Читать книгу: «Баушкины сказки», страница 5

Шрифт:

’От чуть завидел тот волхв Анисьюшку, хушь та и дерюжкой чёренной обмотана, что какая куклица: ах ты волхвитка, сейчас и кричит, д’ в раж вошел, машет ей, ин трясуном изошел весь, мало по землице не катается, потому у их, у шаманцев-т, порода такова, таков закон: уж коль кудесить пошли, так наизнань и поповывернутся, ровнешенько черт их крутит, д’ что пса на веревочке шелудивого. А толь и кричит шаманец-т далее: то, мол, ишшо чище мене знахарка, хушь и харя ейная сокрытая, – ’от крикнул, д’ в ноженьки белые Анисьюшке и кинулся, д’ забился об земь, что в падучей ровнешенько, аль ’от что лихомань его взяла за душу, а и есть ль у шаманца-т душа, один пес и ведает…

Как заслышал те речи Али шаманские, сердце его богатырское словно стрелой прошило-прожгло каленою, д’ стрелою страсти к златокудрой Анисьюшке.

А волхв своё, свои поет лулы: оставайся, мол, девынька, выучу, мол, тобе мастерству шаманьему, коего и ты, мол, не ведаешь (больно ей надобно то мастерство: по землице кататься д’ волосья на собе рвать!), потому чую, ’от помру скорешенько, смертушка-т моя уж в путь пустилась за мной д’ идей-то завихрилась, – а ремесло-т передать некому, мои-т, анчутки, мол, к нашему-т делу шаманьему не приспособлены.

А Анисья: а что, мол, отец твой, Али ты Абдулыч, совсем плох аль мордуется? А Али Абдулыч потер свой лыч: д’ не ровен час, мол, окочурится – потому удумал, песий ты выкормыш, окрутиться с Анисьюшкой, кады Абдула старый преставится. А шаманец: совсем плох, волхвитка ты, уж на что я кудесник – и то не сцелил, потому кажному отмерен свой срок, лишку-т не выкроишь.

А Анисья: а ты сведи, мол, мене, Али, мол, Абдулыч, к ему, к отцу свому, д’ толь гляди, ему про то не сказ’вай. А тот, Али-т, посмурнел челом: а ну как сцелит Анисья отца старого – тады, мол, не видать ему никады ей д’ своею жаной. Толь удумал – Анисья и возьми его за руку – посветлел челом Али, повел ей к отцу, д’ кады привел, ни слова ни полслова не сказ’вал.

’От Анисья сидит собе тихохонько д’ во весь свой глаз золотой и глядит на Абдулу старого, свет-Абдулыча. А тот уж испустить удумал последний дух – д’ чтой-то призадумался, д’ испраш’вает: хто эт’, мол, здесь? А Анисья: д’, мол, прислужница. А Абдула: а подь, мол, сюды, коль не шутишь, мол, посиди возля мене самый чуть. Анисья села, а Абдула: возьми, мол, мене за руку – взяла. А поцалуй, мол, мене в маковку – и поцаловала, что дите малое.

И сорвал с очей дерюжку чёренну Абдула свет-Абдулыч, что жизню пред им застили, а после сорвал тую дерюжку и с Анисьиной головушки – д’ ин не ослеп сызнова от волос д’ глаз ейных золота. Эт’ на тобе удумал мой Али-т обжениваться? А сам глядит на Анисью, что на солнушко. На мене, мол, Абдула, мол, Абдулыч. Любишь его? Не люблю… Тады воля твоя… И запела Анисья песню старую цыганью, д’ так запела, что заплакал старый Абдула Абдулыч в три ручьи. А Али-т, сказ’вают, и три дни провыл, д’ всё слезьми кровывыми, д’ всё убивался по Анисьюшке. Д’ толь уразумел: то сама жизня пристала к стану ихному в обличности Анисьином.

И поднаялся Абдула с одра со смертного Абдулыч-т, и затеял пир промеж бусурманцами, а их тьма, видимо-невидимо: сам сел во главе стола (д’ толь у их, у татарцев-то, порода такова, таков закон: заместо столов, что люди-т спокон веков ставют добрые, православные, дерюжку кинут на земь, ноги подожмут под собе – и трапез’вают, довольнешеньки, д’ всею пятернею запускают в плов – то ихное, бусурманье, кушанье), – а толь сел Абдула, д’ содит возля собе Анисьюшку, д’ дерюжку срывает с ей чёренну – бусурманцы ин язычином цокнули, бусурманки ин прикусили язычино тот до сукрови. ’От содит Абдула Анисьюшку-т, д’ сам и сказ’вает: коли един волосок золотой упадет с ейной головушки – изрежу, мол, на ремни, – потому у их, у монгольцев, расправа-т скорая: сёдлы д’ сбрую всяч’скую конскую с людей злыденных сейчас и изладят, буде кой поперек прет народу что татарьего.

Уж и кормит он ей, старый Абдула д’ Анисьюшку, уж и поит он ей, уж и речь об ей ведет сладосту д’ в ноженьки белые кидается своей спасительнице.

– Чего хушь, испраш’вай. Хушь золота? – А на что ей золото-т? Сама золота. – Хушь нарядов пышных? – А на что ей наряды те бусурманьи, нешто добрым людям, православным-т, в их кажешь нос? – Хушь кушаньев слакомых? – А на что ей те кушаньи-т? И мотает своей золотой головушкой Анисьюшка: не надобно, мол. – А хушь, выбирай собе мужа промеж моих сынов д’ с им и окручивайся. У мене их, мол, семеро, один краше другого: коль не люб Али, ’он Мехмет, и Ахмет, и Муслим, и Алим. – И нарек кажного ихным бусурманьим имечком, давай аллах памяти. А Анисья толь головенокой помат’вает. – А не хушь, пес и ими, с сынами-то, живи так, доченька, вольною птицею, толь не покидай ты мене до поры до времени. – И цаловал ей, Анисьюшку-т, в самую что маковку, и кады цаловал, покатилась слеза по щеке его старческой чистая.

А шаманец туды ж, шельма ты рыжий, не в свою строку словцо вставляет вострое д’ клинышком: мол, покуд’ва не помру на тот свет, не завихрись, мол, никуды волхвиткою, потому ремесло, мол, шаманье д’ оставить не н’ кого.

И зажила Анисьюшка вольною птицею промеж бусурманцами, потому наперед ведала: ’от минет ей шешнадцать годков, пустится в путь-дорожку, ишшо покуд’ва теменну, потому что ни кудесила – одно д’ потому: темь глыбокая опосля шешнадцати…

И шаманец ей сказ’вал: мол, опосля шешнадцати и помнить забудешь ведовство – д’ толь оно тобе и надобно, потому встренешь, мол, чудо-расчудо чудесное, а кое, не сказ’вал. Д’ всё одно выучил ей ремеслу шаманьему: не пропадать ж добру, не пустить ж псу под хвост шелудивому.

’От живет Анисья, что сыр в масле катается промеж бусурманцами, потому Абдул самый, эт’ Абдулыч-то, сейчас как с одра встал со смертного – почитает ей топерича что родною дочерью, содит возля собе трапез’вать, д’ ишшо, слышь, с ей совет’вается, аллах ему судья. А сыны его: эт’ что Ахмет, д’ Мехмет, д’ Муслим, д’ Алим, д’ Мурад, д’ Булат – ровнешенько братовья: толь прикажи что Анисьюшка – сейчас сполнять и кидаются.

Одному толь Али больно-т нужна сестрица Анисьюшка, потому нужна жана златокудрая д’ златоглазая, потому ин семя в ём кипит, кады глянет на ей, на свою желанную.

И что удумал-т Али, монголец-то: ’от сравняется шешнадцать Анисьюшке, покинет она бусурманий стан – он сейчас следом за ей кинется д’ в степи и снасильничает, потому не удёржит его топерича ни сам аллах, ни отец Абдул Абдулыч – а посля, как снасильничает, станет что пес служить своей полюбовнице.

А Анисья всё про всё уж наперед батьки ведала, потому загодя к побегу готовилась опасному, а покуд’ва не сбежала – училась ремеслу шаманьему до поры до времечка.

А времечко-т всё котится…

Д’, сказ’вают, что Анисья-т жила промеж бусурманцами-т, ни едину душу не пустили на ремни д’ на сбрую конскую…

’От намат’вает на косу золотую науку шаманскую, д’ ишшо отец, эт’ сам Абдул-то Абдулыч, выучил ей скакать поскоком д’ на лошеди, а братовья: эт’ Ахмет, д’ Мехмет, д’ Муслим, д’ Алим, д’ Мурад, д’ Булат – тетиву спускать с лука упругую д’ пускать стрелу каленую в цель заветную, а жены ихные, бусурманские, братовьев-т: эт’ Ахмета, д’ Мехмета, д’ Муслима, д’ Алима, д’ Мурада, д’ Булата – плов варивать, д’ лепешки печь, д’ кумыс сбраживать, – один Али ничему не выучил Анисьюшку, потому толь любви плотской и мог выучить, д’ больно-т надобно (а ишшо жены его, монгольца-т, Али, кой не выучил Анисью делу-т доброму бусурманьему, туды ж, никой науке не выучили, потому готовы были вцепиться в золотые волосы д’ глаза золотые выколоть).

А толь и подходит срок Анисьюшке: не ровён час, шешнадцать стукнет годков, д’ что в лоб что по лбу Али-т самому, потому точно дурень кой сделался: не ест, не спит – одно знает: под’счит’вает, сколь дён до рождения Анисьина осталося.

А и оставался один толь денёк единственный, и шепнул шаманец ей, Анисьюшке, на ушко, по-ихному-т, по-шаманьему, один пес и разберет, а и шепнул: мол, кады кинешься в путь-дорожку дальнюю, зачну, мол, его, татарца-т, Али-т, задярживать, так гляди, мол, не запамят’вай: удержу-т мово хватит толь на часок, потому скачи, что пуля шальна, что стрела каленая, а опосля лошедь отпусти от собе д’ иди всё пешая, сколь достанет силушки, доченька. ’От сказ’вает, а сам слезьми обливается, эт’ шаманец-то, потому полюбилась ему Анисьюшка, потому пришла к ему нонече смертушка д’ согласилась обождать чуток, покуд’ва дева златокудрая-златоглазая не завихрится какой волхвиткою, а и обождет всего-т часок времечка…

И пришел ейный срок, эт’ Анисье-т, и простилась она тады со всеми с домочадцами, татарцами-т: и с отцом, Абдулой что Абдулычем, и с сынами его, братовьями ейными: и с Ахметом, и с Мехметом, и с Муслимом, и с Алимом, и с Мурадом, и с Булатом, – с Али и то простилась, а куды кинешься, не запамят’вала и отца-шаманца старого, в маковку его чмокнула…

А после узалок тошший д’ по-за пазуху, лошедь шуструю пришпорила – и завихрилась, толь ей и видели, толь пылища стояла три дни столбом пыльная д’ слеза в глазу Абдулы что Абдулыча чистая…

И летела Анисья шальною пулею, и летела стрелою каленою, а спроси ты ей: куды летела-то, – и знать не ведала… ’От летит, а сама не отдышится, а и лошедь под ей спотыкается, бьем копытом ретивая. Тады отпустила ей Анисьюшка, эт’ лошедь-то добрую, хушь и бусурманскую, на все четыре стороны, а сама пешая и кинулась, что було силушки…

’От идет собе Анисьюшка, что былинка на ветру шатается, потому уж ночь, почитай, разночь, на дворе, а у ей и росинки маковой в роту не было. Идет, горемыкая. Так и ишла, покуд’ва с ноженек с белых не сбилася. А как сбилася, очи продрала, глядит: село. Не, промеж собе думку и думает, эт’ Анисьюшка-т, в селе-т боязно на постой становиться, потому, можа, погоня за ей гонится лютая. ’От, думает, погоди, сверну по-за околицу, – там ужо и повечерю, и на ночлег прильну. Сейчас поразмыслила – а сама бредет, горемыкая, еле живехонька, потому ноженьки в пух посбивала белые. И толь кады завернула по-за околицу, д’ на небо звездное глянула: а и благодать-то, Господи! – д’ кады приложилась ушком ко сырой ко земле-матушке: тишь, ни стука, ни звука, ни копыт бусурманьих топота, ни мирского лопота, – тады толь чуток и поуспокоилась.

И сымала платок с головушки, и стлала его на муравашку, и с котомки вымала пищу нехитрую, что надысь припасла на дорожку на дольнюю: чуть лепеш’чки, д’ яичушко, д’ кумысцу глоток. И толь надломила лепеш’чку, д’ надкусила яичушко, д’ пригубила кумысец, что своими рученьками белыми ставила, – сейчас как цокот кой и послышался… И застучало сердечко девичье допрежь конских копыт д’ с подковкими… И свету белого со страху не взвидела: то скачет погибель ейная… А сама очи зажмурила д’ приложила рученьку ко груди попридержать сердечко ретивое. Д’ толь что такое: грудушки налились ровно спелые яблуки – и кады поповыросли-т? На коленки глянула: Царица Небесная, круглые д’ гладкие! И что деется-т с нашей девицей?.. Али ворожба то кая дивная? Али чудной наговор?..

И явился пред ей во всей красе молодец неведомый: мчал во весь дух, д’ чтой-то замешкал, д’ на перепутье стал: и не шелохнется, потому заприметил Анисьюшку, хушь и темень кромешная на свет на белый дерюжку свою чёренную накинула… А та стоит, Анисьюшка-т, ровно березынька белая, а по лицу слеза течет что соком чистая… ’От спешился, самый молодец-т, а конь под им чёренный точно ноченька, д’ во всю ноздрю ишшо фыркает, д’ копытом об земь бьет: нет узды на его! А и молодец сам собою весь черенный: волос вьющий, густой, что крыло вороново, глаз раскосый, масляный, что спелое гранатово зернушко, бровушка что дугою какой выгнута стелется…

Анисьюшка не шелохнется, ровнешенько заворожённая: ничегошеньки про молодца-т не ведает! А и куды сронила дар-т свой особельнай, полоротая? Толь глядит на его на красу мужску, толь сердечко ретивое попридярживает… И как цаловал-миловал – словца не молвила, и как сымал с ей рубаху суконную, и как повалил на травушку муравую…

А луна лукавая пос’ребрила его головушку ровно проседью, д’ сверкнуло словно молонья колечко бручальное, обожгло сердечко девичье пуще кумысца того, что своими рученьками ставила… И заплакала Анисьюшка слезьми горючими, потому чует: сыскала желанного – а и потеряла в одночасие…

Тот цаловал ей на прощание д’ так и сказывал – а уста что сахарные, а голос дрожал что колокольчиком: ты прости, мол, мене, душенька, не в собе я был, кады входил в тобе, ровно нашла нелёгкая! Не ищи ты мене, грешника, потому ждет мене верная жёнушка безвинная. Коли сможешь, запамят’вай… И пришпорил коня свово чёренного…

– Как величать тобе, сокол мой? – Толь и молвила Анисьюшка. – Как окрестить дитя, коли на свет божий понародится-явится?

А тот пустил словцо камешком по ветру – оно в степь и кануло – да и завихрился в темень кромешную, толь его и видели… А Анисьюшка на травушку муравую кинулась что каким спелым яблуком д’ всю ноченьку и провыла, горемыкая… А как солнушко покатилось по небу, пошла к ручейку, обмыла личико опухшее – д’ не признала свово отраженьица, ровно не она то – другая кака Анисьюшка…

И ишла сызнова, а куды кинешься, покуд’ва ноженьки ей белые не поповывели в местечко тихое. А как поповывели, сейчас и повалилася с ноженек-т самых, что куклица тряпичная. Очнулась – а над ей кой-то склоняется: кожа смуглая, волос вьющий, черенный д’ с проседью, бородушка вострая – и глаза текут семитские на красу золотую ейную, что Анисьину, так и капают.

– Ты глянь-ко, Давидко, очнулась золотая деушка. – И другой над ей склоняется… уж там такой красоты неописанной, что ин поперхнулась, эт’ Анисьюшка-т, ин очи сомкнула: эд’кое чудо-расчудо чудесное. – Пущай поспит ишшо чуток. – И заслышала Анисьюшка: зашаркал кой-то по полу тихохонько. И провалилась в глыбь сна глыбокого Анисьюшка, и посыпохивает, и привиделся ей Давидко, что красы неописанной, и другой, у коего глаза текут – и очнулась она счастливая. Глядит, хата вся, как есть, часами поувешена: и тобе большущие, и махонькые – и всё тикают, часики-т: тик-так, эд’к да растак, а которые и бом-бом сказ’вают. И сидит в уголку фигурка еле приметная, и работу неспешную работает.

– Иде эт’ я? – испраш’вает Анисья тихохонько.

– А в дому у часовых дел мастера, у Абрама Мосеича. – Голосок до ей доносится – и сейчас вослед за голосом фигура пред ей, пред Анисьей, является с лицом благообразным д’ с глазами семитскими, что текут елеем на красу золотоглазую-златокудрую. А толь глядит на его Анисьюшка, на Абрама-т на Мосеича: ни пейсов при ём, ни ермолки кой, хушь самой худой, не наблюдается, – потому у их, у жидов-т, порода такова, таков закон: парни-т д’ мужуки ихные носют ермолки вкруг главы, а с-под ермолки-т и поповыставят свои пейсики, что ’от в ступе пестики, д’ ишшо, сказ’вают, плоть мужску обрез’вают, потому больно большущая. А толь и послух’вает Анисьюшка: гладко говорит Абрам Мосеич, д’ по-нашему, по-православному, и язычино-т не куверкает. Потому у их, у жидов-т, порода такова ихная, семитская: все звуки православные на свой лад пер’ворач’вают, заместо «русские» сказ’вают «гусские», потому православный для его, для нехристя, ровнешенько гусак – не человек.

’От глядела Анисьюшка на Абрама на Мосеича благообразного, ’от слухала речи его слад’стные д’ диву и давалася: и что эт’ у т’я, Абрам, мол, Мосеич, и пейс не торчит с-под ермолки, а и ермолки самой как несть, и язычино, ты, мол, не куверкаешь? Толь про плоть не испраш’вала, потому сама уж вкусила от плоти той мужской – ин стыдобилась топерича. А Абрам Мосеич: а на что мене тот пейс, на что ермолка та? Я хушь в ермолке, хушь в треуголке – а всё Абрам, всё Мосеич. А язычино, мол, не куверкаю, потому живу, мол, всю жизню промеж православными: все мы люди, все от отца д’ от матери.

– Ох и любы мене словеса твои, Абрам Мосеич! – А Абрам Мосеич-т толь в бороденку и смехается. – А что эт’ мене во сне чудо-расчудо кое явилось чудесное? – И сказ’вает Абраму-т сон про Давидку: и как окликнул его сам Абрам, и как лицо его, эт’ Давидкино-т, над ей склонилось распрекрасное. – Сказ’вают, на новом месте-т жаних невесте во сне является! – А Абрам толь в бороденку и смехается сызнова. – Д’ толь нонече-т я отневестилась. – И заплакала Анисьюшка златокудрая-златоглазая, и обсказала Абраму-т Мосеичу всю жизню свою, что по-писаному. Про ведовство толь и не сказ’вала, потому ведовство-т словно в Лету кануло, и вернется ли?..

А Абрам:

– Эх ты глупая! Д’ у тобе вся жизня впереди тикает, ’от помяни мое словцо-т! А толь я тобе топерича никуды-т не пущу от собе, покуд’ва не разбрюхатишься, а там гляди сама: воля вольная. – И цалует ей в маковку, и слеза стоит в глазу масляном. И толь коснулся до ей Абрам Мосеич – сейчас чует Анисьюшка: взыграла в ей кровь, что кобыла ретивая. И вымает из уха сережки золотые подковкими, и в руку Абраму и заталк’вает силою. Потому у их, у жидов-т, у семитцев-то, таков закон: деньга пред ихным носом – а и нос породистый! – завсегда блестит что звездою небесною, ’от толь кой семитец завидит золото – сейчас с одра встанет смертного, буде лежит, д’ в пляс плясать и кинется, д’ языком ишшо прищелкивать!

А Абрам: д’ на что они мене, сережки-т те, нешто я девка на выданье? Покраснела Анисья до корня свово золотого волоса, а толь всё не верует.

– Можа, тобе нужна работница? Я шустрая, потому не толь волос д’ глаза – и руки у мене золотые, мол, и голова смышленая. – Потому порода ихная, семитская, такова, таков закон: всё, что ни есть вкруг диковинного, всё к собе гребут – д’ опосля промеж собе, нехристей, и похваляются: мол, у мене-т то-то и то-то есть, а у тобе ни рожна, на-кося, мол, выкуси – д’ и приврут чуток, на три короба, с их станется, д’ ишшо работать, горбатиться страсть как не жалуют, – всё сыск’вают местечка теплого!

А Абрам:

– Ишь смышленая! Д’ не нужна мене работница – а нужна мене дочерь родимая! – Потому промеж ими, жидовцами, таков закон: пущай, мол, православной крови текеть поменее – а ихной, семитьей, да все поболее; а иные, жидовцы-то, ишшо и подмешивают свою кровушку, д’ в жилы православные. ’От сказ’вал так, Абрам-то самый, Мосеич-то, а сам уткнул свой нос в ейны золотые волосы – и как толь не прошил наскрозь шилом своим головушку-т Анисьину, – д’ и плачет в три ручьи, там убивается, ровно девка на выданье. Потому их, жидовцев-то, мацой не корми – дозволь толь принять на собе страдание: закон ихнай таков, порода такова. А толь поверила Анисья ему, и прижала к груди своей его головушку.

Тут и дверь отворилася – и ровно само солнушко золотою колесницею в Абрамов дом котится, а и правит тою колесницею… Давидко, кой во сне Анисье привиделся! Ахнула Анисьюшка – а Абрам:

– ’От и сестра тобе, Давидко, сыскалась – почеломкайтесь. – Давидко и склонился над ей, и поцаловал ей поцалуем сладостным в самую маковку. А сердце ин зашлось в груди Анисьиной: и что это деется, люди добрые! Не нужон ей ить братец Давидко-т, а нужон… но об том и сама ишшо нич’ошеньки-т не ведала, ин удумать пужалася, потому робятенок во чреве брыкается, потому нечистая грешница, потому сронила дар что во чистом во поле…

И зажила Анисьюшка промеж Абрамом Мосеичем да Давидкою что сыр в масле родная, и кажнай день засыпала с улыбкою на устах, и кажну ноченьку тёменну пробуждалась от горьких от слез, и чрево ейное с робятенком не по дням – по часам росло, коими дом Абрамов, увешан-то, и сама она перла-т что опара пышная: ’от-’от подойдет – хушь в печь засаж’вай д’ выпекай, такая сдобная…

А что и ревмя-т ревет, на стены-т кидается? Так ведовство-т с тех самых пор, как спознала любовь Анисьюшка-т, как рукой сняло: и поворожил ба, д’ не идёт ворожба! И на что я топерва годная, думала она думку промеж собе, д’ ишшо с пузом, что глядит ровно в поднебесье! И стыдливо очи прятала потухшие, потому ведовство-т ушло, кады любовь надкусила Анисьюшка, д’ свято место пустёхонько нешто быва’т – ’от боль и пришла большущая! Там такая боль! ’От иной раз, истый крест, скрутит унутре, Царица Небесная, хушь криком кричи! А и крикнешь – толку чуть. ’От скрутить скрутит – а она, эт’ Анисья-т, и кручинится, потому грех ить на ей, чует, д’ толь терпежу несть – и взмолится: не могу, мол, Отец, нету силушек моих, не спыт’вай, мол, ты мене более! И ’от раз спохватилась: прости, Господи, слабая я, ох и слабая, не могу муку вынести, прости, мол, Ты мене, на что, мол, я Тобе, такая дочь! Далече, мол, я от Тобе, от Твоей благости, дальше самого далёкого! Спужалась боли, что Ты послал, Господи! И как ровно отпустило маненько, продохнула Анисьюшка! А Давидко, Абрама-т сын Мосеича, стоял тады под дверьми стоймя, подслушивал. Потому у их, у семитцев, порода такова, таков закон: ухо приложат к двери – да и всё про всё вывед’вают, чище самого знахаря. А толь Давидко-то, как выведал, сейчас и покраснел до корня волос, а там волос что шапка добрая: чёреннай, вьющий, густой, раскудрявеннай! И пошто так жизня складается, Господи, пошёптывал промеж собе. Эх, Давидка ты, Абрама ты сын, потому толь Господь един и ведает, что и на что делает…

А толь дело-т складается, словно кто его складает дланью невидимой. ’От работу какую там работают: то Абрам сам Мосеич, д’ Давидко, сын его, д’ Анисьюшка им подмогою – Давидко так на Анисью и погляд’вает своим глазом чёренным, потому и понапутает что, потому и часы нейдут: времечко-т ин остановится! А то не времечко – то око Давидкино и позастынет на губушках душистых, что Анисьюшка облиз’вает язычком своим влажно-розовым, д’ на прядках, что золотыми волнами стекают ко груди, с-под косынки выпростались, д’ на грудушках, что в тисках рубахи задыхаются, большущие, д’ на чреве, что округлилось, эвон вздымается, ровно опара подошла, пышет пышичем, д’ на лоне заветном, что сокрыто юбкими-подъюбкими пестрыми, д’ на белых на ноженьках, что обуты в чуни сыромятные… А Абрам Мосеич и слова не вымолвит, толь в бородку смехается, д’ сейчас и изладит работу Давидкину – часики и затикают: стрелочка к стрелочке, минуточка к минуточке.

А Анисья-т заприметит взгляд тот масляный – да сама ин залюбуется на красу Давидкину. А и есть на что залюбоваться-то! Абрам, и тот сказ’вал: уж на что я красавец, Анисьюшка, ’от иду, бывалоче, по местечку – так девки в окны и пялятся, а иная, которая шустрая, пуговку, а то и две, отворит на грудях… Эх, ушло времечко… А сам на Анисью туды ж, косурится! Так Давидко, слышь, ишшо пуще мене красавец! Потому у их, у жидовцев, порода такова: пред им православный что пигмей – одну свою личность красят кто словцом, а кто и денежку к словцу присовокупит, д’ ишшо на зуб ту денежку испробует. И смехается в бороденку Абрам, и работу работает неспешную. Анисья и раскраснеет вся, что солнушко закатное, а сама промеж делов на очи Давидкины глянет – ин обожглась, на ноги стройные – ин душит ей кто, за шею хватается. А Абрам работу неспешную работает, д’ толь в бороденку смехается тихохонько. А Анисья: ’от, мол, будет счастие той, которую назовет своей жаной, эт’ Давидко-то. И очи опускает стыдливые, а Давидко и понапутает сызнова – часики и не тикают, толь сердечко стучит ретивое своим кулаком. И что это деется?..

А Абрам: ну ладно, мол, поработали и будет, потому вечерять пора. Сбери-ка, мол, доченька, – эт’ он Анисьюшке, – на стол, а ты, сынок, подмогни, не то. Так там Давидка со всех ног кинется на подмогу Анисьюшке. А та млинки сымает с огня горячущие – а сама ин млеет, угольками очей Давидкиных подрумяненная. ’От сядут трапезовать – у Давидки млин комом, потому Анисья сама, своею рученькой белою, тот млин свернула кувертиком, умаслила – и подала Давидке, что ровно кое послание полюбовное. А Абрам уминает млинок за млинком, Мосеич-т: экая, мол, хозяюшка! – д’ в бороденку толь и смехается.

А тут раз посередь ночи чтой-то проснулась Анисья, слышит, голоса промеж собе пер’шептываются: то Абрам с Давидкою за перегородкою.

– Так любишь? – Один голос испраш’вает.

– Люблю, отец, несть моченьки, как люблю! – Другой голос сказ’вает.

– Эх, сынок, сынок, бедовая ты головушка, и что мене делать с тобой…

– Покуд’ва не обженюсь на ей, и жизня не жизня – одна маета!

– Так любишь?

– Ох и люблю!

– Ну, тады обженивайся…

А Анисья не утерпела д’ в постеле и завертелась каким волчком – голоса сейчас и поутихли: тишь да благодать Господняя…

А она, Анисья-то, промеж собе думку такую и удумала: эт’ на кой же он обженится, ’от ить счастливая! – а сама уткнулась во чрево лицом, слезьми обливается.

– Анисьюшка, доченька, что с тобой? – То Абрам подошел в однем исподнем к Анисьюшке. – Нешто сон дурной привиделся?

– Сон! – И пуще прежнего заходится. А Давидко не поднял и головушки: как лежал, так и лежит собе!

– Ну спи, спи, доченька! – Абрам поцаловал Мосеич Анисьюшку в маковку и зашаркал к полатям сны досматривать.

’От с той самой поры Анисья и отводила очи стыдливые от красы Давидкиной. А коль глянет случаем в его сторону – так и обожгёть ей, так сердце и ноет что во грудушке! А Давидко стал глядеть, что пужанай, что птенец глядит, ’от едва на свет поповылупится. Анисья промеж собе и удумала: эт’ он небось стыдобится, потому на мене-т подсматривал, а топерва ’от обженится! А сама губу закусит до сукрови. И что эт’ деется…

Сколь там дён минуло – Анисья вещь свою скудную собрала темною ноченькой, в узалок завязала, поклонилась дому, что приютил ейну душеньку заблудшую, и почапала на все четыре стороны, не простившись ни с Абрамом, ни с Давидкою (на его и единожды не глянула), потому нарочно такое времечко выгадала, кады они сладостно посыпохивали в четыре ноздри д’ под стук часов-минуточек.

’От идет собе – а слезы так и котятся, так и плюхают в пыль дорожную. А толь слышит: бежит кто – оглянулась: Давидко! А за им Абрам. Анисья толь глянула – и сызнова в темь почапала, а сама задыхается, сейчас упадет упадом.

– Вернись, доченька! Прости, коль что не то! – То Абрам, а Давидко стоит: опустил голову и не шелохнется.

– Д’ на что я вам? – Последние силы собрала Анисьюшка, вымолвила. – На сносях ить я. Не ровен час, робятенок понародится, а Давидко жану молодую в дом введёт… – И пошатнулась, словно былиночка…

’От тады Давидко, люди добрые сказ’вают, пред ей на колени и кинулся в самую что пыль-распыль: вернись, мол, никого я не введу!

– А како же, я сама, мол, слых’вала: мол, обжениваешься?..

– Да тобе почудилось, доченька… – И взяли Абрам Мосеич с Давидкою узалок у Анисьи тошшенький, а саму ей под руки – и пошли домой, потому ночь на дворе: почивать пора д’ сны догляд’вать покойные…

А заутро захворал Давидко, заполыхал сполохом. Абрам за лекарем – а Анисьюшка прижалась к Давидушкину телу, что жгло пышичем, и зацалов’вала, и замилов’вала, и орошала слезьми свово ненаглядного, потому пришла к ей любовь такая глыбокая, что не вычерпать до дна, сколь не вычерпывай… И цаловала, и миловала, и молила Господа, покуд’ва не явился Абрам Мосеич, д’ не один – с лекарем. Абрам ему, лекарю-т: отходит, мол, сынок, сказ’вает, что хошь, мол, проси, толь сцели, с того свету вызволи. А лекарь пошшупал руку Давидкину, на Анисьюшку глянул: у той глаза что колодцы золота бездонные! – и смехается в бороденку тошшую: не отойдет, мол, медком его д’ с молоком потчуйте! – а деньгу взял, не побрезгал, у Абрама-т Мосеича – д’ и был таков.

И выкормила-выпоила Анисья Давидку, что дитё малое, и выходила: ’от сядет утречком к ему на постелю – и защебечут, что голубки, Анисья-т д’ с Давидкою. Абрам работу работает неспешную, а сам на их любуется: не до смеху нонече.

И окреп Давидко, и ишшо пуще красавец сделался. И так Анисьюшке сказ’вал: мол, Анисьюшка, моя душенька, люба ты моему сердцу, будь моею жаной, а робятенка, кады понародится, нареку своим – и не попрекну, мол, не единожды: ни слова ни полслова не услышишь от мене постылого – а коли попрекну, мол, гореть мене, мол, в аду пламенном.

А та схватилась за головушку, очи стыдливо потупила: куды, мол, мене, Давидушко, и слухать не стану более – и не слухала…

И взмолился тады Давидко: Анисьюшка, мол, зорюшка ты моя ясная, золотистая ты моя яблонька, ’от гляну на тобе, ’от голос заслышу твой – сердце унутре так, мол, и мается, что кой маятник. Полюбил я тобе, Анисьюшка, потому будь моею жаной – и отец ить неспроста прозвал тобе доченькой.

А она, Анисья-то, опустила очи стыдливые: да что ты, Давидушка, нешто не сыщешь ты чистой деушки-душеньки? Чреватая ить я, д’ не от тобе, грех на мене! И прикрывает пузо ладошкою. И тады в другой раз взмолился Давидка: моя ты желанная, ’от помыслю о тобе – и что загорюсь, потому бурлит, мол, во мне кровушка, словно восходит унутре солнушко небесное! Будь моею, несть мене жизни без тобе! Потому у их, у семитцев, таков закон: уж коли кой жидовец удумал что, будь, мол, по-моему, кричит, – а и выходит по-ихнаму, порода такова. А Анисья толь очи и потупила стыдливые, а сама что зорюшка эвон разрумянилась, что какая спелая яблонька. И как в третий раз взмолился Давидко: люблю, мол, тобе одну! – заплакала: и я люблю тобе, желанный мой! – и вздохнула всею грудушкой, и в очи его масляны глянула! А там очи: чёренные, что вишни спелые, кады они истекают соком сладостным, пьянящим пуще вина пьяного! А там что губушки: алые, что наливные яблуки, кады они ’от-’от поповызрели – сейчас и упадут с деревца! А там что руки длинные д’ гибкие, ’от что ветви у той самой у яблоньки! А там что грудь широкая, точно чёренным шелковым волосом прошитая! А там…

И обнял свою любушку Давидушка, и сияло лицо его, ровно то лицо маслицем, что кой блин, понамазали! И лобызал ей, блазную, но не тронул мужской силою, потому ’от робятенок понародится, тады и сыграем свадебку! А Абрам смахнул слезу Мосеич и сказ’вает, потому стоял недалече, подгляд’вал: а там что за свадебку! Там нич’ошеньки не пожалею, мол, потому жаню сына родного, потому сбирал копеечку к копеечке д’ складал в копилочку!

И стоял Давидко на коленях подля Анисьюшки, и держал ей за руку за белую, и пот со лба своей любушки высокого утирал тряпицею мяконькой, и шептал слова ей шелковые, что своей лапушке, и очи его словно елеем каким сочились на ейны что грудушки пышные, на ейны что волосы златокудрые, на ейно что лоно заветное, потому не входил туды не единожды…

И понародился у Анисьи робятёнок, д’ не простой – диковиннай…

В людях

Девчонка у нас была. Матерь-то у ей померла – царствие небесное, потому хорошая была женчина, работу знала! – так она, девчонка самая, и осталась сирая. Вот померла матерь-то, а отец, старое ты коромысло, пустился во все тяжкие: там чудит, там мудрит – совсем стыд потерял. При живой-то жене человеком был, струну знал, а тут что шлея под хвост укусила: как есть, с цепи сорвался, и сказывать нечего, потому запропал, сгином сгинул.

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
20 апреля 2020
Дата написания:
2017
Объем:
290 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 161 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,1 на основе 1034 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 1071 оценок
18+
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 519 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,1 на основе 78 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1063 оценок
Черновик, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,1 на основе 131 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,8 на основе 892 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,3 на основе 75 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 40 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок