Читать книгу: «Кислая Ромашка»
© Стэллиса Трифф, 2026
ISBN 978-5-0071-3084-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ПЛЕЙЛИСТ
Кино — «Звезда по имени Солнце»
ДДТ — «Что такое осень»
Земфира — «Итоги»
Наутилус Помпилиус — «Крылья»
Баста — «Мама»
Земфира — «Прогулка»
Баста — «Сансара»
ГЛАВА 1
Я не считал дни. Они считали себя сами.
Сорок. Цифра, которая ничего не значит для того, кто никогда не верил в Бога, в церковь, в свечи и молитвы. Я ходил туда дважды в жизни — на похороны отца с матерью и на похороны брата. Теперь вот пришёл на сороковой день. Не потому, что верю. Потому, что так надо. Ему надо. Или мне. Я уже не разбираю, где чьё.
Дорога на кладбище была вымощена временем и чужими слезами. Я шёл по ней, сжимая в кармане куртки пачку сигарет и зажигалку. Год назад я даже не знал, как они пахнут. Год назад я считал себя спортсменом, верил в дисциплину, в чистоту лёгких, в силу, которая рождается из правильного дыхания. Я был уверен, что моё тело — храм, и никто не войдёт в него с грязными ногами. Теперь я дышу дымом. И мне плевать на храмы. Они всё равно пусты.
Октябрь встречал меня мокрым снегом и ветром, который выл в голых ветках, как по кому-то, кто не успел укрыться. Кладбище спало своим вечным сном. Памятники, кресты, ограды — всё это было чужим и далёким, пока не стало моим. Я не знал, как правильно себя вести здесь. Молиться? Я не умею. Плакать? Я разучился. Стоять молча? Стою. Но внутри всё кричит, а наружу не выходит.
Я знал дорогу к их могилам наизусть. Моя ноша была там, где земля ещё не успела осесть, а венки не высохли до конца. Там, где самое свежее пятно на этом огромном полотне потерь.
Ваня.
Мой брат. Моя последняя кровь. Мой немой свидетель. Тот, кто знал меня до того, как я стал тем, кем стал. Тот, кто видел меня чемпионом и неудачником, сильным и разбитым, живым и почти мёртвым. Он лежал в новом секторе, где могилы похожи на аккуратные клумбы — слишком правильные, слишком свежие, слишком жестокие в своей геометрии. Рядом с ним — пустое место. Для кого? Для меня. Когда-нибудь. Или, может, для мамы с папой? Нет, они на другой стороне. Это место просто ждёт. Может, дождётся. Может, меня зароют в другом конце, как бродячую собаку. Я не знаю. И знать не хочу.
Я остановился у ограды. Памятник был простым — чёрный полированный гранит, выбитые буквы, две даты, разделённые чёрточкой, которая стоила целой жизни. Я не плакал. На похоронах не плакал — стоял, как столб, смотрел, как гроб опускают в яму, как Анжела рыдает на плече у Лёхи, который тоже был мокрым от слёз, как комья земли стучат по дереву, как глухо, навсегда. Я стоял и чувствовал, как внутри что-то отмирает. Не болит, не ноет — просто перестаёт существовать. Часть меня, которая умела чувствовать тепло, улыбаться по-настоящему, верить в завтра.
Я не плакал тогда. Не плакал на девятый день. Не плакал вчера, когда пил один в пустой квартире, глядя на его вещи, которые не мог выбросить, потому что выбросить их значило бы признать окончательность. А я не готов. Я никогда не буду готов.
Я присел на скамейку у могилы. Холодный камень, холодный ветер, холодная земля под ногами. Достал пачку — дешёвый «Винстон», красный. Руки не дрожали. Они привыкли к этому жесту — поднести сигарету к губам, щёлкнуть зажигалкой, вдохнуть горечь. Первая затяжка обожгла лёгкие, я закашлялся, как в первый раз. Месяц назад. Или два. Я сбился со счёта. Раньше я мог пробежать десять километров и не запыхаться. Теперь я задыхаюсь от одной сигареты. Символично. Я задыхаюсь от всего.
Я посмотрел на памятник. На его имя. На даты. На крошечную иконку в уголке. Я не знаю, зачем её приклеили. Наверное, Анжела. Она всегда была в это повернута. А я нет. Бога нет. Если бы он был, разве позволил бы он родителям разбиться на мокрой трассе? Разве позволил бы он Ване сесть на этот проклятый мотоцикл? Разве позволил бы он мне стоять здесь, с сигаретой в руке, и не чувствовать ничего, кроме пустоты?
Ветер перебирал пожухлые листья на соседних могилах. Где-то далеко каркнула ворона. Я докурил до половины, затушил о подошву ботинка и положил окурок в карман. Не на могильный камень. Не на землю. Уважение. Последнее, что я могу ему дать.
Достал вторую. Закурил снова, глубоко, почти до тошноты.
Я смотрел на чёрный гранит и говорил с ним. Вслух. Потому что тишина убивала быстрее, чем любой удар под дых.
— Привет, брат. Прости, что не пришёл раньше. Трудно было.
Голос мой был чужим, хриплым. Я почти не узнавал его. Раньше я умел кричать на ринге, рычать от напряжения, смеяться после побед. Теперь я говорю шёпотом, как будто боюсь разбудить мёртвых. Но они не спят. Они просто ушли. А я остался.
— Сорок дней, Вань. Говорят, душа ещё здесь. Я надеюсь, ты не смотришь на меня сейчас. Потому что я… я не тот, кем ты меня знал. Я уже не тот, кого ты уговаривал не сдаваться. Я… я сдался, брат. Давно. Ещё до того, как ты ушёл.
Я затянулся глубже, сжигая спазму в горле. Дым горчил, глаза слезились — то ли от ветра, то ли от чего-то ещё.
Ты помнишь, как меня выгнали из большого бокса? Тот бой против Андрея Соболева. Тот, после которого меня назвали мясником и психом. Ты был тогда в зале. Сидел на трибуне, сжимал кулаки, кричал: «Давай, Ром! Уничтожь его!» Ты не знал, что он сказал мне после гонга. Ты не слышал, как он плюнул мне в спину и прошипел: «Сирота чёртова, тебе не место в этом спорте». Ты не видел его ухмылку, когда он ударил меня исподтишка, в челюсть, когда я уже повернулся к нему спиной.
А я ударил в ответ. Один раз. Потом ещё. Потом не мог остановиться. Четыре удара. Все в голову. Он упал, и я всё бил и бил, пока рефери не оттащили меня. Я не чувствовал его лица. Я чувствовал только бешенство — на него, на судей, на весь этот грязный, продажный спорт, где побеждает не сильнейший, а тот, у кого длиннее язык и толще кошелёк.
После меня дисквалифицировали. Тренер Царёв, который растил меня с семи лет, выгнал из зала. Сказал: «Кисляков, ты не боец. Боец умеет держать себя в руках. Ты — животное. Я не хочу иметь дело с животными». И закрыл дверь перед моим носом.
Я не спорил. Он был прав. Я переступил черту. Ту самую, о которой он твердил мне все эти годы. Я думал, что я сильнее своих инстинктов. Оказалось — нет.
Ты тогда пришёл ко мне домой. Принёс пиццу, которую я ненавидел, и сказал: «Ром, ну и чёрт с ними. Ты же талант. Найдёшь другой зал, другого тренера. Вон Марк Шторм который вообще подпольно боксировал, а потом нокаутировал Бизона. Ты сможешь». Я знаю, ты хотел как лучше. Но я уже не мог. Во мне что-то сломалось в тот вечер. Не только челюсть Соболева. Моя вера. В спортивную справедливость. В то, что честность когда-нибудь победит.
Я начал ходить в «Колизей». Подпольные бои без правил. Грязные деньги, кривые ставки, запах крови и бетона. Марк когда-то начинал там. Он смог выйти. А я не смог. Или не захотел. Там меня никто не судил за жестокость. Там её ждали. Там платили за неё. И я стал тем, кого ты боялся во мне увидеть.
Ты молчал. Не осуждал. Ты просто говорил: «Береги себя, брат». Я обещал. И не сдержал обещания. Ни одного.
А потом ты сел на этот мотоцикл.
Я помню тот вечер. Ты пришёл домой с горящими глазами, как ребёнок перед Новым годом. Сказал, что ребята с улицы предложили покататься, погонять за городом. Я сказал: «Не пей, Вань, ты за рулём». Засмеялся: «Да ладно, Ром, одну банку пива. Это же не водка». Я не настоял. Я был занят своими тренировками в подвале. Думал о комбинациях, о следующем бое, о деньгах. Я не подумал о тебе. Я никогда не думал о тебе достаточно.
Через три часа мне позвонил Лёха. Голос у него был странный, прерывистый. Я собрался за минуту. Добежал до больницы. Вошёл в палату. А там… там уже никого не было. Врач стоял с лицом, которое ничего не выражало. Сказал: «Мгновенная смерть. Отбойник. Перелом основания черепа. Практически не мучился».
Не мучился.
Он мучился, Ваня. В ту секунду, когда понял, что летит в ограждение. Когда понял, что ещё секунда — и всё. Когда в его голове, наверное, промелькнули мы, мама, папа, наш старый двор, где мы играли в футбол, и моя дурацкая физиономия. Он мучился. И я не был рядом. Я не остановил его. Не отобрал ключи. Не сказал: «Сиди дома, Вань, я лучше сам вас развезу». Я думал о себе. О своих поражениях. О том, какой я несчастный, потому что меня выгнали из спорта. А он был жив. И он улыбался. И он ждал, что я когда-нибудь выберусь из этой ямы.
Я не выбрался. Я упал ещё глубже. Теперь я на самом дне. И ты не сможешь меня оттуда вытащить, потому что тебя нет.
Не заметил, как докурил вторую сигарету. Пачка пустела. Ветер раздувал пепел, и он летел в сторону ограды, оседал на мокрых листьях. Достал третью. Пальцы замёрзли, но я не чувствовал холода. Внутри был только этот ледяной ком, который не таял уже сорок дней.
Последние два года я почти не выходил на связь. Анжела с Лёхой уехали в Лондон — у него контракт с английским клубом, она нашла работу психолога. Они звонили, предлагали перебраться к ним. Я отказывался. Мне не нужен был Лондон. Мне нужен был ты. Рядом. Здесь, в этом городе, где мы выросли, где каждый уголок помнит наши голоса, нашу возню, наши дурацкие споры о том, кто сильнее — боксёр или хоккеист. Ты всегда говорил, что хоккей круче. А я смеялся и бил тебя по плечу. Не сильно. Просто так, по-братски.
А теперь мне не с кем спорить. Не с кем пить чай на кухне в три часа ночи. Не на кого крикнуть: «Вань, выключи этот ужас!» — когда он включал свою музыку на полную громкость. Я сижу один в пустой квартире и слушаю тишину. Она громче любого металла.
Я выпил впервые через неделю после похорон. До этого я даже пива не брал в рот — спортсменская привычка. Рацион, режим, дисциплина. Я был горд тем, что не пью и не курю, в отличие от многих друзей. Ты надо мной подшучивал: «Рома, ты что, монах? Живи в кайф». А я отвечал: «Кайф — это когда ты чемпион». Я не стал чемпионом. Я стал никем.
Алкоголь оказался горьким и тёплым. Он разлился по горлу огнём, а потом внутри стало легче. Ненадолго. На пару часов. Я решил, что это лекарство. Самое дешёвое, самое доступное, самое бесполезное. Но другого у меня не было.
Начал курить на второй неделе. Сосед по лестничной площадке угостил. Я затянулся, закашлялся, покраснел. Он посмотрел на меня как на идиота. «Ты что, первый раз?» — спросил. «Первый», — ответил. Он рассмеялся. А я стоял, чувствуя, как никотин бьёт в голову, и думал: «Вот теперь я точно такой, как все. Сломанный, грязный, пропащий».
Ты бы меня не узнал, Вань. Честно. Я смотрю в зеркало и не узнаю себя. Глаза потухшие, под ними мешки, щетина, которую я не сбриваю уже неделю, впалые щёки. Я похудел на десять килограммов. Мышцы обвисли, удары стали медленнее. На последнем бое в Колизее меня чуть не убили. Пропустил хук справа, упал, еле встал на счёт «девять». Выиграл чудом. Потому что соперник испугался. Не меня. Моих глаз. В них, наверное, было что-то такое, что заставило его отступить. Или ему просто надоело бить лежачего.
Я не знаю. Мне всё равно.
Сигарета снова догорела. Я бросил её в жестяную банку, которую поставил у памятника, чтобы не сорить. Достал четвёртую. Закурил. Рука не дрожала. Она привыкла к тяжести. Как привыкла к ударам. Как привыкла к пустоте.
Знаешь, что самое страшное? Не то, что я один. А то, что я привык к этому одиночеству. Я просыпаюсь утром и первым делом думаю не о тебе, а о том, где взять сигареты и хватит ли денег на выпивку. Я перестал видеть твоё лицо во сне. Перестал слышать твой голос. Ты уходишь из моей памяти, Ваня, и я ничего не могу с этим сделать. Я пытаюсь удержать тебя — пересматриваю наши старые фото, читаю твои сообщения в телефоне. Но они становятся чужими. Как будто это был не ты. Как будто это был кто-то другой, очень похожий на тебя, но не ты.
Анжела говорит, что это защитная реакция психики. Что я вытесняю травму, чтобы не сойти с ума. Может быть. Но мне не легче. Мне не становится легче от того, что мой мозг пытается меня спасти. Я не хочу спасаться. Я хочу помнить. Я хочу чувствовать боль. Потому что если я перестану чувствовать боль, то забуду, зачем вообще живу. А я и так уже не знаю, зачем.
Я сидел на скамейке, и ветер становился всё сильнее. Мокрый снег перешёл в мелкий, колючий дождь. Он стучал по капюшону моей куртки, по камням, по увядшим цветам у ограды. Где-то на окраине кладбища завыла собака. Или волк. Или мне показалось. В этой тишине любой звук казался неестественным, чужим.
Я вспомнил, как мы с тобой в детстве боялись кладбищ. Обходили их за километр, крестились, хотя никогда не были верующими. Ты говорил: «Здесь страшно, тут мёртвые». А теперь ты сам здесь. И ты не страшный. Ты просто… отсутствуешь. Как выключенный свет. Как закрытая дверь. Как пустая комната, где когда-то было тепло.
Марк сейчас в Тбилиси. Ищет Дилару. Она сменила всё в своей жизни. Что он никогда её не найдёт. А он всё равно ищет. Два года. Мотается по Грузии, работает механиком в каком-то гараже, копит деньги, ездит в деревни, расспрашивает. Я не знаю, найдёт ли он её. Но завидую его упорству. У него есть цель. Хоть какая-то. А у меня нет.
Лёха звонит каждую неделю. Спрашивает, как я. Я всегда отвечаю: «Нормально». Он не верит, но не давит. Он знает, что я не люблю, когда лезут в душу. Анжела говорит мягче, осторожнее. Предлагает приехать, пожить у них в Лондоне, сменить обстановку. Я отказываюсь. Я не могу уехать. Не потому, что здесь хорошо. А потому, что здесь ты. Здесь твоя могила. Здесь наша квартира, где всё ещё пахнет тобой — смесью дешёвого шампуня, стирального порошка и той дурацкой арахисовой пасты, которую ты мазал на хлеб каждое утро. Если я уеду, этот запах исчезнет. И я останусь совсем ни с чем.
Я не знаю, что будет дальше. Я не строю планов, не мечтаю, не надеюсь. Я просто существую. День за днём. Неделя за неделей. Сигарета за сигаретой. Глоток за глотком. Может быть, когда-нибудь станет легче. Может быть, нет. Но сейчас мне важно одно: быть здесь. С тобой. Хотя бы так.
Я посмотрел на часы. Было уже почти темно. Фонари за воротами кладбища зажглись, но внутри было сумрачно и зябко. Я не хотел уходить. Я мог бы просидеть здесь всю ночь. Но холод пробирал до костей, и тело начало ныть — старые травмы, переломы, растяжения. Сорок дней назад я был крепче. Сорок дней назад я мог простоять на морозе часами. Теперь я мёрзну, как старик. В двадцать три года.
Я встал со скамейки. Ноги затекли, я покачнулся, ухватился за ограду. В голове слегка шумело — от сигарет, от ветра, от голода. Сегодня я почти ничего не ел. Только выпил кофе утром и закурил.
Я подошёл к самому памятнику, притронулся к холодному граниту. Провёл пальцами по его имени. По датам. По этому проклятому тире между ними.
— Я не знаю, слышишь ли ты меня, Ваня, — сказал я тихо, почти беззвучно. — Но если слышишь… прости. За всё. За то, что не уберёг. За то, что не настоял. За то, что я всё ещё здесь, а тебя нет. Я не знаю, зачем мне жить. Но я попробую. Ради тебя. Потому что ты не хотел бы, чтобы я сдался. Даже сейчас. Даже мёртвый, ты бы сказал: «Рома, вставай, боец». И я встаю. По утрам. Каждый чёртов день. Иду в зал. Боксирую. Зарабатываю деньги. Делаю вид, что всё нормально. Потому что если я перестану притворяться, то рухну окончательно. А я не хочу рушиться. Не хочу, чтобы ты видел меня таким.
Я отступил на шаг, ещё раз окинул взглядом могилу. Венки почти увяли, ленты поблёкли от дождя. Рядом стояла банка с моими окурками — уродливое, неуместное свидетельство моего присутствия. Я уберу её потом. Завтра. Или послезавтра. Сегодня не хочу.
Я повернулся и пошёл к выходу. Шаги были тяжёлыми, неверными. Дорога тянулась бесконечно, как время, которое ещё предстояло прожить. В спину дул ледяной ветер, и каждый шаг отдавался в груди тупой болью.
У ворот я остановился, достал последнюю сигарету из пачки. Закурил. Сделал глубокую затяжку, глядя на залитое дождём небо.
— Кислая Ромашка, — прошептал я, вспомнив прозвище для меня от покойного тренера Колизея Валеры.
Сигарета догорела. Я бросил её в урну и шагнул за ворота.
Сорок дней прошло. Душа, если она существует, наверное, уже улетела. А я остался. Навсегда. С этой болью, с этой пустотой, с этим вопросом, на который нет ответа.
Но я иду дальше. Потому что ты бы не простил мне остановки. Впереди — осень, дождь, ночь. А за ней — утро, которое придёт снова, как бы я ни сопротивлялся.
И я встречу его. Один. С сигаретой в руке и твоим именем в сердце.
Бесплатный фрагмент закончился.
