!

Каждый день истощенные, прозрачные или восковые люди из разных концов непроходимого города добирались до института, чтобы сохранить 200 тысяч образцов, собранных в 180 экспедициях, подчас – в труднодоступных районах мира.

Ценность коллекции Николая Вавилова (сам он в это время умирал от голода в саратовской тюрьме) была такова, что в немецком списке объектов, которые, в случае прорыва вермахта в город, должны быть захвачены в первую очередь, после первой позиции: Эрмитаж, второй шел ВИР.

Что ж, немцы понимали толк в селекции и агрономии.

Коллекция семян дикорастущих и культурных растений, основанная Вавиловым, была в то время и остается по сей день самым ценным в мире собранием подобного рода.

Но с точки зрения умирающих от голода ленинградцев, получавших 125 граммов того, что власть называла хлебом, ВИР был, прежде всего, огромным амбаром, где хранились десятки тонн зерна, картофеля, орехов, семечек подсолнуха.

Попробуйте отрезать ломтик хлеба, такой, чтобы умещался на ладони, и не ешьте ничего другого.

Сколько дней вы продержитесь, даже если не будете лишены прочих, как ленинградцы, необходимых благ цивилизации?

Умер от истощения хранитель риса Дмитрий Сергеевич Иванов, умерла от голода среди изобилия еды Лидия Михайловна Родина.

Блокадники проломили стену, и коллекцию картофеля пришлось отстаивать в рукопашной схватке.

Весной вскапывали газоны Исаакиевской площади и высевали то, что не могло храниться долго: капусту, картошку; вместе с солдатами охраняли делянки – и умирали от непосильной работы и голода.

В лихие 90-е (благословенные для бандитов и жулья) было пущено в оборот хлесткое, презрительное прозвище – «совок», то есть советский человек.

«Совок» – понятие многозначное.

Для меня – это человек, не отказавшийся от памяти, от отца с матерью, тот, кто не делает вид, что с 1917 по 1991 год жизни в России не было, а была одна непроглядная мгла и сплошное людоедство.

Это не так. Я прожил при советской власти, отвергая и презирая ее, большую часть своей жизни; это было трагическое, мучительное, противоречивое время, но это была наша жизнь – и «строк печальных не смываю», получается так, что я – антисоветский «совок».

Так вот те хранители ВИРа тоже были «совками», они жили в самой несвободной стране мира.

Они пережили и «кировские потоки», и расстрельный 37-й год…

Но пришел судный час, и каждый остался один на один со своей совестью, и они предпочли смерть малодушию.

И здесь никто их не мог ни принудить, не заставить.

Никто, никакой НКВД, уже не мог контролировать хранителей; коллекцию можно было потихоньку, по частям пустить на харчи, и таким образом лишить ее смысла.

Но они спасли ее ценой своих жизней.

Нет, не только арахис сохранил в своей немощной горсти Александр Гаврилович Щукин.

Он сохранил честь, человеческое достоинство, мужество, торжество духа – способность жертвовать собой во имя дела своей жизни.

И я склоняю голову перед «совками» из ВИРа.

Фото на память

В прекрасном настроении Карл Штранцль направлялся к месту нового назначения. Он только что получил чин обер-лейтенанта и должность, о которой мечтал.

На гражданке Карл торговал подержанными машинами, а теперь он обер-офицер. «Мне всего тридцать восемь лет, а я уже обер-лейтенант», – думал он, и восторг теснил его грудь.

Часть, куда был направлен Штранцль, участвовала в карательных операциях против партизан, меняла дислокацию, так что пришлось поколесить севернее Смоленска.

Но ни ужасные русские дороги, ни внезапно наступившие холода не смогли выстудить восторженного настроения Карла. И даже то, что в Полозово окончательно сел аккумулятор, не смутило Штранцля: ему подсказали, что неподалеку, в соседней деревне, есть мастер, который занимается зарядкой аккумуляторов.

Карл, кажется, знал своего земляка, баварца Альберта, владельца небольшой автомастерской в городе Харе, что под Мюнхеном.

Когда Карл въехал в деревню, на улице не было ни души, только какой-то шкет, укутанный в тряпье, стоял на обочине дороги.

Штранцль решил опробовать свою новую «Лейку», купленную по случаю три дня назад.

Он окликнул мальчика, тот молча посмотрел на него исподлобья тяжелым волчьим взглядом и побежал на задворки избы.

Пока заряжался аккумулятор, Карл расстрелял целую пленку: старый знакомый Альберт, его камрады, виды деревни, аборигены, что жили неподалеку от своего бывшего дома в землянке (в избе поселился Альберт, сказавший, что не может спать в одном помещении с унтерменшами).

Только в дороге Карл догадался, что его поразило во взоре мальчишки: «Ужо придут наши!» – вот что выражал этот тяжелый недетский взгляд.

И восторженное настроение новоиспеченного обер-лейтенанта незаметно улетучилось. Его стала угнетать унылая бескрайняя равнина, угрюмые враждебные леса, серые избы нищих деревень, разбитый войной убогий городишко Гжатск.

«Мы принесем сюда порядок, культуру, мы научим работать этих никчемных людей, и этот волчонок, когда подрастет, будет строить хорошие дороги для хороших немецких авто…»

Мысли были правильные, но вот уверенности им не хватало.

В семье погибшего под Оршей обер-лейтенанта Штранцля бережно хранили фронтовые письма и фотографии Карла. В день смерти письма читали, а фотографии рассматривали.

Особенно выразительной была одна: пустынная улица, невообразимая грязь на дороге, на обочине маленький оборвыш с обжигающим недетским взглядом исподлобья.

На обороте педантичным Карлом было написано: «12 November 1942. Kluschno».

Будущего строителя образцовых немецких дорог звали Юра, Юрий Алексеевич Гагарин.

Сочтемся славою…

Плачь, Иеремия, плачь! Плачь от зависти. Вот образец слова, вот медь звенящая и пенье труб:

«Указ Президиума ВС СССР об отмене Указа Президиума ВС СССР «Об отмене Указа Президиума ВС СССР»».

Это же «Песнь песней» – понятно, ритмично и сильно сказано.

Кто? Кого? Что отменили? «Кто на ком стоял?» – помните недоумение профессора Филиппа Филипповича Преображенского.

Мычит, как глухонемой, мертвый язык канцелярит. Даже он не стерпел надругательства над строем речи.

Как говорит народ-языкотворец – без пол-литра не разберешься. А тут и литра маловато будет.

Этим последним Указом Советской власти (декабрь 1991) была, как всегда – с опозданием, восстановлена справедливость и возвращена воинская честь и слава человеку с трагической судьбой, комбату Владимиру Сапрыкину.

В сентябре 1941 года батальон капитана Сапрыкина был окружен. Сапрыкин из окружения вышел, в форме, со знаками различия, с документами, с оружием, и сам явился в Особый отдел дивизии.

И оказался в Гороховицких лагерях НКВД: голод, грязь, холод, неизвестность. А Сапрыкин рвался на фронт, где сражались его отец и жена; он бежал из лагеря и вернулся в него.

Трибунал: десять лет, замененные на штрафбат (почти верная смерть).

Ранение, снятие судимости – «смыл кровью», а что было смывать?

Комбат, ордена Красного Знамени и Александра Невского, медали.

В декабре 1943 года из-за бездарности и разгильдяйства начальства попал с батальоном в танковое кольцо.

Трехдневный бой; когда в живых осталась горстка солдат и офицеров, вызвал огонь артиллерии на себя.

Герой Советского Союза (посмертно).

А он остался жив, получил три тяжелых ранения, попал в плен, где его с того света вытащил военнопленный врач Анохин.

После войны Сапрыкин оказался в Канаде. Такой выбор был мучительным, но вынужденным – он понимал, что ему припомнят все и ничего не простят: окружение, побег из лагеря НКВД, плен.

В 1975 году на школе, где Сапрыкин был школьным учителем математики, установили памятную доску, а в 1977 – ее уничтожили.

Выяснилось, что Сапрыкин жив, да еще за границей (логика, видимо, такая: раз жив, да еще в Канаде, значит, и огонь на себя не вызывал). Посол СССР в Канаде А. Н. Яковлев просил за него, но маршал Устинов, никогда и нигде не воевавший, отрезал – у нас в плену героев нет. Врал маршал, болезнь у них такая чиновничья – палец о палец лень ударить и врут по любому поводу.

В плену героев нет? К этому времени героями Советского Союза были Муса Джалиль и брестский майор Гаврилов, погибшие в неволе, летчик Девятаев, угнавший немецкий самолет и многие другие.

Святой человек, инвалид войны, Петр Михайлович Дунаев хлопотал о возвращении Сапрыкину Золотой Звезды и получил казенный ответ: «Учитывая, что Сапрыкин В. А. к настоящему времени умер, Министерство обороны СССР считает, что рассматривать вопрос о восстановлении его в звании Героя Советского Союза нецелесообразно».

Стало быть, мертвые славы не имут?

Отняли Звезду, потому что остался жив и отказались вернуть, потому что умер!

Но и это была ложь, Сапрыкин был жив и, когда радением неугомонного Дунаева это было достоверно установлено, Министерство обороны попросило помощи у КГБ.

Заместитель председателя КГБ Г. К. Цинев публично заявил, что комбат Сапрыкин – предатель, полицай, каратель.

Ведал ли генерал армии Цинев, что он лжет и клевещет? Конечно, знал, но он был кадровый политработник, и ложь была его ремеслом.

Когда Дунаев пробил и эту круговую оборону чиновников, пришлось им написать позорную и нелепую сагу о своей жестокости, трусости и подлости: отмену об отмене отмены…

Случай из практики

Директор Института фармакологии, академик медицины Василий Васильевич Закусов был вельможа, русский барин, хам и самодур.

Подчиненным профессорам он говорил «ты» и помыкал сотрудниками, как хотел.

Когда Академия медицинских наук достроила наконец-то долгожданный жилой дом, и многие достойные специалисты безнадежно мечтали получить в нем квартиру, Василий Васильевич потребовал себе две – одну для себя, а другую – для своего собрания картин.

Злые языки утверждали, что он намеревался выбивать и третью квартиру – для собаки, но жена отговорила.

Однажды промозглым октябрьским днем 1952 года, когда на Лубянке полным ходом шили белыми нитками печально знаменитое дело врачей, к Закусову по пустяшному делу пожаловали два офицера МГБ.

Они привезли с собой истории болезней высокопоставленных пациентов и выписанные «убийцами в белых халатах» рецепты.

Чекистам нужно было заключение маститого ученого (а в фармакологии Закусов действительно собаку съел, и мнение его высоко ценилось в научном мире), что все назначения носили вредительский, злонамеренный характер и имели своей целью умерщвление видных государственных деятелей.

К удивлению чекистов академик принялся внимательно изучать привезенные ими бумаги, а про одну историю болезни сказал: «Интересный случай из практики…»

Закончив свои штудии, Закусов достал «Паркер» с золотым пером и четким, не докторским почерком написал: «Все эти назначения достойны лучших врачей мира», после чего, нарочито стуча каблуками, сановной походкой отправился в черный воронок.

На Лубянке его денно и нощно избивали с особой жестокостью, как не оправдавшего доверия.

Будучи выпущен из узилища вместе со всеми «врачами-вредителями» в апреле 1953, Василий Васильевич Закусов, на котором живого места не было, вернулся на круги своя: распекал сотрудников, метал громы и молнии, устраивал судьбу своей бесценной коллекции, выбивал себе новый «ЗИМ»…

Интересный случай из практики.

Страница историческая (черновик)

У входа в столовую Академии наук СССР сидел ухоженный старик с мутными слезящимися глазами.

Он хватал входящих людей за руки, за полу пиджака, чтобы остановить и произнести заученно и убежденно:

– Я не убивал академика Вавилова.

Его обходили, от него отмахивались, никто ему не отвечал, и только я наклонился к нему и громко, как глухому, сказал:

– Я вам верю.

Необычно высоко, прямо под плечом, на пиджаке старика висела Звезда Героя социалистического труда.

Передо мной сидел вовсе не городской сумасшедший, но некогда всесильный академик Лысенко.

Неугасимый огонь фанатизма тускло горел в мутных глазах старика.

Почему Сталин предпочел невежественного Лысенко всемирно признанному Вавилову?

Казалось бы, ответ лежит на поверхности: Лысенко был социально близкий, от сохи (Вавилов – из богатой купеческой семьи), Лысенко говорил понятно (вряд ли Сталин понимал, что такое «гомологические ряды» Вавилова), Лысенко был практик родных полей (Вавилов ездил зачем-то по всему белому свету и в институт свой приглашал иностранцев).

При Лысенко был прибившийся к нему политкомиссар, Исаак Презент, не отличавший овса от кукурузы, но обильно уснащавший речи Лысенко цитатами из статей и речей Сталина и клятвами в верности материализму (уж что понимал под этим словом сам Лысенко, трудно даже предположить).

Бесконечные новации (чеканка растений, яровизация, посадка картофеля верхушками – чтобы клубни можно было попросту съесть, квадратно-гнездовые посадки) в сущности, новациями не являлись; все это было придумано и опробовано другими.

С неуемной энергией Лысенко объявлял очередную новацию панацеей, и начинал её внедрять повсеместно, без опытной проверки и каждый раз сулил неслыханный прирост урожайности.

Верил ли он в это сам?

Лысенко всегда брался разрешить коренные вопросы земледелия (умело увязывая их с политической конъюнктурой) самыми нелепыми способами: сверхвысокими урожаями проса или с помощью ветвистой пшеницы, морозоустойчивых сортов, выведенных всего за два с половиной года (вещь совершенно невозможная).

Академики П. Н. Константинов, П. И. Лисицын, известный селекционер А. П. Шехурдин выступили против новаций Лысенко, предсказав потерю лучших хлебных сортов, что не замедлило случиться.

Вавилов отмолчался, но сотрудник Института генетики, американец Г. Меллер, будущий нобелевский лауреат, сказал: «Выбор между Лысенко и генетикой подобен выбору между знахарством и медициной».

Корифей всех наук назвал Лысенко «стахановцем полей» и посоветовал Вавилову идти на выучку к Лысенко и Презенту.

Какова была доля личной вины «народного академика» в гибели Николая Ивановича Вавилова – на каких весах это взвесить?

Гибель «Челюскина» (черновик)

«Взгляд на карту России показывает, что своим фасадом она выходит на Ледовитый океан», – утверждение адмирала Макарова – не парадокс, а глубокая мысль.

Русские «севера» хранят несметные сокровища, достаточно вспомнить нефть и газ шельфа Студеного океана, алмазы Якутии и Архангельска, золото Анюйя, платину и никель Норильска…

Отсюда навязчивая мечта всех, кто плавает северным морским путем – проходить его от Мурманска до Владивостока за одну навигацию.

В 30-е годы прошлого века это было трудно, почти невозможно. Но снабжать «севера» с юга, от железной дороги, а далее по Оби, Енисею и Лене было очень неудобно и дорого.

Дрейф льдов в Ледовитом океане не был изучен, полярной авиации до похода «Челюскина» не существовало; возможности бортовых самолетов, взлетавших с судов при помощи катапульты и садившихся на воду или на лед, были очень невелики, они могли везти лишь ближнюю ледовую разведку.

Таким образом, и обычные пароходы, и суда, приспособленные к плаванию во льдах, и тогдашние маломощные ледоколы могли двигаться по разводьям, ледоколы могли проложить путь через незначительные перемычки и слабые ледовые поля. Получалось движение в лабиринте трещин, и капитан никогда не знал, выйдет он на чистую воду или окажется в тупике, смертельной западне.

В 1932 году ледокольный пароход «Сибиряков» под командой потомственного помора капитана Владимира Ивановича Воронина прошел Северным морским путем за одну навигацию, правда, потерял винт и добрался до Владивостока под самодельными парусами.

Товарища Сталина, конечно, волновал северный завоз, но не менее завоза интересовал его вопрос: могут ли военные корабли и подводные лодки Северного флота переходить за одну навигацию на Тихий океан и в обратном направлении.

12 июля 1933 года от пристани на Неве в свое первое плавание навстречу гибели и славе отчалил пароход «Челюскин».

«Челюскин» был новенький пароход датской постройки, водоизмещением 7500 тонн, длинной 100 метров, грузоподъемностью 4700 тонн, с максимальной скоростью 12 узлов (22 км в час).

«Челюскин» не был приспособлен к плаванью во льдах, но ему, помимо прочего, было приказано зайти на остров Врангеля и выгрузить людей и оборудование.

Капитаном был назначен все тот же Воронин, начальником экспедиции – академик Отто Юльевич Шмидт.

Пароходу должны были помогать – в Карском море ледокол «Красин», а восточнее – ледорез «Литке», но из этого ничего не вышло, оба ледокольных парохода не успели закончить ремонт.

В Карском море на борту «Челюскина» родилась девочка, названная по месту появления на свет, Кариной.

К острову Врангеля подойти не удалось. Далее «Челюскин» не смог своим ходом войти в Берингов пролив, от чистой воды пароход отделяло 20 км тяжелых ледовых полей.

22 сентября судно окончательно попало в ледовый плен, и начался причудливый дрейф.

В начале октября отряд из восьми человек на лыжах ушел в Уэллен и добрался до него через неделю.

В ноябре дрейф притащил «Челюскина» в Берингов пролив, но 5 ноября началось движение на северо-запад.

13 февраля 1934 года пароход был раздавлен льдами и затонул; погиб завхоз экспедиции Могилевич.

Начался дрейф ледового лагеря челюскинцев; положение их было отчаянным, практически – безнадежным.

Надо льдами и торосами в тридцатидвухградусной стуже было поднято знамя страны Советов.

В одном из самых холодных и труднодоступных районов мира, на голой льдине оказалось 105 человек, считая грудную Карину Васильеву.

Началась доселе невиданная операция по спасению челюскинцев; была создана правительственная комиссия во главе с В. В. Куйбышевым. В США были направлены летчики Слепнев и Леваневский для закупки самолетов, из Хабаровска вылетели три самолета Доронина, Водопьянова и Гладышева, с мыса Олюторского вылетели 5 самолетов «Р-5» под командованием пилота Каманина.

Из Атлантики был вызван ледокол «Красин», из Владивостока к Берингову проливу были направлены пароходы «Смоленск» и «Сталинград», им удалось подняться до мыса Диомида, но стало ясно – челюскинцев можно вывезти только по воздуху.

А на льдине творились невероятные вещи: в палатке Отто Шмидта читали лекции по скандинавской мифологии, о теории психоанализа Фрейда, о современной советской поэзии, об истории Нидерландов, дома Романовых и монашества в России.

В лагере пекли горячий хлеб, выпускали стенную газету «Не сдадимся», вели семинар по диамату, организовали «Пушкинские чтения», и не оказалось помещения, вмещавшего всех желающих.

А между тем 21 февраля льдина треснула, разорвало главный барак на части, медленно удалявшиеся друг от друга.

Первым рейсом (5 марта) летчика Ляпидевского были вывезены двое маленьких детей, их матери и другие женщины.

Предпоследним рейсом эвакуировали собак, которых на самолете Маврикия Слепнева привез бывалый полярник Г. А. Ушаков. И лайки-хаски много помогли челюскинцам в сборах.

Последним льдину покинул, как и положено, капитан Воронин.

Всему миру было нарочито показано: у нас, «у советских – собственная гордость, на буржуев смотрим свысока»: у нас офицеры впереди женщин и рядовых чинов в спасательные шлюпки не лезут (гибель «Титаника»), а то, что собак не пристрелили и не бросили на голодную смерть – буквально шокировало весь мир.

Изумленная, восхищенная Цветаева: «и псов не угробили».

Поезд Владивосток – Москва: «и бомбовозы летят над ним, его забрасывая цветами».

Всю дорогу, и во время триумфальной встречи в Москве 19 июня 1934 года, челюскинцев действительно забрасывали цветами с бомбардировщиков.

Почему режим, относившийся к населению с лютостью хана Батыя, предпринял масштабную и дорогостоящую операцию по спасению команды и пассажиров «Челюскина»?

Почему эта невозможная операция удалась?

Медь труб и грохот латунных тарелок, блеск новеньких, по этому случаю утвержденных звезд Героя Советского Союза гнали прочь естественные вопросы: зачем был загублен новенький, иностранной постройки пароход? А то, что у «Челюскина» шансов уцелеть не было, знали многие, в том числе капитан Воронин. И если бы не невероятное мужество полярников, летчиков и многих других людей и столь же невероятное везение – все бы кончилось трагически.

Что тогда?

Но и весьма вероятная гибель челюскинцев, как и гибель «Челюскина», послужила бы созданию героической саги о величии простого советского человека как родового понятия и отдельного простого советского человека:

 
И звезды сильней заблистали,
И кровь ускоряет свой бег:
В Кремле улыбается Сталин —
Советский простой человек.
 

О, пропитанный кровью жертв и героев, большой имперский стиль, большой имперский миф.

Исторические портреты14

Ярослав Мудрый, великий князь киевский

(1019–1054)

Во второй половине IX века на востоке Европы возникает огромное государство, которое простирается от Балтийского до Черного моря; от Полоцка на западе до Верхней Волги и Оки на востоке.

Столицей страны восточных славян стал город Киев в среднем течении Днепра, и государство получило название Киевская Русь.

Основателем Руси был легендарный варяжский (норманнский или славянский) князь Рюрик.

Киевская Русь быстро прирастала окраинами, в 988 году великий князь Владимир, правнук Рюрика, крестил страну по византийскому ортодоксальному образцу, русская христианская церковь называет себя православной и ныне весьма популярна в Англии.

После смерти великого князя Владимира его сын Ярослав в жестокой борьбе с братьями, что тогда было обычным явлением во всей Европе, завоевал киевский престол.

Время его правления стало расцветом Киевской Руси, ее военного могущества, дипломатических, торговых связей и культуры.

Ярослав, получивший от подданных почетное наименование «Мудрый», дал древнерусской народности первое письменной законодательство – «Русскую правду».

При Ярославе Мудром началась история непревзойденной русской иконописи, многократно расширилось каменное строительство; необычайно богатая лесами Киевская Русь была деревянной – от крестьянской избы до княжеского или боярского терема, каменные строения были очень редки.

В Киеве и Великом Новгороде были построены самые большие в Восточной Европе храмы Софии, Премудрости Божьей.

В Киеве Ярослав построил величественные Золотые ворота.

Ярослав был человеком книжной культуры, он открыл школу для отроков в Новгороде (школу в Киеве открыл еще его отец).

В 1036 году Ярослав наголову разгромил печенегов, степных кочевых язычников, терзавших Русь набегами, и они исчезли из истории – уцелевшие печенеги смешались с другими народами.

Ярослав Мудрый заложил города Юрьев (Тарту), Ярославль, Новгород-Северский, он основал первые древнерусские монастыри и среди них знаменитый Киево-Печерский (пещерный), написал Церковный устав и, своею волею, назначил первого киевского митрополита из русских – Иллариона Русина.

Династические браки детей Ярослава Мудрого породнили его с монархами всей Европы: Франции, Норвегии, Польши, Австрии, Византии, Венгрии…

Русские и украинцы чтят память Ярослава Мудрого, ему установлены памятники, он изображен на российской купюре в 1000 рублей и украинской банкноте достоинством 2 гривны.

После смерти Ярослава начинается упадок Киевской Руси, феодальная раздробленность.

Библиография:

Назаренко А. В. Древняя Русь на международных путях. М., 2001

Карпов А. Ю., Ярослав Мудрый. М., 2010 (ЖЗЛ)

Древняя Русь в свете зарубежных источников. М., 1999

Греков Б. Д. Киевская Русь. М., 1953

Рыбаков Б. А. Первые века русской истории. М., 1964

Нестор Летописец

(1056–1114)

До сей поры существуют сообщества людей, которые живут без истории, вне её.

Историю им заменяют смена времен года, память о событиях недавнего прошлого, необычных природных явлениях.

Все подобные небольшие этносы – бесписьменные, они не имеют своего алфавита, такое состояние называется дикостью. Но как только народ получает азбуку, он начинает записывать свершения своего прошлого, у него появляется история.

По традиции отцом истории называют древнего грека Геродота, родившегося в малоазиатском городе Геликарнасе предположительно в 484 году до новой эры.

Восточные славяне обрели письменность вместе с крещением Киевской Руси в 988 году.

С этого же времени началось образование древнерусской народности, из которой через несколько столетий возникнут три народа: русский (великороссы), украинцы (малороссы) и белорусы.

До появления письменности восточные славяне пахали землю, растили хлеб, молились языческим богам, но не знали – кто они, не знали своего места в истории. Они были вне истории, разве что византийские ученые мимоходом упоминали о северных варварах в своих трудах.

Монах старейшего на Руси, Киевско-Печерского монастыря (расположенного в пещерах, по-древнерусски «в печерах») Нестор родился по некоторым сведениям на Белозере, то есть далеко на севере от Киева, в тогдашней Новгородской земле и именно ему суждено было поведать соотечественникам, откуда пошла русская земля.

Основатель и настоятель Киево-Печерской лавры (лаврами называются четыре православных монастыря: Троице-Сергиевская, Киевско-Печерская, Почаевская и Александро-Невская в Петербурге) Феодосий собирал братию из людей грамотных и одаренных. Здесь жил и творил Алипий Печерский, первый древнерусский иконописец и мозаист.

Здесь, в Печерах, написал Начальную летопись, первую русскую историю, в списках (копиях) дошедшую до наших дней, Нестор Летописец.

И с тех пор мы – русские, прежде всего, потому что наш родной природный язык русский и еще потому, что у нас есть наша русская история, особенная от других. И тот, кто не любит и не хочет знать свою историю – тот неполноценный русский.

Есть три великие рукописные книги у славян: «Чешская хроника» Козьмы Пражского, анонимная «Хроника и деяния князей или правителей польских» и «Начальная летопись» Нестора, со временем получившая название «Повесть временных лет».

Значение этих книг, написанных примерно в одно время, для истории Восточной Европы необыкновенно велико.

«Вот повести минувших лет. Откуда пошла русская земля, кто в Киеве стал первым княжить…», – так начинается бессмертная история Нестора Летописца.

Библиография:

Приселков М. Д. Нестор летописец. Опыт историко-литературной биографии. Пг., 1923

Минея октябрь. Изд. Московской Патриархии, 1980. Стр. 683–687

Изборник. М., 1969. Житие Феодосия Печерского

Александр Ярославович Невский

(1221 Переславль-Залесский – 1263 Городец)

В конце 1237 году страшное бедствие обрушилось на Русскую землю – огромные орды азиатов, ведомые монголами, вторглись в Рязанское княжество. В начале 1238 – во Владимиро-Суздальское княжество, и только дружная и ранняя весна 1238 года спасла Великий Новгород.

В 100 верстах от богатейшего русского города хан Батый, предводитель монголов, сын Джучи, внук великого Чингизхана, развернул свою конницу и ушел в волжские степи.

В 1240 году Батый (Бату) штурмом взял Киев и его полководцы ворвались в Центральную Европу и на побережье Адриатики.

Совершать рискованный поход к «последнему морю» при нараставшем сопротивлении европейцев и имея в тылу побежденную, но не покоренную Русь, было слишком рискованно.

Бату вернулся в нижнее течение Волги, основал город Сарай-Бату – столицу самого большого государства в мире того времени – Золотой Орды, простиравшейся от низовьев Дуная и Финского залива на западе до Оби и озера Балхаш на востоке.

Смерть, пожар, разорение и культурное опустение принесли азиатские орды на русскую землю.

Монголы прервали естественное развитие нашего народа на два с половиной века, что и стало главной причиной нашего отставания от Европы.

В такое сложное и опасное время 18-летний князь Александр, рюрикович, внук великого князя Владимиро-Суздальского Всеволода – Большое Гнездо, был приглашен в Великий Новгород.

Новгород, как и Псков, были боярскими республиками, и князей приглашали за плату в качестве военачальников с отрядом конницы – дружиной.

Воспользоваться ослаблением Руси решили ее западные соседи: Литва, Ливонский орден и Шведское королевство.

В июле 1240 года Александр разбил шведский отряд на реке Неве (отсюда почетное прозвание «Невский»), в апреле 1242 он разгромил рыцарей Ливонского ордена на льду Чудского озера, эта битва получила название «Ледового побоища».

В 1245 году Александр Невский наголову разбил литовское войско князя Миндовга, угроза для Руси с Запада была ликвидирована.

Но папа Римский не хотел смириться с крушением своих планов обратить Русь в католичество. Послы папы стали подбивать Александра Невского на войны с ханом Бату, обещая помощь Запада.

Александр не поддался на фальшивые посулы.

Папа рассчитывал, что хан разобьет русское войско, и русские земли, оставшись без какой-либо защиты, будут вынуждены принять католичество.

В 1247 году Александр Невский, несмотря на то, что его отец был отравлен в Каракоруме, столице всей Монгольской империи, осенью 1246 года, отправился к Батыю. Исполнив языческие обряды повиновения (за отказ от них был убит князь Михаил Черниговский), Александр Невский стал приёмным сыном Бату; и совершил благополучный визит в Каракорум (центр Азии, южнее озера Байкал, родина монголов).

В 1248 году Александр получил Киев и «всю Русскую землю».

В 1249 году получил Великое княжение Владимирское.

В 1251 вместе с монгольскими войсками разгромил своих братьев, Андрея и Ярослава Тверского, выступивших против Орды.

А в 1262 году Александр Невский был вынужден поехать в Орду, чтобы уговорить хана Берке отменить набор русских мужчин в ордынское войско – это была самая страшная для Руси повинность и Берке пошел навстречу Невскому.

Возвращаясь из Орды, умер в Городце на Волге, успев принять схиму, как это было принято у русских князей.

«Соблюдение Русской земли от беды на востоке, знаменитые подвиги за веру и землю на западе доставили Александру славную память на Руси и сделали его самым видным историческим лицом в древней истории от Мономаха до Донского».

Так оценил жизнь и деятельность Александра Невского выдающийся русский историк, Сергей Михайлович Соловьев.

Орден Святого благоверного князя Александра Невского в Российской империи существовал с 1725 года, в СССР – с 1942, в Российской Федерации – с 2010 года.

Александр Невский – одна из наиболее почитаемых в России исторических личностей.

Библиография:

Бегунов Ю. К. Александр Невский. М., Яуза-Эксмо, 2009

Карпов А.Ю. Великий князь Александр Невский. М., Молодая гвардия, 2010

Князь Александр Невский и его эпоха. Исследования и материалы. СПб., 1995

Житие Александра Невского. Памятники литературы Древней Руси. XIII век. М., 1981

Сергий Радонежский, святой
преподобный

(1314–1392)

У Кирилла, служилого боярина ростовских удельных князей, пропала лошадь, и Кирилл послал искать её семилетнего сына Варфоломея.

Мальчик взял уздечку и пошел по опушке в поле.

Посреди поляны под старым дубом он увидел старца-схимника (монаха), усердно молившегося Богу.

Этот рассказ жития – так называется история жизни святого – стал сюжетом замечательной русской картины художника Михаила Васильевича Нестерова «Видение отроку Варфоломею» (1890 год).

Простая, пронзительная и смиренная русская природа пестовала и душу Варфоломея, и гений Нестерова, его трепетную любовь к святым преданиям русской стороны, что позволило ему показать готовность ребенка к подвигу святого, и изобразить пейзаж как участника чуда видения.

По просьбе мальчика схимник посетил его родителей и на прощание изрек пророчество: «Сын ваш станет обителью Святой Троицы и многих поведет за собой…»

После смерти родителей Варфоломей принял постриг под именем Сергия, основал пустынь посреди глухого Радонежского бора, построил небольшую бревенчатую церковь во имя Святой Троицы.

Было ему от роду 23 года.

На месте деревянной церкви ныне возвышается величественный храм славной Троице-Сергиевской лавры, чья поразительная история неотделима от судьбы отечества.

Уединенному житью Сергия посвятил картины «Юность преподобного Сергия» и «Труды преподобного Сергия» М. В. Нестеров, написавший о своем любимом герое шестнадцать полотен.

Смирением и трудолюбием, умением ладить с дикими зверями, Сергий привлек сердца учеников, пустынь стала монастырем, монастырь – Лаврой.

Монахи жили от своего труда, но слава обители росла, и князья, и бояре стали делать крупные вклады. Добрые вести о Троице-Сергиевом монастыре достигли Царьграда (Константинополя), и Вселенский Патриарх Филофей прислал Сергию крест, схиму (одеяние) и грамоту.

Необычайно высок был авторитет Сергия среди всех сословий Руси XIV века.

Князя Дмитрия Донского Радонежский благословил на битву с татарами, а на Куликовскую битву послал с войском князя Дмитрия двух иноков, умелых воинов, Александра Пересвета и Родиона Ослябю, который и начал битву поединком с татарским богатырем Челубеем, в котором они оба погибли.

Кроме Троице-Сергиева монастыря Сергий основал Благовещенский монастырь на Киржаче, Старо-Голутвин близ Коломны, Высоцкий в Серпухове, Георгиевский на Клязьме.

Более сорока обителей основали ученики Сергия Радонежского, среди них такие замечательные, как Саввино-Сторожевский, Ферапонтов, Кирилло-Белозерский, Андронников в Москве.

Друг Сергия, Стефан Пермский, крестил народы Пермского края, который один по площади больше Англии, Франции и Германии вместе взятых.

В октябре 1917 года началась погибель русского государства, во главе пришедших к власти большевиков стоял Владимир Ленин, осатанелый гонитель церкви.

Узнав о предстоящем вскрытии мощей (нетленных останков святого), священник Павел Флоренский, опасаясь глумления, отделил главу Святого Сергия от остова, заменив её головой погребенного по соседству князя Трубецкого.

Мощи стали музейным экспонатом, а главу Св. Сергия тайно сохраняли посвященные.

В 1946 году мощи святого были возвращены церкви и череп Сергия занял своё место.

Кротостью и мудростью смирял Сергий сердца буйных своих современников, кротостью и мудростью запомнился он русскому народу.

В одной только Москве 67 храмов и часовен святого Сергия Радонежского, он излюбленный святой православных христиан.

Библиография:

Аверьянов К. А. Сергий Радонежский. Личность и эпоха. М., 2006

Жизнь и чудеса преподобного Сергия Радонежского. М., 1897

Зернов Н. М. Жизнь и чудеса преподобного Сергия Радонежского. London, 1939 (на англ. яз.). М., 2010

Ключевский В. О. Исторические портреты. М., 1991. Значение преподобного Сергия для русского народа и государства.

Житие и подвиги преподобного Сергия Радонежского. М., 2009

Никон, иеромонах. Житие преподобного Сергия Радонежского. М., Сретенский монастырь, 2009

Чарская Л. Святой отрок. Повесть для детей. М., Свято-Троице-Сергиева Лавра, 1999

Андрей Рублев

(около 1360–1428)

Сведения о жизни Андрея Рублева даже скудными не назовешь – несколько упоминаний в летописи.

Но, чтобы иконописцу попасть в летопись, ему нужно было стать очень известным мастером.

Предположительно Рублев родился в семье ремесленника в Московском княжестве, принял постриг (летопись называет его «чернец», то есть – «монах») в Троице-Сергиевском монастыре, получив имя Андрей.

Первый раз Андрей Рублев упомянут под 1405 годом:

«Тое же весны почаша подписывать церковь Благовещения на князя великого дворе, а мастеры бяху Феофан иконник Гречин, да Прохор старец с Городца, да чернец Андрей Рублев».

Роспись собора обычно вела артель, мастера, среди которых Рублев упомянут последним, и подмастерья, которые растирали краски, готовили грунт, подмалевывали детали.

Феофан Грек (1340–1410), великий мастер монументальных фресок, начинал как художник в Константинополе, он был для Рублева живой византийской традицией.

Прохор с Городца передал Андрею живописную свободу и выразительность цветового решения, сочный блик, стройность и изящество фигур – все секреты московской живописной школы.

Рублев расписывал Благовещенский собор в Москве, во Владимире – Успенский собор, вместе Даниилом Черным, руководил работами в Троице-Сергиевском монастыре; писал диисусный чин (центральная часть православного иконостаса) в Звенигороде, расписывал Спасский собор Андронникова монастыря.

Где и умер во время морового поветрия (чумы) 1428 года и был похоронен в Спасском соборе.

В период с 1407 по 1427 год создал икону «Троица» для Троицкого собора Троице-Сергиева монастыря.

Эту икону бессмысленно описывать, её нужно видеть и принять нетленный образ её в сердце своё навсегда.

Рублев – гений, коих в нашей истории было ровно два – Андрей Рублев и Александр Пушкин.

«Троица» – это чудо, она чудо равно для верующих и неверующих, она – наш, русский, зримый идеал человека.

Растерзанный и падший мир преломился гением Рублева в совершенный образ любви, согласия и надежды на национальное единение.

«Троица» – гармония высшего и лучшего, что есть в каждом из нас, но иногда занесено слоем мелочей, суетными помыслами и прочим сором.

 
Когда бы знали, из какого сора растут стихи…
 

При свете пожарищ, в крови и гное братоубийственных усобиц узрел Андрей Рублев «Живоначальную Троицу».

Через сто с лишним лет зажжет немеркнущий костер «Охотников на снегу» голландец Питер Брейгель Мужицкий, картины, утверждающей возможность хрупкой гармонии на грешной земле…

Брейгель и Рублев – великих два откровения человечеству.

Либо в душе русского человека мерцает рублевская «Троица» – значит, он жив, а если – нет, то он ещё не родился или уже умер.

Апостол Павел утверждал, что «любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут».

Этому должно верить, как и тому, что и в пору, когда всё кончится, будет гореть костер Брейгеля и светиться «Троица» Рублева.

Рублев – наше несостоявшееся Возрождение.

Почему оно не продолжилось? Не заслужили? Или нечего было возрождать в наших Палестинах?

Библиография:

Алпатов М. В. Андрей Рублев. М., 1972

Грицак Е. Н. Мир Рублева. М., 2006

Демина Н. А. «Троица» Андрея Рублева. М., 1963

Лазарев В. Н. Андрей Рублев и его школа. М., 1966

Лазарев В. Н. Андрей Рублев, краткие биографические сведения. М., 2000

Померанц Г., Миркина З. В. В тени Вавилонской башни. М., 2004

Попов Г. В. Андрей Рублев. М., 2007

Иван III, Государь всея Руси

(1440–1505)

Отец Ивана III, великий московский князь (с 1425 по 1462) Василий II, всю жизнь вел борьбу за власть со своим дядей, князем Звенигородским Юрием и его сыновьями Василием Косым и Юрием Шемякой.

Такие междоусобные войны проходили во многих странах, в Англии в том же, XV веке, случилась война Алой и Белой розы.

В ходе жестокой схватки Василий II, захваченный в Троице-Сергиевом монастыре, в 1446 году был ослеплен своим двоюродным братом Дмитрием Шемякой и получил прозвание «Темный» (слепой).

С малых лет Иван стал соправителем незрячего отца, он, в качестве номинального военачальника, участвует в боевых походах.

В 22 года Иван, после смерти отца, стал великим князем.

Он уже осознавал свою историческую задачу: объединить русские княжества в единую страну со столицей в Москве.

В 1478 году Ивану III удалось окончательно подчинить Новгород, богатую, торговую боярскую республику.

Партия вдовы новгородского посадника (выборного главы города) Марфы Борецкой, заключившей союз с Литвой против Москвы, потерпела поражение, вечевые порядки были упразднены, вечевой колокол, городской архив и многие боярские семьи были перевезены в Москву и Нижний Новгород.

Исторический выбор между единовластием и демократией Россия сделала в пользу самодержавия.

И Литва проиграла войну с Москвой, уступила ей большие территории и ряд городов, а в знак примирения литовский великий князь Александр женился на дочери Ивана III, Елене.

Проиграл Ивану III и ордынский хан Ахмат.

Иван III отказался платить дань татарам, и Ахмат летом 1480 года начал карательный поход на Русь.

На разных берегах реки Угры, «серебряного пояса Богородицы», встали татарские и русские войска, это событие русской истории получило название «великого стояния на реке Угре».

Оба войска остерегались друг друга, а в ноябре татары ушли восвояси не солоно хлебавши.

Иго кончилось, Великое княжество московское стало независимым государством.

Ахмат по возвращению в Орду был убит, начались усобицы и вскоре Орда распалась.

В 1497 году был принят Судебник – сборник законов для нового единого государства Московского.

В 1472 году Иван III второй раз женился (первая жена, тверская великая княжна Мария Борисовна была отравлена в 1467 году) на византийской царевне Софье (Зое) Палеолог, племяннице последнего императора Византии, Константина XI.

Какой неприглядной показалась Москва новой великой московской княгине, которая воспитывалась в Риме, при дворе папы Сикста VI, заказчика Сикстинской капеллы.

Белокаменный Кремль Дмитрия Донского обветшал, в Москве не было ни одной мощеной улицы, весной и осенью жители утопали в грязи.

Софья привезла с собой первоклассных итальянских архитекторов, они построили неприступную крепость из красного кирпича, Кремль, существующий и доныне, а в Кремле – Успенский и Архангельский соборы, колокольню Ивана Великого, Грановитую палату, замостили площади.

Брак с византийской царевной позволил Ивану III наследовать византийскую государственную символику – двуглавый орел стал гербом России, которая, подобно Византии, всегда смотрит и на Восток, и на Запад.

Император Священной Римской империи Фридрих III пожаловал было Ивану III титул короля, но Иван III его высокомерно не принял, ибо «поставление имеем от Бога, а поставления как прежде ни от кого не хотели, так и теперь не хотим»…

И уже прозвучали в 1492 году роковые слова митрополита Зосимы о «новом царе Константине» и «Москве – новом Константинополе», в редакции псковского монаха Филофея: «Два Рима падоша, Москва – Третий Рим и четвертому Риму не бывати».

Эта гордыня дорого обошлось русскому народу – Москва вовсе не была в то время центром мира, а всего лишь окраиной центра мира – Западной Европы.

Но Московское великое княжество было самым большим государством Европы, а Иван III – государем всея Руси.

Огромная Московия нависла над Европой, и через два с половиной века властно вмешалась в европейские судьбы.

Библиография:

Черепнин Л. В. Образование русского централизованного государства в XIV–XV вв. М., 1960

Базилевич К. В. Внешняя политика Русского централизованного государства. М., 1952

Зимин А. А. Витязь на распутье. М., 1991

Зимин А. А. Возрожденная Россия, М., 1982

Лурье Я. С. Две истории России XV в. СПБ., 1994

Скрынников Р. Г. Иван III. М., 2006

Борисов Н. С. Иван III. М.: Молодая гвардия, ЖЗЛ,2000

Язвицкий В. И. Иван III – государь всея Руси. Роман в 2-х томах.

Преподобный Нил Сорский (1433–1508). Преподобный Иосиф Волоцкий
(1440–1515)

Вплоть до XVII века духовная и идейная жизнь русского общества в основном протекала в русле религии. Даже народная культура испытывала влияние религиозной идеологии; философия в России еще не появилась, и немногие образованные люди мыслили в формах религиозных представлений.

В XV–XVI веках православие столкнулось с ересями (осознанное отклонение от догматов веры, то есть от тех или иных основных положений вероучения), вольнодумием и несогласием во мнениях между духовными лидерами церкви.

Предметом споров стали монастырское землевладение и отношение к ереси жидовствующих, которую одно время поддерживал государь всея Руси, Иван III.

Нил Сорский, в миру дворянин из рода Майковых, давшего России поэтов, художников, критиков, ученых, писателей, добровольно постригся в монахи в Кириллово-Белозерском монастыре.

Около 1480 года совершил паломничество в Палестину через Константинополь и Афонский монастырь, где изучал скитское (уединенное) житье иноков.

Вернувшись, основал первый в России скит на реке Соре – Нило-Сорскую пустынь.

Нил по склонностям своим был аскетом, созерцателем и милостивцем. Монастырское землевладение и жизнь братии за счет крестьянского труда смущали человеколюбие Нила, его чувство справедливости: «стяжание по насилию от чужих трудов нам не на пользу».

Хлеб доставался тяжким потом, в монахи могли потянуться любители дарового пропитания, а Нил видел целью пострига нравственное усовершенствование.

Нил стал признанным главой «нестяжателей».

Иной точки зрения придерживался игумен богатейшего Иосифо-Волоколамского монастыря Иосиф Волоцкий.

Иосиф Волоцкий, в миру – дворянин Иван Санин, принял постриг в 20-летнем возрасте, восемнадцать лет он прожил в Боровско-Пафнутьевом монастыре под руководством его основателя, Пафнутия Боровского, великого подвижника и труженика.

Перед смертью игумен указал на Иосифа как своего приемника, но тот так рьяно взялся за дело, что братия взбунтовалась.

На стрелке рек Сестры и Струги в 1479 году Иосиф основал Волоколамский монастырь, который быстро стал расти и богатеть.

Против ереси жидовствующих Иосиф написал книгу «Просветитель», он требовал для еретиков «лютой смерти» – сожжения заживо.

Нил Сорский считал суды и казни чрезмерными формами преследования оступившихся чад церкви, предлагая действовать увещеванием.

На церковном Соборе 1503 года Иван III отказался от прежней поддержки «нестяжателей» и взял сторону Иосифа Волоцкого, который утверждал, что только монастырское землевладение может превратить обитель в центр просвещения и культуры.

Нил Сорский никогда не выступал за насильственную секуляризацию (конфискацию монастырских земель) и никогда не позволял себе личных выпадов против Волоколамского игумена и его сторонников – иосифлян-«стяжателей».

Иосиф тоже вел себя уважительно по отношению к «заволжским старцам», за исключением князя-инока Вассиана Патрикеева, постриженного Иваном III в наказание за фронду, насильно.

Позиция Нила Сорского была по своему характеру нравственной: «чтобы у монастырей сел не было, а жили чернецы по пустыням и кормились рукоделием…»

Монах-аскет, монах-труженик единственно мог стать духовным авторитетом и наставником для мирянина.

Точка зрения Иосифа Волоцкого была государственной: монастыри – крепости, монастыри – центры книгописания, монастыри – библиотеки, а от трудов праведных не поставишь крепостных стен каменных, и книги дороги.

Государственное на Руси всегда побеждает нравственное, иосифляне одолели нестяжателей.

Но монах, который сдирал с крестьянина последнюю рубашку – какой он для него пастырь духовный, такой же захребетник, как и все баре.

Нравственный авторитет православной церкви в результате оказался ничтожным, и со своей ролью пастыря духовного она справлялась плохо.

Библиография:

Преподобные Иосиф Волоцкий и Нил Сорский. М., 2011

Преподобные Нил Сорский и Иннокентий Комельский. Сочинения. СПб., 2005

Идеологическая борьба в русской публицистике конца XV – начале XVI в. М., – Л., 1960

Архангельский А. С. Нил Сорский и Вассиан Патрикеев, их литературные труды и идеи в Древней Руси. СПб., 1882

Кирсанова О.Т. «Мысленное делание» – путь к совершенству. Нил Сорский. Ростов-на-Дону, 2003

Послания Иосифа Волоцкого. Подготовил Е. В. Кравец. М., 1993

Романенко Е. В. Нил Сорский и традиции русского монашества. М., 2003

Иван IV, Грозный

(1533–1584)
Лик светлый (1547–1565)

Как высоко и чисто он начал запев своего правления, и каким жутким хрипением удавленника оно закончилось.

«Его задушили», – напишет Джером Горсей, весьма осведомленный англичанин, управляющий конторой Московской компании, имевшей монополию на торговлю с Россией.

В три года он лишился отца и стал номинальным государем. Когда ему и восьми лет не исполнилось, была отравлена его мать, литовская княгиня, красавица Елена Глинская.

Горьки его воспоминания о своем детстве и отрочестве при опекунах-боярах.

В шестнадцать лет он первым из московских великих князей принял высокий титул царя, женился на «юнице своей», единственной женщине, которую он любил, которой доверял безгранично, Анастасии Захарьиной-Юрьевой.

Ему было двадцать шесть лет, когда им были присоединены ханства Казанское (1552 год) и Астраханское, вся Волга стала Русской, его держава вышла на Каспий и величиной сравнялась со всей Европой.

Он правил вместе с Избранной радой, неформальным правительством из людей умных, государственных, талантливых: Алексеем Адашевым, дьяком Иваном Висковатым, Дмитрием Курлятевым-Оболенским, Андреем Курбским, митрополитом Макарием и своим духовником Сильвестром, автором книги житейской мудрости «Домострой».

Своевременные, продуманные реформы укрепляли государство.

В 1549 году состоялся первый Земской собор, Московское царство стало сословно-представительной монархией.

Судебник 1550 года установил систему приказов – центральных отраслевых ведомств, Стоглавый собор привел в порядок церковные дела.

Военная реформа 1556 года дала постоянное войско – стрельцов и пушкарей.

В том же году последовала реформа местного самоуправления, впервые в русской истории предоставлявшая жителям сельской местности и городам право самим решать свои финансовые дела, раскладывать подати, вести розыск и суд. Именно местное самоуправление и спасет русское государство и народ во время Смуты.

В 1553 году Иван IV тяжело заболел, встал вопрос о передаче власти.

Только Иван Висковатый, ведавший Посольским приказом, взял сторону младенца, наследника царя. Остальные, близкие к Ивану его советники, надумали присягнуть двоюродному брату государя – князю Владимиру Старицкому, т. к. боялись боярского опекунского правления при младенце.

Иван IV выздоровел и сделал вид, что забыл эту историю.

В 1558 году царь весьма необдуманно начал Ливонскую войну (1558–1583) за выход к морю, за балтийские порты Ригу и Ревель (Колывань, ныне Таллин).

Русские войска легко разгромили рыцарский немецкий Ливонский орден, заняли Ригу и Ревель, но в войну, неожиданно для царя, вступили Литва, Польша и Швеция.

Борьба приобрела затяжной характер, начались военные неудачи.

В 1560 году умерла жена Ивана IV, Анастасия, она была отравлена; мы не знаем – кем, не знал этого и государь, что давало ему возможность обвинять и казнить кого угодно.

Смерть любимой жены надломила Ивана IV; он вспомнил боярам обиды детства, подозрительность и жестокость стали главными чертами его тяжелого нрава.

В 1564, получив отказ в просьбе о пострижении в монахи и проиграв битву на реке Уле, Андрей Курбский бежал в Литву, и начал воевать на стороне противника.

Предательство Курбского подтолкнуло царя к террору, он становится Грозным.

В декабре 1564 года царь с семьей и домашними ушел из Москвы в Александровскую слободу.

В послании к москвичам царь требовал свободы рук в расправе с боярами, умышлявшими на жизнь его и его семьи.

Московские жители были на всё согласны, лишь бы не остаться без царя.

Лик темный (1565–1583)

Царь разделил всю страну на две части – Опричнину, которой управлял сам, и Земщину, где правила Боярская дума и Земской собор.

Было сформировано опричное войско «кромешников» («опричь» значит «кроме»), число которых достигало 6000 человек.

Около 800 «особых» опричников выполняли роль службы государственной безопасности при царе, им были даны следственные и карательные функции.

Начались казни, пытки, мучительство, насилие и беззаконие, которого никогда еще не было на Руси.

Царь поставил опричнину над законом и придал ей черты монашеского ордена, а сам стал игуменом в этой злой и непристойной карикатуре на монастырь, который, по сути, был одновременно застенком, кабаком и капищем разврата.

Народ прозвал царя «Мучителем». Неслыханный грабёж собственности бояр, купцов, ремесленников, зажиточных крестьян стремительно разорял стану.

В 1567 году, Грозный, через посла Англии Дженкинсона, попросил королеву Елизавету о предоставлении ему политического убежища.

В настоящее время невозможно понять, насколько обоснованными были обвинения в заговорах, которые он то и дело предъявлял боярам и целым городам – Новгороду и Пскову.

Осенью 1569 года во главе опричного войска двинулся на Новгород, по пути предав потоку и разграблению Клин, Тверь и Торжок.

В Новгороде было убито более четырех тысяч человек, по большей части ни в чем невиновных, богатейший город был разграблен.

В Пскове царь устыдился юродивого Николая-псковского, протянувшего ему кусок сырого мяса со словами: «На, возьми, ты ведь ешь человеческое мясо».

В 1571 опричное войско разбежалось перед конницей крымского хана Давлет-Гирея. Гирей сжег Москву и увел 150000 пленных на выкуп и продажу.

В 1572 году Иван IV притворно распустил опричнину, запретил даже произносить слово «опричнина», но на самом деле ядро команды палачей сохранилась под видом «государева двора».

Но не глумиться над своим народом он уже не мог, и в 1575 затеял унизительную комедию – посадил на Московский престол крещеного татарина, касимовского хана Симеона Бекбулатовича.

Политический маскарад продолжался одиннадцать месяцев. Был ли Грозный болен психически, или, привыкший к кровавой клоунаде в Александровой слободе, он заигрался и не понимал смысла своих действий?

В 1573 году царь, отвечая на послание монахов Кирилло-Белозерского монастыря, дал себе такую характеристику: «А я, пес смердящий, кого могу учить и чему наставлять, и чем просветлить! Сам вечно в пьянстве, в блуде, в прелюбодеянии, скверне, убийстве, грабежах, ненависти и всяком злодействе».

Однако он учил и наставлял огромную страну: «Аз есмь царь! Нельзя государю без грозы быти…»

Ливонская война была проиграна, сам он стал руиной, опух, с трудом передвигался; здоровый сын Иван умер, больной Федор был неспособен к правлению.

Впереди было пресечение династии и невероятная смута.

Он захотел перепрыгнуть через неизбежный период сословно-представительной монархии и в середине XVI века, не имея реальной социальной опоры, стать абсолютным монархом.

Вечная русская забава:

 
Вздеть на виску 15 , выбить из подклетья,
И швырнуть вперед через столетья
Вопреки законам естества —
Тот же хмель и та же трын-трава. 16
 

Однако не надо полагать, что Иван Грозный был исключительным чудовищем на фоне благочестивых европейских монархов, его современников, как это часто пытаются выставить на Западе.

В одну Варфоломеевскую ночь (24 августа 1572 года) во Франции по приказу Екатерины Медичи перебили 30 тысяч гугенотов (протестантов), Генрих VIII казнил жен и приближенных, повесил по закону о бродягах 70000 несчастных, разоренных лендлордами с его ведома крестьян, дочь Генриха – Мария Кровавая…

 
Ужасный век, ужасные сердца.
 

А «терибль» – выходит, один Грозный.

Какую замечательную личность убил Грозный в себе самом: начитанность необычайная, литературный талант, феноменальная память, цицероново красноречие, первопечатник, «муж чудесного рассуждения»…

А вышло что? Гнев венчанный.

Библиография:

Виппер Р. Ю. Иван Грозный. М-Л., 1944

Володихин Д. М. Иван Грозный: Бич Божий. М., 2012

Зимин А. А. Реформы Ивана Грозного: очерки социально-экономического развития России середины XVI века. М., 1960

Зимин А. А. Опричнина Ивана Грозного. М., 1964

Скрынников Р. Г. Иван Грозный. М., 2006

Фомин С. В. Правда о первом русском царе… М., 2012

Святитель Филипп, Митрополит
Московский и всея Руси

(1507–1569)

Будущий митрополит, в миру Федор Степанович Колычев, родился в богатой и знатной боярской семье.

Его готовили к государственной службе, он начал делать карьеру, но в 1537 князь Иван Андреевич Старицкий, сын Ивана III, поднял в Новгороде мятеж против государыни Елены Глинской.

Колычевы взяли сторону Старицкого и подверглись опале.

В одежде простолюдина Федор ушел на север, постригся в монахи в Соловецком монастыре и стал его игуменом в 1548 году.

В 1566 году Иван Грозный настоял на епископском соборе на избрании Филиппа митрополитом.

Филипп поставил условием упразднение опричнины, но Иван IV не согласился, а архиереи уговорили Филиппа принять сан и дать слово «в опричнину и в царский домовый обиход не вступаться».

Но и царь уступил Филиппу и на полтора года прекратил казни на Москве.

Зимой 1568 года Иван Грозный вернулся к кровопролитию и сразу натолкнулся на сопротивление митрополита.

22 марта митрополит Московский отказался благословить государя Московского в главном храме страны, Успенском соборе.

Грозный явился в собор в окружении кромешников, в опричном полу-монашеском одеянии. Митрополит сделал вид, что не замечает царя, подошедшего под благословение, но бояре наперебой стали указывать Святителю на государя и тогда Филипп обратился к царю:

– Не узнаю царя православного в бесовских одеждах, не узнаю и в делах царства… За алтарем льется невинная кровь… в самых неверных языческих государствах есть закон и правда, есть милосердие к людям – а в России их нет! Достояние и жизнь граждан не имеют защиты. Везде грабежи, везде убийства и совершаются они именем царским!

И всё это при стечении множества людей, в переполненном храме!

На муки смертные пошел святитель Филипп, своего высокого служения ради.

Царь не решился расправиться с митрополитом прямо в соборе по причине его всенародного почитания.

В ноябре 1568 года в Успенском соборе состоялся церковный суд, лишение сана, издевательства Федора Басманова во время последней службы в Успенском соборе: сорвали священное облачение, надели лохмотья и тычками изгнали из храма.

Филиппа сослали в отдаленный монастырь, Отроч Успенский в Твери, но и здесь государь не оставил его своею милостью.

В декабре 1569 года Иван IV послал к Филиппу известного палача, опричника Малюту Скуратова, чтобы получить благословение Филиппа на разорение Новгорода и Пскова.

Царь понимал, что Филипп откажет в благословении, и отдал Малюте приказ убить Филиппа.

23 декабря 1569 года Скуратов задушил Филиппа в его келье во время молитвы.

Мощи святителя нашли успокоение в Успенском соборе при царе Алексее Михайловиче Тишайшем в 1652 году.

Церковь Филиппа Митрополита в Мещанской слободе, перестроенная в камне Матвеем Казаковым – один из лучших образцов русского классицизма.

Библиография:

Володихин Д. М. Митрополит Филипп. М., 2009

Колобков В. А. Митрополит Филипп и становлением московского самодержавия. СПб., 2004

Лобокова И. А. Житие Митрополита Филиппа. Исследование и тексты. СПб., 2006

Федотов Г. П. Святой Митрополит. Московский Париж, 1928

Никон, Патриарх Московский

(1605–1681)

Родился недалеко от Нижнего Новгорода в семье мордовского (марийского?) крестьянина и русской матери, выучился грамоте у приходского священника.

На грамотного мордовского мальчика приходили посмотреть за сто верст – что за диво.

До 30 лет Никита Минин жил в миру, служил приходским попом в селе Лыскове, а в 1626 году за начитанность московские купцы перевезли его с семьей в Москву.

После смерти детей в 1635 году жена Никиты постриглась в московском Алексеевском монастыре, а сам Минин – в Анзерском скиту Соловецкого монастыря.

В Кожеозерском монастыре в 1643 году был избран игуменом и, по обычаю того времени, отправился представляться царю.

Алексей Михайлович оставил его в Москве архимандритом Новоспасского монастыря.

Никон быстро вошел в близкий монарху кружок «ревнителей благочестия», участниками которого были протопоп Благовещенского собора духовник царя Стефан, протопоп Казанского собора Иван Неронов и боярин Федор Михайлович Ртищев, личность поистине замечательная.

Христианский человеколюбец, один из очень немногих мирян, о коих были составлены жития («Житие милостивого мужа Федора, званием Ртищева»). Он, будучи крупным государственным мужем, строил больницы, школы, странноприимные дома, выкупал русских из крымского рабства и, дело поистине неслыханное, содержал иностранных пленных, сочувствуя их бедственному положению, ради чего был вынужден продавать своё имущество.

 
Природа – мать! Когда б таких людей
Ты иногда не посылала миру,
Заглохла бы нива жизни…
 

Никон стал ближайшим советником царя Алексея Михайловича не только по церковным, но и по политическим делам; в 1649 году Никон был возведен в сан митрополита Новгородского и Великолуцкого.

В 1652 году умер патриарх Иосиф; Стефан отказался от патриаршего престола, зная, что царь хочет видеть патриархом Никона.

Никон придумал перенести в столицу мощи святителя Филиппа, и перед гробницей мученика царь предложил Никону сан и посох патриарха.

Фантастическая судьба мордовского крестьянского сына!

Царь и народ присягнули Никону «послушати его во всем, яко начальника, и пастыря и отца»…

На следующий, 1653 год, Никон начал церковную реформу, целью которой было упорядочение обрядов, исправление ошибок и отсебятины в богослужебных книгах.

В 1654 году собор духовенства принял решение «о новой справе», то есть исправлению церковных книг по греческим образцам.

Однако это противоречило укорененному в народе убеждению о превосходстве русского благочестия над греческим, особенно после подписания Константинополем Флорентийской унии 1439 года, в которой признавалось главенство папства над греческим православием и догмат филиокве.

Против реформы выступили прежние единомышленники Никона – протопоп Аввакум Петров и протопоп Иван Неронов.

Произошел церковный раскол, царь и большая часть верующих поддержали Никона, противники патриарха назвались старообрядцами, они держались двоеперстия, старопечатных книг и других древних обрядов и правил.

Никон основал несколько монастырей, из которых самым замечательным стал Воскресенский Новоиерусалимский на реке Истре.

Никон попытался воссоздать в центре России святыни Палестины, паломничество в которую для русских было подвигом трудным и редким в ту пору.

И в сорока верстах от Москвы появились Сионские, Елеонские и Фаворские холмы, Истра стала Иорданом, вырыли новую протоку – Кедрон.

Как мираж возникает среди смиренных русских полей сияющий издалека огромный купол Воскресенского собора, копии храма Гроба Господня, где в северном приделе упокоился опальный патриарх.

Неуёмное тщеславие сжигало Никона, царь добавил к титулу патриарха ещё и титул монарший «Великий государь», но Никон пожелал подписывать бумаги первой подписью – Тишайший и тут не перечил.

Никон утверждал, что «священство выше царства» – принцип папский, царь слушал, помалкивал, да на ус мотал.

Впервые встретив явное недовольство царя, Никон в 1658 году удалился в Воскресенский Новоиерусалимский монастырь. Он был уверен, царь пошлет за ним, затоскует об «собинном друге», но царь, осторожный и скрытный, Никона не вернул.

Большой Московский собор 1666 года с участием двух восточных патриархов Паисия Александрийского и Макария Антиохийского лишил Никона не только патриаршего, но и епископского сана и сослал в Ферапонтов Белозерский монастырь, а затем под строгий надзор в Кирилло-Белозерскую обитель.

Царь Федор Алексеевич (1676–1682) позволил Никону вернуться в Новый Иерусалим, но на пути к последнему пределу бывший патриарх скончался у стен Ярославского кремля.

Отпет был Никон по настоянию царя Федора по патриаршему чину.

В столице Мордовии, Саранске, в 2006 году был открыт и освящен патриархом Алексием II памятник Никону.

Библиография:

Зызыкин М. В. Патриарх Никон. Его государственные и канонические идеи. Т.I–III. Варшава, 1931–1938.

Каптерев Н. Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 1–2. М., 1996

Патриарх Никон: трагедия русского раскола (сборник статей). М., 2006

Патриарх Никон – протопоп Аввакум. М., 1997

Севастьянова С. К. Материалы к «Летописи жизни и литературной деятельности патриарха Никона». СПб., 2003

Протопоп Аввакум

(1620–1682)

Родился в семье священника, «прилежаша питья хмельного» и оттого умершего рано.

Бедность, лишения, скитания и мучения беспредельные – и так всю жизнь Аввакума.

Начитанность, чистота нравственная, правдолюбие неуемное и его следствия – гонения от властей, от сильных людей, от начальников, которых обличал нещадно.

Но Бог не оставил огненного протопопа, дал ему жену, «помощницу по спасению», верную, стойкую в невзгодах «протопопицу», Анастасию Марковну, сироту из обедневшей купеческой семьи, на которой он женился по указанию своей матери.

В нижегородской земле, в Макарьевском уезде, Аввакум начал служить приходским попом.

Непримиримость к грехам прихожан, недостойных священников, начальников не раз заставляла протопопа спасаться бегством: его избивали, стреляли в него из пистоля, топили в Волге, отнимали дом и всё имущество.

Но сломать Аввакума было невозможно.

В Москве он прибился к протопопу Ивану Неронову и жил у него при Казанском соборе, что в начале Никольской улицы против Никольских ворот Кремля.

Аввакум был в приятельских отношениях с участниками кружка «ревнителей благочестия» и будущим патриархом Никоном, занимался «книжной справой» при патриархе Иосифе.

Весной 1653 года патриарх Никон ввел троеперстие и Иван Неронов сказал: «Пришло время страдать».

Страдать Аввакум был готов и написал совместно с костромским протопопом Даниилом челобитную царю.

Авторы челобитной указывали, что первоначально Никон собирался взять за образец древние рукописные книги, но затем заменил их новейшими итальянскими изданиями, в которых содержались догматические ошибки в духе флорентийской унии 1439 года.

Никон решил сломить дух протопопа голодом и жаждой, а потом и увещеваниями, да всё впустую: «Журят меня, что патриарху не покорился, а я его писания браню, да лаю».

Увещевания, впрочем, сопровождались побоями и окончились приказом Никона о расстрижении (лишении сана) мятежного протопопа, но заступился за него царь Алексей Михайлович, и протопоп был сослан в Тобольск.

Тысячи верст пешком до Тобольска, тысячи верст от Тобольска до Нерчи (Восточная Даурия), тысячи верст на запад – три года длилось возвращение семьи протопопа по велению царя в Москву.

«Пять недель ехали на нартах по льду голому. Страна варварская, иноземцы не мирные, отстать от лошадей не смеем, а за лошадьми идти не поспеем, голодные и томные люди.

Протопопица бредет-бредет, да и повалится – скользко гораздо… Я пришел, – на меня, бедная пеняет, говоря: «и долго ли муки сея, протопоп, будет?»

И я говорю: «Марковна, до самые смерти!»

Она же, вздыхая, отвечала: «Добро, Петрович, ино еще побредем».

Царь не потребовал отречения Аввакума от старого обряда, но посоветовал ему воздержаться от хулы на никонианство.

Но разве мог молчать протопоп: «Любо им, как молчу, но мне так не сошлось!»

Через расстрижение и ссылку в заполярной Мезени, заточение в ручных и ножных кандалах в каменном мешке Боровско-Пафнутьевского монастыря, опять в Москву, в Кремль.

В Чудовом монастыре поставили его, попа-расстригу, перед вселенскими патриархами, и они, обвинив его в том, что он один против всех, услышали:

«У вас православие пестро; от насилия Турского Магомета вы немощны стали… Лучше един, творя волю Божию, нежели тьмы беззаконных».

Крыть патриархам было нечем, они прокляли протопопа, он в ответ проклял патриархов и демонстративно улегся спать.

Он мужественно пережил 14 лет страшной земляной тюрьмы в заполярном Пустозерске, писал дерзкие письма царю Алексею Михайловичу, а потом царю Федору, но тот терпел-терпел, да и повелел сжечь протопопа со товарищи в срубе.

Хранитель древлеапостольских заповедей и разрушитель канонов, протопоп Аввакум в 1672 году в нечеловеческих условиях земляной Пустозерской тюрьмы дважды совершает невероятное: пишет автобиографическую книгу и называет её «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное».

Трудны были первые шаги высокой русской прозы.

Из смрадной пустозерской землянки, с Аввакумова пепелища зазвучал «живой полнокровный мужицкий голос… Это были гениальные «Житие» и «Послания» бунтаря, неистового протопопа Аввакума» (А. Н. Толстой).

Библиография:

Житие протопопа Аввакума. Литературные памятники (любое издание)

Бороздин А. К. Протопоп Аввакум, очерк из истории умственной жизни русского общества в XVII в. СПб, 1898

Мяконин В. А. Протопоп Аввакум. СПб, 1894

Паскаль П. Протопоп Аввакум и начало Раскола. М., 2011

Кожурин К. Я. Протопоп Аввакум. Жизнь за веру. М., ЖЗЛ, 2011

Петр I, император Всероссийский

(1672–1725)
 
…и того,
Кто неподвижно возвышался
Во мраке медною главой,
Того, чьей волей роковой
Под морем город основался…
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
О, мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы? 17
 

И на дыбу…

А бедовый конь норовил опустить копыта то в Варшаве, то в Берлине, то в Милане, то в Неаполе, то в Риме, то в Париже, то в Вене, то в пригороде Стамбула – у Святой Софии погрохотать подковами помешали англичане.

Другого такого буйного коня еще поискать.

А мощный властелин судьбы перевернул вверх дном всё в своей стране.

Он ввел новое государственное управление, новый порядок престолонаследия и стал первым русским императором, а рядом с собой на престол посадил гулящую девку из солдатских портомой18.

Он создал новую армию и построил флот, которого прежде не было, он распорядился о новой судебной системе, основал прокуратуру, учредил службу контроля – фискалов, и поставил всё государство под неусыпную слежку.

Он растоптал русскую православную церковь, лишил её патриарха, сам стал главным попом, а наместником своим, обер-прокурором Синода, будто бы в насмешку, посадил пьяницу и матерщинника…

Он отменил тайну исповеди, кощунник!

Он ввел непосильную подушную подать, налоги на бороды, дубовые гробы, огурцы, сапоги и бани, и разорял финансы бесконечной войной и строительством парусных фрегатов, а обе морские победы, Гангут и Гренгам, были одержаны гребными галерами.

Он создал дворянское сословие, подмешав к служилым людям изрядно всякой сволочи:

 
Антихрист Петр распаренную глыбу
Собрал, стянул и раскачал,
Остриг, обрил и, вздернувши на дыбу,
Наукам книжным обучал.
 

Во время Великого посольства (1697–1700) царь Петр Алексеевич, в числе других стран посетил Голландию, работал плотником на верфях в Саардаме, там-то у него и родилась бредовая идея превратить Россию в любезные его сердцу Нидерланды.

Он ввел губернии, а городах – ратуши, бурмистров, губернии прижились, остальное – коту под хвост.

Он, как Иван Грозный, был уверен, что власть царская всё превозможет и воли государя достаточно, чтобы Россия стала другой страной.

Кнутом, дыбой, и раскаленным железом он прививал отечеству цивилизацию.

И Россия стала другой страной, да вот беда – вовсе не Голландией.

Два рукотворных острова в дельте Невы были названы Петром «Новой Голландией», он и место для строительства города выбрал, потому что здесь можно было проложить множество каналов, ну прямо, как в Амстердаме, а что город будет жестоко страдать от наводнений, его нисколько не волновало.

Он переменил быт русского народа, одел верхушку общества в европейское платье, неподходящее для нашего климата, заставил обрить бороды, будто борода – главное препятствие для экономического и культурного прогресса.

«С Петра I начинаются особенно близкие и понятные ужасы русской истории. Беснующийся, пьяный, сгнивший от сифилиса зверь четверть столетия губит людей, казнит, жжет, закапывает живыми в землю, заточает жену, развратничает, мужеложествует», – это написал Л. Н. Толстой, отнюдь не славянофил.

О, да! Он прорубил окно в Европу!

Но Прибалтика была не завоевана, а куплена у шведов за огромные деньги (и хотя бы потому она до сей поры – собственность России), а европейские фантазии Петра стоили жизни четверти населения – чудовищные, неслыханные потери.

«Всё, что взято из Европы, в сущности, не привилось, а держится, лишь кое-как соединяясь с народным обычаем, и получило далеко не европейскую форму» (Ф. М. Достоевский).

В Голландии Петр I пригласил членов Великого посольства в анатомический театр, куда же ещё, где же еще нормальный человек может отдохнуть душой?

Когда патологоанатом начал вскрытие, царь заметил отвращение на лицах соотечественников и заставил дипломатов зубами сдирать кожу с трупа.

И всё же, всё же, всё же!..

 
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен.
Он весь, как Божия гроза.
 

Это-то и смущает.

Мы все – праправнуки петровских реформ.

И не осознавать, и не признавать это невозможно.

Вот он стоит на клиросе, верста коломенская, несуразный, с узкой грудью и плечами, глаза закрыты, кисти рук набрякли от кузнечных и плотницких работ – вечный труженик…

Он басит с детства затверженные слова псалтири, морщины на лбу разгладились, но лицо искажено нервным тиком. Он плачет, ирод великий: то ли совесть проснулась, то ли жалеет, что мало народа попортил – такой вот себе херр голландский.

Труды и дни Петра Великого

30.05.1672 – у второй жены царя Алексея Михайловича родился сын Петр, которого должны были окрестить Исаакием, но матери имя категорически не понравилось. Но Петр помнил это обстоятельство, отсюда – Исаакиевские соборы.

1682, май – стрелецкий бунт, «хованщина» (по имени князя И. А. Хованского, застрельщика мятежа, казненного вместе с сыном Андреем 17 сентября 1682 года).

На престол были посажены цари Иван V, 15-ти лет, слабоумный, и Петр I, 10 лет. Правительницей стала царевна Софья, 25 лет, родная сестра Ивана и единокровная сестра Петра. Петр не простил стрельцам ужасов бунта: близких ему людей поднимали на копья на глазах мальчика.

1683 – Петр заводит потешные войска, для военных игр, Преображенский и Семёновский полки, Петр – барабанщик; 1685 – вооружает потешных настоящей артиллерией, Петр – бомбардир. Впоследствии Преображенский и Семёновский полки – первые полки русской гвардии.

1688 – Петр в селе Измайлове, в амбаре Льняного двора, нашел ботик, подарок англичан Алексею Михайловичу, и распорядился спустить его на воду. Ныне ботик хранится в Петропавловской крепости, его называют «Дедушкой русского флота».

1688 – Петр становится завсегдатаем Немецкой слободы, Кукуйские (Кукуй – название слободы у москвичей, по ручью Кукуй) наставники Петра: шотландец генерал Патрик Гордон и женевец Франц Лефорт, авантюрист. У Петра роман с Анной Монс, дочерью торговца, «кукуйской царицей».

1689, январь – Петр женится по настоянию матери на Евдокии Лопухиной, небогатой и незнатной.

1689, август – уведомленный о покушении на его жизнь, бежит верхом в Троице-Сергиевскую лавру, бросив мать и беременную жену в Преображенском. За Петром в Лавру уходит вся верхушка государства. Софья сдается на милость брата, отныне он – полноправный царь.

1691 – в селе Преображенском Петр учреждает Всешутейший, Всепьянейший и Сумасброднейший Собор – сборище хулиганов, пьяниц и пакостников, шутовская орденская организация для разрушения русского бытового и церковного уклада. Безобразия Собора убедили население в правоте старообрядцев: царь – антихрист.

1693, 1694 – поездка в Архангельск, Петр ходит по Белому морю на поморских карбасах, шняках и лодьях.

1695 – неудачный Азовский поход.

1696 – взятие Азова, строительство Таганрога.

1697–1698 – Петр I – участник Великого посольства. Он побывал в Риге, Пруссии, Бранденбурге, Голландии, Англии, Австрии – первый русский царь за пределами отечества. Цель посольства:

– найти союзников в войне против Турции,

– купить военное и промышленное оборудование,

– найти несколько сотен специалистов в корабельном деле, артиллерии, медицине.

Петр решил: Россия станет Новой Голландией.

1698 – Стрелецкий бунт, Петр срочно вернулся в Россию, хотя бунт был уже подавлен. Немыслимо жестокий розыск и массовые казни, сам рубит головы стрельцам. Софья пострижена в монахини.

1698, август – указ «О ношении немецкого платья, о бритье бород и усов, о хождении старообрядцев в указанном для них одеянии».

1699 – Северный союз России, Дании, Саксонии и Речи Посполитой (Польша) против Швеции и короля Карла XII.

01.01.1700 – европейский юлианский календарь (по русскому календарю от сотворения света – год 7208).

1700 – начало Северной войны, «Нарвская конфузия», Карл XII разбил русское войско (а до этого – Данию) и отнял у Петра всю артиллерию. Петр распорядился перелить церковные колокола на пушки.

1702 – русские захватывают всё течение Невы.

1703 – заложены Санкт-Петербург и Кронштадт (Кроншлот).

1704 – Петром I взяты Нарва и Дерпт.

1709 – шведы разгромлены под Полтавой. Измена гетмана Украины Ивана Мазепы. Карл XII бежал в Турцию.

1711 – Петр I потерпел поражение от Турции в Прусском походе и едва не попал в плен.

1714 – первая большая морская победа при мысе Гангут.

1718 – Верховный суд по настоянию Петра вынес смертный приговор сыну Петра Алексею за реальную государственную измену. Алексей Петрович очень кстати умер 26 июня 1718 года при неясных обстоятельствах.

1721 – победа на море у Гренгама; гибель Карла XII в Норвегии.

1721, август – Ништадский мир. К России отошли Ингрия, Эстляндия, Лифляндия и часть Карелии.

1721, 22 октября – Петр по прошению Сената принял титул Отца Отечества, Императора Всероссийского Петра Великого.

1722–1723 – Персидский поход. К России отошли западный и южный берег Каспия с городами Дербент и Баку.

Благодаря всем завоеваниям население империи выросло с 11,2 до 15,6 млн. человек (второе, после Франции – 20 млн. человек, население в Европе).

Реформы Петра I

В первый период (1689–1715) преобразования не имели продуманного плана, они были направлены на разрушение русского уклада жизни, вызваны стремлением подражать Западу, и были, в некотором роде, продолжением того, что в XVII веке медленно и осторожно начали его дед Михаил и отец Алексей Романовы.

С началом Северной войны преобразования были подчинены текущим военным нуждам, сбору средств на очередную кампанию.

С 1715 года, когда исход Северной войны стал ясен, реформы приняли более упорядоченный, продуманный характер.

В области государственного управления Петр создал Сенат для управления государством во время отсутствия царя, а он отсутствовал часто и подолгу (1711), Боярская дума была распущена.

В 1717–1721 годы система приказов была заменена на 12 коллегий по шведскому образцу; для управления церковного была создана духовная коллегия – священный Синод.

В 1708 Петр I разделил страну на 8 губерний, губернаторов назначал царь.

Сенат стал высшей судебной инстанцией, в 1722 была введена должность генерал-прокурора.

В 1699 году Петр ввел рекрутский набор – каждые 20 крестьянских дворов должны были выставлять рекрута для пожизненной военной службы.

Армия стала профессиональной (210 тысяч человек).

Флот состоял из 48 линейных кораблей, 787 галер и других судов (30 тысяч человек).

На Урале и в Сибири Россия получила первое отечественное серебро и золото.

Началось строительство металлургических заводов, полотняных и канатных мануфактур, геологическая разведка, строительство речных каналов.

Вводились защитные таможенные тарифы.

Указ (1714) о единонаследии (наследник земли и недвижимого имущества – только одно лицо: старший сын, брат), отменен Анной Иоановной (1730).

Петр I в 1722 году издал нелепый указ о престолонаследии: монарх мог назначить своим преемником кого угодно. Сам он престолом распорядиться не успел (умер внезапно), а России обеспечил период дворцовых переворотов, и только Павел I дал монархии нормальный закон о престолонаследии.

В 1721–1722 годах была введена «Табель о рангах» – остов русской бюрократии, крапивного семени.

Преобразования Петра в области культуры всеобъемлющи и они-то и составляют основу благодарной памяти потомства.

Петр сделал светское образование обязательным для дворян (неграмотных – не венчать!); профессиональное образование (военное, медицинское, штурманское) получили в России и за рубежом тысячи специалистов.

Было издано огромное количество различной учебной литературы (с арабскими цифрами), первая русская печатная газета «Ведомости», гражданский алфавит (1710) Петр начертал собственноручно, учредил Устав Академии наук (1724).

Ассамблеи (балы), маскарады, театр вывели русскую женщину из затворничества, изменили совершенно быт правящего сословия.

Петр I – наш первый курортник – ездил на минеральные воды во Францию, он привез в Россию игральные карты и бильярд.

Умер 28 января 1725 года при обстоятельствах сомнительных – происхождение внезапной болезни объяснялось фальшивыми причинами.

«Медный всадник» – величественная память империи, Петром созданной; памятник работы Михаила Шемякина в Петропавловской крепости о многом заставляет задуматься: Монстр? Гений? Сыноубийца? Судьба России?

Библиография:

Анисимов Е. В. время петровских реформ. Л., 1989

Валишевский К. Петр Великий. В 3-х книгах. М., 1990

Кара-Мурза А. А. Реформатор: Русские о Петре I. Иваново, 1994

Рождение империи. М., 1997

Соловьев С. М. Публичные чтения о Петре Великом. М., Наука, 1984

Петр I, воспоминания о нём. М., 1993

Павленко Н. И. Петр I. М., 2000 «ЖЗЛ»

Демидовы, русские промышленники

Демидовы (Антуфьевы) поднялись при Петре.

Никита Демидович (1656–1725), сын кузнеца, владелец оружейной мануфактуры в Туле, и «вододействующего» чугунно-плавильного предприятия – родоначальник династии.

Демидов подрядился изготовлять ружья по западному образцу для армии Петра I. Ружья Никиты Демидова не уступали по качеству английским, а стоили вдвое дешевле.

Петр отмежевал в собственность Демидова земли с месторождениями угля и железной руды в окрестностях Тулы, позволил ему покупать крепостных (раньше это было привилегией дворянства), и отдал ему в 1702 году казенные Верхнетурские заводы на Урале.

В течение пяти лет Демидов должен был снабжать казну железом бесплатно.

Демидов начинает ставить металлургические предприятия на реках Невье, Тагиле, Салде; Урал стал давать 2/3 всего металла России.

Русский царь перестал покупать металл и изделия из него: пушки, снаряды для них, ружья, якоря – всё было свое.

С 1716 года Россия начала экспорт железа и чугуна в Англию и Францию, потеснив с этого рынка Швецию.

В 1726 году сыновья Никиты Демидова были возведены в потомственные дворяне, девиз на их гербе гласит: «Не словами, а делами».

Акинфий (1678–1745), старший сын Никиты, основал горнозаводское дело на Алтае: золото, серебро, медь.

Акинфий Демидов в необжитом, диком мире строил дороги, расчищал реки под судоходство, основывал города, заводы, пристани, осваивал новые технологии – единственная в России фабрика стальных кос, одного из самых распространенных сельхозорудий, приносила ему огромную прибыль. Но не столько о барышах радел Акинфий, сколько о «славе Российской империи и всенародной пользе».

Промышленная империя Акинфия Демидова не имела себе равных в мире: 25 заводов, громадные территории, крупнейшая в мире Нижнетагильская домна, падающая башня в Невьянске, высотой на полметра, но повыше Пизанской; обработка малахита, магнита, асбеста; солеварни и лесопильни бесчисленные.

Действительный статский советник, штатский генерал, оставил после себя устойчивую легенду, что чеканил он в секретных подземных цехах больше золотой и серебряной монеты, чем императорский монетный двор в Санкт-Петербурге.

Прокофий Акинфиевич (1710–1786) пожертвовал на Московский воспитательный дом для сирот астрономическую сумму в 1107000 рублей (около полмиллиарда фунтов стерлингов на нынешний счет), учредил Санкт-Петербургское коммерческое училище (250000 рублей), на народные училища Прокофий потратил 100000 рублей, основал Ссудную казну льготных кредитов и Нескучный сад в Москве.

Внук Акинфия Демидова, Николай Никитич (1773–1828), камергер, тайный советник, женатый на очень и очень богатой наследнице, баронессе Елизавете Строгановой (пра-правнучке Соль-Вычегодских и пермских промышленников, снарядивших в Сибирь Ермака), свою бурную молодость уравновесил столь же бурной благотворительностью.

Он построил на свои деньги фрегат во время войны на Черном море, в 1807 году пожертвовал дом для Гатчинского сиротского сельскохозяйственного института, в 1812 – выставил полк солдат, в 1813 – построил в Петербурге четыре чугунных моста.

В 1815 году он стал русским посланником во Флоренции, где подарил городу богатейшую картинную галерею, детский приют и школу.

В 1819 году пожертвовал 100000 рублей на помощь инвалидам, в 1824 – 50000 на пострадавших от наводнения; госпитали, больницы, памятники (Дюку Ришелье в Одессе), и прочее, прочее, прочее…

Благодарные флорентийцы в 1871 году поставили ему памятник на площади, названной Piazza Demidof, но в России памятника Н. Н. Демидову нет.

Сын Николая Никитича, Анатолий (1812–1870), правнук Акинфия, купил княжество Сан-Донато и стал итальянским князем, основал «Демидовский дом призрения трудящихся» (500 тысяч рублей), Николаевскую детскую больницу (200 тысяч рублей); оплатил разведку запасов каменного угля в Донбассе, горнорудные экспедиции на юге России, в том числе в Крыму.

Женился на племяннице Наполеона I, она оказалась шалунья, он сек её казацкой нагайкой, привязав к кровати на роскошной вилле Сан-Донато; последовал скандальный развод.

Знаменитая русская картина художника Карла Брюллова «Последний день Помпеи» была написана по заказу А. Н. Демидова.

Павел Григорьевич Демидов (1739–1824), внук Акинфия, закончил Геттингенский университет, Фрайбергскую горную академию; в Упсале (Швеция) слушал лекции знаменитого Карла Линнея и на долгие годы стал его корреспондентом, как и Бюффона, французского академика, натуралиста, математика.

В 1802 году пожертвовал один миллион двести тысяч на Демидовское высших наук училище (Демидовский юридический лицей, носивший до 1919 года его имя). Он подарил 100 000 Московскому университету, ему же – богатейшую научную коллекцию и библиотеку; 50 000 Киевскому университету, на его деньги был основан Томский университет.

Памятник в Ярославле Павлу Григорьевичу, разрушенный большевиками, воссоздали в 2005 году, и Ярославский государственный университет ныне носит его имя.

Павел Николаевич Демидов (1798–1840), правнук Акинфия, курский губернатор на свои средства построил четыре(!) больницы, ставил памятники, учреждал премии.

Если вы попытаетесь найти во всем мире хоть один столь же щедрый и благодарный отечеству род – напрасно потеряете время.

Библиография:

Демидовы, основатели горного дела в России. СПб., 1891.

Демидовский временник. Исторический альманах. Книга 1 и 2. Екатеринбург, Демидовский институт, 1994

Крафенгауз Б. Б. История хозяйства Демидовых в XVIII–XIX в. Москва – Ленинград, 1949

Коньшин Ю. А. Кузницы уральского железа. Екатеринбург, 2007

Шубинский. Исторические очерки и рассказы. СПб., 1892

Яровой Ю. Е. Тагильский металл. Свердловск, 1979

Юркин И. Н. Демидовы: Столетие побед. М., 2012 («ЖЗЛ»)

Ломоносов Михаил Васильевич

(1711–1765)

Дабы понять, кем и чем стал крестьянский сын Михайло Ломоносов для русской культуры, надо вспомнить два обстоятельства.

Петр I подписал указ 22 января 1724 года об «Учреждении Академии Наук и художеств», а в феврале 1725 «О приглашении ученых людей в Российскую Академию Наук и о выдаче, желающим ехать в Россию, нужных пособий».

Эти и все последующие указы наследников Петра Великого вовсе не означали начала российской науки, ибо сотрудниками Академии были исключительно немцы и учить чему-либо русских они и не намеривались.

Россия была страна сословная (до 1917 года).

Два сословия были привилегированными – дворяне и духовенство, они в совокупности составляли меньше одного процента населения.

Жители городов – мещане и купечество – 3 % населения России Петра I.

На окраинах империи жили казаки – донские, яицкие, амурские – по договору с правительством они охраняли границы.

Каждое сословие имело свои права и обязанности, человек родился в сословии, в нем и умирал.

Перейти из сословия в сословие было почти несбыточно, да никто к этому и не стремился – где родился, там и сгодился.

Становым хребтом государства было крестьянство – оно всех кормило и было основным податным сословием.

В низовьях Северной Двины, где близь большого села Холмогоры в семье зажиточного помора (крестьянина-рыбака) родился Михаил Ломоносов, никогда не было ни татарского ига, ни крепостного права.

Русские европейского Севера России – бесценная генетическая сокровищница нашего народа – здесь жили люди, никогда не знавшие рабства.

Поразительная страсть крестьянского сына к знанию заставила его бежать из отчего дома, пешком с рыбным обозом добираться до Москвы, подделать документы, указав дворянское происхождение, поступить в 19 лет в первый класс «Спасских школ» – славяно-греко-латинскую Академию. Он терпел злые насмешки малолетних одноклассников, жил на алтын19 в день: «Хлеба на копейку, кваса – на копейку и копейку на книги».

Огромный талант, труд, самоотвержение, и в 1736 году Михаил Ломоносов – студент Марбургского университета, через три года во Фрайбурге он учится горному делу. Он учит немецкий, французский, итальянский языки, посещает Голландию и в мае 1740 года решает вернуться в Россию.

В Вестфалии он закутил в трактире с солдатами прусского короля и очнулся в казарме города Везеля рекрутом – он был очень силен физически, завидный драгун, но он убежал из казармы, как некогда из родительского дома, хотя это было много труднее.

Но он хотел заниматься наукой, только наукой и только в России.

Ломоносов был один из немногих, кто воплотил мечту в жизнь.

Он стал первым русским профессором, первым русским академиком, первым русским членом иностранных академий, первым русским химиком, физиком, астрономом, математиком, он основал первый русский университет и стал учить высоким наукам русских по-русски.

Он стал ученым мирового уровня, он заложил основы физической химии как науки, он открыл атмосферу Венеры и написал бессмертные строки:

 
Лицо своё скрывает день,
Поля покрыла мрачна ночь;
Взошла на горы мрачна тень;
Лучи от нас склонились прочь;
Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
 

Научная деятельность Михаила Васильевича охватывала естествознание, физическую химию, науку о стекле, астрономию, оптико-механическое машиностроение, теорию электричества, метеорологию, географию и навигацию, риторику, грамматику, теорию стиля и стихосложение, историю, педагогику, научную терминологию.

Он ввел в обиход термины: минус, плюс, диаметр, радиус, горизонт, градусник, барометр, оптика – рука писать устанет.

На возражения ретроградов: «Куда нам с учеными людьми?» Ломоносов отвечал: «Ученые люди надобны нам для Сибири (ему принадлежит предвидение: «могущество российское будет прирастать Сибирью»), для горных дел, для фабрик, сохранения народа, архитектуры, правосудия, исправления нравов, купечества, земледелия и предзнания погод, военного дела, хода севером и сообщения с ориентом».

А мы в XXI веке «хода севером» наладить не можем.

«Ломоносов был великий человек… Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим Университетом». А. С. Пушкин.

Библиография:

Ломоносов Михаил Васильевич. Полное собрание сочинений. М.-Л., 1950–1959, М.-Л., 1983

Ломоносов М. В. О сохранении русского народа. М., 2011

Летопись жизни и творчества М. В. Ломоносова. М., 1961

Ломоносов в воспоминаниях и характеристиках современников. Л., 1962

Ломоносов. Краткий энциклопедический словарь. СПб., 1999

Павлова Г. Е., Федоров А.С. Михаил Васильевич Ломоносов, М., 1986

Шубинский В. И. Ломоносов: Всероссийский человек. М., 2010 («ЖЗЛ»)

Екатерина II Великая

(1729–1796)

Екатерина II – русская государыня, которая не имела никакого кровного отношения ни к Рюриковичам, ни к Романовым. До неё таковыми были Лжедмитрий I («Государь, Царь и Великий Князь всея Руси» с 1605 по 1606) и Екатерина I (годы правления 1725–1727).

София Августа Фредерика (Фике – домашнее имя), дочь мелкого владетельного князя Священной римской империи, была выбрана в невесты наследнику российского престола.

Наследник русского престола Петр III (1728–1762), племянник императрицы Елизаветы Петровны (сын её старшей сестры Анны Петровны и герцога Гольштейн-Готторпского, был внучатым племянником Карла XII и внуком Петра I), рано осиротел и некоторое время побыл наследником шведского престола под именем Карла Петера Ульриха.

Но в 1742 году бездетная Елизавета распорядилась привезти племянника в Россию, она была крайне поражена его невежеством и плохим внешним видом.

Елизавета Петровна распорядилась найти в Европе принцессу, «такую бедную, чтобы ночная рубашка в заплатах была» – такая будет вечно благодарной за оказанную ей честь – расчет наивный.

В 1745 Петра и Екатерину (имена были даны при крещении в православие) обвенчали.

Супруги (они были троюродными братом и сестрой) испытывали друг к другу сильнейшую взаимную неприязнь и стали жить поврозь, но Елизавета предупредила молодых, что, если они не произведут наследника мужского пола, то отправятся по домам.

Этого Екатерина боялась пуще смерти – она была восхищена роскошью петербургского двора, и в 1754 году она родила Павла, которого у него тут же забрала венценосная бабушка.

Екатерина в своих воспоминаниях указывает на С. В. Салтыкова как на отца Павла, но это – лишь уловка женщины, которая узурпировала престол собственного сына и правила, после женитьбы Павла, незаконно. Указывая на Салтыкова как отца Павла, она ставила под сомнение права сына на престол, но достаточно посмотреть на портреты Петра III и Павла Петровича – яблоко от яблони…

Екатерина была на удивление расчетлива и лжива, А. С. Пушкин поражался «отвратительному фиглярству» Екатерины в переписке с Вольтером и её «лицемерному Наказу».

Но, пока её супруг играл в солдатики, так и не научившись толком говорить по-русски, Екатерина основательно изучила русский язык, русскую историю, географию и завела полезные и приятные знакомства среди гвардейских офицеров (Григорий Орлов, его братья и друзья).

Смерть Елизаветы Петровны 25 декабря 1761 года поставила Екатерину в очень опасное положение: супруг, ставший Императором Всероссийским, хотел заточить её в монастырь и жениться на Елизавете Воронцовой.

Екатерина видела, что Петр III непопулярен в среде русского офицерства: поспешный мир с Пруссией, отказ от всех результатов русских побед, предполагаемый военный союз с Пруссией, прусский мундир и прусская муштра в армии.

Петр III не замечал очевидного – жена готовила переворот.

28 июня 1762, пока Петр III отдыхал в Ораниенбауме, Екатерина приняла присягу гвардейских полков и арестовала супруга.

29 июня Петр III отрекся от престола, заключен на мызе Ропша, где был убит 6 июля 1762 года офицерами охраны, якобы во время пьяной картежной драки, но уж очень своевременно для Екатерины, которая решительно не знала, что с ним делать.

Официально Петр скончался «от геморроидальных колик» – этим враньём Екатерина немало позабавила Европу.

Никогда на российском престоле не сидел человек, столь везучий, как Екатерина, судьба просто осыпала её милостями.

Единственным очевидным её талантом было чутье начальника отдела кадров – она умела находить и ставить на высшие посты государства людей замечательных – «орлов Екатерины».

Она разделила Польшу (1772, 1793, 1795) с Пруссией и Австро-Венгрией, и Польша до 1918 года исчезла с карты Европы, Россия вернула себе все украинские и белорусские земли и присоединила Литву.

Россия обрела свои естественные границы на западе.

Полководцы (Петр Румянцев-Задунайский, Александр Суворов) и флотоводцы (Алексей Орлов, Григорий Спиридов, Федор Ушаков) разгромили Турцию в двух войнах(1768–1774, 1787–1792), к России отошло Северное Причерноморье и Крым (1783), юго-западная граница России прошла по Днестру.

Екатерина завершила административную и губернскую реформы Петра I, ликвидировала Запорожскую Сечь, присоединила Калмыкию и Киргизию, установила протекторат над совершенно ненужной империи Грузией, что привело к Кавказской войне (1817–1864), провела секуляризацию церковных земель.

Начитавшись Вольтера и Дидро, Екатерина замыслила преобразования в духе просвещенной монархии, созвала Уложенную комиссию (1766), написала для неё Наказ, но скоро отказалась от либеральных идей – при ней ужасы крепостного права достигли апогея.

Но крестьянская война Емельяна Пугачева была подавлена, и крестьянство смирилось со своей ужасной долей.

Екатерина некоторым образом способствовала развитию образования (Смольный институт, Российская Академия – 1783 – центр по изучению русского языка и словесности, не путать с РАН), но делала это непоследовательно, без особого рвения, по настоянию И. И. Бецкого.

Собираясь в Россию, Фике дала себе три обета: понравиться Елизавете, понравиться жениху, понравиться русскому народу.

Елизавета её едва терпела, муж хотел заточить её в монастырь, русский народ мечтал выпустить ей кишки. Льстецы назвали её Великой, и незаслуженное прозвание прилипло к её имени навсегда.

 
Не властны мы в своей судьбе.
И в молодые наши лета
Даем поспешные обеты… 20
 

Фавориты Екатерины по большей части были казнокрадами, «развратная государыня развратила свое государство», – писал Пушкин и саркастически подводил итог «великого правления»:

 
Мне жаль великия жены,
Жены, которая любила
Все роды славы: дым войны
И дым парнасского кадила
……………………………………………
В аллеях Царского Села
Она с Державиным, Орловым
Беседы мудрые вела —
С Делиньем, иногда – с Барковым.
Старушка милая жила
Приятно и немного блудно,
Вольтеру первый друг была,
Наказ писала, флоты жгла,
И умерла, садясь на судно…
 

Библиография:

Бильбасов В. А. История Екатерины Великой. Берлин, 1900.

Брикнер А. Г. История Екатерины II. М., 1991

Записки императрицы Екатерины Второй. М., 1989. Репринт: Издание А. С. Суворина. СПб, 1907.

Исабель де Мадариага. Россия в эпоху Екатерины II. М., 2002

Омельчекно О. А. «Законная монархия» Екатерины Второй. М., 1993

Павленко Н. И. Екатерина Великая. М., 2000

Веселая Г. А. Путь к трону. М., Слово, 1997

Суворов Александр Васильевич, полководец

(1729–1800)

Александр Суворов – национальный герой России, он выиграл более 60 сражений и ни одного не проиграл.

Александр Суворов – граф Рымникский (1789), князь Италийский (1799), граф Священной Римской империи германской нации, генералиссимус (1799) российских сухопутных и морских сил, генерал-фельдмаршал австрийских и сардинских войск, кавалер всех российских орденов высших степеней, золотого оружия «За храбрость», высших орденов Пруссии, Австрии, Савойи, Баварии.

Родился в семье генерал-аншефа (второй после фельдмаршала чин в русской армии) болезненным, слабым ребенком, с детских лет мечтал только о военной стезе.

Суворов закалял себя ледяной водой, снегом, купался в росе, истязал физическими упражнениями и добился своего – стал крепким и выносливым человеком, 70-летним старцем он вместе со своими чудо-богатырями пешком выходил из окружения по альпийским кручам и скатывался по ледникам в пропасти.

Это он был «слуга царю, отец солдатам», полководец заботился о рядовых больше, чем о себе и питался из солдатского котла.

Пехота верила в победоносную звезду Суворова и беспрекословно училась воинскому мастерству, хотя это была трудная работа, но «тяжело в учении – легко в бою», – говорил Суворов.

Александр Васильевич был признанный новатор военного искусства.

Во время второй русско-турецкой войны Суворову выпало штурмовать Измаил, крепость, которую и турки, и австрийцы считали неприступной.

Потемкин, фаворит Екатерины II, взять крепость не смог.

Суворов построил ров и вал – копию укреплений Измаила и неделю русские солдаты учились преодолевать ров и вал, а затем взяли Измаил 22 декабря 1790 года с одного приступа.

Кинбурн, Фокшаны, Рымник, Измаил, мятежная Варшава, освобожденные от французов в 1799 году Милан, Турин, Мантуя.

В Англии Суворова сделали идолом моды: прически Суворов, пирог Суворов, шляпы Суворов; из Англии суворовомания распространилась на все страны, воевавшие с Францией.

Исходившие завистью к Суворову австрийские генералы прямым обманом и невыполнением обязательств, поставили армию победителя знаменитого Жубера, лучшего генерала Наполеона Бонапарта, в безвыходное положение.

Русские войска действовали по суворовскому правилу: «удивил – победил», сбили французов с перевала Сен-Готард, сумели захватить целехоньким «Чертов мост» и совершили невозможное – вырвались из окружения.

Суворов написал замечательную книгу «Наука побеждать», многие афоризмы полководца стали пословицами: «Учение – свет, а неучение – тьма», «Двум смертям бывать – одной не миновать», «Сам погибай – товарища выручай», «Праздность есть мать скуки и многих пороков».

Военное правило Суворова: «Глазомер, быстрота и натиск», «Стреляй редко, да метко, штыком коли крепко. Пуля – дура, а штык молодец» – эти заповеди Александра Васильевича основывались на тактических возможностях тогдашнего стрелкового и холодного оружия.

 
Что ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый снигирь?
Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
Северны громы во гробе лежат.
Кто перед ратью будет, пылая,
Ездить на кляче, есть сухари;
В стуже и зное меч закаляя,
Спать на соломе, бдеть до зари.
Быть везде первым в мужестве строгом,
Шутками зависть, злобу штыком,
Рок низлагать молитвой и Богом,
Скиптры давая, зваться рабом
Нет теперь мужа, в свете столь славна:
Полно петь песню военну снигирь!
Львиного сердца, крыльев орлиных
Нет уже с нами! – что воевать. 21
 

Маршал Наполеона Массена: «Я бы отдал все свои победы за один Швейцарский поход Суворова».

Маршал Наполеона Макдональд: «Мою карьеру спасло лишь то, что победителем моим был сам Суворов».

Суворов был набожен, к поверженным врагам милосерд, чудачества его «исходили из расчетов ума тонкого и дальновидного» – Людовик XVIII.

«Я пел петухом, пробуждая сонливых», – Суворов.

Память Суворова увековечена необычайно широко – его имя носят астероид, атолл, города, памятники, улицы и площади, музеи в разных странах мира, марки вин и коньяков, военные корабли и гражданские суда; Суворову посвящены монеты, банкноты, почтовые марки.

В 1942 году в СССР учрежден воинский Орден Суворова трех степеней, а в 1943 году были созданы суворовские военные училища (до революции в Варшаве был основан кадетский суворовский корпус).

Библиография:

Бантыш-Каменский Д. Н. 29-й генерал-фельдмаршал и 3-й Генералисимус Князь Александр Васильевич Суоворов Италийский… В 4-х частях. Репринт издания 1840 г. М., Культура, 1991

Замостьянов Арсений. Детство и юность Суворова. М., 2002

Суворов А. В. Наука побеждать. М., 1987

Суворов А. В. Письма. М., Наука, 1986

Александр Васильевич Суворов. К 250-летию со дня рождения. М., Наука, 1980

Лопатин В. С. Потемкин и Суворов. М., Наука, 1992

Раковский Л. Генералиссимус Суворов. Л., 1975

Рыбкин Н. Генералиссимус Суворов. Жизнь его в вотчинах и хозяйственная деятельность. М., 1874

Осипов К. С. Суворов. М., 1938 («ЖЗЛ»)

Михайлов Олег. Суворов. М., 1973 («ЖЗЛ»)

Лопатин Вячеслав. Суворов. М., 2012 («ЖЗЛ»)

Федор Федорович Ушаков, адмирал

(1745–1817)

Ушаков – самый выдающийся флотоводец России и мира за всю историю.

Он родился далеко от моря, в Рыбинском уезде Ярославской губернии, в небогатой дворянской семье.

Рассказы старика-односельчанина, канонира флота Петра I, пробудили в душе мальчика желание ходить по морям.

В 1766 году Федор Ушаков окончил Морской кадетский корпус и начал службу на Балтийском море.

Русско-турецкая война 1768–1774 годов дала Ушакову первый боевой опыт и чин лейтенанта.

Его заметила императрица, он был назначен на должность командира императорской яхты, перед ним открывалась придворная карьера и возможность попасть «в случай» – в фавориты матушки Екатерины, но он добился перевода командиром линейного корабля и вернулся на Средиземное море, где Россия осуществляла политику «вооруженного нейтралитета».

В ходе русско-турецкой войны 1787–1791 годов Ушаков одержал ряд замечательных побед над флотом Блистательной порты (Османской империи, Турции) – Фидониси, Керченская морская баталия, сражение у мыса Тендра, причем, в каждой битве турки имели значительный перевес в кораблях и пушках.

Адмирал (1789) Ушаков создал новую маневренную тактику, которую впоследствии взяли на вооружение все сильнейшие флоты мира.

Именно Ушаков первым стал применять сближение с противником на короткую (картечную) дистанцию без перестроения боевого порядка (походно-боевой порядок), сосредоточение пушечного огня на флагманском корабле противника, выделение оперативного резерва.

Новаторство Ушакова замалчивалось и замалчивается до сих пор западной историографией, и это естественно, так политика Вильяма Питта Младшего, возглавлявшего правительство Англии в 1783 году, была откровенно антирусской.

Звезда Ушакова в полную силу просияла во время Средиземноморского похода 1798–1800 годов в составе второй антифранцузской коалиции, когда (редкий случай) Россия и Турция выступали в качестве союзников.

Впервые в военно-морской истории корабли Ушакова штурмовали бастионы, и сильнейшая крепость Корфу выбросила перед ним белый флаг.

Ионические острова были объявлены Республикой архипелага и получили Конституцию, написанную адмиралом императора Павла I Федором Ушаковым!

Именно Ушаков создал образцы применения морской пехоты и высадки морских десантов, и никогда после подобные операции не были столь победоносны (знаменитый «Самый длинный день» – высадка десанта союзников 6 июня 1944 года в северной Франции проходила при беспрецедентном перевесе англо-американских военно-морских сил).

Неаполь, Рим и Мессина были спасены десантами Ушакова от озверевшего английского адмирала Нельсона, действовавшего по наущению своей любовницы, в прошлом – портовой шлюхи, садистки Эммы Гамильтон.

Поразительное великодушие и благородство Федора Ушакова по отношению к поверженному противнику приводило Нельсона в бешенство.

Александр I уволил Ушакова в отставку, Федор Федорович удалился в своё имение и остаток жизни провел так, что был канонизирован в лике святых праведных: святой праведный воин Федор почитается как покровитель российского военно-морского флота и стратегических военно-воздушных сил.

В составе Северного флота России – тяжелый атомный ракетный крейсер «Адмирал Ушаков».

В 1944 году были учреждены воинский орден и медаль Ушакова, которые сохранены в системе наград нынешней России.

Библиография:

Адмирал Ушаков. Т. 1–3. М.,1951–1956

Геничев В. Н. Флотовождь. М., 1994

Гармаш П. Е. Штурм Корфу. М., 1990

Овчинников В. Д. Святой адмирал Ушаков. М., 2001

Святое русское воинство: ключ к Адриатике. М., 2012

Станиславская А. М. Политическая деятельность Ф.Ф. Ушакова в Греции, 1798–1800 гг. М., 1983

Александр Первый Благословенный

(1777–1825?)

Александр детские и юношеские годы провел между двумя огнями – бабкой, которая узурпировала (незаконно захватила) престол не только мужа, Петра III, но и сына, Павла Петровича.

Другим огнём был отец, бедный Павел, вечный принц, «русский Гамлет», который постоянно ожидал от матушки любой пакости, вплоть до смертоубийства.

Екатерина вознамерилась передать корону мимо сына любимому внуку, для чего женила Александра в 16 лет; в пику Павлу, у которого она отняла сына сразу после рождения. Она назначила воспитателем цесаревича швейцарца-якобинца Фредерика Лагарпа, убежденного республиканца.

С младых ногтей Александр понял, какая опасная для жизни вещь – российский императорский престол, и вынашивал планы побега в Северо-Американские Соединенные Штаты, дабы вести там жизнь частного человека.

В Царском Селе он был любимый внук, наследник; в Павловске – преданный сын, наследника престола, его поразительное лицемерие никак нельзя ставить ему в вину, он – жертва бесчеловечного воспитания порочной бабушки.

Внезапная смерть Екатерины II развязала гордиев узел; царствование государя-рыцаря с его странностями и причудами так досаждало Англии, что правительство его величества не пожалело невероятной по тем временам суммы – миллиона фунтов на убийство Павла I.

Александр был участником заговора против собственного отца; глава заговорщиков граф Пётр Алексеевич Пален в ночь с 11 на 12 марта 1801 года обещал Александру, что жизни Павла ничего не угрожает – и обманул.

Александр I всю жизнь мучился тем, что хоть и косвенно, хоть и против воли, но виновен в отцеубийстве.

Император Александр Павлович в манифесте о восшествии на престол обещал править «по законам и сердцу своей премудрой бабки».

«Дней Александровых прекрасное начало» (А. С. Пушкин).

Либеральные прожекты Александра I и его ближайшего окружения, «Негласного комитета», молодых друзей императора (граф П. А. Строгонов, якобинец; граф В. П. Кочубей, князь А. А. Чарторыжский, Н. Н. Новосильцев) кончились, фактически, ничем.

Был разрешен ввоз европейских товаров, книг и нот, восстановлены дворянские выборы, ликвидирована Тайная канцелярия и восстановлена во всей полноте Жалованная грамота дворянству – привилегии первого сословия.

Запрещены объявления о продаже дворовых людей, разрешено было отпускать крестьян на волю с землей («вольные хлебопашцы»), введены министерства вместо коллегий.

Знакомство и сотрудничество с М. М. Сперанским вновь заставило Александра Павловича задуматься о широких либеральных преобразованиях.

Но император вовремя вспомнил, что «русское самодержавие ограничено цареубийством» (А. И. Герцен).

Дворянство не желало ни реформ Сперанского, ни Тильзитского мира.

«Благословенным» заурядного русского императора сделал незаурядный – Бонапарт.

Победа над покорителем Европы, великим полководцем, ослепительная слава русского оружия отраженным блеском пала на Александра, имевшего к этому торжеству весьма опосредованное отношение.

Но были ли у него собственные замечательные таланты и заслуги?

Несомненно!

В 1808 году, во время Эрфуртского свидания императоров, Александр I как бы шутя, как бы играя, за четверть часа завербовал в качестве агента русской разведки под кодовым именем «Анны Ивановны» не кого-нибудь, а министра иностранных дел Наполеона, князя Талейрана, друга министра внутренних дел Фуше – все секреты Франции были известны русскому царю.

В 1815 году Александр с помощью несомненных женских достоинств своего бесценного резидента – графини Доротеи (Дарьи) Христофоровны Ливен (родной сестры будущего шефа жандармов и начальника III отделения Собственной Его Величества канцелярии Александра Христофоровича Бенкендорфа) завербовал в качестве сотрудника русской разведки канцлера Австро-Венгрии Клеменса Меттерниха, который добросовестно отрабатывал свою «пенсию» до декабря 1825 года.

«Лукавый византиец» – назвал Александра I Наполеон.

На дипломатическом поприще и как руководитель внешней разведки Александр I переиграл всех своих противников.

 
«Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой
Над нами царствовал тогда»
 

– это Пушкин.

«Он взял Париж, он основал лицей… И русский царь – главой царей» – и это тоже Пушкин.

Двуликий Янус, лукавый византиец.

Когда ему доносили о тайных обществах, он говорил тихо, но твердо: «Не мне их судить».

Так кто же умер 19 ноября 1825 года в Таганроге?

Жизнь после смерти. Старец Федор Кузьмич

(?-1864)

Первое документальное известие о старце Федоре Кузьмиче относится к 4 сентября 1864 года.

Бродяга, родства не помнящий, не имевший документов был задержан в Пермской губернии, получил 20 ударов кнутом и был сослан в Сибирь.

Прожив 5 лет в Краснореченске, Федор Кузьмич обрел свободу передвижения по Сибири и начал странствовать.

Он лечил крестьян, учил детей, плату брал только едой и ночлегом, не принимая денег.

Несколько человек, не знавших друг друга, но живших прежде в Петербурге, признали в Федоре Кузьмиче императора Александра Первого.

Рост, комплекция, цвет волос сибирского старца полностью совпадали с данными Александра Павловича; Федор Кузьмич, как и император, был глуховат и обладал большой физической силой.

Человек, судимый за бродяжничество, знал несколько языков, переписывался с несколькими корреспондентами из высшего петербургского света и, возможно, с императором Николаем Павловичем.

В 1858 году Федор Кузьмич поселился на заимке купца Семёна Феофановича Хромова, жил он и в Томске, в отдельном флигеле дома Хромова на Монастырской улице.

На все расспросы о прошлом старец отвечал уклончиво: «Я сейчас свободен, независим, покоен».

Он исповедовался у будущего томского епископа Парфения и томских иеромонахов Рафаила и Германа, но те твердо держались тайны исповеди.

Поразительные детали сообщал Федор Кузьмич в своих рассказах о вступлении русского войска в Париж, Венском конгрессе, Аракчееве, Суворове, Кутузове.

Купец Хромов утверждал, что среди вещей, оставшихся после смерти, он обнаружил документ о бракосочетании императора Александра Первого (очень точно им описанный), другие вещи императора и шифрованные записки.

Надо сказать, что все вещи, письма, шифрованные записки пропали бесследно, в одно и то же время из разных мест хранения.

Были изъяты по распоряжению из Санкт-Петербурга?

Великий князь Николай Михайлович, долго и обстоятельно занимавшийся Федором Кузьмичом, склонялся к тому, что это был Александр Павлович, такую возможность весьма предположительно допускал и крупнейший историк династии Романовых в XIX веке Н. К. Шильдер.

А. Ф. Кони, знаменитый прокурор, имевший безупречную репутацию – и профессиональную, и писательскую, и человеческую, утверждал, что почерк Александра I и Федора Кузьмича полностью совпадает.

В 1826 году, при возвращении из Таганрога, где она оставалась четыре месяца после смерти мужа и, стало быть, не присутствовала на его похоронах, в городе Белёве, фактически без свидетелей, скончалась вдовствующая императрица Елизавета Алексеевна.

В 1834 году в Тихвине объявилась неизвестная, называвшая себя Верой Александровной.

Аристократическое происхождение и воспитание скрыть практически невозможно, но что-либо сообщать о своем прошлом Вера Александровна категорически отказывалась.

После ряда злоключений, она, ставшая молчальницей (одно из проявлений исихазма – христианского аскетизма), обрела покровительницу, графиню Анну Алексеевну Орлову (дочь Алексея Орлова-Чесменского, блистательного авантюриста).

Графиня Анна поместила Веру Молчальницу в Сырков монастырь под Новгородом, где та умерла в 1861 году.

Легенда утверждает, что молчальница Вера – императрица Елизавета Алексеевна, которая последовала примеру мужа и ушла от мира.

Тому есть много доказательств. Помимо всего прочего сохранился поминальник графини А. А. Орловой, особы весьма религиозной, принявшей тайный постриг. Так вот, в этом поминальнике имен Александра Первого и его жены нет, стало быть, графиня знала, что они были живы.

Разумеется, сегодня невозможно говорить ничего окончательного и однозначного ни о старце Федоре Кузьмиче, ни о молчальнице Вере.

Но доводов «за» легенду гораздо больше доводов «против».

Александр Павлович неоднократно и многим лицам (в том числе своему брату, будущему императору Николаю Павловичу) говорил, что хочет отречься от престола и жить частным человеком. Убедившись, что обычным образом этого сделать нельзя, он мог выбрать способ фантастический и, к тому же, пострадать за свои прегрешения и тем их искупить.

Странное соединение супругов, проживших всю жизнь порознь, перед самой их смертью, могло быть следствием их договора уйти из постылого общества навсегда.

«Был такой же солнечный день, когда я навсегда отстал от общества. Кем был, и кем стал…», – вспоминал Федор Кузьмич.

Недаром Александра I современники называли сфинксом, он оставил нам неразрешимую загадку.

Библиография:

Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I. Пг., 1915. М., 2010

Н. К. Шильдер. Император Александр I. Его жизнь и царствование. СПб., 1897

Богданович М. И. История царствования и Императора Александр I и Россия в его время. В 6 т. СПб., 1869–1871

Михайловский-Данилевский А. И. Император Александр I и его сподвижники. В 6 т. СПб., 1845–1849.

Сахаров А.Н. Император Александр I. М., 1998

Крупенский Н. П. Тайна императора (Александр I и Федор Кузьмич). Берлин, 1927

Барятинский В. В. Царственный мистик. СПб., 1912. Репринт: М., 1990

Васильева Л. Н. Жены русской короны. Книга 1 и 2. М., 1999

Декабристы. До и после 14 декабря 1825

Большинство русских историков считает декабризм событием русской политической жизни, значение которого незаслуженно преувеличено.

В 1813–1814 году двухсоттысячная русская армия совершила победоносный поход по Европе и завершила его в Париже.

То, что русские увидели на Западе, потрясло всех – от гвардейских офицеров, говоривших на трёх европейских языках и читавших просветителей в оригинале, до самого неразвитого рекрута, недавно забритого в тамбовской деревне.

Европейцы жили настолько богаче, чище, удобнее и свободнее, чем влачило своё существование подавляющее большинство населения России, что не заметить это было невозможно.

Жители немецких государств, Франции разумнее вели хозяйство, они получали урожаи вдвое больше против российских, они ценили удобства; мебель и зеркала в крестьянских домах изумляли русских.

А главное, в немцах, австрияках, французах «не было следов холопства» – как говаривал поэт.

Причина была очевидна – в большинстве немецких государств и Австрии существовали лишь рудименты крепостного права, во Франции оно было уничтожено революцией.

После войны наступила реакция: Александр I помешался на мистицизме и военных поселениях – Аракчеев был только исполнитель воли царя; дал Конституцию Царству Польскому, а русский народ не дождался никакой благодарности за свой беспримерный подвиг (победа над Наполеоном – это из области невозможного).

Никаких реальных послаблений в своём невыносимом бремени барские крестьяне не получили.

Небольшая компания офицеров вознамерилась отменить крепостное право, дать русским подданным гражданские и политические свободы, спасти Отечество.

Они составили в 1816 году «Союз спасения» из 30 человек, в 1818 году – «Союз благоденствия» из двухсот человек, в 1821–1822 годах «Северное общество» и «Южное общество» заговорщиков.

Это были молодые (за редким исключением) люди, герои 12-го года.

Это были генералы, полковники и штабс и обер-офицеры, поручики гвардии.

Среди будущих декабристов были дворянские интеллигенты (Н. М. Муравьев), поклонники просветителей, поэты (Кюхельбеккер), идеалисты, желавшие послужить человечеству (И. И. Пущин), бретёры, ходившие на медведя с одним кинжалом, примкнувшие к движению потому, что война кончилась и жить стало скучно (М. С. Лунин), романтики не только в поэзии, но и в жизни, что всегда смертельно опасно для самого романтика (К. Ф. Рылеев), расчётливые и беспощадные властолюбцы, спавшие и видевшие себя диктаторами России (П. И. Пестель), люди с университетским образованием (М. П. Бестужев-Рюмин), и те, кто имел в формуляре запись «грамоте разумеет».

Понятно, что между ними не могло быть согласия ни в программе, ни в способах действия.

Конституционная монархия «Конституции» Никиты Муравьева и республика «Русской правды» Павла Пестеля, «единая и неделимая Россия» умеренных и федерация множества государств, предлагаемая русскими якобинцами.

Смерть Александра I в Таганроге в ноябре 1825 года была неожиданной для всех (да и умер ли император?), заговорщики решили воспользоваться ситуацией междуцарствия, тем более что лишь несколько человек в империи знало, что цесаревич Константин ещё в 1823 году отрекся от престола.

Однако войска и чиновники были приведены к присяге Константину, и переприсяга реальному наследнику, Николаю Павловичу, была никому не понятной и сомнительной процедурой.

Рано утром 14 декабря офицеры обманом вывели войска на Сенатскую (тогда она называлась Петровской) площадь 3020 солдат Московского и Гренадерского полков и матросов Гвардейского экипажа.

Цель была – упредить присягу Сената Николаю, заставить сенаторов опубликовать Манифест об «уничтожении бывшего правления».

Манифест должен был провозгласить отмену крепостного права, равенство всех перед законом, введение суда присяжных, военную службу для всех сословий, выборность чиновников, отмену подушной подати, гражданские права и политические свободы.

Николай был предупреждён о выступлении «честным предателем» (он не назвал имена заговорщиков и предупредил их о своём доносе) Я. И. Ростовцевым.

Декабристы оплошали, они были на площади в 11 часов, а Сенат присягнул рано утром, и план восстания, и так смётанный на живую нитку, стал рушиться.

Назначенный диктатором С. П. Трубецкой на площадь не явился, войска, выстроенные в каре, не расходились, но и ничего не предпринимали. В 15 часов в декабре в Петербурге начинает темнеть и Николай, категорически не желавший никакого кровопролития, был вынужден применить пушки.

Несколько выстрелов картечью в упор рассеяли каре мятежников, тем же вечером начались аресты.

Большинство декабристов охотно давали признательные показания на себя и на своих товарищей. Отказались называть других заговорщиков немногие.

Всего был осужден 121 человек – пятеро к смерти (повешенью), к пожизненной каторге, к каторге, к ссылке, к направлению на фронт Кавказской войны.

Если учесть, что к следствию было привлечено в качестве обвиняемых 579 человек, суд свирепым не назовешь.

Декабристский миф начал создавать А. И. Герцен, назвавших их «фалангой богатырей, выкованных из чистой стали».

Это был явный перебор, ну, а уж Советская власть, родственница дореволюционных мятежников всех мастей, превратила 14 декабря в главное событие девятнадцатого века, чуть ли не равновеликое созданию «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» (1895).

Ныне мы видим крен на другой борт: декабристы – заговор масонов, декабристы преследовали корыстные цели (какие?!), они действовали в ущерб интересам Российской империи (это они-то, вставшие за неё грудью против ядер в 12-м году?).

Выступление 14 декабря было жертвенным.

В ночь с 13 на 14 декабря на совещании заговорщиков Кондратий Рылеев сказал: «Мы, разумеется, погибнем, но если не выступим, заслужим имя подлецов».

 
Известно мне: погибель ждет
Того, кто первым восстает
На утеснителей народа,
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода? 22
 

Приговоренные к повешенью: М. П. Бестужев-Рюмин, П. Г. Каховский, С. И. Муравьев-Апостол, П. И. Пестель, К. Ф. Рылеев приняли смерть мужественно.

Приговоренные к различным мерам наказания вели себя достойно, все жены последовали за осужденными мужьями в Сибирь.

Ключевский назвал декабристов «людьми, не знавшими русской действительности, умными ненужностями», но всё же отметил: «Декабристы важны не как заговор, не как тайное общество, это нравственно-общественный симптом, вскрывший обществу недуги, которые оно само в себе не подозревало; это целое настроение, охватившее широкие круги».

И Грибоедов («сто прапорщиков хотят изменить весь государственный быт России»), и Чаадаев, умнейшие люди своего времени, давшие скептическую оценку декабристам, тем не менее, принадлежали к их обществам, но кроме этого ни в чем не были замешаны, поэтому были освобождены.

Пушкин в записке «О народном восстании» пишет: «Должно надеяться, что люди, разделявшие образ мыслей заговорщиков, образумились, что, с одной стороны, они увидели ничтожность своих замыслов и средств, с другой – необъятную силу правительства, основанную на силе вещей».

Сила вещей, по Пушкину, это необоримая действительность и ход истории, который нимало не зависит от пылкости первой молодости.

Пушкин не оставил в беде своих друзей-декабристов, хотя уже не разделял их взглядов.

 
О, жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть,
Что хватит вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить!
Едва, дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов,
Зима холодная дохнула —
И не осталось и следов. 23
 

Библиография:

Декабристы: Биографический справочник. М., 1988

Декабристы и их время. Т. 1–2. М., 1928–1932

Декабристы и их время. Материалы и сообщения. М.-Л., 1951

Крутов В. В. Швецова-Крутова Л. В. Белые пятна красного цвета. Декабристы. В двух томах. М., 2001 (антидекабристское сочинение – Ю.Л.)

Бунт декабристов. М., 1926

Лунин М. С. Общественное движение в России. Письма из Сибири. М.-Л., 1926 (и последующие издания)

Междуцарствие 1825 года и восстание декабристов в переписке и мемуарах членов царской семьи. М.-Л., 1926

Мироненко С. В. Самодержавие и реформы. Политическая борьба в России в начале XIX века. М., 1989

Нечкина М. В. Движение декабристов. М., 1955. Т. 1–2

Гордин Я. А. Мятеж реформаторов. Л., 1989. Книга первая.

Гордин Я. А. Мятеж реформаторов. СПб, 2006. Книга вторая.

Щеголев П. Б. Декабристы. М.-Л., 1926

Воспоминания декабристов. Иркутск, Восточно-Сибирское книжное издательство (см. каталог) серии «Полярная звезда»

1.Букчин Семен Владимирович – русский и белорусский писатель, литературовед, публицист. Родился в 1941 г. в селе Волоконовка Курской области. Работал фрезеровщиком на Минском электротехническом заводе. Три года отслужил в военно-строительных частях. Закончил отделение журналистики филологического факультета Белорусского государственного университета. Был редактором на Белорусском телевидении, в издательстве Белорусской энциклопедии, ответственным секретарем журнала "Весці АН БССР". Работал старшим научным сотрудником в Институте литературы Академии наук Беларуси. Автор книг по истории русской литературы и журналистики конца XIX–XX вв., белорусско-русским литературным связям, художественно-документальных повестей, нескольких сборников публицистики. Доктор филологических наук. Член Союза белорусских писателей и Белорусского ПЕН-центра. Живет в Минске.
2.Кузнецов Иван Геннадьевич. Родился в 1958 году в Москве. Ученик Ю. Л. Гаврилова в 1973–1975 гг. По образованию физик, по призванию поэт, по склонностям путешественник. Работал в Физическом Институте АН. Последние тридцать лет проживает в США, работает в НАСА. В России избранные стихи и тексты Ивана Кузнецова публиковались в периодике, выходила книга стихов.
3.Орфография и пунктуация автора сохранены.
4.В настоящее время – ГБОУ Лицей «Вторая школа».
5.Возлюбленная нами, как никакая другая возлюблена не будет. «Руся». «Темные аллеи».
6.На эту ассамблею Толстой поместил и Франца Лефорта, «дебошира французского», умершего 12 марта 1699, т. е. и до Северной войны, и до строительства СПб. «Мы все учились понемногу».
7.За проникновенные слова (1937 г.): «У нас светлая, радостная, счастливая жизнь, данная нам любимым Сталиным», за травлю тех, кто таких слов произносить не хотел (Л. И. Добычин, ленинградский прозаик, которого Толстой смешал с грязью, покончил с собой).
8.В СПб на набережной Робеспьера 18 декабря 2006 года открыт памятник Анне Ахматовой работы скульптора Галины Додоновой и архитектора Владимира Реппо (авт.).
9.Скобки Цветаевой.
10.Кроме В. Н. Буниной.
11.Перец-колбаса (нем.)
12.9 декабря 2005 года в Ярославле состоялось открытие воссозданного Демидовского столпа.
13.А. И. Микоян (авт.)
14.Циклы «Исторические портреты», «Русская архитектура», «Русские цари» «Русская культура» были написаны по просьбе А. В. З-на для его детей в 2013 году. Работа не была завершена.
15.Виска – дыба, распространенная на Руси пытка.
16.Максимилиан Волошин «Северовосток», 1920 год.
17.А. С. Пушкин «Медный всадник».
18.Прачка.
19.Алтын – народно-обиходное название монеты достоинством «три копейки».
20.Е. А. Баратынский «Признание»,1824.
21.Гаврила Державин «Снигирь», 1800.
22.К. Ф. Рылеев. Отрывок из поэмы «Наливайко».
23.Ф. И. Тютчев «14-ое декабря 1925», 1826.
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
05 апреля 2021
Дата написания:
2013
Объем:
430 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-532-95017-7
Составитель:
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги