Читать книгу: «Баушкины сказки», страница 4

Шрифт:

А Анисья уж наперед всё про всё ведает: и как ноченькой темною Прокоп – пустой лоб! – что тать кой подкрадется к ихному табору, как Анисью-золотко высмотрит, как посодит ей в мешок, в коем сало пер торговать, как на телегу положит той мешок, как крикнет зычным голосом: н-но, родимые! – и будет таков! Всё про всё ведала, потому весь вечер ластилась то к Боянушку, то к дедушку – старому цыгану. А после пела по-цыганьему уж такую песню душевную, что, сказ’вают, цыганы рыдали ревмя, как есть, всем табором.

И ’от тряслась она в телеге, душенька бесприютная, без роду без племени, д’ тихохонько плакала…

И приставал Прокоп ко селу ко большущему, и сымал мешок с телеги, и вносил в хату, и веревки на ём развяз’вал, и винился пред Анисьюшкой за все злодеяния, потому, мол, бес попутал, Анисьюшка, его воля вела. И пошли они сейчас до Марины – эт’ Прокоп-т сам д’ с Анисьею – а обрядились-то: Прокоп надел штанищи новехоньки, д’ рубаху, что снег, белую, д’ сапожки скрипучие, д’ шапку, д’ подвязал свое тезево поясом – всё, как и положено, у хохла у доброго; а Анисье выдал наряды Параскины (на кой ей они топерича, пущай муж ейный обряжает ей!) – та, Анисья-т, подшила что д’ подделала – и явилась что какая королевишна! Прокоп ин присвистнул: ’от так краля, д’ сколь же тобе годков? Да десять, отец, минуло. А сама ин невестится пред оком Прокоповым. Ох и кровь в тобе бедовая, золотко ты манящее! И пошел от греха подалее до Марины, потому мала ишшо для любви-т Анисьюшка.

’От идут собе – а Марина сама их в окны завидела, д’ выходит на крыльцо, д’ в хату блазнит: а там такая пышная, там такая белая, что Прокоп ин язычино заглотил, до того скусная. И кто ж эт’ с тобой, Прокопушко? А сама, Марина-т, в хату пущает гостей дорогих. Глянь – а она уж стол питием-яствием стол уставила: и откель толь взялись галушки, д’ варенички, д’ со сметанкою, д’ горелочка – так в рот и просются! ’От сели за стол: Марина хозяйкою, Прокоп хозяином. А Анисья так собе: молчком д’ бочком. ’От завтрикают: Марина-т с Прокопа глаз на сводит масляных, потчует его, ровно мужа, кой возвернулся с дальнего странствия. ’От потчует, а сама всё испраш’вает: и кто эт’ с тобой, Прокопушка? А Анисья сидит молчком, на вареничек погляд’вает.

’От понаелись – Марина сейчас постелю стлать ’д подушки взбивать пуховенны. Анисья и глаз не успела отвесть от вареников – а они уж на боковую, эт’ Марина-т с Прокопом, и любятся, ’от бесстужие! Куды кинешься: вареник цоп – и в сенцы: жует, потому голоднешенька. Толь заглотила – слышит: бранится Марина, что торговка с ярманки! А ну, пшёл, мол, отсель, псина шелудивый! Анисья в светелку – сызнова любятся. ’От ить диво дивное! Прокоп-т любиться любится, д’ толь и кумекает промеж ласкими сладкими, д’ на оселедец и намат’вает: то сама любовь с им в обличности Анисьиной к Марине пожал’вала.

А Анисья то и наперед батьки, эт’ Прокопа-то, ведала, потому понаелась галушек-вареничков – д’ на печи и засопела в две ноздри: пущай, мол, дурни любятся до полусмерти. А как поповыспалась – сбирала кого там кушанья, сымала плат с головушки д’ в узалок те кушаньи и завяз’вала. Толь на Прокопа с Мариною и глянула: почивают на лаврах любви, ’от ить блаженные – д’ по-за порог и почапала, а куды, толь ей одной и ведомо. ’От сколь там верст прошла – слышит: никак, телега громыхает Прокопова. Завидел Анисью, кричит: возвернись, мол, Анисьюшка, возвернись, милая! Кого рожна тобе надобно, испрашивай! Хошь золота? А на что ей золото-т? Сама золотко! Хошь нарядов шелковых? А на что ей наряды-то? Сама обряжена природою. Хошь кушаний лакомых? А на что ей кушанья? Сама сладкая! Потому завсегда и сытая, и одетая-обутая: с ейным даром-т особельным нешто пропадешь пропадом? А хошь, сядешь родною дочерью, эт’ Анисьей, стало, Прокоповной, д’ в дому Маринином? Так тобе и окрещу пред ей: мол, то дочерь моя, принимай, Маринушка! Анисьюшка и польстилась на слова те Прокоповы, потому всё про всё на свете ведала, одного толь и не ведала, коего она роду-племени, коего семени. Потому ныло сердце сирое ночами длинными по отцу-матери. ’От и села с им в телегу, с Прокопом-то, села дочерью, как тот и сказ’вал.

’От и потекли деньки масляны: Марина с Прокопом дружка на дружку не надышутся, проедают добро, что припас голова-покойничек на свою-т голову, а при их завсегда Анисьюшка, потому сидит дочерью родною. Там в наряды Маринины пышные обряжена, там в красные бусички, в сапожки сафьянные. Там округлилась на галушких д’ варениках, эд’кая стала кралечка. ’От Марина раз и сказ’вает: пора нам, мол, Прокопушка, выдавать ей взамуж, Анисьюшку-т. А тот, эт’ Прокоп: д’ она ж ишшо дите малое, Маринушка, обожди годок-другой, куды как ей нонече-т выдавать – потому ведает, песий ты сын: коль отдадут Анисьюшку в люди – сейчас любовь ихная и истончится, и так, мол, на ниточке худой дёржится. А Марина что в раж вошла: д’ сколь тобе годков, доченька? Д’ со счету, мол, сбилась, матушка, никак тринадцатый (а сама годок и надбавила, потому удумала уйтить от Прокопа с Мариною на вси четыре стороны – а було б пять сторон, ушла б на пять, – потому опостылела ей ихная любовь приторна). А Марина: пора, мол, Прокопушко, ты толь глянь на ей: кровушка с молоком – д’ что с молоком – там со сливкими, а круглая-т, а гладкая! Да и есть у мене, мол, на примете добрый парубок, кличут Юрком, – ’от и окрутим их, пущай, мол, тешатся. И сама б окрутилась с им, д’ тобе одного, мол, люблю, мово желанного! – и пошла любиться с Прокопом, Хивря ты Иван’на! Прокоп и истаял, ин упрел, от поцалуев от Марининых, д’ и взыграло ретивое: взревновал кралю свою грудастую к Юрку-т самому. А Анисья посиж’вает д’ конхветочку сахарну и посас’вает, д’ бусичками красными и поигрывает.

А Марина отлюбилась с Прокопом д’ и сказ’вает Анисье: ты ступай, мол, во садочек, доченька, – Юрко там, мол, яблоньки-молодушки высаж’вает. Д’ окликни его: мол, Марина просит к собе пожал’вать Митревна. Анисья так и сделала: во садочек пошла, Юрка возля яблоньки заприметила д’ и окликнула окликом, каким Марина сказ’вала. Юрко толь заслышал тот голосок сладостный, что пел соловушкой, сейчас точно очнулся со сна глыбокого: дёржит яблоньку-молодушку душистую за стан ейный за тоненькай, а сам во все глаза свои карие д’ с искрой на Анисью глядит на лапушку. А и Анисья залюбовалась на статного парубка, д’ толь сердечка ейное на зашлось в груди, потому ведает: хорош Юрко, д’ не тот, не сужанай.

А Юрко содит яблоньку во землицу рыхлую, а у самого очи текут по личику д’ стану Анисьюшкину: д’ кто ты, девица, пошто тобе николи не вид’вал? А и как увидишь-то, кады Прокоп схоронил ей, дочерь свою названую, в хоромах с глаз людских – и любится с Мариною до полусмерти. Люди-т про их уж и язычином трепать намаялись, потому одно д’ потому, а толку чуть. А Анисья Юрку: не про тобе я, мол, Юрко, и не облиз’вайся. А возьми ты за собе, мол, Ганку, кузнецову дочерь, – счастье ковшом станешь хлебать, ’от помяни мое словцо. А Юрко: ишь ты, кая шустрая, а толь не на того напала, не уйдешь от венца топерича, завтрева ж, мол, зашлю сватов – и смехается в усички, что ровнешенько травушкой-молодушкой шелком по-над верхнею над губушкой стелются. И что ты думаешь, как сказ’вал, так и дело-т деется: поутру сваты в хату к Марине захаж’вали, д’ Анисьюшу-молодку сватали, д’ одаривали подаркими. А Анисья своё: возьми, мол, Ганку за собе, кузнецову дочерь! Юрко толь смехается, потому Марина подарки взяла: мол, бери ей, Юрко, любись на здоровие. У ей, у халды, топерва одно на уме-т: любится по вси дни, людям спокою не дает!

А Анисья – завей горе веревочкой – посиж’вает д’ крендельком сахарным и похруст’вает, потому всё про всё наперед на сто верст ведает: и как станут обряжать ей невестою, и как наденут на ей что ленты красные, что гранатовы бусички, что сапожки сафьянные, и как под венец поведут с Юрком, и как забранятся Марина с Прокопом во всю Ивановскую, и как улучит Анисья чуток времечка – и была такова, потому пустится в путь-дороженьку, и как сымет с собе одёжу пышную, и как обрядится в рубаху суконную д’ юбку пестрядеву, потому ишшо надысь припасла узалок с вещью скудною в местечке заветном на перепутии, и как пустются за ей цельным свадебным поездом, и как схоронится от их, от преслед’вателей, Анисья промеж людей божиих, что бродяжат по дороженькам, испраш’вают милостынь, и как разделит с ими пищь скудную и ночлег, а как посля восвояси пустится: поминай как звали – толь ей и видели, и как Юрко обольет слезьми бусички с гранату, что в пылище с собе скинула Анисьюшка, и как посля зашлет сватов к Ганке, кузнецовой дочери, и как Прокоп с Мариною оттаскают дружка дружку за космы (у Прокопа-т последние!), и как проспится Прокоп – пустёхонькай лоб – д’ на Галине и обженится…

А покуд’ва ишла собе Анисьюшка: а степь широкая, а пашеница пышная вызрела каким золотом – ох и благодать Господняя!

’От ишла д’ чтой-то и притомилась: не дёржут белые ноженьки, д’ ишшо в брюхе ин звенит, что к обедне колокол. Развязала тады свой тошший узалок Анисьюшка д’ вынула оттель пищь остатную от трапезы с людями божьими. А что и вынула-т – д’ краюху хлеба чёренного, д’ луковку горькую, д’ водицы фляжечку – ’от и вся еда. ’От поела краюху чёрственну пополам с лук’вицей д’ со слезой соленою, потому уж больно ядреная, лук’вица-т, испила водицы с фляжечки: ту фляж’чку ей дал божий человек, Макарушка, д’ ишшо и сказ’вал: мол, испьёшь той водицы, что в святых местех набрана, – сейчас в сон глыбокий и провалишься, – так и сталося: прилегла чуток во поле – сейчас и посыпохивает.

’От сколь там минуло – пробудилась Анисья со сна глыбокого, глядь – а темь кромешная уж заглонула белый свет и не поперхнулась, толь луною, что ким клыком, и оскалилась. Куда кинешься – пришлось впотьмах брести тихохонько.

Бредет Анисьюшка д’ никуды не сворач’вает, потому ведает: ноги сами выведут. Д’ спасибо, темь смилостивилась – луну дорожкою выстлала, эт’ чтоб Анисьюшка по ей ишла. И идет она, и поет тихохонько – так темь, слышь, что замерла: толь голосок летит далёко колокольчиком. Ох и славно спевает Анисьюшка, потому темь и расплакалась дождиком – ’от хватку-т свою чуток и ослабила – солнушко и просунуло свою сонную головушку промеж облаков, а после нехотя покатилось по небушку, лежебокое. И легла радуга каким жерельем на грудушку небушку! Ох и благодать Господняя!

А промеж тем ишла Анисья-песельница – вывели ей ноженьки не то к селу большущему, не то к городу. И сейчас мальчонка ей навстречь кинулся: сам в кожаном хвартуке, д’ ишшо пара сапог чрез плечь пер’кинута. А Анисья: эй, хлопец, мол, и куды эт’, мол, мене ноженьки-т вывели? А мальчонка стуканом стоит, шарами лупает. Анисья сызнова испраш’вает: иде, эт’, мол, я топерича? А он, мальчонка-т, давай брехать по-собачьему – смекнула Анисья: не разумеет малец по-нашему-т, по-человечьему-т, – куды кинешься: брехнула по-собачьему, пес ей толь и разберет. Мальчонка сейчас разобрал: я-я, кричит, а довольнёшенек! – потому у их, у немцев-то (а он немцем самым и был), порода такова, таков закон: что по-ихному, по-немецкому, сейчас «я-я» кричат, потому норов свой кажут, антихрести! А как звать, мол, величать тобе? Эт’ Анисья мальчонка испраш’вает. А тот: д’, мол, Якобом. А что, мол, Яша, работаешь? А подмастерьем, мол, у отца, потому первый сапожник в городе – и кажет на сапоги, что чрез плечь пер’кинуты, а там сапоги собе д’ сапоги, небось не с чистого золота. А эт’ у их, у немцев, порода такова, таков закон: что ихной работы – сейчас в три горла нахваливают, а православный что сробит – толь плюнут и разотрут. А что, мол, Яша, не нужна ль вам работница? Эт’ Анисья мальчонку-т, потому ведает, куды ей иттить далее д’ иде приклонить буйную головушку. А тот ин веретеном пошел: ишшо как нужна. Потому Яшка-т хушь и махонькый, а всё немец, а у их, у немцев, порода такова: ин грудь колесом покотится, коли православный на их горбатится. А пошто нужна-т? А отец, мол, старый хрыч ужо, а матерь, мол, больная слегла, который год без ног лежит, а сестра, мол, волхвитка эд’кая, взамуж пошла, д’ свез ей муж, пес б его взял, в дальнюю сторонушку, ни слуху ни духу, мол, с тех самых пор. А Анисья: д’ нешто, мол, не сыскали собе работника-т? Так они ж все жадные д’ вороватые: зазеваешься – он сапоги цоп, толь его и видели, а который, мол, и деньгу прихватит и не поперхнется. А Анисья уж всё про всё ведает: а сколь, мол, плотит твой отец работнику-т? А Яшка глаза опустил свои сивые, рыжим пухом заросшие, потому у их, у немцев, порода такова, таков закон: буде лишко из собе кой выдавит, сейчас задавится.

’От язычины-т разговоры разговаривают – а ноженьки идут к дому к сапожникову. А в дому-т что чистота стоит, родимые матушки: не чихнуть, не плюнуть, дохнуть и то пужаешься. Один дух сапожный и есть, потому сапожники. ’От самый старик-т, немец-т, отец-т, но не Прокоп, не, тот Прокоп ноне крестит пузо д’ лоб, потому на молодку-жану не нарадуется, – а тот отец, который Яшкин, который сапожник-то, – а толь завидел сына-т – и за шиворот: иде, мол, тобе черти носют, песье ты, мол, отродие, – д’ ишшо по-ихному, по-собачьему, и выругался: работа, мол, стоит, а ты шастаешь. Потому у их, у немцев, порода такова, таков закон: покуд’ва работу не сработаешь, и не дохни! Д’ ишшо приташшил с собой кую-то нищенку: корми тут всех, оглоеды проклятые, навязались на мою голову! У их, у немцев-т, сказ’вают, кажная крошечка подсчитана, потому хлеб-соль достается потом д’ кровию! Эта лежит без ног который год, та завихрилась с полюбовником, толь ей и видели! И пошел чехвостить в хвост и гриву весь бел свет, и как толь не нашла темь на небо, эт’ немец-т, отец, Клаус Иваныч по прозванию, д’ эт’ чуток по-нашему, по-человечьи, потому по-ихному, по-собачьему, добрый человек и не выг’ворит. А Яшка стоит и не пикнет, и не бзднет, потому у его, у немца, почтение к родителю, не то что у православного: наши-т, не гляди, что православные, готовы в глотку отцу пятерней влезть, коль что не по ихному норову, аль кого рожна надобно.

’От прошерстил старый Клаус весь бел свет, прокашлялся – и уж тады толь Яшка в ноженьки ему кланялся д’ и сказ’вал: мол, то не нищенка, отец, то привел, мол, работницу. А Клаус: с виду-т она неказистая, не нашего роду-племени. Потому у их, у немцев, буде девка худая, д’ бледная, д’ ни бровей у ей, ни ресниц не видать – тады добрая. А Анисья-т в тело вошла, д’ ишшо бровушка чёренна по-над глазком золотым стелется! А и что она работать-т ведает? Эт’ Клаус кряхтит. А ты спытай, мол, мене. То Анисья, д’ по-ихному, по-собачьему. Как заслышал старик речь-немечь, д’ из православных уст, сейчас ин посветлел лицом, ножкою тошшею шаркает. Потому у их таков закон: уж коли который брешет по-немецкому, хушь и православный, а всё человек. А сами-т станут сказ’вать по-нашему, по-человечьему, нарочно слова и куверкают, потому порода такова: всё на свой лад пер’ворач’вают.

’От решился Клаус спытать Анисьюшку: слова-т хороши – д’ таковски ль дела? А у ей, за что не возьмется, всё в руках спорится. Знатная работница! Эт’ Клаус-т – д’ за стол сажает Анисьюшку: родимые матушки, и иде толь эд’кое видано! – и кормит-поит ей, чем Бог послал, эт’ ихнай Бог, видать, немецкай, потому негусто на столе: щи простывшие д’ картохи постные.

’От понаелась Анисья, поклонилась Клаусу в ноженьки д’ испраш’вает: а иде, испраш’вает, мол, жана твоя болезная? Д’ иде, мол, за ширмою. Анисья туды, куды старик сказ’вал. Глядь, посыпохивает старушка махонькая, с локоток, седенькая, тихохонько так посвист’вает, а под коечкой чуни простаивают сыромятные, уж который годок порожние. Сжалось сердце у Анисьи в комок, кады чуни те завидела, села она на постелю к старушке, д’ взяла ей за руку сухоньку, д’ по головушке погладила, д’ по ноженькам, д’ запела песню старую по-цыганьему, д’ такую жалостную, что старый Клаус закряхтел, потому слеза приступила к глотке приступом.

А старушка очи отворила свои бесцветные.

– Да хто ты, девонька? – испраш’вает.

– Да хто – Анисья мене звать, ’от, нанялась к вам в работницы.

– Спой ишшо, душенька! – Та, Анисья, и заспевала, наша песельница, а кады понапелась всласть, старушка оправилась, волосики пригладила, обвязала плат вкруг головы по-ихному, по-немецкому. – Да что эт’ я лежу-т лежебокою? – Ноженьки в чуни – и почапала к печи кашеварничать. Клаус с Яшкой толь и пер’крестились, д’ не по-нашенски, по-ихному. Наш-т, православный человек, во всё пузо крестится, а у немца-т пузо махонько, грудка узенька – ’от он мордочку окрестит свою остреньку – и довольнёшенек.

А понаварила, старуха, понастряпала рожна всякого: и на Клауса с лишком достанет, и на Якова. Сели пировать – а про работу и помнить запамят’вали, потому ели-пили, песни голосили. А кады ввечеру старый Клаус проведал свою кубышку заветную, с утра ишшо тошшую, заприметил: никак, округлилась кубышечка-т, точно девка зачреватела? Руку сунул ей в брюхо – а она зычно золотом и звякнула…

Скумекал тады Клаус: то не простая нищенка, то даже не знахарка, то пришло к ему само счастие в обличности Анисьином.

И ’от зажили они: что сработают, какие там сапожки аль туфлички – всё и сбывают с рук, ин свист стоит, ин кубышка звенит!

И хозяюшка Клаусова целехонька: у печи, знай, шустрит, что молодка на выданье.

’От раз и сказ’вает Клаус Анисьюшке:

– Оставайся, мол, Аниса (потому язычино не поворач’вается по-нашему-т выг’ворить имечко православное!), не покидай ты мене на старости-т. Чую, мол, стала ты по-за порог загляд’вать. – А Анисья толь и потупилась, молчком д’ бочком, потому прав старик: истомилась ейна душенька по чужит-т углам! – Чего хошь, проси! – И сулил золота – а на что ей золото-т, и нарядов пышных – а на что ей наряды-т, и сдобных кушаньев – а на что ей те кушанья? – А хушь, окручу вас с Яшкой, толь обожди чуток, ’от в рост войдет, – всё добро вам с им достанется, кады помрем мы со старухою. – А Анисья молчком отмалчивает: Яшка-т ей что братка – кой с его муж? – А хушь, так живи, доченька, потому полюбилась ты нам, пес, мол, с им, с золотом! – И заплакал старый Клаус в три ручьи – а с им и Анисья заплакала, потому сердце-т живехонько, не сапог кой сыромятный, не туфличек!

И осталась д’ так и сказ’вала: поживу, мол, с годок, а там Яшка в сок войдет, д’ дочерь твоя возвернется с дитем – всё помощники. А дело-т, мол, и без мене сладится-сдеется – никуды, мол, не денется. А старик сам криком кричит, убивается д’ промеж собе и удумал что: а ну как дочерь-т возвернется – эт’ ж добро с ей дели, с волхвиткою, не ею нажито, больно оно надобно-т. ’От удумал д’ сейчас у Анисьи и спраш’вает: а хорошо ей, доченька, живется на дальней на сторонушке, коли помнить запамятовала про матерь-отца? Хорошо, батюшка. ’От пущай и живет собе, и не ворач’вает. Твоя воля, мол, сказ’вала. Эт’ Анисья-то. И жили далее: добра наживали д’ хлеб’шко жевали, а хлеб не простой – с маслицем.

Так и минул годок – пошел иной. Яшка поповырос, на Анисью стал загляд’вать, а кады и за бочок шшупнёт, кады и за грудушки: мол, не бойсь, Аниса, то, мол, по-братскому. А толь кровушка-т кипит не по-братскому, потому двенадцать годков Яшке минуло – пошел тринадцатый.

Я, мол, в те поры уж женихался с девкими, эт’ Клаус-то, а сам на жану погляд’вает. А тобе скуль годков, а, доченька? Да никак, пятнадцатый, отец, ин со счету сбилася. А толь не про тобе я, Яшенька, коль и люб ты мене, что брат. ’От послухай мене: как придет твое времечко – на суседушке своей и обженивайся, всю жизню добрым словом станешь поминать сестрицу, мол, Анисьюшку. А Яшка в раж вошел: эт’, кричит, которая суседушка, эт’ Агашка, что ль, сопливая? (Агашка-т то по-нашему, а как по-ихному, пес их разберет, потому не упомнишь всего-т.) А Анисья: эт’ она топерва сопливая, погоди, в сок войдет – сам по ей слюной изойдешь на нет. Яшка толь смехается, а Анисья уж и думку удумала, как пустится на все четыре стороны, потому чует: подошел ейный срок. А старый Клаус глядел-глядел – д’ и вымает с сундука туфлички уж такие ладные д’ с золотыми пряжкими: надень, мол, доченька, на счастие, потому самолично изладил тобе, на твои белые ноженьки. А Анисья: а ты отдай мене луньше те чуни сыромятные, кои под коечкой мат’шкиной столь годов маялись порожние, а туфлички пушай носют все женчины вашего роду-племени, потому сносу им несть, а вашему колену погибели. Так сказ’вала д’ туфлички и примерила. А пряж’чки так и звякнули золотом.

И толь скинула с ноги обувки чудесные д’ надела чуни сыромятные – сейчас цокот копыт и заслышала д’ промеж собе и удумала: ’от и срок мой, мол, пришел, никуды-то не кинешься. А сама покуд’ва в в узалок собрала вещь д’ пищь скудную – села и сидит-посиж’вает. Не успела в глаз мигнуть – кой-то в дверь постук’вает. Яшка замком щёлк – а на порог скок и стоит собою монголец, аль татар, аль бурятец, потому пес их разберет, бусурман, нерусей, прости Господи: шапка на ём пестрая, д’ нагайка при ём шустрая, д’ лошедь под им ржет быстрая.

Кого там черт принес, эт’ старый Клаус – а монголец брешет по-ихному, по-бусурманьему, д’ ишшо нагаечкой эд’к помах’вает, не ровён час, даст промеж глаз – сейчас кровушкой и умоешься. Потому у их, у бусурман, порода такова, таков закон: шары вылупят – и на людей добрых, ровно собаки цепные, кидаются: кого прибьют, а кого совсем убьют, потому понаплодились по белу-т по свету, ’от жизня человечья для их и тю, что звук пустой д’ во череве.

’От брешет бусурман, ин заливается, а сам, песий ты сын, на Анисью косурится. А Клаус: слышь, дочка, и чего эт’ он убивается-т, не знаешь, мол, брехать по-ихному, по-собачьему? А Анисья и сказ’вает: мол, с путя сбился д’ завихрился, занесла, мол, нелегкая. А Клаус: знаем, мол, мы ихнаю нелегкую. А кого лешего ему надобно-т? Пошто, мол, надрывается-т? Анисья-т и брехни по-собачьему бусурману-т самому: чего лытаешь, мол, добрый молодец? Тот ин зашелся: с лошеди скок – д’ об земь башкой и пошел поклоны бить, что болван кой. Потому порода ихная такова, таков закон: чуть что – сейчам бьют башкой об земь, ровно она, башка-т, с камня аль железная. И толь кады стукнул лбом, сколь там раз ему надобно, тады толь и ответствовал: ищу, мол, провожатого, пущай, мол, мене в степь выведет – а там уж, мол, по нюху сыщу, мол, родимую сторонушку. Потому у их, у нехристей, таков закон: пусти ты иного бусурманца в степь – он что рыба в воде – и не поперхнется.

’От старый Клаус и пригорюнился, и старуха с им пригорюнилась, и Яшка туды ж: стоит, пригорюнился. Поведешь, мол, энтого нехристя? Поведу, отец. Бусурманец сбрехнул по-ихному, по-собачьему, а сам на Анисью косурится. Хушь и знатная толмачка Анисьюшка-т, д’ не стала пер’сказ’вать старику со старухою д’ с Яшкою тую речь шайтанову. А и что сбрехнул монголец-то? А типун ему на язычино его, антихрестю, потому удумал окрутиться с Анисьюшкой: мол, будь моею жаною, д’ не простою – меньшою. Тьфу, страм один! А всё порода ихная, татарья: толь одну отлюбил женчину, сейчас блуд творит с другой д’ с третьей-четвертою – на то, мол, воля аллахова.

’От взяла свой тошший узалок Анисьюшка и ничего более, почеломкалась с домочадцами, в седло к бусурманцу скок – и завихрилась, толь ей и видели. А пылища стояла столбом, д’ слеза в глазу старого Клауса…

’От скачет Анисья с бусурманцем д’ всё путь-дорожку ему указ’вает: и день скачет, и два, и три дни – на четвертый степь завидели широкую, спешились – Анисьюшка узалок в руку и почапала. Бусурманец за ей: ты куды, мол, девонька, от мене, мол, не денешься топерича. И взмолилась Анисьюшка, хушь и всё наперед батьки ведала: отпусти ты мене, добрый молодец, ступай, мол, своею дорогою. А тот, татар-то: сам аллах, мол, завел мене в дальнюю сторону, чтоб сыскать, мол, жану златокудрую-златоглазую, а я, мол, раб воли аллаховой, а ты, мол, в моей воли нонече. Потому у их, у бусурман, порода такова, таков закон: женчина пред мужем что шелками стелется, вечерять сядут – ей, что собаку шелудивую, из хаты вон, дабы блюла место свое, наперед мужа не лезла в пекло-то. А на иного православного жана-т, что та собака, в три горла глотку дерет, потому никого почтения к мужу-т к родному, Богом данному! А уж коли испросит кой православный бражки испить – и в бородищу вцепится, с ей станется.

’От хушь возьми баушку Рязаниху: мужа-т родного на тот свет спровадила со всем его потрохом и не поперхнулась, сгинул ни за что ни про что покойничек. А пошто спровадила-т? А испросил бражки глоток с похмелия покойничек-т, а что звать-величать Васильем Микитичем, ’от и испросил он: дай, мол, мене похмелиться, матушка, унутре черти ровно костры жгут, – потому пил покойничек, царствие ему небесное, почитай, не знал роздыху, потому с такой жаной редкый муж не запьет, – а толь испросил чуток всего, одну капельку, – не дала, злыдня ты ехидная – ’от он, Василей Митрич-то, на тот свет за бражкой и отправился, покойничек: там, сказ’вают, всем подают, потому бочка сивушная такая большущая, ин бездонная, на небесех-т.

А толь бусурманец-то, татар-то, что Анисью увозом увез, и сказ’вает: пес с тобой, мол, вольному воля, а толь откушай со мной хлеб-соль напослед, потому негоже с пустым брюхом-т иттить. Вольному-т воля, а Анисья-т всё про всё наперед ведала, ’от и села на дерюжку с монгольцем на посконную, д’ надломила с им хлебы, как и положено попутчикам. А и потчевал ей Али – то его прозваще, нехристя, – лепешкими плоскими, что у девки лядащей черево, д’ поил ей молоком кислым с-под кобылы – кумысом по-ихному, по-бусурманьему, прозывается. У Анисьюшки толь по мысалам и текло. Потому порода у их такова, таков закон: христиане-т добрые хлеб жуют, а нехристи – лепешки пресные, христиане-т молоко с-под коровы чакают, а нехристи с-под кобылы всё более, ’от чакают, а сами ишшо и нахваливают, а там кислятина, прости Господи, д’ больно в нос-т шибанет, особливо православному-т.

’От понаелись, понапились – Анисья что пьянюжка шатается, потому тот кумыс пуще бражки берет за душу. Шаталась-шаталась Анисьюшка, д’ и прилегла чуток на дерюжку тую посконную, д’ сейчас и посыпохивает. А татарцу того и надобно: связал ей по рукам-ногам, чрез седло пер’кинул, что поклажу каку, свистнул посвистом, хлестнул лошедь по бокам нагаечкой – и был таков, толь его и видели.

И уж сколь там скоком скакал монголец-то, Али-т самый по прозванию, пес его знает: ’от сам-т скочет д’ всё на поклажу заветную косурится, ин зубы стиснул, прикусил язычино до сукрови, потому страсть как хочется отведать тела белого. А толь не отведаешь, покуд’ва отец – д’ не старый Клаус-отец – отец татарца-т самого, Али, что увозом увез Анисьюшку, а как звать-величать того отца – а Абдулой Абдулычем: эт’ что по-нашему, что по-ихному, по-татарьему, – всё одно, потому обдуть кого эт’ мы мастера, православные-т, потому имечко-т бусурманье ласкает ухо православное, – ’от, а толь покуд’ва отец-т, Абдула-т, аль иной кой бусурманин-отец, не накажет сыну обжениваться – тот и с места не двинется, эт’ сын, потому порода у их, у монгольцев, такова, таков закон: перво-наперво воля аллахова, чередом отцова, а уж напослед сыновняя. Эх, православные… Тьфу на вас…

’От сколь там они по степи мотались-трепались, эт’ Анисья-т д’ с Али-бусурманцем, с монгольцем-то, а толь пристали к стану татарьему д’ сейчас, как пристали, спешились. Очнулась Анисья в хате неведомой: ни стекла тобе, ни трубы, ни печи – толь всё дерюжкими устелено. Потому порода ихная, бусурманская, такова, таков закон: избу-т не срубят, что люди добрые, православные, юрту поставят – д’ ютятся в ей всем гуртом, д’ ишшо нахваливают. ’От очнулась Анисья – что тако: в штаны обряжена д’ чёренной дерюжкой обмотана со всем своим потрохом. А эт’ всё порода ихная, бусурманья: девки д’ бабы у их носют всё боле штанцы мужицкие, а обличность ихная под дерюжкой сокрытая, буде кой позарится. Д’ больно надобно-т!

А толь Анисьюшка сымала с собе штанцы те срамные бусурманские д’ дерюжку черенну, что паранжой по-ихному прозывается, д’ вымала тошший свой узалок, а в ём сухарики белые д’ водица чистая – и вечеряла, и поминала старого Клауса, и старушку его, и Яшу-сынка, и горько плакала. Потому устала скиталица, потому чужая сторонушка – и она всем чужа, что чужень, Анисьюшка-т!

И обрядили ей сызнова в наряды бусурманьи, и повели под белы под рученьки пред очи Абдулы Абдулыча, отца Али, эт’ монгольца-т самого, кой увез увозом Анисью-т, потому удумал окрутиться с ей. А толь не видют очи-т более у Абдулы у старого, потому отходит на тот свет со всем своим потрохом. А Али, эт’ монголец-то: дозволь, мол, батюшка, обжениться мене – а Абдула, эт’ отец-то: почитай, уж покойничек, на тот свет ходок – а заслышал речи те худые, скоромные, криком кричит: ах ты песий ты выродок, выкормил тобе, мол, выпоил на свою-т голову, нашел времечко кобелиться, мол, кады отец, мол, на смертном одре, д’ ишшо что удумал, люди добрые: приволок неправоверную! – и носом повел: нешто чует что, шельма ты рыжая. Потому у их, у бусурманцев, таков закон: окромя ихного бога, бусурманьего, мол, и несть на всем белом свете Бога истинного, православного.

И прогнал отец сына взашей, и не поперхнулся: эт’ Абдула-т отец – сынка свово родного, Али-т самого, коего, кады тот был махонькый, эд’к посодит попкой на длань д’ в бородищу смехается, – д’ ишшо грозился проклясть со всем его потрохом и со всем его выводком: а и було у Али пять сынов и пять дочерей – волос в волос, голос в голос отец, но не Абдула отец, а сам Али, – а толь, кричит, Абдула-т Абдулыч, проклянёт, мол, сынка Али д’ не просто Али – Али Абдулыча, коль тот не оставит замыслы свои греховные, и кажет ему лыч, хушь и тот свет уж в глазах стоит. С тем и ушел Али, а толь удумал-т что, экую страсть: ’от отойдет отец, аллах ему судья, – тады и окрутится, мол, с Анисьею!

А покуд’ва укрыл свою зазнобушку от гнева отцовского у старца одного, старе поповой собаки старого, д’ попа-т не Онуфрия, пес его самого дери, тот, Онуфрий-то, собак не больно-т жаловал, потому, окромя своей Хведосьи, хвост ей под подол, никого не ластил, не баловал. Поп-т тот всё боле для присказки. А и что за старец-то – д’ пристал в лихие дни к стану ихному, татарьему, что лист банный к месту причинному, шаманец один: кой-то черт принес. Ну пристал и пристал, а толь и дожил до волосу преклонного у их, у монгольцев-то: сцелял народ – всё бусурман, и ни единого православного, потому православный луньше бражки и не ведает иного снадобья, – д’ пес его знает, кого рожна ишшо творил-шаманил собе. Уж и обженили его, как человека, на бусурманке одной – а на кой, один шайтан разберет, потому обличность-то дерюжкою черенной обмотана, – и дети у их пошли – а всё глядел по-шаманьему, потому порода ихная, волхвитская, такова, таков закон: шамана-т, сказ’вают, ворожба д’ ведовство подкармливают.

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
20 апреля 2020
Дата написания:
2017
Объем:
290 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
Аудио
Средний рейтинг 5 на основе 26 оценок
18+
Текст
Средний рейтинг 4,7 на основе 173 оценок
Черновик, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 60 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,4 на основе 18 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,1 на основе 1019 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,6 на основе 27 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,9 на основе 219 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 21 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1009 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 6 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок