Читать книгу: «Трофейная рота. Берём всё!»
Глава 1
Последнее, что я видел в той жизни, был трос.
Хороший трос, двадцать четыре миллиметра, новый — я сам принимал его у поставщика в апреле и сам же ругался, что дорого. Он шёл от лебёдки моего КамАЗа к раме фуры, которая лежала в кювете на боку, как большая усталая корова, и по нему, натянутому до звона, бежали капли дождя. Ночь, трасса, мокрый асфальт, оранжевые маячки, Витька в кабине на лебёдке, я снаружи с рацией — за двадцать лет я привык, что самое важное видно только снаружи. Фура пошла. Пошла не так, как я хотел: не за раму, а всем боком, и я шагнул вперёд посмотреть, что там с крюком.
Всё. Дальше не было ничего — ни тоннеля, ни света, ни, как пишут в книжках, жизни перед глазами. Была темнота, короткая, как провал между двумя кадрами, а потом кто-то тряс меня за плечо и звал не моим именем.
— Палыч! Алексей Палыч, слышишь меня? Командир!
Голос был громкий, низкий, с хрипотцой, и я его знал. Вот что было странно: я знал его раньше, чем открыл глаза. Знал, что голос принадлежит человеку по имени Фёдор Буров, старшему сержанту, которого все зовут Фролом, что Фролу тридцать четыре года и что он мой заместитель во всём, где стреляют. Откуда я это знал — не спрашивайте. Знание лежало во мне так же просто, как таблица умножения, и так же не помнило, когда его туда положили.
Я открыл глаза.
Надо мной было небо, очень чистое, раннее, сосновые верхушки по краям и два лица. Одно широкое, скуластое, с рыжеватой щетиной и злыми от беспокойства глазами — Фрол. Второе спокойное, выбритое, с прищуром человека, который смотрит не на тебя, а в тебя: Устинов, Валентин, санинструктор, старший сержант. Его пальцы лежали у меня на шее под челюстью и считали.
— Живой, — сказал Устинов не мне, а Фролу. — Пульс ровный. Алексей Палыч, на меня смотри. За пальцем — глазами, головой не крути.
Я смотрел глазами. Палец ходил вправо-влево, глаза за ним ходили, и я, пока они ходили, успел подумать очень много всего сразу и ничего толком.
Руки были не мои. То есть мои — они слушались, — но чужие: моложе, суше, с другими костяшками, с чёрной каёмкой под ногтями — руки, которые вчера что-то крутили. На мне была гимнастёрка, выгоревшая до цвета сухой травы, с погонами, и на погонах — я скосился, насколько позволял палец Устинова — три звёздочки и один просвет. Старший лейтенант. Ракитин Алексей Павлович, двадцать семь лет. Это тоже лежало во мне готовое, как лежат в бардачке документы на машину: имя, звание, кто такие эти люди, что я ими командую, — а вот что было вчера вечером и позавчера, помнилось смутно, кусками, чужой скороговоркой. Зато другое я помнил отлично. Что меня зовут Илья Сергеевич, что мне сорок три, что у меня фирма из четырёх эвакуаторов и восьми человек и что в субботу — в субботу по моему счёту — я собирался наконец поменять резину на своей машине.
Между этими двумя знаниями не было ни ссоры, ни спора. Они просто лежали рядом, как две карты в одном планшете, и мне предстояло ездить по обеим.
— Голова? — спросил Устинов. — Тошнит? Пальцы сожми. Теперь ноги. Сядь.
Я сел. Земля была песчаная, с хвоей, под ладонью попался сосновый корень. Голова не болела. Не тошнило. Всё двигалось. Устинов ощупал мне затылок, заглянул в глаза ещё раз, потрогал ключицы, как трогают на рынке, и, кажется, остался недоволен тем, что придраться не к чему.
— Ран нет, — сказал он. — Крови нет. Шишки нет. Но я тебя, Алексей Палыч, сегодня на глазу подержу, и ты мне не возражай.
— Не возражаю, — сказал я, и голос тоже оказался чужой — выше моего, с другой посадкой. — Что было?
— Ты из кабины вылез, — сказал Фрол. — Пошёл к Князеву. Потом сел на подножку. Потом лёг. Минуту лежал, я думал — всё, ушёл командир, а мы тут стой.
Он сказал это сердито, по-хозяйски, как говорят про сбежавшего пса, и я понял, что он испугался и что признаваться в этом не станет. Мне это понравилось. Мне вообще, как ни странно, нравилось всё, что я видел, и я сам себе удивился.
Я поднялся. Фрол на всякий случай держал руку у моего локтя, не касаясь.
Мы стояли в дорожном кармане — так я бы назвал это на своей работе: расширение у обочины, где лесная грунтовка выходит на большак, где когда-то, наверное, разворачивались телеги с сеном, а теперь стояли две трёхтонки. Две. ЗИС-5, оба старые, довоенные, с железными кабинами, один с помятым правым крылом. Первый стоял ровно, носом к дороге. Второй, в десяти шагах, с открытым капотом, и над его радиатором стоял пар — не бил, а стоял, как дыхание на морозе, редея.
Вокруг были люди. Я насчитал их машинально, как считаю на месте всё, что движется и стоит: у капота — двое, один совсем седой, в фуражке, второй в пилотке, помоложе; у первого грузовика — водитель на подножке, курит, тонкий, с быстрыми глазами; двое в кузове разбирают что-то; у кромки леса — цепочка стрелков, лежат, смотрят в сторону, откуда через сосны выходила боковая дорога, и ручной пулемёт на сошках, знакомый, дегтярёвский, с плоским диском сверху. Восемнадцать человек вместе со мной. Я знал это число, как знал имена, — и тут же проверил его глазами, потому что привык проверять.
Мир пах сосной, бензином и горячей водой из-под капота. Где-то далеко, за лесом, на западе, что-то глухо бухало — не рядом, не по нам, но ровно, с промежутками, как работает большой завод. Двадцать пятое июня сорок четвёртого. Это число во мне тоже было. Белоруссия. Наступление. Я знал, чем оно кончится, — знал так, как знает любой человек, учившийся в школе: Бобруйск, Минск, а через год без малого — Берлин. Знание было большое, круглое и совершенно бесполезное для человека, у которого посреди леса закипел грузовик.
Потому что вот это я знал по-настоящему. Всем собой, обеими жизнями.
— Дед! — крикнул я седому у капота, и прозвище пришло само, раньше имени. — Что там?
Седой обернулся. Это был Дед — техник-лейтенант Григорий Шестаков, сорок восемь лет, старший механик, — и я увидел, что он рад, что я стою, и что рад он сдержанно, потому что сейчас у него есть дело поважнее меня.
— Радиатор, — сказал он. — Нижний бачок, шов. Старая пайка, ещё та, заводская. Она у него давно потела, я говорил. А тут дорога, тряска — и потекла. Василий молодец, вовремя заглушил.
Василий — старшина Князев, Князь, тридцать один год, водитель второго ЗИСа — стоял тут же, рядом с Дедом, и я увидел, что он ждал именно этих слов и что теперь, когда они сказаны при всех, он может позволить себе скромность.
— Да я как пар увидел, — сказал он. — Он не сразу пошёл. Сперва запах — вода горячая, знаете, сладкий такой. Я думал, показалось. Потом смотрю — из-под капота. Ну я и заглушил. Не гнал.
— Не гнал, — подтвердил Дед. — Блок целый. Головка целая. Насос я покрутил — ходит. Я, Алексей Палыч, в сорок первом видел, как человек с такой течью решил дотянуть до своих. Восемь километров дотянул. Мотор потом можно было в поле оставлять, вместе с человеком. А тут — стоит, живой, только пить ему нечего.
— Запаять можем?
— Чем? — Дед посмотрел на меня почти с обидой, и я понял, что задал вопрос, на который он сам себе ответил уже раз десять. — Лампы нет. Олова нет. Кислоты нет. Большой комплект не с нами, ты сам знаешь. Здесь у меня — вот. — Он показал на второй грузовик, на его кузов, где два человека, те самые механики, что-то передвигали. — Ключи, домкрат, съёмник, две ножовки, мелочь. Ручной инструмент. Три ящика. И вот эти три ящика, — Дед повысил голос, чтобы слышал и Фрол, и вообще все, — я здесь не оставлю. Хоть режьте.
Я ему верил. Я верил ему так, как верил своему Витьке, когда тот говорил, что стропа не выдержит, — и я уже видел задачу целиком, всю, разом, как вижу её всегда: что стоит, что едет, что надо перетащить и куда.
Первый ЗИС — исправный. В кузове — люди, и их много. Три ящика инструмента Деда — тяжёлые, я знал, что тяжёлые, я такие ящики таскал. Восемнадцать человек и три ящика в один кузов трёхтонки, у которого борта по пояс, не входили. Входили либо люди, либо ящики, либо половина тех и половина этих. Оставить ящики — Дед ляжет на них. Оставить людей — нет, это не обсуждалось даже во мне.
— Фрол, — сказал я. — Где мы?
Он посмотрел на меня чуть дольше, чем надо. Он знал, что я это знаю. И всё-таки ответил — прямо, как отвечают на вопрос, а не на странность:
— Километр до нашей точки, вон по дороге. Там ремонтники, там наши. Впереди наши прошли ещё вчера — большак чистый. А вот это, — он кивнул на боковую дорогу, что выходила из сосен, — никто не чистил. Оттуда что хочешь может выйти. Я потому и людей положил.
— Правильно положил.
— Да я знаю, что правильно, — сказал Фрол, и в глазах у него мелькнуло то, что я потом видел у него много раз: удовольствие человека, которому нравится, когда его считают правым. — Ты мне скажи, что делать будем. Ящики или люди?
Я открыл рот — и не ответил.
Потому что из сосен, оттуда, куда смотрели стрелки, послышался мотор.
* * *
Он шёл не быстро. Шёл на второй, натужно, с подвыванием — так идут по лесной колее, когда водитель боится сесть на брюхо и держит газ ровно. Стрелки у кромки замерли. Фрол уже лежал рядом с пулемётчиком, и я не заметил, когда он туда успел.
Я не лёг. Я присел за передним колесом первого ЗИСа и смотрел.
Сначала показалась морда — тупая, с решёткой, с двумя круглыми фарами в защитных кожухах, серая, пыльная. Потом кабина. Потом тент над кузовом. Немецкий грузовик, «Опель», трёхтонка, — я знал эту машину, как знают старых знакомых с фотографий: «Блиц», рядная шестёрка, бензин, задний привод. Он вылез из леса на своей тяжёлой второй передаче, выкатился в карман — и встал.
Встал он потому, что ехать вперёд ему было некуда.
Карман у выхода боковой дороги был завален. Я это увидел ещё когда осматривался, но не думал, а теперь думал очень быстро: разбитая повозка с задранной оглоблей, кверху колёсами, лошадь рядом — уже вздувшаяся, на неё старались не смотреть; сваленная сосна, прикрывшая полдороги, с обрубленными кем-то ветками; и ещё какая-то телега с сорванным колесом, прямо посередине. Кто-то тут дрался вчера, или позавчера, или отходил в спешке, и бросил всё, как бросают. Немец, выходя из леса, метил на большак, а перед ним, между ним и большаком, стояла эта куча, и объехать её носом вперёд можно было, только сползая в кювет, а кювет здесь был глубокий, с водой, с чёрным торфяным краем — я видел, как под ним блестело.
А позади него, за его правым задним колесом, было чисто.
Вот это я увидел сразу и наверняка, и от этого у меня, честно скажу, ёкнуло — не страхом, а тем, что бывает, когда работа сама показывает, как её сделать. Между кормой «Опеля» и большаком в сторону нашей точки, туда, где стояли наши ЗИСы, лежал ровный твёрдый песок с корнями, метров пятнадцать, потом обочина, потом дорога. Сдать назад с небольшим доворотом, обойти повозку кормой, выйти на обочину — и он на большаке. Он бы и сам, наверное, это сделал, если бы у него был человек снаружи. Но снаружи у него никого не было, а в кабине двое смотрели вперёд, на кучу, и на наши грузовики, и не знали, что делать, — я это видел по тому, как машина стояла: с работающим мотором, чуть подрагивая. Водитель перевёл рычаг в нейтраль и снова уставился на завал.
Они нас увидели. Не могли не увидеть.
— Фрол, — сказал я негромко и понял, что он слышит, потому что он всегда слышал. — Целая машина. Исправная. Ей ехать некуда, кроме как назад. Берём целую.
Фрол не обернулся. Он смотрел на «Опель», на кузов, и я понял, что он считает.
— В кабине двое, — сказал он так же негромко. — В кузове — тент откинут сзади, вижу троих, может, четверо. Винтовки. У того, что справа в кабине, — не винтовка. Автомат или ракетница, не видно.
— Что за ними, по той дороге?
— Не знаю. Может, ничего. Может, колонна. Этих — возьмём. За тех, кого не вижу, не ручаюсь. — Он помолчал одну секунду. — Ты хочешь машину живую. Тогда по кабине не стрелять. Ты это понимаешь?
— Понимаю.
— Тогда так.
И дальше он говорил уже не мне.
— Дегтярёв — на дорогу, на ту, лесную. По кабине не бить. Если из леса кто выйдет — ваши. Исаев, — это ефрейтору, крепкому, спокойному, что лежал во втором ряду, — трое твоих — правым краем, вдоль кювета, к кузову. Стрелять по кузову, если они первые. Я — к кабине, слева. Профессор! — Сержант с худым молодым лицом вскинул голову из-за колеса второго ЗИСа. — Крикни им по-ихнему. Чтоб выходили и бросали. Один раз. Больше не кричи.
Профессор — сержант Пётр Зорин, двадцать три года, радист, у которого не было радиостанции, и человек с немецким языком — набрал воздуха и крикнул. Крикнул он хорошо: громко, зло и коротко, так, что даже я понял смысл без слов: бросить оружие, выходить, руки. Голос у него при этом сорвался на последнем слоге, и он, я видел, сам поморщился от досады.
Немцы не вышли.
Из кузова кто-то выстрелил. Один раз, в белый свет, куда-то поверх наших машин, — и я до сих пор думаю, что стрелял он не по нам, а от страха, но какая разница. Пулемёт у леса дал короткую — не по кабине, по кузову, по тенту, сверху, — и в кузове закричали. Исаев с тремя стрелками уже бежали правым краем, пригнувшись, вдоль кювета, и я видел, как один из них на бегу передёрнул затвор. Фрол пошёл слева — не побежал, пошёл, быстро, с ППШ у плеча, и, дойдя до кабины, ударил прикладом в стекло водительской дверцы, не разбивая, — просто чтобы стало громко.
В кабине водитель бросил руль и поднял руки. Второй, справа, дёрнулся вниз, к ногам, — и Фрол, не стреляя, распахнул дверцу и вытащил водителя наружу за ворот, а Исаев с другой стороны, с подножки, ткнул стволом в кабину и что-то сказал коротко, по-русски, и тот, справа, тоже поднял руки. Из кузова спрыгнули на землю двое — с руками наверху, без оружия, один прихрамывая. Третий лежал в кузове и не двигался.
Всё это заняло меньше времени, чем я рассказываю.
И вот тут-то оно и началось — то, ради чего я, если честно, и полез из-за колеса.
Потому что грузовик был наш. Он стоял, работая, с открытой водительской дверцей, с урчащей на холостых шестёркой, и всё, что от него требовалось, — это выехать оттуда, где он стоял, туда, где стояли мы. Пятнадцать метров назад. Мимо повозки, не задев кормой оглоблю, не съехав правым задним в чёрный кювет, не сев на корень. Обычная работа. Я такую работу делал сотни раз — не за рулём, снаружи, руками, потому что снаружи видно, а изнутри нет.
— Артист! — крикнул я, и водитель первого ЗИСа, тот, тонкий, с быстрыми глазами, что курил на подножке, бросил окурок раньше, чем я договорил. — В кабину. На месте не трогай — жди руку.
Семён Лисицын, ефрейтор, двадцать девять лет, водитель, до войны — я это знал так же, как знал остальное, — работал в гастрольной бригаде. Артист. Он пробежал мимо меня, весь подобранный, лёгкий, и вскочил в чужую кабину так, будто в ней родился, и я слышал, как он там, внутри, что-то сказал самому себе — не разобрал что, но интонация была восхищённая.
Я обошёл машину сзади. Оглобля от повозки торчала как раз на уровне заднего борта, левее, и её надо было обойти правым доворотом; справа шёл кювет, и до него от колеса было меньше метра. Между этим и тем — коридор. Я встал в него, лицом к кабине, так, чтобы Артист видел меня в зеркало, — зеркало у «Опеля» было, круглое, на кронштейне, слава богу, — и поднял руку.
— Задний! Тихо-тихо. Пошёл.
Он пошёл. Тихо, ровно, — хорошо пошёл, я сразу услышал, что человек за рулём умеет слушать ногой, — и корма поплыла на меня. Я вёл его ладонью: чуть правее, ещё, стой, ещё чуть, — и корма прошла мимо оглобли в ладони от борта, и я услышал, как Артист в кабине выдохнул.
И в это время справа, из-за перевёрнутой повозки, из-под лошади, где никто не мог лежать, потому что там нельзя было лежать, поднялся человек.
Я его увидел краем глаза — серое, шевельнувшееся, — и успел подумать только одно слово, и слово это было не «немец», а «стой», и я его крикнул: «Стой!» — Артисту, чтобы не сдал в кювет, если дёрнется. Артист встал как вкопанный. А человек из-за повозки поднял винтовку — медленно, я видел, как медленно, — и не выстрелил, потому что Фрол, стоявший у кабины с той стороны, выстрелил первым. Одну очередь, короткую. Человек сел обратно за повозку и больше не поднимался.
— Этот не с машины, — сказал Фрол ровно, не мне. — Лежал там до нас. Исаев! Повозку — проверить. Кювет — проверить. Всё, что лежит, — проверить.
— Есть.
Я стоял с поднятой рукой. Рука не дрожала, и я ей, честно говоря, гордился, потому что внутри у меня всё дрожало очень заметно, и хотелось сесть. Но садиться было нельзя, потому что грузовик стоял поперёк коридора, в полуметре от кювета, и работа была не сделана.
— Артист, — сказал я, и голос вышел нормальный. — Слышишь меня? Задний. Тихо. Пошёл.
И он пошёл.
Корма прошла кювет, вышла на песок, потом на обочину, потом задние колёса встали на укатанный большак, я довёл его ещё на корпус, с доворотом, чтобы встал вдоль дороги, и поднял обе ладони: стоп. «Опель» стал. Дизелем он не пах — бензином, горячим маслом, немецким пыльным брезентом. Он стоял на нашей дороге, чуть наискось, кормой к нашей точке, рядом с нашими ЗИСами, и был целый.
Вот это я и запомнил из того утра лучше всего. Не выстрелы. То, что чужой исправный грузовик стоит у своих.
* * *
Дальше всё делалось разом, и я расскажу по порядку, хотя порядка в этом было немного.
Исаев — Яков Исаев, ефрейтор, двадцать пять лет, из тех спокойных людей, которых сразу слушаются, — принял пленных. Их было четверо живых: водитель, тот, что сидел справа, и двое из кузова, один с рассечённой голенью, — он хромал, и Устинов, не спрашивая никого, уже шёл к нему с сумкой. Двое остались лежать: тот, в кузове, и тот, за повозкой. Пленных обыскали, сложили их винтовки и один короткий автомат в сторону — Фрол с ними разобрался быстро и без интереса: наша служба примет, сдадим, — и посадили в тень у переднего ЗИСа, под двух стрелков. Никто их не трогал, и они, поняв это, стали смотреть уже не в землю, а на «Опель», и я понимал их взгляд: машина была их, и вот она стоит у других.
Профессор вытащил из кабины планшет с бумагами — какие-то листки, путёвка, наверное, что-то с печатью — и тут же хотел читать, стоя, на солнце, и я сказал: потом. Он посмотрел на меня с таким выражением, будто я отобрал у него завтрак, но листки убрал.
— Потом, Пётр, — сказал я. — На точке. Сядешь и прочтёшь как следует.
— Там может быть, откуда они, — сказал он.
— Может. И через час там будет то же самое.
Он кивнул. Он был прав, и я был прав, и мы оба это знали, и это было хорошее чувство.
А Дед уже был в «Опеле». То есть не в кабине — под капотом. Капот у «Блица» открывался с боков, створками, и Дед откинул одну и стоял, засунув голову внутрь, и молчал. Молчал он так долго, что Князь, подошедший к нему, успел два раза открыть рот и два раза закрыть.
— Ну, — сказал наконец Дед, вылезая, и я увидел, что он старается говорить строго. — Шесть цилиндров. Три с половиной литра, что ли, — потом посмотрим. Масло есть. Вода есть, — он произнёс это с явным нажимом и покосился на Князя, и Князь сделал вид, что не понял. — Ремень целый. Стартер крутит. Резина... — Он обошёл машину, пнул носком сапога заднее колесо, присел, посмотрел на рессоры. — Резина хорошая. Лучше нашей. Гриша, — сказал он сам себе вслух, — что ты хочешь, у них война пятый год, у нас четвёртый, и резина у них лучше. Не обижайся.
— Ехать может? — спросил я.
— Ехать? — Дед посмотрел на меня с удивлением, как на человека, который спросил, умеет ли летать птица. — Она пришла своим ходом, Алексей Палыч. Она ехать может. Я тебе другое скажу. — Он положил ладонь на серое крыло, и я увидел, что рука у него лежит там не как у механика, а как у человека, который гладит. — Она может ехать хорошо. Я таких не водил. Но я на неё смотрю, и мне уже интересно.
— Потом, Дед.
— Знаю, что потом. — Он вздохнул. — Всё у тебя потом. Ящики грузим?
— Ящики грузим.
Вот тут мы и сделали то, ради чего всё было. Три ящика Деда — тяжёлые, я угадал, — сняли с борта второго ЗИСа, пронесли двадцать шагов и поставили в кузов «Опеля», к переднему борту, где они не будут ёрзать. Кузов у него был почти пустой — несколько ранцев, пустые ящики, свёрнутый брезент; Князь всё это осмотрел глазами так, как осматривает хозяйка чужую кухню, и ничего пока не сказал, но я видел, что он запомнил. Ящики ставили Дед с механиками, и Дед каждый ящик, поставив, тронул рукой, как трогают спящего ребёнка, — целы ли. Потом в кузов сели пленные — четверо, на пол, у заднего борта — и Исаев с двумя стрелками против них, и Устинов рядом с хромым. Остальное место — вот оно, было теперь место, — под людей.
И тут вышел спор. Хороший спор, я такие люблю.
Артист сидел в кабине «Опеля» и не выходил. Он держал руль двумя руками, и лицо у него было такое, будто ему подарили эту машину лично, с ключами, и он пробует, как она сидит. Он потрогал рычаг передач. Он нажал педаль сцепления и отпустил. Он посмотрел на щиток, где были круглые приборы с немецкими надписями, и я видел, как он шевелит губами, читая то, чего прочесть не может.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал он, высунувшись, и голос у него был неописуемый. — Вы это слышали? Как она у меня сдавала? Вы слышали — она же поёт. Наш ЗИС — он кашляет. Он уважаемый человек, наш ЗИС, я его люблю, но он кашляет. А эта — поёт. Пять передач. Пять! У меня руки уже её знают. Я на ней десять шагов проехал, и у меня руки её знают.
— Красиво, — сказал я, и это была правда. — Слезай.
— Товарищ старший лейтенант...
— Семён. Кто поведёт первый ЗИС?
Он открыл рот. Закрыл. Посмотрел через дорогу на свой ЗИС, старый, с помятым крылом, и в этом взгляде было столько, что я не стал бы это словами описывать: там был и упрёк, и нежность, и понимание того, что две машины одновременно один человек не поведёт, — и он всё это понял раньше меня и только тянул, потому что хотел, чтобы кто-нибудь ещё увидел, как ему хорошо.
— Суров, — сказал я. — Гаврила. Иди сюда.
Гаврила Суров, рядовой, двадцать четыре года, водитель — второй водитель нашей группы, тот, что ехал до этого в кузове, потому что руля ему не досталось, — подошёл. Он был некрупный, плотный, с медленным круглым лицом, и по нему ничего не было видно, кроме того, что он ждёт.
— Принимай.
Он не сказал «есть». Он посмотрел на «Опель», потом на Артиста в кабине, и стало ясно, что он тоже давно смотрел на эту машину, только молча.
— Гаврила, — сказал Артист, не вылезая, и голос у него стал доверительный, тёплый, как у человека, который сейчас расскажет тебе что-то важное про жизнь. — Ты понимаешь, что ты принимаешь? Это не грузовик. Это, я тебе скажу, скрипка. Её надо чувствовать. Её надо слушать. Ты когда-нибудь скрипку слушал?
— Нет, — сказал Суров.
— Вот. А я в бригаде два года со скрипачом ездил. Так что я...
— Семён, — сказал Суров. — Вылезай. Мне ехать.
Это было сказано без всякой злости, просто, как говорят «подвинься», — и Артист от неожиданности рассмеялся. Он рассмеялся честно, с удовольствием, откинув голову, и вылез, и хлопнул Сурова по плечу, и сказал: «Ладно. Твоя. Но если она у тебя кашлять начнёт — я тебе этого не прощу, Гаврила, я тебе это на всю жизнь припомню», — и пошёл к своему ЗИСу. Возле него остановился, обошёл кругом, посмотрел на помятое крыло, и я слышал, как он сказал ему, ЗИСу, вполголоса: «Ну что ты. Ну что ты, я же не всерьёз».
Суров сел в кабину. Устроился, поёрзал, потрогал зеркало, положил руки на руль и замер, и лицо у него стало таким спокойным, что я понял: этот человек только что получил всё, чего хотел от жизни на ближайшее время, и не собирается об этом говорить.
— Ну, — сказал Фрол, оказавшийся рядом. Он стоял, широко расставив ноги, с ППШ на ремне, и смотрел на «Опель» с тем откровенным удовольствием, с каким смотрят на чужую хорошую лошадь. — Давай по-честному, Алексей Палыч. Кто машину взял?
— Ты, — сказал я.
— Нет. Ты погоди. Кто первый увидел, что её брать надо?
— Я увидел.
— Кто к кабине первый подошёл?
— Ты.
— Кто её оттуда вывел?
— Я.
— Вот, — сказал Фрол удовлетворённо. — Значит, пополам. Только я тебе скажу, что первый подошёл — это больше, чем первый увидел. Увидеть каждый может.
— А вывести?
— Вывести — да, — согласился он честно. — Вывести — это да. Ладно. Пополам. — И добавил, помолчав, уже другим голосом: — Я думал, тебя из-за повозки положат. Стоишь с рукой, как на параде.
— Я тоже думал, — сказал я.
Мы посмотрели друг на друга, и оба ничего больше не сказали, и этого было достаточно.
Потом я собрал всех, кого надо было собрать, — Фрола, Деда, Князя, Артиста, Сурова, Исаева, — и сказал, как будет. Я сказал коротко, потому что всё уже было ясно и потому что это была моя работа — говорить коротко, когда ясно.
«Опель» с ящиками, пленными и Исаевым — на точку, километр. Первый ЗИС — с людьми, туда же. Разгружаемся, сдаём пленных, оставляем ящики и людей, и «Опель» с Дедом, водой и кем скажет Фрол — сразу обратно, сюда. Второй ЗИС остаётся здесь. С ним — Князь, потому что это его машина и он от неё не уйдёт; с ним — пулемёт и трое стрелков, потому что боковая дорога никуда не делась; старший — Фрол.
— Не бросаем, — сказал я Князю, потому что видел, как он смотрит на свой ЗИС с открытым капотом. — Ни машину, ни тебя. Час, много полтора. Я вернусь и заберу.
— А если из леса? — спросил Князь. Не испуганно — по-хозяйски, как спрашивают, хватит ли дров.
— Если из леса — Фрол, — сказал я, и Фрол кивнул с таким видом, будто ему только что подарили лес.
— Ладно, — сказал Князь. — Тогда я пока тут покомандую. Хоть посмотрю, чего у них в кузове было, — и он с сожалением посмотрел на «Опель», где уже сидели пленные, — потом посмотрю.
Дед стоял в стороне и молчал, и я подошёл к нему. Он смотрел на свой второй ЗИС, на его радиатор, из-под которого уже не шёл пар, а капало — редко, чёрными каплями на песок.
— Что скажешь, Григорий?
— Что скажу. — Он помолчал. — Скажу, что она не кончилась. Она стоит. Я через час её посмотрю ещё раз, как следует, с водой. Про километр — не обещаю. Посмотрим.
— Воду я тебе через час привезу, — сказал я. — Остальное — смотри.
Он посмотрел на меня искоса, снизу, — он был ниже меня на голову, — и сказал неожиданно:
— А ты, Алексей Палыч, сегодня какой-то... — Он поискал слово. — Довольный.
— Довольный, — сказал я. — Мы грузовик взяли.
— Да, — сказал Дед, и лицо у него вдруг стало мягким, и он засмеялся коротко, в усы. — Грузовик взяли. Ты слышал, как он у Семёна сдавал? Я не водитель. Но я слышал.
Люди грузились в первый ЗИС — в кузов, через борт, привычно; в «Опель» — осторожно, как в чужой дом. Суров завёл мотор с первого раза, и шестёрка пошла ровно, тихо, и я увидел, как несколько голов повернулись на этот звук — просто послушать. Артист из своей кабины сказал что-то, чего я не расслышал, и в кузове у него засмеялись. Фрол уже расставлял стрелков у кромки, и пулемёт снова смотрел на боковую дорогу. Князь стоял у своего ЗИСа, положив ладонь на крыло, и ждал.
Я сел в кабину к Сурову — место рядом с водителем было моё по всем правилам — и посмотрел через стекло на дорогу: километр, ровный большак, сосны с обеих сторон, солнце уже поднялось и лежало на дороге пятнами. Хороший день. Я не знал, что будет дальше, — не знал по-настоящему, не из учебника, — но знал, что у нас есть три ящика инструмента, восемнадцать человек, два грузовика на ходу и один, который ещё не кончился.
И что первую работу на этом свете я сделал.
— Поехали, Гаврила, — сказал я.
Суров включил передачу — первую, мягко, без рывка, — развернул «Опель» в два приёма на широком месте, не задев ни повозки, ни кювета, и вывел на большак, и в зеркале, круглом, на кронштейне, я видел, как уходит назад наш второй ЗИС с открытым капотом, и Князь возле него, и Фрол, и как Князь поднимает руку.
Свой грузовик стоял позади, и к нему надо было вернуться. Это была следующая работа. Она стояла передо мной так же буквально, как стоял тот «Опель», — только теперь я уже знал, что такие вещи делаются.
# Глава 2. «Никого не бросаем. Машину тоже»
Обратно мы ехали в том же «Опеле», и я всю дорогу — весь этот километр — думал не о немцах, а о тросе.
Это, наверное, надо объяснить. За двадцать лет у меня выработалось то, что моя бухгалтерша называла «профессиональной деформацией», а я называл порядком: если машина неисправна, её не заводят. Её цепляют и везут. Всё остальное — самодеятельность, за которую потом платят мотором. У меня в кузове, в ящике под сиденьем, всегда лежал трос, и я знал, что в ЗИСе у Артиста, в таком же ящике, тоже что-то лежит, потому что помнил это тем чужим, кусковым знанием, которое досталось мне вместе с погонами. «Опель» — исправный, тяговитый, с хорошей резиной. Второй ЗИС — три тонны без груза, руль цел, тормоза целы. Километр ровного большака. Зацепить, тронуться на первой, довести — четверть часа. Я даже прикинул, где встану сам перед троганием: сбоку, чтобы видеть сцепку и обоих водителей.
Рядом со мной, между мной и Суровым, сидеть было негде — кабина на двоих, — и Дед ехал в кузове, с механиком и двумя канистрами воды, и я слышал сквозь заднее стекло, как он что-то втолковывает механику, размахивая рукой. Устинов тоже ехал в кузове, хотя я ему сказал, что он на точке нужнее.
— Я сказал: на глазу подержу, — ответил он. — Значит, на глазу.
И полез через борт. Я не стал спорить. Мне, если честно, было приятно, что за мной кто-то смотрит с таким упрямством, — в той жизни за мной так смотрели только налоговая и Витькина жена.
Свой второй ЗИС я увидел издалека — он стоял там же, у кармана, с открытым капотом, серый и терпеливый, и над ним никто не суетился. Возле него на подножке сидел Князь и курил, Фрол стоял у кромки леса с двумя стрелками, пулемёт лежал на своём месте, а третий стрелок с механиком копались у переднего колеса, что-то подкладывая. Всё было тихо. Всё стояло так, как я оставил, и это само по себе, знаете, — большое дело: вернуться и застать то, что оставил.
Суров подвёл «Опель» и встал, не глуша.
Дед с механиком сразу занялись ЗИСом: подлили воду, дали мотору поработать и снова полезли к нижнему бачку. Я тем временем прикинул, как поставить «Опель» под буксир. Минут через двадцать Дед выпрямился и вытер руки.
— Ну, — сказал я. — Цепляем и тянем.
Я сказал это, не дождавшись, что скажет Дед, и сказал зря. Не потому, что был неправ по существу, — а потому, что здесь, среди этих людей, я не был человеком, который знает, как надо. Здесь это ещё надо было заработать. Я это понял по тому, как Князь перестал курить.
Дед ещё раз заглянул под капот, проверил, как капает, и только тогда посмотрел на меня.
— Тянуть — не надо, — сказал он.
— Мотор?
— Мотор живой. Я сейчас посмотрел его ещё раз, с водой. Прогрел на холостых, послушал. Он не заклинил, Алексей Палыч. Он даже не постучал. — Дед произнёс это с тем удовольствием, с каким говорят о выздоровевшем родственнике. — И течь я прижал.
— Запаял?
— Прижал, — повторил он твёрдо. — Не запаял. Чем прижал — не спрашивай, стыдно сказать, я об этом на вечере не расскажу. Но она теперь не течёт, а сочится. На километр хватит. Может, на два. На три — не хватит, и не проси.
— Григорий, — сказал я. — На тросе за «Опелем» — четверть часа, и мотор вообще не трогаем. Зачем его гонять, если можно не гонять?
Тут я был на своей земле, и голос у меня, наверное, это показал. Дед посмотрел на меня внимательно и — что мне понравилось — не обиделся. Он думал. Потом мотнул головой в сторону большака, туда, в направлении точки.
— Ты по этой дороге ехал сейчас. Ложбину видел? Метров через четыреста. Песок, низина, и колея разбита.
— Видел.
— Немец с тремя тоннами на тросе в эту ложбину войдёт — и забуксует. Резина у него хорошая, а привод один, задний. Он забуксует, встанет, а Василий сзади — без мотора, без наката, на одних тормозах, а тормоза у ЗИСа — вот такие. — Дед показал пальцами, сколько именно, и получилось немного. — Василий накатит немцу в корму. И будет у нас два битых грузовика вместо одного больного. Это раз. А два — трос. Трос у нас один, на первом ЗИСе, и он не для этого. Метров шесть, и жёсткой сцепки нет. В этой ложбине задняя машина накатит на переднюю быстрее, чем Василий выберет слабину тормозами. Стоять между ними ты сам никому не позволишь.
Я стоял и слушал, и знаете, что чувствовал? Не досаду. Удовольствие. Такое же, как когда мой Витька в первый год работы вдруг сказал мне: «Сергеич, крюк не туда цепляешь», — и был прав, и я понял, что у меня появился человек, на которого можно оставить площадку. Дед не спорил со мной о моторе. Он спорил о ложбине, о тросе и о тормозах — о том, что он видел глазами и щупал руками. У меня в голове был другой трос, другой тягач и другая дорога — асфальт, с разметкой, — а он мне показывал эту.
— Значит, своим ходом, — сказал я.
— Своим ходом. Медленно. С остановками. Вода — с нами, и я — с ним. — Дед кивнул на Князя. — В кабине.
— А я?
— А ты, командир, — сказал Дед, и в первый раз за день назвал меня командиром, — впереди, на немце, с водой. Чтобы, когда я крикну «стой», вода уже стояла рядом, а не ехала.
Так у воды было отдельное место, а Дед мог ехать рядом с Князем и следить за машиной. Я прикинул ход через ложбину ещё раз. Для этого короткого перегона его предложение годилось.
— Тогда так, — сказал я, и сам услышал, что говорю голосом Фрола. — «Опель» впереди, с водой, метров на пятьдесят. Не дальше, чтобы Дед докричался. Второй ЗИС за ним. Ложбину я сначала пройду ногами. Фрол!
— Слышу, — сказал Фрол от кромки. Он всё это время стоял к нам спиной и смотрел в лес, и слушал, и я понял, что он слышал всё до последнего слова.
— Люди — пешком, по обочине, впереди и с той стороны. Пулемёт — в кузов «Опеля», задом, на лес.
— Пулемёт в кузов — да, — сказал Фрол. — А люди — двое впереди, двое с боку, один сзади. Сзади тоже надо, Алексей Палыч. Лес и там.
— Ставь и сзади. Кого — сам знаешь.
— Знаю, — сказал Фрол, уже поворачиваясь к своим, и по голосу было слышно, что расставлять людей ему нравится больше, чем спорить о них.
Воду залили — Дед сам, из канистры, тонкой струёй, слушая, как она уходит, и раз остановился, и покачал радиатор ладонью, и снова лил. Я стоял рядом, и мне очень хотелось взять канистру самому, потому что руки чесались, но я не взял. Вместо этого я взял ведро, набрал в кювете — вода там была чёрная, торфяная, но для радиатора годилась, — и поставил его в кузов «Опеля», к канистрам, чтобы было три ёмкости, а не две. Дед на это посмотрел и ничего не сказал. Но кивнул.
* * *
Тронулись мы в первом часу — по солнцу, часов у меня на руке не было, и я поймал себя на том, что уже второй раз за утро смотрю на запястье и вижу там загорелую полоску от чужого ремешка.
Суров вывел «Опель» на большак, я сел к нему, а в кузове устроились пулемётчики, задом, стволом на сосны, и Устинов, потому что он, по-моему, решил, что теперь до вечера будет там, где я. Сзади, метрах в пятидесяти, завёлся ЗИС — я услышал его, кашлянул раз, другой, потом поймал, — и в круглом зеркале я увидел, как он тронулся: тяжело, осторожно, будто Князь вёз не пустой кузов, а полный воды до краёв.
Он и правда так вёз. Это я понял по первым ста метрам.
Князь ехал на первой. На первой, на самых малых, так, что стрелки на обочине шли быстрее, чем он ехал, и один из них, тот, что впереди, раз даже оглянулся — не отстать бы от машины, а машина от него не отставала. Я велел Сурову держать ровно, чтобы не растянуть колонну, и «Опель» тоже пополз, и мы ползли так, все вместе, и звук у ЗИСа сзади был ровный, чистый, без свиста.
Через триста метров Дед крикнул «стой».
Я услышал это через два мотора, потому что Дед, когда хотел, умел кричать так, что слышно через два мотора. Суров встал. Я спрыгнул, взял канистру и пошёл назад. ЗИС стоял, Князь сидел за рулём с таким лицом, будто его остановили на пороге собственного дома, а Дед уже был у капота.
— Не кипит, — сказал Князь мне, потому что Дед его не слушал. — Не кипит же. Я его чувствую. Он ровный. Мы могли ещё двести проехать.
— Могли, — сказал Дед из-под капота. — Воду сюда. Пока не лей, дай остынуть немного.
Я поставил канистру рядом. Дед велел Князю заглушить мотор, выждал и долил немного — на палец, не больше. Потом вытер руки о штаны.
— Григорий, — сказал Князь, и голос у него был тот особенный, каким водители говорят с механиками, когда очень стараются не обидеть. — Ты пойми. Я его веду. Я его слышу. Если бы он начал — я бы первый встал. Ты же меня знаешь. А ты его каждые триста метров глушить будешь, он у тебя от этого только хуже — то горячий, то холодный...
— Для осмотра я его не глушу, — сказал Дед. — Долить надо — тогда остановлю. Я смотрю, сколько ушло. Ушло на палец. Значит, сочится. Значит, едем дальше. Если бы ушло на ладонь — стояли бы, и ты бы у меня не то что двести, ты бы двадцать не проехал.
— Так на палец же!
— На палец — потому что я остановил. А не остановил бы — не знал бы, сколько.
Они говорили одновременно и оба были правы, и я это видел, как видел ложбину. Князь хотел довести свою машину домой — и он её слышал, слышал по-настоящему, я по его рукам на руле видел, что слышит. Дед хотел, чтобы машину было чем чинить завтра, — и он единственный из нас знал, сколько воды в этом радиаторе на самом деле и сколько её должно там быть. Ни один не мог уступить, потому что каждый уступал бы не другому, а машине.
— Стоп, — сказал я. — Оба.
Оба замолчали, и Князь посмотрел на меня с надеждой, а Дед — с подозрением.
— Василий, — сказал я. — Ты его слышишь. Верю. Дед смотрит воду. Верю. Делаем так: остановок будет три. Не «каждые триста метров», а три: перед ложбиной, за ложбиной и на точке. Перед ложбиной — потому что в ней ты дашь газу, и вот там я хочу, чтобы Дед посмотрел до, а не после. За ложбиной — потому что после газа. На точке — потому что всё. Между ними — не глушим, не останавливаемся, едешь как едешь. Григорий, три остановки — хватит?
Дед подумал. По-честному подумал, глядя на радиатор, а не на меня.
— До ложбины — хватит. За ложбиной — посмотрю. Если за ложбиной ушло много — будет четвёртая, и ты, Василий, не спорь.
— Не буду, — сказал Князь и, кажется, впервые за час улыбнулся. — Три — это по-человечески. Три я понимаю.
Ложбину я, как обещал, прошёл ногами. Это было нетрудно и, наверное, со стороны смешно — старший лейтенант идёт по колее, как по минному полю, и смотрит под ноги, — но я знал, зачем иду. Песок был сухой сверху и сырой снизу, колея разбита в две глубокие борозды, а между бороздами горб, и я нашёл то, что искал: правее, ближе к сосне, старый след, где кто-то уже проходил, взяв правее горба, по твёрдому. Я показал Сурову рукой: сюда. Он прошёл — мягко, не сбавляя, «Опель» только чуть присел на задних и вылез. Потом я показал Князю, и Дед из кабины кивнул мне, что видит, и ЗИС пошёл — на первой, на ровном газу, и в самой низине я услышал, как мотор набрал, потянул, — Князь дал ему ровно столько, сколько надо, ни каплей больше, — и вышел на твёрдое, и я, стоя по колено в песке, поймал себя на том, что улыбаюсь во весь рот.
За ложбиной остановились. Дед смотрел долго. Долил — на два пальца.
— Ушло больше, — сказал он. — Но не много. Едем.
— Я же говорил, — сказал Князь.
— Ты говорил, что не кипит. Он и не кипел. А воды ушло на два пальца — я тебе показывал. — Дед захлопнул капот. — Езжай.
Последние двести метров были самыми простыми и самыми длинными, потому что точка уже была видна — бочки, палатка, свой регулировщик с флажком у обочины, наш первый ЗИС под соснами, — и Князь, я это видел, держал первую из последних сил. Он мог бы дать вторую. Он очень хотел дать вторую. Он не дал.
ЗИС вкатился на точку, прошёл мимо бочек, мимо регулировщика, который посмотрел на него с интересом, и встал под соснами, рядом с первым, и Князь заглушил мотор.
Стало тихо.
Дед вылез, открыл капот, посмотрел. Долго. Потом закрыл капот, вытер руки и сказал — не Князю, не мне, а всем, кто стоял рядом, и стояли уже все:
— Стоит. Довезли. — И, помолчав, добавил то, что я от него и ждал: — Это не значит, что она починена. Она стоит, потому что я её прижал и потому что Василий её вёл, как яйцо. Отсюда она никуда не поедет, пока я её не запаяю. Кто её тронет с места — будет иметь дело со мной.
— Никто не тронет, — сказал я.
— Вот и хорошо, — сказал Дед, и тут его лицо не выдержало, и он засмеялся, и хлопнул Князя по плечу, и сказал: — Как яйцо вёз, Василий! Как яйцо! — и Князь, красный, довольный, отмахнулся от него и полез в кабину за кисетом, потому что руки у него, я видел, чуть дрожали, и он не хотел, чтобы это заметили.
* * *
Точка наша — я теперь могу рассказать про неё спокойно, потому что мы на ней стояли до двадцать восьмого — была не бог весть что. Съезд с большака на старую вырубку, укатанный колёсами; под соснами — место для машин, штук на шесть; бочки с горючим под накатом из жердей; палатка; окопчик для дежурного с видом на дорогу; и шесть человек из своих, армейских, которые держали здесь заправку и связь с тылом — то есть посыльного на попутных машинах, потому что никакой другой связи тут не было. Всё это было временное, дней на пять, а может, на три, потому что наступление шло, и точка должна была идти за ним.
Пленных мы передали здесь же, ещё до возвращения за Князевым ЗИСом. Дежурный — пожилой, обстоятельный, с карандашом за ухом — принял их по счёту, четверых, посмотрел документы, которые у них были, спросил, есть ли раненые, и Устинов сказал: один, голень, перевязан, идти может. Дежурный записал. Потом спросил про оружие, и Исаев показал, что лежит в кузове: четыре винтовки и автомат, — и это тоже записали, и людей увезли попутной полуторкой под двумя стрелками из точки: раненого — в ближайший медпункт, троих остальных — на сборный пункт пленных. На раненого Устинов передал отдельную записку. Пленные, уходя, ещё раз посмотрели на «Опель». Я их понимал. Я бы тоже посмотрел.
Потом мы записали «Опель». Это делал я, сам, на листе из планшета дежурного, потому что это была моя работа: грузовик, «Опель Блиц», трёхтонный, исправный, взят такого-то числа на такой-то дороге в бою, принят группой для использования, водитель — рядовой Суров. Я писал и ловил себя на том, что мне это нравится: буквы — чужие, пером я не писал лет тридцать, а бумага — та же самая, в сущности. Акт есть акт. Хоть в каком году.
А потом — потом был тот час, ради которого, наверное, люди и делают всё остальное.
Князь за полчаса устроил из ничего стол. То есть не стол — накат из жердей у бочек, накрытый плащ-палаткой; но на нём стояли котелки, лежал хлеб и что-то из консервов, порезанное ровными ломтями, и это было сделано так, будто он готовился к нам с утра. Дед сидел на пеньке спиной к своему ЗИСу и время от времени оборачивался на него, как на спящего. Артист лежал под первым ЗИСом, на спине, с закрытыми глазами, и по нему было видно, что он не спит, а готовится. Фрол ел стоя. Суров ел в кабине «Опеля» — он оттуда, кажется, не вылезал с самого утра, и никто ему не мешал.
А Профессор сидел в стороне, под сосной, спиной ко всем, с планшетом на коленях, и читал немецкие бумаги.
Он подошёл ко мне ещё до еды.
— Алексей Павлович, — сказал он, и я заметил, что он один из всех говорит «Павлович» полностью, — там не путёвка. То есть путёвка тоже. Но там больше. Мне надо посидеть. Не полчаса — час. Может, больше. Я не хочу выдать вам сейчас половину, а потом оказаться неправым.
— Сиди, — сказал я. — Сколько надо.
Он кивнул и ушёл под сосну, и я видел, как он там устроился — по-настоящему, с карандашом, с листком, на который что-то выписывал, — и подумал, что этому человеку нужно не время, а разрешение, и что разрешение я, кажется, только что дал правильно.
А к столу подошёл Князь. Не сел. Стоял и мялся, и я понял, что он собирается о чём-то просить и что просьба ему неудобна.
— Алексей Палыч, — сказал он наконец. — Можно на минуту?
Мы отошли. Он привёл меня не в сторону, а к людям — к стрелкам, что сидели у своего кузова, — и там, не говоря ни слова, показал пальцем. На ноги.
Я посмотрел. У одного стрелка — второй номер у пулемёта, я его запомнил по утру — сапог был подвязан проволокой: подошва отходила спереди, и при каждом шаге он, наверное, черпал ею песок. У другого — ботинки с обмотками, и обмотки были целые, а ботинки — нет, левый разошёлся по шву, и из него торчала портянка. У третьего, механика, сапоги были ещё ничего, но голенища — сшиты из двух разных пар, я это видел по цвету.
— Это я не про красивую жизнь, — сказал Князь тихо, чтобы стрелки не слышали, хотя они слышали. — Я про то, что нам с ними ходить. Сегодня — километр. Завтра — сколько скажете. А второй номер у меня уже сейчас хромает, только не признаётся. Я у него спросил — говорит, нормально. У него не нормально. У него сапог, Алексей Палыч, не сапог, а лапоть.
— Сколько надо?
— Пар пять, если по-честному. Три — совсем. Две — можно потерпеть.
Я посмотрел на сапог с проволокой. Мне вдруг очень ясно вспомнилось, как у меня в фирме первый год люди работали в чём попало, потому что на спецобувь не хватало, и как я потом узнал, что один из моих ребят зимой три недели ходил с мокрыми ногами и молчал, потому что «нормально». Я тогда взял кредит на обувь. Здесь кредит взять было негде.
— С пленных не снимаем, — сказал Князь раньше, чем я успел что-то сказать, и сказал твёрдо. — Я не про то. Я знаю, что не снимаем. Я про своих.
— Я знаю, что ты не про то, — сказал я. — Через нашу службу. Я доложу, при первой же встрече с майором. Сапог не обещаю — не моё дело обещать то, чего нет на складе. Обещаю добиваться. Пять пар. Каждый раз, когда буду говорить с начальством, — пять пар. Пока не дадут.
— Пока не дадут? — переспросил Князь.
— Пока не дадут.
Он посмотрел на меня, и я увидел, что он не столько поверил, сколько запомнил. Это было правильно: верить мне тут ещё было не за что. А запомнить — уже было.
— Ладно, — сказал он. — Тогда я тоже запомню. Пять.
И пошёл к столу, и по спине его было видно, что ему полегчало — не от сапог, которых не было, а оттого, что его услышали и не отмахнулись.
* * *
А за столом, пока меня не было, началось.
Началось, судя по всему, с того, что Дед сказал «довёз я», а Князь сказал «довёз я», и оба сказали это без злости, просто как факт, — но Артист под ЗИСом открыл один глаз, и этого оказалось достаточно.
Когда я вернулся, Артист уже сидел на пеньке, как в президиуме, и говорил:
— Нет, товарищи, давайте разберёмся. Давайте по-честному. У нас есть машина. Она стояла и была больная. Теперь она стоит и — как, Григорий? — «не кончилась». Хорошо. Кто её спас?
— Никто её пока не спас, — сказал Дед. — Она стоит. Спасена она будет, когда я её запаяю.
— То есть спасать её будешь ты.
— Я.
— А кто её довёз?
— Василий, — сказал Дед честно. — Как яйцо.
— Значит, Василий её спас?
— Нет, — сказал Дед. — Василий её довёз. Это разное.
— Как это разное? — вмешался Князь, который, видимо, только этого и ждал. — Ты мне объясни, Григорий, как это разное. Если бы я её не довёз — ты бы что паял? Ты бы паял её там, у кармана, с немцами из леса? Довёз — значит, спас. Кто вёз, тот и спас, это всякий водитель знает.
— Всякий водитель знает, — сказал Дед, — что если бы я её не прижал, ты бы её не довёз. Ты бы её вскипятил на второй сотне метров, потому что ты слышишь мотор, а воду ты не слышишь. Воду никто не слышит. Воду смотрят.
— Так, — сказал Фрол, вытирая ложку о рукав. — Стоп. Так вы до утра будете. Давайте правила. Спасение — это когда? Когда машина в безопасности. Так?
— Так, — сказали оба.
— В безопасности — от чего?
— От леса, — сказал Князь.
— От перегрева, — сказал Дед.
— Вот, — сказал Фрол удовлетворённо. — Вы про разное спасение. От леса её спас Василий, потому что довёз. От перегрева — Дед, потому что прижал. Оба спасли. Пополам.
— Опять у тебя пополам, — сказал Артист. — У тебя утром с командиром было пополам, теперь с этими пополам. Ты, Фрол, судья или бухгалтер?
— Я честный человек, — сказал Фрол с достоинством. — А ты, Семён, помолчи, ты вообще утром на чужой машине катался.
— Я не катался, я её выводил!
— Тебя командир выводил. Рукой.
Тут Артист, вместо того чтобы обидеться, вскочил и сказал: «Хорошо! Хорошо. Нужен третейский суд. Нужен человек, который не вёл, не паял и не командовал», — и пошёл под сосну к Профессору.
Я хотел его остановить. Не успел.
— Пётр, — сказал Артист торжественно. — Отвлекись на секунду. Одна секунда, и ты вернёшься к своим бумагам. Скажи как учёный человек: машину Деда — кто спас, механик или водитель?
Профессор не поднял головы. Он дописал что-то на своём листке, поставил точку и сказал, глядя в бумаги:
— Спасённой можно считать машину, которой больше не грозит опасность. Опасность здесь — перегрев. Перегрев возможен при работающем моторе. Мотор заглушен. Пока машина стоит с заглушенным мотором — она спасена. Как только её заведут — нет. — Он поднял глаза. — Значит, спас её тот, кто заглушил мотор. Кто заглушил?
Стало тихо.
— Василий, — сказал Дед.
— Я, — сказал Князь и посмотрел на Деда. — Утром. Ещё до всего.
— Тогда — Василий, — сказал Профессор и вернулся к бумагам. — Утром. Ещё до всего. Но это временное решение. Когда Григорий её запаяет, ответ изменится.
Артист стоял с открытым ртом. Он, по-моему, рассчитывал на что угодно, кроме того, что ему ответят точно. Фрол первый захохотал — громко, с удовольствием, откинувшись, — и сказал: «Вот! Вот это судья! Утром, ещё до всего! А вы тут — пополам!», и Князь засмеялся, и Дед засмеялся, и сказал Князю: «Ладно. Утром — твоя. А запаяю — моя», — и они на этом сошлись, и я видел, что сошлись по-настоящему, не для смеха.
А Профессор сидел под сосной и, кажется, даже не понял, что выиграл.
* * *
Он подошёл ко мне через час с лишним, когда солнце уже ушло за сосны, а стол Князя был убран, и людям было велено спать по очереди. Подошёл с планшетом и своим листком и сел рядом — не спросив разрешения, но так, что было ясно: он не забыл, что должен был спросить, просто сейчас ему важнее сказать.
— Я скажу сначала, что есть, — начал он. — Потом — что это, по-моему, значит. Отдельно. Чтобы вы видели, где я знаю, а где думаю.
— Давай.
— Есть путёвка на машину. Обычная, с маршрутом на вчера. Есть — вот это главное — записи о выдаче. Кому, что, когда: запасные части, инструмент, масла, всё по ремонтному хозяйству. Записей много, за две недели. Выдавали не одной части, а нескольким, и с разных мест. Здесь, — он показал на листок, где выписал столбиком, — по-моему, пять точек. Пять названий, где что-то принимали или выдавали. Три — я нашёл бы на карте, если бы была карта. Два — не знаю, может, не населённые пункты, а какие-то их условные названия.
— Что за точки?
— Мастерские. Ремонтные. Не полевые кузницы — настоящие: там числятся станки, там выдают моторы в сборе. — Он помолчал. — То есть у них тут, по нашему направлению, целая сеть ремонта. Была. Или есть. По бумагам — две недели назад была.
— А сейчас?
— Вот тут я думаю, а не знаю, — сказал Профессор аккуратно. — Последние записи — уже не выдача, а приём. То есть они не раздают, а собирают. Свозят. Куда — не написано. Я бы сказал — вывозят. Отходят и вывозят. Но это уже я говорю, а не бумага.
Я смотрел на его листок и видел то же, что видел он, — и ещё кое-что, чего он видеть не мог, потому что не работал в моей конторе.
У нас было два ЗИСа. Один — с прижатым радиатором, который никуда не поедет, пока Дед не найдёт олова. Один — с помятым крылом. Три ящика с ручным инструментом. Ни станка, ни сварки, ни подъёмника, ни мастерской на колёсах. А в десяти, в двадцати, в тридцати километрах отсюда кто-то, кого мы только что ободрали на один грузовик, свозил к себе по дорогам — по нашим же дорогам — целые мастерские. Со станками. С моторами в сборе. Чтобы увезти.
И вот тут во мне что-то повернулось — тем самым поворотом, который я знал за собой с той жизни. Когда видишь не беду, а возможность. Не «у них есть, а у нас нет», а — «у них есть, и оно едет по дороге, а дороги — это моё».
— Пётр, — сказал я. — Спасибо.
— Это не всё, — сказал он. — Я бы ещё раз перечитал. Там есть места, где я не уверен в почерке.
— Перечитай. Утром. А листок этот — мне.
Он отдал листок и пошёл спать, и по нему было видно, что он доволен: не тем, что нашёл, а тем, что его нашли нужным.
Я остался сидеть. Было ещё светло — здесь в конце июня темнеет поздно, — и с дороги слышно было, как проходят машины на запад, туда, где днём бухало. Под соснами стояли три грузовика — два наших и один, который стал наш сегодня. У бочек ходил дежурный. Где-то в кузове Артист вполголоса что-то рассказывал, и кто-то смеялся, тихо, чтобы не разбудить спящих.
Я думал про майора Чумакова, который нас курировал и должен был появиться на точке, — не сегодня, но скоро, — и про то, как я ему это скажу. Не «дайте нам задание». А — «вот что едет по дорогам, и вот что мы можем с этим сделать, если нам дадут людей и разрешат».
Работа была. Настоящая, большая, из тех, что я любил. И она стояла не завтра и не через неделю — она уже ехала где-то по лесной дороге на запад, на второй передаче, с подвыванием, и надо было её только догнать.
# Глава 3. «Заказ на большую добычу»
Майор Чумаков приехал утром двадцать шестого, на «виллисе», таком пыльном, что цвета у него не было вовсе, и я узнал об этом не по машине, а по тому, как дежурный у бочек вдруг выпрямился и поправил пилотку.
Я в это время шёл через точку от наших грузовиков к палатке, и идти было метров сто, и на этих ста метрах я увидел то, что потом вспоминал не раз, — потому что за эти сто метров я, кажется, впервые понял, где нахожусь. Не в каком году. В каком хозяйстве.
У бочек стоял ЗИС-5. Не наш — чужой, с другим номером на борту, но такой же старый, с такой же железной кабиной, только чистый по-особенному: чистый после ремонта, когда машину протёрли не потому, что грязная, а потому, что жалко отдавать грязной. Возле него стояли двое ремонтников с точки, наших, армейских, и один из них ещё что-то подтягивал под капотом, а водитель — молодой, в замасленной пилотке — стоял рядом с ведомостью в руке и ждал. Ждал бензина. Бензин у точки был, в бочках под жердями, но выдавали его не так, как хочется, а так, как записано, и водитель это знал и не спорил, а просто стоял, и по нему было видно, что стоит он тут не первый час.
И пока я шёл, подошла партия. Полуторка с бочками, две в кузове, с сопровождающим, который спрыгнул, не дожидаясь остановки, и сразу пошёл к дежурному с бумагой. Дежурный прочёл, кивнул, что-то отметил карандашом, и через пять минут водитель отремонтированного ЗИСа уже наливал в свой бак из ведра через воронку — ровно столько, сколько ему было положено, и ни литра сверху, я видел, как он посмотрел на ведро и на ведомость, — потом закрыл бак, сунул ведомость за пазуху, кивнул ремонтникам, сел и уехал. На запад, к своей части, к тем, кому этот ЗИС был нужен ещё вчера.
Вот и всё. Ничего не случилось. Одна машина починилась, дождалась бензина и уехала. Но я стоял и смотрел ей вслед, и во мне сложилось то, что не складывалось со вчерашнего дня.
Это был не фронт, как его показывают в кино, — атаки, окопы. Это был тыл наступающей армии, то есть огромное, в сотни километров, хозяйство, которое едет за войной на колёсах, и всё, что в этом хозяйстве имеет колёса, — на вес золота. Каждый исправный грузовик — это чей-то бензин, довезённый вовремя. Чьи-то снаряды. Чей-то хлеб. Одна машина, отремонтированная и заправленная, уехала — и где-то там, за лесом, у кого-то сегодня всё будет чуть лучше. А у нас под соснами стоял «Опель», взятый вчера. Тоже исправный. Тоже с колёсами.
Я повернул к нашим машинам и нашёл Деда — он, разумеется, был у своего ЗИСа, с открытым капотом, и смотрел на радиатор так, как смотрят на письмо, которое не могут прочесть.
— Григорий. Одну минуту. Если бы тебе сейчас дали что угодно — одну вещь — что бы ты взял?
Он даже не задумался.
— Лампу паяльную. Олово. Кислоту. Это одна вещь, не спорь, это всё вместе — одна вещь, она называется «запаять». — Он подумал и добавил честно: — А если по-настоящему одну — то большой ремонтный комплект. Настоящий. Потому что с тремя моими ящиками мы будем чинить только то, что и так почти целое. А то, что сломалось всерьёз, — будем смотреть и вздыхать.
— Понял, — сказал я.
— Ты к майору?
— К майору.
— Скажи ему про лампу, — сказал Дед. — Про комплект не говори, не поверит. Про лампу — скажи.
* * *
Чумаков сидел в палатке на ящике, с планшетом на коленях, и пил из кружки что-то горячее, и когда я вошёл и доложился, он посмотрел на меня поверх кружки внимательно — не на погоны, на лицо. Ему был сорок один год, я знал это своим чужим знанием, и выглядел он на сорок один: плотный, с тяжёлой челюстью, с сединой в висках, в выгоревшей гимнастёрке с полевыми погонами, и руки у него были не штабные — с въевшейся чернотой в складках, как у Деда. Это я заметил первым. Это мне понравилось.
— Садись, Ракитин, — сказал он. — Мне уже доложили, что у тебя тут стоит. Расскажи, как стоит.
Я рассказал. Я рассказал коротко и по порядку, и первым назвал не себя.
— Старший сержант Буров оценил обстановку и провёл захват: пять человек противника, машина взята без повреждений, потерь у нас нет. Техник-лейтенант Шестаков сохранил мотор ЗИС-5 при течи радиатора и принял трофейную машину, она пригодна. Водители — ефрейтор Лисицын вывел «Опель» из-под огня, рядовой Суров принял его и ведёт. Старшина Князев довёл неисправный ЗИС на точку своим ходом, без ущерба для мотора. Сержант Зорин разобрал бумаги с машины — вот его выписка. Пленные переданы вчера с документами, оружие сдано, акт на машину составлен.
Чумаков слушал не перебивая. Когда я кончил, он не сказал «молодец» и не сказал «плохо». Он сказал:
— Буров здесь?
— Здесь.
— Шестаков?
— Здесь.
— Зови обоих.
Я вышел и позвал, и они пришли — Фрол быстро, Дед не спеша, вытирая руки, — и встали в палатке, и Чумаков посмотрел на них так же, как на меня: на лица.
— Буров, — сказал он. — Сколько их было и откуда?
— Пятеро на машине, товарищ майор, — сказал Фрол сразу, не глядя на меня. — Двое в кабине, трое в кузове. Шестой — отдельно, лежал у повозки, не с ними, раньше. Машина шла с боковой дороги, с востока, одна. По тому, как шла, — отстала от своих. Ехали не по карте, а куда дорога выведет. Водитель — водитель, остальные — так, ехали. Стреляли один раз. Сдались быстро. За ними по той дороге я не ходил, товарищ майор, — не с чем было.
— Правильно, что не ходил. Шестаков. Машина?
— «Опель», трёхтонный, товарищ майор, — сказал Дед, и я услышал, как он старается говорить по-казённому и как ему это плохо удаётся. — Шесть цилиндров, бензин. Ходит. Резина хорошая. Наш бензин — подойдёт. Масло наше — подойдёт, я лил, работает. Чего нет — запасных частей. Ни одной. Если у неё что-то сломается — а оно сломается, любая машина ломается, — снять будет не с чего.
— Значит, — сказал Чумаков, и уголок рта у него дрогнул, — нужна вторая такая же.
— Так точно, — сказал Дед совершенно серьёзно. — И третья. С третьей уже можно работать.
Чумаков посмотрел на него, и я увидел, что майору Дед понравился — не как подчинённый, как человек, — и что он этого не станет показывать.
— Свободны, — сказал он. — Спасибо. Ракитин, останься.
Они вышли. Чумаков взял выписку Профессора — листок, исписанный столбиком, — и читал долго, водя пальцем. Потом достал из планшета свою бумагу, тоже исписанную, положил рядом и сравнивал. Я ждал.
— Три из пяти сходятся, — сказал он наконец. — Три твоих названия есть у меня. Нам с трофейного отдела и от соседей передавали ещё позавчера: у немцев по этому направлению стояли армейские мастерские, ремонтные пункты, штук несколько, с оборудованием. Сейчас они их сворачивают. Не бросают — сворачивают. Свозят в одно место и вывозят на запад. Целиком: станки, агрегаты, людей. Мастерские на колёсах. — Он постучал пальцем по листку. — Твой сержант это увидел по накладным. Умный сержант.
— Он ещё не всё дочитал, — сказал я. — Просил утром перечитать, там почерк.
— Отдельные машины отстают. Вот как твоя. — Чумаков отложил листок. — А сама база — идёт. Где — не знаю. Кто ведёт — не знаю. Знаю, что она есть, что она подвижная и что она ещё не ушла. И вот это, Ракитин, — он посмотрел на меня прямо, — стоит очень дорого. Не мне. Армии. У нас передовой ремонт — ты сам видел, — он мотнул головой в сторону бочек, — два человека и ящик ключей, а всё остальное — сзади, за сто вёрст. А у них — на «Опелях», и собрана, и укомплектована, и здесь. Если такую взять целой — это не грузовик. Это мастерская для целой армии, которую не надо строить. Она уже построена.
Я это понимал. Я это понимал ещё вчера вечером, сидя с листком Профессора, — но одно дело понимать самому, а другое — услышать от человека, у которого на планшете лежит бумага из трофейного отдела.
— Товарищ майор, — сказал я. — Мы можем её искать.
— Можете, — сказал он. — Об этом я и приехал.
* * *
Он достал вторую бумагу — на этот раз отпечатанную, с подписью, — и подал мне, и я прочёл, и перескажу своими словами, потому что казённые слова там были казённые, а смысл — простой.
Группе — работать в указанном дорожном коридоре: вот отсюда, от точки, до Глуска и дальше по мере продвижения армии. Вывезти своё оставленное имущество — и тут была строчка, которую я прочёл дважды: в семи километрах западнее, на брошенном ремонтном дворе, наше передовое подразделение при перемене обстановки оставило ящики с ремонтным имуществом; вывезти. Собирать пригодную технику на дорогах и сведения о противнике. Отдельные доступные цели брать при согласовании с местной боевой частью. Выходить к назначенным точкам связи — они были перечислены, и эта точка — первая. И — отдельно, чётко — не уходить всем парком в неподтверждённый тыл противника.
— Последнее — это про тебя, — сказал Чумаков, когда я дочитал. — Я тебя вчера не видел, но мне рассказали, как ты с рукой стоял. Так вот: одна машина на боковой дороге — это одно. База — другое. Базу в одиночку не берут. Её сначала находят, потом докладывают, потом армия решает. Ты найди. Это твоё. Остальное — не твоё, и не обижайся.
— Не обижаюсь, — сказал я, и это было правдой: он говорил со мной так, как я сам говорил с Витькой, когда тот в первый год рвался тащить фуру, которую надо было сначала разгрузить. — Товарищ майор. Ящики на дворе — это в семи километрах. Мой механик со вчерашнего дня просит паяльную лампу. Там она может быть?
— Там может быть что угодно, — сказал Чумаков. — Двор бросали спешно. Что успели взять — взяли, что нет — там. Поезжай и посмотри. Сегодня. Дорога до двора наша, вчера проверяли. Дальше — нет.
— Сегодня, — сказал я. — И второе.
— Говори.
— Если мы будем брать машины — а мы будем, — кто их поведёт? У меня три водителя на три машины и один без руля. Механиков двое и Шестаков. Каждый новый грузовик — это водитель. Каждый сломанный — это руки. Если мы найдём базу и её возьмут — там будут машины, и много, и кто-то должен будет их вести хотя бы до своих. Мне нужны люди. На будущие машины. Три водителя. Три ремонтника. Запросить сейчас.
Чумаков смотрел на меня с интересом. Не с раздражением — с интересом, как смотрят на человека, который просит не то, что обычно просят.
— Ты машины ещё не взял, а водителей на них уже просишь.
— Когда возьму — просить будет поздно. Они пока дойдут — а машины стоят. Товарищ майор, я знаю, как это бывает: техника есть, людей нет, и техника стоит и ржавеет. Лучше пусть люди ждут машину, чем машина — людей.
— Аппетит у тебя, — сказал Чумаков.
— Есть, — согласился я.
Он помолчал. Потом достал карандаш.
— Три водителя, три ремонтника, — сказал он, записывая. — Запрос напишу сегодня, уйдёт с посыльным. Когда придут — не скажу. Не потому, что не хочу, — потому что не знаю: это не мои люди, это люди автомобильного отдела, а у отдела вас таких — не один. Дня через два-три, если дадут. Если не дадут — скажу тебе честно, что не дали, и ты не будешь ждать зря. Так годится?
— Годится.
— И ещё, — сказал он, не поднимая головы от бумаги. — Я тебе не командующий. Я — офицер отдела, которому поручено с тобой работать. Что я могу дать — дам. Что не могу — попрошу у тех, кто может, и это будет не завтра. Не строй на мне того, чего я не выдержу. Договорились?
— Договорились, товарищ майор.
— Вот и хорошо. — Он поднял голову. — А что ещё просишь? У тебя лицо такое, что ещё просишь.
Я не собирался, честно. Но лицо, видимо, было.
— Сапоги, — сказал я. — Пять пар. Люди ходят пешком за машинами, обувь разбита. У одного подошва на проволоке. Пленных не разуваем. Через нашу службу — пять пар.
Чумаков хмыкнул.
— Запишу, — сказал он. — Не обещаю. Обувь — это не по моей части, но записать могу и передать могу. Пять пар. — Он записал. — Что ещё?
— Всё, товарищ майор.
— Не верю, — сказал он, — но ладно.
* * *
Вот тут, в этот момент, снаружи затрещал мотоцикл.
Он подошёл к самой палатке, треща и стреляя, и заглох, и я услышал голоса — дежурный что-то спросил, ему ответили, коротко, женским голосом, — и полог откинулся, и в палатку вошла женщина.
Лейтенант. Это я увидел первым — не женщину, а лейтенанта: полевые погоны с двумя звёздочками, гимнастёрка, перетянутая ремнём, полевая сумка на боку, сапоги в пыли до колена, пилотка сдвинута на затылок, и в руках — планшет, раскрытый уже на нужном месте. Она доложилась Чумакову коротко и правильно — «лейтенант Веденеева, офицер связи штаба такого-то стрелкового полка» — и, не садясь, сказала, зачем приехала.
Зачем — я понял не сразу, потому что это была не моя служба, но понял через минуту, и это оказалось просто. Её полк шёл вперёд. Ему нужен был бензин, ремонт, всё, что даёт автомобильная служба армии, — и для этого штаб полка посылал донесения сюда, в автомобильный отдел, через такие вот точки. Позавчера полк послал связного на точку, которая была вчера. Связной приехал — точки нет, ушла вперёд. День потерян. Начальник штаба полка послал её выяснить раз и навсегда: где принимают донесения сейчас, до какого часа, кому сдавать, и куда точка уйдёт потом, — чтобы больше не гонять людей по пустому месту.
— Здесь, — сказал Чумаков. — Дежурный, круглосуточно. До утра двадцать восьмого — точно. Дальше точка идёт за армией, куда — сообщим через ваш штаб.
— «Сообщим» — это как, товарищ майор? — спросила она. Не грубо — точно. — Позавчера тоже сообщили, и связной приехал на пустое место. Мне нужно, чтобы я вернулась и сказала начальнику штаба: до такого-то часа — здесь, после такого-то — там. Иначе я ездила зря.
Чумаков посмотрел на неё с тем же выражением, с каким десять минут назад смотрел на меня. Ему нравилось, когда просят точно.
— До восьми утра двадцать восьмого — здесь, — сказал он. — Это я вам говорю твёрдо, дежурный получит. С восьми — новое место, и оно будет доведено вашему штабу не «сообщим», а посыльным от меня лично, к вечеру двадцать седьмого. Если посыльного не будет — значит, точка не ушла. Так годится?
— Годится, — сказала она и записала. — Кому сдавать, если дежурный сменился?
— Любому дежурному. Это его обязанность, не его имя.
— Спасибо, товарищ майор. — Она закрыла планшет. — Разрешите идти? Мне до вечера ещё в две точки.
— Идите.
И тут она посмотрела на меня. Впервые за всё время — до этого я для неё был предметом обстановки, и правильно. Посмотрела коротко, оценивающе, так, как смотрят на человека, с которым, может быть, ещё придётся иметь дело, а может, и нет.
— Это ваш «Опель» у бочек? — спросила она.
— Наш.
— Вчера взяли?
— Вчера.
— Ходит?
— Ходит.
— Хорошо, — сказала она. — Значит, если нашим достанется такой же, есть у кого спросить, как с ним обращаться. — Она чуть наклонила голову. — Лейтенант Веденеева. Анна.
— Старший лейтенант Ракитин. Алексей.
— Я знаю, — сказала она. — Мне дежурный сказал, пока я мотоцикл глушила. Он сказал: «Тот самый, с рукой». Я не поняла, с какой рукой, но, видимо, что-то было.
— Было, — сказал я.
— Расскажете при случае, — сказала она, и это было не обещание, а вежливость, и она сама это знала, и я знал, и мы оба, кажется, поняли, что вежливость эту можно будет при случае и проверить. — Разрешите, товарищ майор.
И вышла. Мотоцикл затрещал, стрельнул, и его не стало.
Вот теперь я скажу то, что должен сказать честно, потому что рассказываю всё по порядку. Сначала — первые две минуты — я видел, как она работает: как пришла с готовым вопросом, как не дала майору отделаться словом «сообщим», как записала, как спросила про дежурного. Это было хорошо сделано, и мне это нравилось так же, как мне вчера нравилось, как Суров тронул «Опель». А потом, когда она уже закрыла планшет, я увидел, что она молодая, лет двадцати пяти, что у неё под пилоткой тёмные волосы, забранные так, чтобы не мешали, и серые, очень внимательные глаза, и что она красивая — не той красотой, о которой говорят, а той, на которую смотрят. И я смотрел, пока полог не упал, и Чумаков это видел, и не сказал ничего, и правильно сделал.
— Веденеева, — сказал он, когда мотоцикл стих. — Второй раз её вижу. Оба раза — по делу. Хороший офицер. — Он помолчал и добавил без всякого выражения: — Полк её, между прочим, идёт тем же коридором, что и ты. Так что точки связи у вас общие.
— Понял, товарищ майор.
— Я и не сомневался. — Он встал. — Всё, Ракитин. Иди работай. Ящики — сегодня. Базу — искать. Людей — ждать. Обувь — записана. Что ещё?
— Паяльную лампу, — сказал я. — Механик просил передать. Лично.
— Передай механику, — сказал Чумаков, — что паяльную лампу он, скорее всего, найдёт на том дворе сам. А если не найдёт — пусть скажет мне, и я буду искать. Но пусть сначала посмотрит.
* * *
Когда я вышел из палатки, у наших грузовиков уже все были в сборе. Не потому, что я велел, — просто все, кто был свободен, оказались там, где стоял «Опель», а «Опель» стоял так, что от него видна была палатка. Артист сидел на подножке своего ЗИСа. Фрол стоял, скрестив руки. Дед — у капота, но смотрел не в капот. Князь, Профессор, Суров в кабине, Исаев с двумя стрелками у кузова — все делали вид, что заняты, и все смотрели на меня.
Я рассказал. Не всё — всё было ни к чему, — а то, что нужно, чтобы работать.
— Ближайшее: сегодня. Семь километров на запад, брошенный ремонтный двор. Наши ремонтники оставили там ящики с имуществом, когда пришлось уйти с двора. Сейчас дорогу снова проверили. Вывезти. Едем на «Опеле» и первом ЗИСе, второй ЗИС стоит. Дорога до двора наша, дальше — нет, дальше не суёмся. Фрол — охрана, как всегда. Дед — смотреть, что там, и брать всё, что нужно. Всё.
— А сверх ящиков? — спросил Дед, и я понял, что он спрашивает про лампу.
— Майор сказал: посмотри сам. Что найдёшь — твоё. То есть наше.
Дед кивнул с таким видом, будто ему уже что-то пообещали.
— Дальше, — сказал я. — Люди. Я попросил три водителя и три ремонтника. Запрос ушёл. Придут дня через два-три, если дадут. Если не дадут — нам скажут честно.
— На какие машины? — спросил Артист с подножки. — У нас машин три.
— На те, которые будут.
— А они будут? — спросил Артист, и по его лицу было видно, что он не сомневается, а подводит.
— Будут, — сказал я. — И вот про это — третье.
И рассказал про базу. Про то, что немцы сворачивают свои мастерские и вывозят их куда-то на запад, целиком, на колёсах, и что эта база — не наша добыча и не наша задача, а задача армии, а наша задача — найти, где она, и доложить. Что ищем по дорогам: по отставшим машинам, по бумагам, по людям. Что брать её нам никто не даст, и правильно, и что если она найдётся — её возьмут те, кому положено, а мы будем при этом, и это, я думаю, будет хороший день.
Стало тихо. Потом Князь сказал негромко, не мне:
— Мастерская на колёсах. Целая. С запасом.
— Не наша, — сказал я.
— Я и говорю — не наша, — сказал Князь. — Я просто представил.
— Василий, — сказал я. — Про обувь майор записал. Пять пар. Не обещал — записал. Я ему буду напоминать.
Князь посмотрел на меня и кивнул — тем же кивком, что вчера: запомнил.
И тут заговорил Фрол, и заговорил не со мной.
— Григорий, — сказал он. — Вот скажи мне как механик. Если эту базу найдут и её будут брать — что там для тебя? Что ты с неё хочешь?
— Всё, — сказал Дед просто.
— Ну «всё» — это не ответ. Что первое?
— Станок, — сказал Дед, и глаза у него стали такие, какие бывают у людей, когда они говорят о том, что любят. — Любой. Токарный. Ты понимаешь, Фёдор, что такое токарный станок на колёсах в двадцати километрах от передовой? Это значит, что любую втулку, любой палец я тебе сделаю за час. Не «поищу на складе» — сделаю. Из куска железа.
— А я тебе скажу, что первое, — сказал Фрол. — Первое — это как её брать. Потому что если её берут плохо — твой станок горит вместе с ней. Мастерская на колёсах — это значит, что у них там бензин, и много. Один снаряд — и нет твоего станка. Значит, брать её надо так, чтобы никто не успел ничего поджечь. А это, Григорий, уже моя часть. Так что сначала моё, потом твоё.
— Сначала твоё, — согласился Дед. — Но ты её бери целой. Ты понял? Целой. Мне станок нужен, а не станок с дыркой.
— Если там станок найдётся и мы его возьмём целым, — сказал Фрол торжественно, — ты мне сделаешь втулку. За час. Ты сказал.
— Сказал.
— При свидетелях.
— При свидетелях, — сказал Дед, и они пожали друг другу руки, серьёзно, как люди, заключившие сделку, — и Артист с подножки сказал: «Свидетель — я. Втулка за час. Запомнил», — и все засмеялись, и я тоже, и подумал, что вот так, наверное, и начинаются большие дела: не с приказа, а с того, что два человека при свидетелях поспорили на втулку.
— Через час выезжаем, — сказал я. — Суров, Артист — машины. Князь — вода, еда на день. Фрол — люди. Дед — ящики под груз освободить. Пётр...
— Я с вами, — сказал Профессор. — Там может быть что-то немецкое. Бумаги. Надписи.
— Едешь, — сказал я.
Перед выходом Князь получил у дежурного бензин и пополнение наших патронов по заявке. Водители заправились: на семь километров туда, работу и обратный путь хватало.
Через час мы выехали. Второй ЗИС остался под соснами, с открытым капотом; при нём — Устинов, один механик и стрелок, остальные пятнадцать ехали на двух исправных машинах. Князь, садясь в кабину «Опеля» рядом с Суровым, — я в этот раз ехал с Артистом, — обернулся на свой ЗИС, и я видел, как он обернулся. Не бросаем. Просто он пока стоит.
# Глава 4. «Наши ящики»
Семь километров на запад мы прошли за полчаса, и это был первый длинный выезд в этой жизни, и я, признаться, всю дорогу смотрел в окно, как турист.
Дорога была своя — вчера по ней прошли наши, сегодня по ней шли тылы: навстречу нам попались две полуторки, порожние, идущие назад, санитарная машина и пешая команда с лошадью, — и на обочинах лежало то, что лежит на обочинах после большого наступления: перевёрнутая немецкая повозка, брошенное орудие с задранным стволом, сгоревший остов чего-то, чего уже было не разобрать. Артист вёл ровно, не гнал, и раз, обгоняя телегу с ранеными, сбавил до шага и что-то крикнул им из окна, и на телеге засмеялись. Я не расслышал что. Я смотрел на лес по сторонам и думал о том, что где-то в этих лесах, по таким же дорогам, сейчас едет на запад целая мастерская, и что я её найду.
Двор мы увидели с дороги. Я ждал пустого двора — Чумаков сказал «брошенный», и я себе представил пустой сарай с раскрытыми воротами, — а увидел людей.
Их было человек десять, и все они работали. Двор оказался старым хозяйственным двором при какой-то бывшей МТС или чём-то вроде: длинный сарай с широкими воротами, навес, колодец с журавлём, забор из жердей, поваленный в двух местах, и въезд — узкий, между сараем и каменной стеной, оставшейся от чего-то давно сгоревшего, — такой узкий, что грузовик проходил в него впритирку, я это увидел ещё с дороги, привычным глазом. В этом въезде сейчас стоял ЗИС — не наш, чужой, с разбитым передком, — и его цепляли на трос к другому ЗИСу, стоящему снаружи, а человек в пилотке и с ведомостью в руках командовал сразу тремя делами: тросом, ящиками, которые двое выносили из сарая, и жердями забора, которые ещё двое оттаскивали, освобождая место.
— Наши, — сказал Артист, глядя на это. — Вернулись. Значит, тут вчера было весело.
Я вылез. Человек с ведомостью увидел мои погоны и подошёл — не бегом, а так, как подходят люди, у которых на руках три дела и ни одно нельзя бросить: лейтенант, техник, лет тридцати, с лицом, серым от недосыпа. Мы доложились друг другу коротко. Он был из того самого передового подразделения, что оставило двор позавчера, когда справа, в лесу, что-то зашевелилось и стало стрелять, и своих сил удержать двор не было; вчера обстановка переменилась, лес прочесали, и сегодня утром они вернулись — забирать то, что оставили, и вывозить повреждённую машину, которую тогда бросили с разбитым передком.
— Мне велено вывезти имущество, — сказал я и показал бумагу.
Он прочёл. Кивнул.
— Мне велено то же самое, — сказал он. — Но у меня одна машина, и она тянет вот эту. Так что забирайте, товарищ старший лейтенант. Только не сейчас. Сейчас я вывожу битую, и пока она в проезде — никто ни туда, ни оттуда. Проезд один.
— Сколько?
— Полчаса. Если трос не лопнет.
— Трос выглядит целым, — сказал я. — Только крепление проверьте, петля набок легла.
Лейтенант обернулся, окликнул своих. Трос ослабили и поправили; человек в кабине битого ЗИСа высунулся, чтобы лучше видеть сигналы. Я дождался, пока закончат, и пошёл искать Деда.
Пока мы говорили, Фрол уже был у забора с двумя стрелками и говорил с человеком из здешних — сержантом, судя по всему, из охраны двора, — и я видел, как тот показывает ему рукой: туда, на север, в лес, потом на дорогу дальше, на запад, и качает головой. Через минуту Фрол подошёл.
— Дорога дальше — не наша, — сказал он. — Вчера прочесали до опушки, и всё. В лесу на север вчера стреляли, сегодня — тихо, но никто не ходил. Я людей ставлю на опушку, к дороге и к забору с севера. Здесь — их охрана, четверо. Я с ними договорился, кто где. Если что — сначала мои, потом их.
— Хорошо.
— И ещё, — сказал Фрол. — Их лейтенант — нормальный мужик. Он тут второй день не спит. Ты с ним не спорь.
— Я не спорю.
— Я вижу, что не споришь, — сказал Фрол. — Я на всякий случай.
* * *
Деда я нашёл в сарае, и он был не один.
В сарае было полутемно, пахло железом, старой соломой и керосином, и вдоль стен стояли ящики — не три, как у нас, а штук пятнадцать, разных, одни закрытые и подписанные мелом, другие раскрытые, с торчащими рукоятками, — и посреди всего этого стояли двое и спорили. Один был Дед. Второй — невысокий, кряжистый, лысый, в комбинезоне, старший сержант по погонам, с руками, которые я узнал бы в любой толпе: руки человека, который тридцать лет держит ключ. Мастер. Они стояли друг против друга, как два петуха, и одновременно улыбались, и это было видно даже в полутьме.
— ...а я тебе говорю, что микрометры я уже уложил, — говорил мастер. — Уложил, подписал, в ту отправку, которая идёт с битой машиной. Они там. Ты что, хочешь, чтобы я вскрывал?
— Хочу, — говорил Дед. — Потому что ключи — здесь, а микрометры — там. И что мне с ключами без микрометров? Я гайку закручу, а зазор мне кто померит? Ты?
— Да зачем тебе зазор мерить, Григорий! Ты что, в поле моторы перебирать собрался?
— Собрался, — сказал Дед с таким спокойствием, что я понял: он говорит правду и сам этому рад. — Ты не знаешь, что у меня стоит. У меня стоит немец с шестью цилиндрами и ни одной запасной части. Когда он у меня застучит — а он застучит, — я его буду перебирать в поле, и мне нужен будет зазор. И плоскость. И щупы. Всё, что ты в ту отправку положил, мне нужно здесь, с этими ключами, в одном месте. Потому что рабочее место — это не ключи. Рабочее место — это ключи и чем мерить. Одно без другого — это красивый ящик.
Мастер посмотрел на него. На ящики. На меня, стоящего в дверях. Я молчал: тут я был лишний, и понимал это.
— Григорий, — сказал мастер другим голосом. — Ты понимаешь, что я за них расписался? Я их вскрою, отдам тебе — а с меня спросят.
— Спросят. Скажешь, что отдал по распоряжению. — Дед кивнул на меня. — Вот распоряжение, у товарища старшего лейтенанта, с подписью. Скажешь, что на месте решил передать полный комплект группе, которая будет работать в поле, а не в тылу. Потому что в тылу микрометр пролежит в ящике до осени, а в поле он завтра будет мерить.
Мастер помолчал. Потом сказал, обращаясь ко мне, впервые:
— Товарищ старший лейтенант. Он всегда такой был. В тридцать восьмом, когда мы вместе работали, он у меня так же выпросил набор плашек. Сказал: «В тылу пролежат». И они у него пролежали, только не в тылу, а у него.
— И работали, — сказал Дед.
— И работали, — признал мастер. — Работали, чёрт с тобой.
Он повернулся к ящикам, к тем, что были закрыты и подписаны мелом, нашёл один — небольшой, плоский, окованный, — и поставил его отдельно, к ногам Деда.
— Микрометры, штангели, щупы, линейки, плитка. Полный. Пиши расписку, Григорий. Не командиру — мне лично. Чтоб я знал, с кого спрашивать, если что.
— Напишу, — сказал Дед. И вдруг положил ему руку на плечо. — Спасибо.
— Иди ты, — сказал мастер и отвернулся, и я увидел, что он доволен так же, как Дед, и точно так же не хочет этого показывать.
Дальше пошла работа, и я вам скажу: я такую работу люблю больше всего на свете. Не бой — это. Когда надо найти, взять, перенести и положить так, чтобы потом можно было найти снова.
Груза нам досталось на семь мест. Не на пятнадцать — на семь; остальные уходили с той отправкой, к своим, и это было правильно, и Дед не спорил. Семь: два ящика ключей — гаечных, торцовых, разводных, с воротками, тяжёлых, — я поднял один вдвоём с механиком и понял, что двое — это в самый раз; ящик с измерительным, тот самый, плоский; ящик со съёмниками и оправками; тиски, стуловые, вместе с наковаленкой — не ящик, а просто железо, обёрнутое в мешковину; ящик с расходным — прокладки, шплинты, шайбы, проволока, лента, — и ещё один, в котором Дед копался дольше всего и наконец выпрямился с таким лицом, что я всё понял до того, как он сказал.
— Лампа, — сказал он. — Паяльная. И олово. Кислоты нет, но кислоту я найду. Алексей Палыч. Лампа.
— Вижу.
— Ты не видишь. Ты смотришь. — Он держал её в руках, медную, закопчённую, с помятым баком, как держат добычу. — Это значит, что Василий поедет. Не сегодня — но поедет.
Мастер из угла сказал: «Лампу я тебе не давал, учти, лампа была в общем ящике», — и Дед ответил: «А я и не беру. Я её нашёл», — и они снова заулыбались, и я вышел из сарая, потому что мне надо было посмотреть на проезд, а этим двоим было хорошо и без меня.
* * *
С проездом дело было плохо.
За те двадцать минут, что я провёл в сарае, лейтенант с ведомостью успел зацепить свою битую машину, тронуть — и встать. Крепление выдержало, но буксирующий ЗИС встал слишком близко к стене. Когда он потянул, передние колёса битой машины пошли к углу сарая; водитель попробовал отвернуть, и грузовик закосило, и теперь стоял в проезде наискось, передним колесом у стены, и ни вперёд, ни назад ему было не пройти, потому что впереди мешал угол сарая, а сзади — он сам, то есть его собственный разворот. Лейтенант стоял у него, серый, и молчал. Водитель тягача высунулся из кабины и ждал. Артист сидел в кабине нашего ЗИСа снаружи, у дороги, и тоже ждал, и Суров в «Опеле» за ним, и всё наше дело стояло вместе с этим одним чужим грузовиком, вставшим в узком месте наискось.
Я подошёл к лейтенанту.
— Товарищ лейтенант. Разрешите.
Он посмотрел на меня.
— Что «разрешите»?
— Разрешите вашу машину провести. Я это умею. Не хвастаюсь — умею. Это моя работа.
Он мог отказать. Я бы на его месте, наверное, отказал: чужой старший лейтенант, второй день не спишь, а тут тебе указывают. Но он был усталый и честный, и он посмотрел на свой ЗИС, стоящий наискось, и на меня, и сказал:
— Ведите.
И я повёл.
Это было просто. То есть это было просто для меня — я такие вещи делал двадцать лет и делал бы с закрытыми глазами, — а для того, кто не делал, это выглядело, наверное, как фокус. Сначала я отвёл людей от троса и посмотрел, куда могут пройти передние колёса. На битом ЗИСе человек оставался за рулём, руль и тормоза у машины работали. Буксирующий грузовик пришлось переставить: теперь он тянул с выносом влево, от стены. Крепления я проверил ещё раз. Оба водителя видели мою руку. Я сказал ему: «Полметра. Не больше. По руке», — и поднял ладонь. Он дал полметра. Битый ЗИС качнулся, его передок пошёл от стены — на ладонь, на две, — и я сказал: «Стой». Когда трос ослаб, буксирующий ЗИС чуть переставили. Я показал второму водителю, как довернуть колёса. Ещё полметра. Передок отошёл от стены и встал ровно, в створ проезда. Теперь обе машины стояли прямо, и я сказал: «Теперь тихо и не останавливаясь», — и тягач потянул, и битый ЗИС вышел из проезда, как выходит пробка из бутылки, если её не дёргать, а вести.
Восемь минут. Я не считал — это лейтенант потом сказал.
Он стоял и смотрел на свой ЗИС, уже на дороге, уже на прямом тросе, и потом посмотрел на меня.
— Где учились? — спросил он.
— Нигде, — сказал я, и это была почти правда. — Работал.
— Работали, — повторил он. — Ну да. — И вдруг протянул руку. — Спасибо. Я бы его тут до вечера ковырял. Проезд ваш.
Вот и всё. Ничего героического. Но Артист из кабины смотрел на меня так, что мне стало неловко, а Суров — Суров не смотрел. Он уже подавал «Опель» задом в освободившийся проезд, и подавал хорошо: не дожидаясь моей руки, сам, по зеркалу, ровно, в ладони от стены, — и встал у ворот сарая точно так, чтобы ящики можно было подавать прямо из дверей в кузов, без переноски. Я это увидел и ничего не сказал. Не потому, что не оценил — потому, что он сделал это не для того, чтобы оценили.
Зато сказал Артист. Он вылез из своей кабины, подошёл к «Опелю», обошёл его, посмотрел на просвет между бортом и стеной, потом на Сурова в кабине и сказал громко, для всех:
— Гаврила. Ты это сам?
— Сам, — сказал Суров.
— Без руки?
— Зеркало есть.
— Зеркало есть, — повторил Артист и повернулся к Деду, который как раз выносил из сарая первый ящик. — Григорий, ты видел? Он её задом в щель поставил, как ложку в стакан. Вчера человек первый раз за этот руль сел. Вчера! Я на своём ЗИСе третий год, и я бы сюда с двух раз заходил.
— С трёх, — сказал Дед, не останавливаясь.
— С двух!
— Я тебя видел в марте у переправы. С трёх.
Суров сидел в кабине и молчал, и уши у него были красные, и я подумал, что вот так, наверное, и надо: чтобы человека хвалил не командир, а тот, кто сам умеет, и чтобы третий при этом честно уточнял счёт. Я подошёл к кабине и сказал ему только одно:
— Она твоя, Гаврила. Совсем.
Он кивнул. Ничего не ответил. Но руки на руле положил иначе — как кладут на своё.
И вот тут выяснилось то, чего я, честно говоря, не рассчитал.
Грузовых мест было семь, включая тиски с наковаленкой, и ещё то, что Дед нашёл «сверх» — а он нашёл, он не мог не найти: два бидона с маслом, которые мастер отдал со словами «всё равно не довезём», и моток буксирного троса, старого, но целого, и какие-то доски, «под ноги, чтоб не в грязи стоять». Весь этот комплект — это не три ящика ручного инструмента. Это вес. Наш первый ЗИС мог взять это всё, но тогда в нём не оставалось места людям — а людей у нас на две машины было пятнадцать. Троих из них Фрол держал на опушке до последнего, они должны были сесть уже перед отъездом. Ещё надо было оставить место знакомому мастеру Деда: он сопровождал имущество до точки. Без «Опеля» пришлось бы ехать дважды. Семь километров туда, семь обратно, ещё раз в проезд, ещё раз в этот двор, который в любую минуту мог опять стать «не наш».
С «Опелем» — один раз.
Я стоял и смотрел, как ящики уходят в его кузов — тяжёлые сначала, к переднему борту, потом лёгкие, потом тиски и железо, обёрнутое в мешковину, по бокам, чтобы не ёрзали, — и думал, что вот ради этого, собственно, я вчера и стоял с рукой у повозки. Не ради машины. Ради того, чтобы сегодня не ехать дважды.
Дед распоряжался погрузкой, как дирижёр: «этот — сюда, этот — не туда, не ставь на измерительный, я тебе руки оторву», — и механики его слушали, и мастер стоял рядом и, кажется, впервые за день ничего не делал, а просто смотрел, как правильно грузят его ящики, и это ему нравилось.
С досками вышла заминка. Дед велел их грузить, Артист, подававший из сарая, взял верхнюю, посмотрел на неё и остановился.
— Григорий. Это доска.
— Я вижу, что доска.
— Мы за семь километров за досками ехали?
— Мы ехали за инструментом. А доска — это чтобы инструмент не лежал в грязи, когда я его разложу. Ты когда-нибудь искал щуп в луже?
— Не искал.
— Вот и не будешь. Грузи.
Артист погрузил. Но вторую доску он взял уже иначе — с некоторым уважением, как берут вещь, у которой, оказывается, есть назначение, — и Профессор, стоявший у борта с бумагами, которые нашёл в сарае (немецких там не оказалось, все наши, но он всё равно посмотрел), сказал ему негромко: «У него на всё есть назначение. Ты заметил? Даже на нас», — и Артист засмеялся и сказал: «На тебя — точно. Ты у него — чтобы надписи читать», — и Профессор не обиделся, а подумал и сказал: «Справедливо».
Фрол пришёл с опушки, когда оставался последний ящик.
— В лесу на севере, — сказал он мне негромко, — километрах в двух, стреляли. Минуту назад. Не по нам. Не в нашу сторону. Кто-то с кем-то. Я людей не трогаю — они стоят, они смотрят. Грузитесь. Если пойдёт ближе — скажу.
— Сколько у нас?
— Сколько надо, столько и есть. — Он посмотрел на кузов «Опеля». — Не торопись. Торопиться — ронять.
Я не торопился. Через десять минут последний ящик встал на своё место, и Дед закрыл борт, и хлопнул по нему ладонью, и сказал: «Всё», — и мастер сказал: «Ну, Григорий», — и они пожали друг другу руки во второй раз за день, и мастер полез в кузов «Опеля», потому что ехал с нами: с ним ехали его ящики, и он их не оставлял.
Люди Фрола сели последними — через борт первого ЗИСа, уже у самой дороги, — и в лесу на севере больше не стреляли, и мы ушли.
Обратно «Опель» шёл впереди, тяжело, с грузом, и Суров вёл его так, что ни один ящик, я думаю, не сдвинулся ни на палец; мы шли за ним, и Артист, глядя ему в корму, сказал через минуту молчания:
— Один раз.
— Что — один раз?
— Съездили один раз. Я, когда ящики увидел, подумал — два. Точно два. А вышло — один. — Он покачал головой. — Вот вам и немец. Одна машина — а семь километров сэкономила.
— Четырнадцать, — сказал я. — Туда и обратно.
— Четырнадцать. — Он попробовал число на слух, как пробуют реплику перед выходом. — Так и буду говорить.
— А вы, товарищ старший лейтенант, с тросом — это где?
— Работал, — сказал я.
— Работали, — повторил он так же, как лейтенант во дворе, и больше не спрашивал, и я был ему за это благодарен: не потому, что скрывал, а потому, что «работал» было единственным честным ответом, который я мог дать, и он это, кажется, почувствовал.
* * *
На точке нас ждали.
Не потому, что кто-то что-то знал, — просто дежурный видел, как мы уходили, и видел, как возвращаемся с грузом, и вышел встречать, и с ним двое ремонтников. Чумаков уехал ещё днём — я узнал это первым делом, — но уехал не молча: дежурному была оставлена записка, и в записке было то, что я, честно говоря, надеялся прочесть, но не ждал так скоро: имущество принять на точку по ведомости, группе Ракитина выделить для работы то, что группа обоснует, остальное — по линии отдела. «Обоснует» было подчёркнуто. Я понял это так: бери, что нужно, но чтобы было понятно, зачем.
Обосновать я поручил Деду. Он это сделал за пять минут, и лучше, чем сделал бы я, потому что говорил не «нам надо», а «вот это — на «Опель», у которого нет запасных частей; вот это — на ЗИС, у которого течёт радиатор; вот это — на любую машину, которую мы возьмём, потому что без съёмника вы её не разберёте, а ключи от неё немецкие, а немецкие ключи у нас есть — вон, с «Опеля», три штуки», — и дежурный слушал и записывал, и в конце концов группе остались четыре ящика из шести, тиски с наковаленкой, лампа из расходного ящика, масло, трос и все доски. Два ящика — те, что дублировали наши, — ушли на точку, и Дед отдал их без звука, потому что дублирующие ключи — это не то, из-за чего спорят с армией.
А потом на точке произошло то, чего я не планировал, и что оказалось лучше всякого плана: Дед и мастер сели разбирать ящики.
Это надо было видеть. Они сели на землю у нашего второго ЗИСа, под открытым капотом, поставили между собой измерительный ящик, открыли его — и пропали. Я подходил три раза. Первый раз они обсуждали, какой из двух микрометров врёт и на сколько, и мастер говорил: «на две сотых, я его в апреле выверял», а Дед говорил: «на три, я его сейчас проверил по плитке». Второй раз они уже говорили не про микрометры, а про какого-то Семёнова, который в тридцать девятом уронил этот самый ящик с эстакады, и что он после этого сказал, и что ему на это сказал мастер, и оба смеялись так, что Профессор, читавший под сосной, поднял голову. Третий раз я не подходил — я просто стоял в стороне и слушал, как Дед объясняет мастеру, что такое немецкий «Опель» с точки зрения зазоров, а мастер объясняет Деду, что он ничего не понимает в немецких зазорах, и что в тридцать восьмом тоже не понимал, и это была неправда, и оба это знали, и оба были счастливы.
Я подумал тогда — и до сих пор так думаю, — что человеку нужно не так уж много. Нужна работа, которая получилась. И нужен кто-то, кто понимает, почему она получилась.
Князь подошёл ко мне, когда я стоял и слушал. Подошёл не так, как вчера, — не мялся. Подошёл по делу.
— Алексей Палыч. Ужин будет через час, я договорился с точкой на кипяток. Это раз. Два: масло, которое Дед привёз, — я его перепишу, чтобы было понятно, сколько чьё. Три. — Он помолчал. — Про обувь я не спрашиваю. Я знаю, что вы сказали майору. Мне Фрол сказал, он под палаткой стоял.
— Сказал, — подтвердил я.
— Я не про это. Я про то, что у меня второй номер сегодня семь километров в кузове трясся с этим сапогом, а завтра, если куда пойдём, — опять. Я ему пока проволоку перемотал, новую. Но это не сапог. Так что я хочу, чтобы вы знали: если где-то по дороге будет трофейное имущество — не с пленных, я не про это, а склад, брошенное, что положено принимать, — я первым делом смотрю обувь. И если найду — я вам доложу, а вы решите. Я сам не возьму.
— Договорились, — сказал я. — Смотри. И докладывай.
— Вот, — сказал Князь и, кажется, остался доволен: не тем, что получил, а тем, что порядок был ясен.
И тут к нам подошёл человек, которого я до этого не видел, — водитель, с проходящей машины, полуторки, что стояла у бочек на заправке: немолодой, небритый, в ватнике, несмотря на июнь. Его привёл дежурный. Дежурный сказал: «Вот, товарищ старший лейтенант, он тут говорит одно дело, а я помню, майор велел — про немецкие мастерские всё, что услышим, к вам».
— Говори, — сказал я водителю.
Он говорил медленно, как человек, который привык, что его перебивают, и удивлён, что не перебивают. Он вёз имущество с востока, по дороге в объезд — по той стороне, восточнее Глуска, где вчера ещё стреляли, а сегодня уже пропускали. И на боковом выезде, километрах в восьми от Глуска, если по той дороге считать, — он показал рукой, куда, — он видел, как в лес, на просёлок, сворачивает немецкая машина. Не грузовик. С кузовом. С будкой. «Как у ремонтников, — сказал он. — Знаете, такая, с дверью сзади и окошком». Одна. Никто её не гнал, никто за ней не ехал. Свернула и ушла в лес, как к себе домой.
— Когда?
— Сегодня. С утра. Часов в восемь, может, в девять. Я как раз проезжал.
— Точно немецкая?
— Товарищ старший лейтенант, — сказал водитель почти обиженно, — я их четвёртый год вижу. Немецкая. Серая. С будкой.
— Охрана? Ещё машины? Люди?
— Не видел. Она одна. Свернула — и всё. Я дальше поехал, мне не до неё.
Больше он ничего не знал, и я не стал его мучить: он сказал всё, что видел, и сказал честно, и место показал, и время. Я поблагодарил, и дежурный увёл его к его полуторке, и я остался стоять.
Немецкая машина с будкой. Ремонтная. Одна, не в колонне. Сворачивает с бокового выезда в лес — не бежит, а сворачивает, «как к себе домой». Сегодня утром, в восьми километрах восточнее Глуска, на той стороне, куда нам ехать не велено.
Это был не приказ. Не карта. Даже не уверенность. Это был след — свежий, как след на песке, — и я стоял и смотрел на него, как смотрят на след, когда знают, что по нему пойдут.
Не всем парком. Чумаков сказал ясно, и он был прав. Сегодня ещё хватало света на выезд к передовому посту, а дальше — как скажет Фрол.
— Фрол, — сказал я.
Он оказался рядом — как всегда.
— Слышал?
— Слышал, — сказал он. — Одна. С будкой. В лес. Восемь километров от Глуска, по восточной. — Он помолчал. — Я бы посмотрел.
— Я бы тоже.
— Не всем.
— Малой группой, — сказал я. — Собирай. Пока едим, договоримся.
А у второго ЗИСа Дед и мастер всё ещё сидели над открытым ящиком, и мастер говорил: «Ты этот щуп не суй, он погнутый, я его в тридцать девятом на Семёнове погнул», — и Дед хохотал, и Артист, подошедший послушать, уже сидел рядом и ждал, когда ему объяснят, кто такой Семёнов, и что можно погнуть щуп об человека.
# Глава 5. «Где у немцев руки»
Мы выехали, когда солнце ещё стояло высоко, вечером двадцать шестого, часов в шесть, и я знал, что это правильно, и всё равно мне казалось, что поздно.
Ехали на первом ЗИСе — Артист за рулём, я рядом, в кузове Фрол, Дед, Профессор и двое стрелков, которых Фрол выбрал сам, не спрашивая: один — тот, второй номер, с сапогом на проволоке, потому что «ходит тихо, а сапог — это не ноги»; второй — молодой, длинный, с винтовкой, о котором Фрол сказал только «глаза хорошие». «Опель» с Суровым остался на точке, и Князь, и Исаев, и второй ЗИС под соснами с открытым капотом, и все остальные, — и это было правильно, потому что мы ехали не брать, а смотреть, а смотреть ездят немногие.
Дорога была длинная. Тридцать с лишним километров в объезд, по восточной стороне, где Глуск оставался слева, за лесом и рекой, и куда нам было нельзя, потому что Глуск ещё не был наш. Вчера здесь стреляли. Сегодня пропускали — на двух постах нас останавливали, смотрели бумагу, спрашивали, куда, и на втором посту, у сгоревшего хутора, старший, лейтенант-пехотинец с забинтованной кистью, сказал: «Про вас знаем, из автоотдела передавали. Дальше по дороге — наши до поворота на просёлок. За поворотом — не ходили. Если пойдёте — скажите, когда назад, чтоб не стрельнули». Я сказал: ночью. Он кивнул и записал.
Вот это и был наш «согласованный выход», о котором так гладко пишут в бумагах: лейтенант с забинтованной рукой, который знает, что мы поедем, и запишет, когда мы вернёмся. Больше ничего. И этого, если честно, было достаточно.
Мне хотелось ехать быстрее. Я ловил себя на этом всю дорогу — на том, как я смотрю на спидометр, на то, как Артист берёт повороты, на солнце, которое, как мне казалось, падает слишком быстро. Я хотел увидеть эту машину. С того часа, как вернулись с ящиками, с того момента, как водитель в ватнике сказал «с будкой», я думал только о ней — так, как думаешь о вещи, которую тебе показали в витрине и сказали, что сегодня её ещё не продают. Я это понимал, и понимал, что это неправильно, и всё равно смотрел на спидометр.
Фрол, видимо, тоже понимал. Когда мы свернули с дороги на просёлок — тот самый, что показал водитель, узкий, в две колеи, уходящий в сосны, — он постучал в заднее стекло, и Артист встал, и Фрол слез и подошёл к моему окну.
— Дальше — пешком, — сказал он. — Машину — сюда, в кусты, задом, чтобы выезжать носом. Семён при ней. Нас шестеро, Семён остаётся при машине. Километра два, если водитель не соврал.
— Не соврал, — сказал я.
— Тогда два. — Он посмотрел на меня. — Алексей Палыч. Ты когда её увидишь — не беги. Второй день за тобой смотрю — так и тянет тебя к чужому рулю.
— Не побегу.
— Вот и посмотрим, — сказал Фрол.
* * *
Он был прав, и я это признаю, потому что рассказываю честно.
Через полтора километра просёлок сделал поворот, и лес расступился, и мы увидели двор. То есть — я увидел двор. Фрол увидел что-то другое, но сначала расскажу, что увидел я.
Мы лежали в кустах у поворота, на пригорке, откуда просёлок уходил вниз и упирался в ворота. Ворота были распахнуты. За ними, метрах в двухстах, стоял большой сарай, каменный, с широкой крышей, — бывшая, наверное, кузница или мастерская при какой-то усадьбе, — и перед сараем, на утоптанной площадке, стояла машина. Серая. «Опель», такой же, как наш, с той же тупой мордой, — только вместо бортового кузова у него была будка: высокий закрытый кузов с покатой крышей, с дверью сзади и маленьким окном сбоку. Мастерская. Я знал, как выглядят мастерские на колёсах, я их видел в той жизни десятки, — и эта была именно она: не фургон, не санитарка, а рабочий кузов, в котором внутри верстак, а снаружи — откидной борт.
Она стояла тихо. Никого вокруг. Ворота открыты, площадка пуста, дверь сарая прикрыта. Вечер, тень от сарая легла на половину двора. Ни звука, ни движения.
— Брошена, — сказал я.
Я сказал это тихо, но с такой уверенностью, что сам её услышал. Брошена. Стоит. Они ушли, оставили, и вот она стоит, и до неё двести метров, и надо просто спуститься и...
— Погоди, — сказал Фрол.
Он лежал рядом и смотрел не на машину. Он смотрел на сарай, на угол сарая, на тень.
— Что?
— Ты видишь ворота и машину. — Он говорил медленно, как говорят, думая. — Ты не видишь двор. Двор — за сараем. Сарай длинный, он закрывает всё, что за ним. И слева, за забором, — там тоже что-то есть, я вижу крышу. Мы видим то, что нам показывают: пустую площадку и машину. Может, она и брошена. А может, за сараем — десять человек, и они ужинают.
— Как проверить?
— Обойти. — Он показал рукой: вправо, в лес, по дуге, туда, где за двором поднимался пологий холм, поросший соснами. — Оттуда, с горки, двор будет как на ладони. Весь. Полчаса ходу.
Полчаса. Солнце уже касалось верхушек. Я посмотрел на машину, стоящую внизу, тихую, серую, в двухстах метрах, — и на Фрола. И вот тут я, честно скажу, подумал: а что, если он прав, и за сараем никого нет, и мы потратим полчаса на то, чтобы посмотреть на пустой двор с другой стороны, и стемнеет, и мы уедем ни с чем?
А потом я подумал другое. Я подумал: он видит крышу за забором, а я не вижу. Он думает про то, что за сараем, а я думаю про машину. Я двадцать лет учил Витьку: не лезь к фуре, пока не обошёл кругом. Не лезь. Обойди.
— Идём, — сказал я.
— Не бежишь? — спросил Фрол.
— Не бегу.
— Ну и молодец, — сказал он совершенно серьёзно и пополз назад, в лес.
Мы обошли. Полчаса — это Фрол сказал щедро, вышло минут сорок, потому что шли тихо, а тихо по лесу — это медленно, и комары ели нас так, будто нас им обещали. Но когда мы вылезли на холм и легли между сосен, и я посмотрел вниз, — я понял, что такое «обойти», понял всем собой, как понимаешь, когда ошибся и тебя вовремя удержали.
Двор был живой.
За сараем — тем самым, который закрывал всё с дороги, — была вторая площадка, больше первой, и на ней было человек восемь. Не десять — восемь, Фрол сосчитал сразу и сказал: «восемь, двое у ворот в лес, один на углу, за ним пулемёт, пятеро работают». Работали они у машины — той же самой, серой, с будкой, — только теперь я видел её с другой стороны, с рабочей: задняя дверь открыта, откидной борт опущен, и на нём разложен инструмент, и двое стоят у борта и что-то делают, а третий носит из сарая ящики, и ставит их у колеса, и возвращается за следующим. У ворот, что выходили в лес — вторые ворота, с той стороны, откуда мы теперь смотрели, — стояли двое с винтовками, и оба смотрели не в лес, а во двор, на работу, и один курил. На углу сарая, под навесом, лежал пулемёт на сошках — я его не сразу разглядел, разглядел Фрол, — и возле него сидел человек, спиной к стене, и, кажется, дремал.
И ещё во дворе была повозка с двумя лошадьми, распряжёнными, и на повозке тоже лежали ящики.
— Не брошена, — сказал я.
— Работают, — сказал Фрол. — Лежи. Досмотрим.
Я лежал и смотрел, и во мне, знаете, одновременно было два чувства, и оба сильные. Первое — стыд: если бы я побежал, как хотел, то выбежал бы на пустую площадку перед сараем, и из-за угла в меня выстрелил бы тот, кто сейчас дремлет у пулемёта, и, наверное, попал бы. Второе — удовольствие, странное, почти детское: она не брошена, она живая, возле неё работают, её готовят к дороге, — значит, шанс получить исправную мастерскую ещё есть.
— Фёдор, — сказал я. — Спасибо.
— За что?
— За то, что я не побежал.
— Это ты сам не побежал, — сказал Фрол. — Я только сказал «погоди».
* * *
Мы лежали на холме до темноты, а темнело в тот вечер долго, и я расскажу, что мы видели, потому что каждый из нас видел своё, и всё вместе сложилось в то, с чем мы потом вернулись.
Профессор видел надпись.
На боку будки, на серой стенке, крупно, белым, была нанесена надпись — не имя, не название, а служебная строка, буквы и цифры, какие немцы ставили на своих машинах, чтобы своя же служба знала, чьё это. Профессор смотрел на неё долго, прищурившись, — было далеко, метров сто пятьдесят, и свет уходил, — и потом сказал, не мне, а Деду, который лежал рядом:
— Это та же самая.
— Какая та же самая? — спросил Дед, не отрываясь от машины.
— Та, что в бумагах с «Опеля». Там в накладных, где выдача, есть получатель — сокращение и номер. Я его выписал, помнишь, я говорил — три названия и два непонятных. Так вот одно непонятное — не название. Это не место. Это они. — Он кивнул вниз. — Вот эта надпись. Это подразделение, которое получало. Ремонтное. Которому выдавали.
— То есть?
— То есть тот грузовик, что мы взяли вчера, вёз для них. Или от них. Он — их. И эта — их. Одна и та же... — он поискал слово, — контора.
— Контора, — повторил Дед и, кажется, впервые за вечер оторвался от машины и посмотрел на Профессора. — А сколько у конторы таких машин, ты по надписи скажешь?
— Нет, — сказал Профессор честно. — По надписи — нет. Надпись говорит, чьё. Не сколько. И не где остальные. Я не буду угадывать.
— Правильно, — сказал Дед. — Не угадывай. Я тебе скажу, что вижу я.
И он сказал. Он лежал, подперев подбородок кулаками, и говорил тихо, ровно, как человек, который читает вслух то, что перед ним написано.
— Борт откидной — верстак. Не стол, а верстак, на кронштейнах, видишь, как стоит — не качается. На нём — тиски, маленькие, я их отсюда вижу по тому, как тот, с ключом, за них держится. Ящики, что носят из сарая, — это инструмент, тяжёлый, видишь, как несёт, двумя руками, а ящик небольшой. Значит, металл. Значит, ключи или оправки. Дверь сзади — открыта, внутри свет, — лампа переносная, значит, есть чем светить. Внутри — полки, вижу край. Что на полках — не вижу. Что в ящиках — не вижу. Есть ли там станок — не знаю, но не думаю: под станок кузов был бы другой, шире и ниже, а этот — обычный. — Он помолчал. — Верстак, тиски, свет, полки, инструмент в ящиках. Всё. Больше не скажу, пока внутрь не зайду.
— А ты зайдёшь, — сказал Профессор.
— Я зайду, — сказал Дед так, что стало ясно: это не надежда, а намерение.
А я видел движение.
Это моя работа — видеть, как движется груз, и я её делал, лёжа на холме между сосен, как делал бы её на своей площадке. Я видел, что машина стоит носом к воротам в лес, а не к сараю: её уже развернули, чтобы выезжать. Я видел, что ящики, которые носят из сарая, ставят у колеса, а не в кузов — значит, ещё не грузят, а готовят; грузить будут потом, когда кончат то, что делают у борта. Я видел, что делают у борта — не видел, что именно, но видел, как: двое, склонившись, с инструментом, над чем-то, что лежит на верстаке, и третий подаёт, и они не спешат. Это была работа. Не сборы — работа. Они что-то чинили. И пока они чинили, машина стояла.
— Похоже, ждут окончания работы, — сказал я. — Потом погрузят ящики и поедут. Машина уже носом на выезд.
— Мотор-то живой? — спросил Фрол.
— Надеюсь. Перед сараем стояла, теперь за сараем, носом на выезд. Сама могла пройти, пока мы обходили.
— А могли и перекатить.
— Могли, — согласился я. — Значит, подождём. Перед дорогой им всё равно её заводить.
— Лежим, — сказал Фрол.
И тут внизу переменилось.
Тот, кто носил ящики, поставил последний — и не пошёл за следующим. Вместо этого он подошёл к кабине, открыл дверцу, залез, и через минуту мы услышали — снизу, через сто пятьдесят метров, через вечер, — как мотор завёлся. Завёлся хорошо, ровно, шестёркой, я эту шестёрку узнал, как узнают голос, и водитель дал газ, послушал, сбросил, послушал ещё — так слушают мотор перед дорогой, — и заглушил. И вылез. И подошёл к своим у борта, и что-то сказал, и те у борта — я видел — стали убирать. Не работать — убирать. Складывать инструмент с верстака в ящик.
— Кончили, — сказал Дед.
— Теперь — грузить, — сказал я. — И ехать могут хоть сейчас.
— До утра простоят? — спросил Фрол.
— Может, простоят. — Я кивнул на небо, где уже не было солнца. — На ночь по такой дороге с грузом я бы не полез. Но за них не решу. Надо вернуться со своими к рассвету; позже можем застать пустой двор.
Пока он считал, мы лежали молча, и комары делали своё дело, и я, чтобы не думать о них, думал о том, что вот сейчас, в эту минуту, внизу восемь человек заканчивают работу и не знают, что за ними смотрят с холма; и что вчера утром я точно так же не знал, что за повозкой лежит человек с винтовкой. Это было странное чувство — не превосходства, а какой-то ответственности за то, что знаешь. Фрол, видимо, думал о чём-то похожем, потому что вдруг сказал, не поворачивая головы:
— Алексей Палыч. Вчера. У повозки. Ты почему не лёг?
— Когда?
— Когда он поднялся. Ты стоял с рукой. Любой бы лёг. Ты — нет.
Я подумал. Можно было ответить «не успел», и это была бы половина правды. Но он спрашивал по-настоящему, и я ответил по-настоящему.
— Машина шла задом. Если бы я лёг, Семён потерял бы руку — мою, в зеркале, — и дёрнулся бы. В кювет или на оглоблю. Это раз. — Я помолчал. — А два — я хотел, чтобы вы видели, что я умею. Первый день. Вы меня знаете, а я вас — как будто заново. Хотел показать.
Фрол помолчал.
— Показал, — сказал он. — Только больше так не показывай. Мне тебя потом Деду объяснять.
— Не буду.
— Будешь, — сказал он. — Но я тебя предупредил.
Фрол лежал и смотрел вниз, и я видел, как он считает — не машину, людей: двоих у ворот, того на углу с пулемётом, пятерых у борта. Считает, как они стоят, куда смотрят, где лес подходит к забору, где двор просматривается, а где нет.
— Двое у ворот — смотрят во двор, — сказал он наконец. — Пулемёт на углу — один, и он спит, а если не спит, то не видит лес: угол закрыт навесом. Пятеро работают, оружие — у стены сарая, я вижу, стоят винтовки, пять штук, в ряд. Их нужно брать не ночью — ночью они спят у стены, рядом с винтовками. Утром. Когда они встали, разошлись по работе, и оружие — там, а они — здесь. Идти — от леса, с этой стороны, к воротам, где двое. Двоих снять тихо — и весь двор наш, потому что пулемёт не видит, а пятеро — без винтовок. Если пулемёт проснётся — по нему первым, из леса, ДП, он тут как раз ляжет, я место вижу. — Он помолчал. — Это если утром они стоят так же, как сейчас. Если не так — буду смотреть утром. Это я тебе, Алексей Палыч, не обещаю. Это я тебе говорю, что вижу.
— Мне нужна машина, — сказал я. — Целая. На ходу. С тем, что в ней. Мне не нужен сарай. Не нужна повозка. Не нужно, чтобы взяли всех до одного. Мне нужно, чтобы её никто не поджёг, не прострелил и не успел выгнать в лес. Всё остальное — твоё, как ты скажешь.
— Понял, — сказал Фрол. — Значит, первое — водитель. Чтобы не сел. Второе — пулемёт, чтоб не стрельнул по кузову. Третье — все остальные. — Он подумал. — Двадцать человек мне не надо. Надо восемь. С ДП. И чтобы никто не бежал впереди.
— Никто не побежит, — сказал я.
— Я это уже слышал сегодня, — сказал Фрол, и в темноте я услышал, что он усмехается.
* * *
Обратно мы шли в полной темноте, и это было долго, и я не буду рассказывать про два километра леса ночью, потому что там нечего рассказывать, кроме комаров и корней. Скажу только, что Фрол шёл первым и ни разу не сбился, и что стрелок с хорошими глазами шёл последним и дважды останавливал нас, и оба раза это была птица.
Артист ждал у машины. Он не спал — он сидел на подножке в темноте, с ППШ на коленях, и когда мы вышли из кустов, он не вскочил, а сказал тихо: «Свои?» — и Фрол ответил, и тогда он встал. Мы сели: я в кабину, остальные в кузов, и Артист вывел ЗИС из кустов носом вперёд, без света, как и загнал, и только на просёлке включил фару.
На обратной дороге остановились у своего поста: нас записали, а я попросил Артиста заглушить мотор на несколько минут и подошёл к кузову. Надо было сразу решить, кем вывозить мастерскую, если утром её возьмём. Фрол как раз говорил об этом с Дедом.
— Кто поведёт? — спрашивал Фрол. — Вот возьмём мы её. Она на ходу. Кто поведёт?
— Я поведу, — сказал Дед.
— Ты не водитель.
— Я не водитель, — согласился Дед. — Но я её поведу. Я её из этого двора выведу и до наших доведу, потому что я знаю, что у неё внутри, — то есть не знаю, но узнаю, как только сяду, — и я не дам её никому, кто её не понимает.
— Григорий, — сказал Профессор мягко. — Ты сейчас говоришь как человек, который хочет её потрогать.
— Я хочу её потрогать! — сказал Дед с такой силой, что Артист в кабине засмеялся. — Что, нельзя? Я сегодня увидел лампу и обрадовался как маленький. А это — не лампа. Это — вот что: верстак, который не качается. Тиски на верстаке, который не качается. Свет. Полки. Я тридцать лет чинил машины на земле, на коленях, при свечке, — и вот стоит будка, в которой всё это есть, и она — на колёсах, и она — в двух шагах, и вы мне говорите «кто поведёт»! Да я её на руках унесу!
В кузове засмеялись — оба стрелка, и Профессор, и Фрол громче всех.
— На руках не надо, — сказал Фрол. — Она три тонны. Ты её поведёшь, а по дороге сядешь в кювет, потому что будешь смотреть не на дорогу, а на полки. Нет. Водитель — водитель.
— Семён? — спросил Профессор.
— Семён — на своём, — сказал я, положив руки на борт. — Семён ведёт ЗИС, а ЗИС нам там нужен: люди, ДП, обратная дорога. Одновременно две машины он не поведёт. Гаврила — на «Опеле», и «Опель» пойдёт с нами, потому что восемь человек Фрола, ДП, мы и ещё место под то, что возьмём с машиной, — в один ЗИС не влезут. Остаётся один.
Стало тихо, и я слышал, как они все одновременно вспомнили.
— Второй водитель, — сказал Фрол. — Наш. Который пока в кузове.
— Он, — сказал я. — Он сидит без руля с того дня, как Гаврила взял «Опель». Он водитель. Ему нужен руль. Вот ему и руль — на первый выезд: из двора и до точки. Дальше — посмотрим. Майор обещал людей; придут — будет постоянный. Не придут — останется он.
— Он справится? — спросил Профессор.
— Он водитель, — сказал Фрол. — Немец — это тот же ЗИС, только передач больше. Справится. Гаврила же справился. — Он помолчал. — А Дед сядет к нему рядом. В кабину. И будет всю дорогу думать о полках. Григорий, это тебя устроит?
— Устроит, — сказал Дед, и по голосу было слышно, что он улыбается. — Только не через стекло. Я сначала внутрь зайду. Пять минут. Потом поедем.
— Три, — сказал Фрол.
— Пять!
— Три минуты, Григорий, и я тебя вытащу за ногу. Там двор не наш, там лес кругом. Три.
— Четыре, — сказал Дед, и они на этом сошлись, и Профессор сказал: «Свидетель», — и все опять засмеялись, и я тоже, и Артист в кабине.
— Куда её? — спросил Профессор, когда отсмеялись.
— На точку, — сказал я. — К нашему второму ЗИСу. Рядом. Чтобы Дед в неё зашёл — и через час у него был радиатор. У него будет и лампа, и олово, и верстак. И машина стоит рядом. Вот для этого она нам и нужна — не чтобы стоять, а чтобы чинить. Первое, что она починит, — наше.
— А сарай? — спросил Фрол. — Там же ящики. Повозка. Там, может, ещё что.
— Сарай — не наш, — сказал я. — Что успеем взять с машиной — возьмём. Что не успеем — доложим, и трофейная служба заберёт, когда дорога будет наша. Мы не за сараем едем. Мы за машиной. Если мы полезем в сарай — мы потеряем машину, потому что пока мы будем таскать ящики, кто-нибудь заведёт её и уедет. Машина — первое. Сарай — потом. Кто-нибудь. Не мы.
— Жалко, — сказал Дед.
— Мне тоже, — сказал я. — Но ты мне сам утром скажешь: три ящика или машина?
— Машина, — сказал Дед мгновенно. — Что ты меня спрашиваешь.
Я вернулся в кабину, Артист завёл мотор. Мы ехали. Фара выхватывала дорогу, по обочинам стояло всё то же, что днём, только чернее. У следующего поста, у сгоревшего хутора, нас окликнули, и Артист встал, и лейтенант с забинтованной рукой вышел к машине, посмотрел на меня и сказал: «Записал. Живые?» — «Живые». — «Утром опять?» — «Утром опять». — «Тогда я предупрежу по цепочке. Чтоб не стрельнули». И записал ещё раз.
На точку мы пришли во втором часу. Дежурный не спал. Князь тоже — он вышел к машине, посмотрел на нас, сосчитал, увидел, что все, и только тогда сказал: «Кипяток есть». И был кипяток, и был хлеб, и все сидели у бочек, в темноте, и Дед рассказывал Князю про верстак, который не качается, и Князь слушал так, как слушают человека, который видел чудо, и переспрашивал: «А полки — деревянные или железные?» — и Дед отвечал: «Не разглядел», — и это его, кажется, мучило больше всего.
А я сидел с кружкой и думал о водителе — нашем, втором, который сейчас спал в кузове «Опеля», не зная, что утром сядет за руль. Я его почти не знал. Я знал, что он водитель, что он пока ездил в кузове и ни разу ничего не сказал, и что завтра ему дадут машину, которую он никогда не водил, и двор, который не наш, и четыре минуты, пока Дед будет ходить внутри.
Я думал, что скажу ему это утром просто: «Ты поведёшь». И что он, наверное, ответит так же, как Гаврила: ничего. И положит руки на руль.
# Глава 6. «Мастерская с доставкой»
Второму водителю я сказал это в четвёртом часу утра, в темноте, у бочек, когда люди уже грузились: «Ты поведёшь». Он посмотрел на меня, потом на «Опель», потом опять на меня — и спросил только одно: «Немца?» — «Немца. С будкой». Он кивнул и полез в кузов первого ЗИСа, и всю дорогу, тридцать километров, сидел там молча, и я его понимал: он два дня ехал в кузове чужой машины, а теперь ехал в кузове чужой машины к своей.
Ехали двумя: первый ЗИС с Артистом, я рядом; «Опель» с Суровым, Дед рядом. В кузовах — восемь бойцов: Фрол, Исаев и все шесть стрелков с ДП; Профессор; Устинов, который сказал, что раз стреляют, то он едет, и это не обсуждается; и второй водитель. Пятнадцать. На точке остались Князь с обоими механиками. Трое. Второй ЗИС под соснами с открытым капотом Князь обещал стеречь, как стерегут дом.
Лейтенант с забинтованной рукой на посту у хутора не спал. Он вышел к машине, посмотрел на два грузовика и людей в кузовах, и сказал: «Понял. По цепочке передано. Назад — как?» — «К полудню». — «Если после полудня — пришлите кого-нибудь вперёд, я предупрежу». И записал. Я подумал, что человек с этой книжечкой, наверное, спас за войну больше народу, чем иной с орденом, и что никто ему за книжечку ничего не даст, и что он это знает и всё равно пишет.
На просёлок мы свернули, когда небо на востоке уже серело, и машины загнали туда же, где вчера стоял один ЗИС, — задом, в кусты, носом на выезд, — и дальше пошли пешком, и на этот раз я не смотрел на часы, которых у меня не было, а смотрел под ноги, потому что Фрол сказал «тихо», и это значило тихо.
* * *
С холма двор был тот же, и не тот же.
Тот же — потому что сарай стоял, где стоял, и машина стояла, где мы её оставили вечером, носом к лесным воротам. Не тот же — потому что вчера они работали, а сегодня собирались. Это было видно сразу, с первого взгляда, как видно с первого взгляда, что люди уезжают: ящики, что вчера стояли у колеса, уже были в кузове, задняя дверь будки закрыта, откидной борт поднят и закреплён, — а во дворе запрягали лошадей. Двое возились с повозкой, третий выносил из сарая последнее — какой-то ящик, небольшой, окованный, я видел, как он несёт: двумя руками, с наклоном, тяжёлый, — и ставил его на повозку, не в машину. Двое у ворот стояли, как вчера, и курили, как вчера. Пулемётчик на углу сидел, и на этот раз не дремал: смотрел в лес. Но не в наш лес. В тот, куда выходили ворота.
— Быстрее, чем я думал, — сказал Дед тихо, и в голосе его была настоящая обида. — Они же не кончили. Они вчера не кончили, я видел!
— Кончили ночью, — сказал я. — Или решили, что кончили.
— Ящик на повозку несут, — сказал Дед. — Тот, окованный. Это инструмент. Это, Алексей Палыч, не абы что, это...
— Григорий, — сказал Фрол, не оборачиваясь. — Потом.
Дед замолчал.
Фрол лежал и смотрел, и я видел, как он сравнивает: то, что вчера, с тем, что сегодня. Двое у ворот — так же. Пулемёт — не так: не спит. Пятеро — не у борта, а в разных местах: двое у повозки, один ходит, двое я не видел — в сарае, наверное.
— Хуже, чем вчера, — сказал Фрол. — Пулемёт проснулся. Зато водитель не в кабине, и машина закрыта, и ей ехать — надо сначала запрячь, а они запрягают повозку, а не её. Значит, повозка первая. Машина — за ней. Минут десять у нас есть. Может, пятнадцать.
— Мне нужна машина, — сказал я.
— Знаю. — Он повернулся к своим, лежавшим за ним в ряд. — Слушать. ДП — сюда, на этот край, стволом на угол. Угол — ваш. Как я пойду — по углу, сразу, не ждать. Исаев — с двумя — правым краем, вдоль забора, к тем воротам, что на просёлок, чтобы никто не ушёл на дорогу. Стоять там, держать. Двое со мной — к лесным воротам, к тем двоим. Тихо, пока можно; как нельзя — громко. — Он повернулся ко мне. — Ты, водитель, Григорий — за мной, но не со мной. Отстать на двадцать шагов. Ваше — машина. Как я скажу «пошли» — идёте к кабине, и всё. Не к сараю, не к повозке, не к пулемёту. К кабине. Григорий, ты слышишь?
— Слышу, — сказал Дед.
— Профессор — с ними. Крикнуть, когда я скажу. Устинов — за ДП, ждать. Всё.
И пошёл.
* * *
Я расскажу это так, как видел, а видел я мало, потому что двадцать шагов позади человека, который идёт через лес к вооружённым людям, — это не то место, откуда видно всё.
Фрол и двое шли вниз по склону между сосен — не крадучись, а просто тихо, как ходят по лесу за грибами, — и я видел их спины, и видел за ними, внизу, ворота, и двоих у ворот, которые курили и смотрели во двор. Метров сто. Потом восемьдесят. Потом Фрол поднял руку, и двое за ним легли, а он пошёл один, и я подумал, что вот сейчас, и оказалось — да, сейчас: один из тех, у ворот, повернул голову, увидел, открыл рот — и Фрол побежал.
Дальше всё стало быстро и громко.
Тот, кто увидел, вскинул винтовку, и не выстрелил, потому что двое за Фролом выстрелили раньше, и он упал. Второй бросил винтовку и поднял руки — сразу, я видел, как она упала в траву. И в ту же секунду с угла сарая заработал пулемёт — не по Фролу, по лесу, наугад, туда, откуда стреляли, — длинно, зло, несколькими очередями, и я вжался в землю, и Дед рядом вжался, и над нами полетели ветки. А потом с нашего края, сзади, из-за спины, ударил ДП — короткими, три, четыре, — и пулемёт на углу замолчал. Не сразу — ещё дал одну, короткую, вбок — и замолчал совсем.
— Пошли! — крикнул Фрол снизу.
И мы пошли.
Я бежал вниз по склону и видел одновременно много всего, и всё это было не то, на что надо было смотреть. Я видел, как из сарая выскакивают двое с винтовками и стреляют — не прицельно, в сторону ворот, — и как двое Фрола отвечают из-за столбов. Я видел, как у повозки человек бьёт лошадей и как повозка, с ящиками, с тем окованным ящиком, срывается с места и уходит в другие ворота — те, дальние, на просёлок, — и как там, у дальних ворот, поднимается Исаев с двумя, и стреляет, и повозка не останавливается, а летит, и Исаев не бежит за ней, потому что ему сказано стоять, и он стоит. Я видел, как из-за угла сарая, от замолчавшего пулемёта, отползает человек, и как Устинов, оказывается, уже бежит вниз со своей сумкой — не к нашим, к нему. Я видел всё это — и не смотрел.
Я смотрел на кабину.
Она была в тридцати метрах, потом в двадцати, серая, закрытая, с дверцей, и к ней с другой стороны, от сарая, бежал человек. Немец. Водитель — я понял это по тому, как он бежал: не с винтовкой, а с чем-то маленьким в руке, с ключом, наверное, — и бежал именно к дверце, к водительской, и до неё ему было столько же, сколько нам.
— Дверца! — крикнул я второму водителю, и он понял.
Он был быстрее меня. Он был моложе и проворнее меня, и он добежал первым, и не к водительской — к правой, к пассажирской, и рванул её, и она открылась, и он влетел внутрь, поперёк сиденья, лицом к другой дверце, — и когда немец снаружи распахнул водительскую, он увидел не пустую кабину, а человека, лежащего на сиденье с ППШ, направленным ему в живот.
Немец остановился. Ключ у него в руке — это был ключ, я теперь видел, — он не бросил, а как-то очень аккуратно положил на подножку. И поднял руки.
Я подбежал и взял ключ.
— В кабину, — сказал я водителю. — За руль. Не заводи.
И повернулся, и увидел Деда.
Дед не бежал к кабине. Дед стоял у борта, у откидного борта, который был поднят и закреплён, и отстёгивал его, и борт упал с грохотом, и на нём — на верстаке — ничего не было, всё было убрано. И Дед посмотрел на пустой верстак с таким лицом, будто у него отняли, — и повернулся, и увидел то, что лежало снаружи.
А снаружи лежало много. Не всё они успели убрать: у колеса стоял ящик, второй, раскрытый, с ключами; у стены сарая, на бревне, лежал ряд напильников, разложенных по размеру, как их раскладывает человек, который завтра будет ими работать; на пне у входа стояла переносная лампа, та самая, что светила вчера в открытой двери; и ещё какие-то оправки, и коробка, и свёрток. Это они не успели. Это они бросили бы, если бы уехали. И Дед пошёл к этому — не к кабине, а к напильникам, — и Профессор, шедший к кабине за бумагами, подхватил лампу. Дед тем временем уже присел над ящиком у стены и тянул к себе ещё какую-то коробку, и в сарае ещё стреляли, и Фрол с двумя работал у той стены, и это было — вот это было — то, что я знал по своей площадке, как знают собственную руку: момент, когда груз открыт, и все тянут каждый своё, и через минуту не будет ни груза, ни порядка, а будет куча людей с вещами в руках и одна машина, которую никто не ведёт.
— Стоп! — крикнул я.
Я крикнул так, что сам испугался, и они остановились. Все.
— Всё, что взяли, — в кузов. Не себе — в кузов. В будку. Григорий, ты выбираешь, что вернуть внутрь, — только ты, — и оно идёт внутрь, а не в карман. Две минуты. Потом мы едем. Не с ящиками — с машиной. Кто с вещью в руках через две минуты — бросает вещь и садится в кузов. Сарай — не наш. Повозка ушла — ушла. Мы берём машину. Целиком. Всё, что в ней, — наше. Всё, что не в ней, — не наше. Понятно?
— Понятно, — сказал Профессор с лампой, отнёс её в будку и вернулся во двор к Фролу. Лампа поедет с машиной; сам он ещё нужен был здесь.
Дед стоял с напильниками в руках. Не с одним — с рядом, как их и держат, — и смотрел на меня.
— Алексей Палыч. Там, в сарае, — я вижу отсюда — стеллаж. Что на нём — не знаю. Дай мне пять минут. Три.
— Нет.
— Григорий! — крикнул Фрол от сарая, и голос у него был такой, каким он, наверное, говорил редко. — Там двое с винтовками. Я их держу. Я их не выкурю ещё десять минут. Ты в этот сарай не пойдёшь, потому что я тебя туда не пущу. Клади свои напильники в кузов и садись!
Дед посмотрел на сарай. На Фрола. На напильники. И — я это видел, я это запомнил — сделал то, что делает человек, у которого отняли, но которому оставили главное: пошёл к будке, залез в дверь, положил напильники на полку внутри — я видел, что на полку, аккуратно, — и вылез, и поднял ящик с ключами, и тоже занёс, и ещё оправки, и коробку, и свёрток, — за две минуты, молча, как грузят своё. И вылез, и захлопнул дверь, и сказал:
— Верстак пустой. Ящика того — нет. Того, окованного. Он на повозке. Ушёл.
— Она в лесу, — сказал я. — Исаев стоял, где сказано.
— Там были ключи. И измерительный. Я по тому, как несли, видел.
— Григорий, у нас есть измерительный. Ты его вчера у мастера выпросил.
Дед посмотрел на меня — и вдруг засмеялся. Коротко, зло, как смеются над собой.
— Выпросил, — сказал он. — Правда. Ладно. Поехали.
И полез в кабину, справа от водителя.
* * *
Фрол создал нам выезд так, как обещал: не выкуривая сарай, а закрыв его.
Он оставил у той стены своих двоих, чтобы двое с винтовками внутри не могли высунуться в дверь, — и они не высовывались, стреляли из окна наугад, и пули шли поверху, в лес, — и повернулся к воротам, к лесным, и крикнул мне: «Дорога чистая! Выводи!» — и это было всё, что мне было нужно.
— Заводи, — сказал я водителю.
Он завёл. Ключ, стартер, — шестёрка схватила сразу, ровно, как вчера вечером, когда мы слышали её с холма, — и он послушал её, как слушал Суров, и посмотрел на меня.
— Тихо, — сказал я. — Первая. По руке.
И встал перед машиной, лицом к кабине, спиной к воротам, и поднял руку, — и знаете, что я подумал в эту секунду? Что вот я стою в третий раз за три дня перед грузовиком с поднятой рукой, и что Фрол это видит, и что он мне вечером это припомнит. И что мне всё равно.
Машина пошла. Тяжёлая — будка, ящики, — тяжелее «Опеля» с ящиками вчера, но пошла ровно, и водитель держал сцепление так, как держат в первый раз на чужой машине: слишком осторожно и оттого правильно. Ворота были широкие. Просёлок за ними — узкий, но прямой. Я вёл его до ворот пешком, потом вскочил на подножку, а за воротами велел остановиться. Дед слез с правой стороны и забрался в будку: «Я должен посмотреть, что там едет». Я занял освободившееся место, и только тогда водитель снова тронулся.
Сзади, во дворе, ещё стреляли — редко, лениво, — а потом перестали, и я услышал, как Фрол кричит что-то, и Профессор кричит по-немецки, и потом — тишину, и потом голоса, и понял, что сарай кончился.
Через триста метров, на просёлке, я велел встать.
Мы стояли и ждали, и за нами, из ворот, вышли все: Фрол, стрелки, Исаев со своими, Устинов, ведущий под руку человека с перевязанной ногой — того, с пулемёта, — и четверо пленных с поднятыми руками — водитель, тот, что бросил винтовку у ворот, и двое из сарая, — и Профессор с планшетом. Один остался во дворе, у ворот, и его я больше не видел. Повозки не было. Она ушла в лес, и Исаев сказал: «Не догнать. Две лошади. Я стрелял по колёсам — не попал», — и Фрол сказал: «Не надо было догонять. Ты стоял, где сказано. Хорошо».
Пленные шли под Исаевым и двумя стрелками, отдельно, и Исаев нёс на плече кроме своей винтовки ещё одну вещь, которую снял с угла сарая, — пулемёт. Немецкий, с лентой, с сошками, — и нёс его не как трофей, а как вещь, с которой знаком: на ремне.
Мы дошли до машин. Там, на просёлке, у кустов, стояли наши — ЗИС с Артистом, «Опель» с Суровым, — и когда из-за поворота вышла будка, серая, высокая, на своих колёсах, своим ходом, Артист вылез из кабины и не сказал ничего. Просто стоял и смотрел. И Суров вылез. И они стояли по обе стороны просёлка, два наших водителя, и смотрели, как второй водитель — наш, третий, — подводит трофей и ставит рядом с «Опелем»: серое к серому, будка к борту, две немецкие машины, одна другой хуже, с точки зрения тех, кто их делал, и одна другой лучше, с нашей.
— Ну, — сказал Артист наконец. — Гаврила. Твоя всё ещё лучше.
— Знаю, — сказал Суров.
— Моя тоже.
— Знаю, — сказал Суров и полез обратно в кабину.
Дед вылез из будки. Он ходил там, внутри, пока мы стояли, и теперь вылез, и лицо у него было такое, что я даже не спросил. Он подошёл к кабине и сказал водителю: «Открой капот», — и тот открыл, и Дед сунулся, и пробыл там ровно столько, сколько надо, чтобы посмотреть масло и воду и послушать, как крутится. И вылез. И сказал мне:
— До точки доедет. Мотор — ровный. Вода — есть. Масло — есть. Тормоза сейчас проверим на ровном, до спуска. Водитель, слышишь? Только после проверки двинемся дальше.
— Слышу, — сказал водитель.
— Внутри, — сказал Дед, и голос у него изменился, — верстак. Тиски. Полки — железные, Василию скажу. Инструмент — половина. Ключей — треть от того, что надо. Измерительного — нет. Лампа — есть. — Тут Дед покосился на Профессора, и тот поправил ремень планшета. — Напильники. Дрель ручная. Расходники — прокладки, шланги, трубка медная, крепёж. Ветошь. — Он помолчал. — Это половина мастерской, Алексей Палыч. Вторая половина уехала на повозке.
— А наша половина? — спросил я. — Та, что с двора. Ключи, измерительный.
Дед подумал.
— С нашей — будет три четверти. Может, больше. — И вдруг понял то, что я сказал, и посмотрел на меня, и лицо у него стало светлое. — Ты поэтому ящики брал. Вчера. Не для ЗИСа. Для этого.
— Для этого, — сказал я. — И для ЗИСа. Григорий, поехали. Полдень.
— Успеем, — сказал Дед и полез в кабину.
* * *
Обратно шли тремя. Впереди ЗИС с Артистом и людьми Фрола; за ним будка — второй водитель за рулём, Дед рядом; замыкал «Опель» с Суровым, с пленными, Исаевым и Устиновым. Я ехал в будке — не в кабине, внутри, на ящике, между полками, потому что хотел посмотреть сам, и потому что Профессор сидел там же, на другом ящике, с планшетом, и читал.
Читал он то, что взял из кабины, — из ящичка под щитком и из-за козырька, — обычные бумаги: путёвки, записи, накладные, такие же, как позавчера, только больше. Он читал молча, минут двадцать, пока мы тряслись по просёлку, и я не мешал, я смотрел на полки — на железные полки, на тиски, привинченные к верстаку так, что не качались, на моток медной трубки, — и думал, что Дед был прав: это была половина мастерской, но половина настоящая.
— Алексей Павлович, — сказал Профессор.
Я повернулся.
— Скажу, что есть. Потом — что думаю. — Он поднял листок. — Это запись выдачи. Двадцать пятого июня. Позавчера. Здесь, с этой машины, выдали расходники — масло, прокладки, ещё что-то, я не всё разобрал, — подвижной ремонтной группе. Так и написано: подвижная ремонтная группа. И написано, чья. — Он посмотрел на меня. — Майора Курта Хеннинга.
Я молчал.
— Это имя, — сказал Профессор. — Не должность, не номер. Имя. Курт Хеннинг, майор. Он получатель. То есть эта мастерская — она не его. Она — при них, она их снабжала. Позавчера снабдила в последний раз. И дальше — вот это. — Он показал строчку. — Следующее получение. Не место — направление. Любанское.
— Любань?
— Любанское направление. Не «в Любани». Не «у Любани». Направление. То есть — туда. На запад отсюда. Где именно — не написано. Когда — не написано. Кто ещё будет получать — не написано. — Он опустил листок. — Вот это я знаю. А думаю я, что Хеннинг — это тот, кто ведёт базу. Ту, о которой майор говорил. Потому что «подвижная ремонтная группа майора» — это не отделение. Это — вот оно. Но это я думаю. По одной записи.
— По одной записи, — повторил я.
— Да.
Я сидел на ящике, в будке, которая тряслась, и смотрел на листок с чужим именем, и во мне было то, что бывает, когда работа, которую ты искал ощупью, вдруг получает лицо. Не адрес — лицо. Майор Курт Хеннинг. Где-то на запад отсюда, на Любанском направлении, человек с этим именем вёл на запад мастерские, целые, на колёсах, и позавчера получал масло с этой самой машины, на которой я сейчас еду.
— Пётр, — сказал я. — Это нужно майору. Сегодня же. Слово в слово.
— Я перепишу, — сказал он. — Отдельно: что написано. Отдельно: что я думаю. Чтобы он видел разницу.
— Так и сделай.
Дед из кабины постучал в перегородку и крикнул: «Тормоза держат, как на пробе! Спуск прошли!» — и водитель что-то ответил, и я услышал в голосе у водителя то, чего не слышал два дня: он был доволен.
На посту у хутора нас записали — все три машины, по счёту, — и лейтенант с забинтованной рукой посмотрел на будку, и сказал: «Ого», — и больше ничего.
А на привале — мы встали на десять минут у ручья, напоить пленных и дать людям размяться — я увидел то, чего не ждал.
Исаев сидел на подножке «Опеля» с тем самым пулемётом на коленях. Немецким, с угла сарая. Он его не разглядывал — он его разбирал. Не весь: снял ленту, отвёл затвор, посмотрел в ствол, проверил что-то на коробке, — руки у него ходили так, как ходят руки у человека, который это уже делал, и не раз.
— Знакомый? — спросил я.
— Приходилось, — сказал Исаев, не поднимая головы. — По прежней службе. Немного. Лента, затвор, ствол менять — это знаю. Больше — нет. — Он вставил затвор на место, отложил ленту в сторону. — Хороший пулемёт, товарищ старший лейтенант. Только патронов к нему — вот, что в ленте. Сотня. И всё. Наши к нему не подходят.
— Сдаём его, — сказал я. — Вместе с винтовками. На точке.
— Так точно, — сказал Исаев. Помолчал. — Жалко.
— Сотня патронов, — сказал я. — И не наши. Сдаём.
— Это да, — сказал Исаев и завернул пулемёт в мешковину, аккуратно, как заворачивают чужое.
* * *
На точку мы пришли за полдень, и на точке нас ждали не только свои.
У бочек стояла полуторка — чужая, с чужим номером, — и возле неё шесть человек с вещмешками, и дежурный с бумагой, и Князь, который встретил нас первым, потому что увидел будку, и подошёл к ней, и обошёл кругом, и заглянул в дверь, и сказал: «Полки железные», — с таким удовольствием, будто это он их привинтил.
Шестеро были те самые. Три водителя, три ремонтника, по бумаге о прикомандировании, с печатью, — дежурный подал мне её, и я прочёл, и всё сходилось: майор Чумаков написал запрос вчера, и вот они, на день раньше, чем он обещал, потому что, как сказал старший из них, «в отделе сказали — срочно, и мы поехали». Полуторка, что их привезла, уже заправлялась, чтобы уйти обратно, к своей части, — она нам не принадлежала, и я, признаться, на неё посмотрел с сожалением, но только посмотрел.
Я построил их. Не для торжественности — чтобы видеть лица. Шесть лиц: три водителя — один постарше, лет под тридцать, с ефрейторской лычкой, спокойный, и двое помоложе; три ремонтника — все трое с теми самыми руками, которые я узнаю в любой толпе. Я сказал им, кто мы и что у нас стоит: два ЗИСа, один с течью, два «Опеля», один с будкой, — и что работа начинается сейчас, потому что будку надо ставить рядом с больным ЗИСом, и разгружать, и Дед — вот он — покажет, что куда.
— Водители, — сказал я. — Кто на чём работал?
Первый сказал: ЗИС, полуторка. Второй — то же, и ещё «студебекер» на курсах. Третий, тот, что с лычкой, помолчал и сказал:
— Ефрейтор Селиванов. Егор. ЗИС, ГАЗ. И — трофейный. Бронетранспортёр, полугусеничный, немецкий, наши взяли раньше, в другой части, и я на нём ездил. Водил и обслуживал. Не стрелял — водил.
Стало тихо. Артист, стоявший у своего ЗИСа, повернул голову. Фрол посмотрел на Селиванова с интересом. А Дед — Дед сказал, ни к кому не обращаясь: «Полугусеничный. Скажите пожалуйста».
— У нас бронетранспортёра нет, — сказал я Селиванову честно.
— Я знаю, — сказал он. — Я и не говорю, что есть. Вы спросили, на чём работал. Я сказал.
Мне это понравилось. Не то, что он водил бронетранспортёр, — то, как он это сказал: без «а вот у нас», без ожидания, что его сейчас за это возьмут в командиры. Сказал — и всё.
— Тогда так, — сказал я. — Постоянных машин под вас пока нет: ЗИСы закреплены, «Опель» закреплён, будка — вот. — Я посмотрел на второго водителя из тех, что помоложе, того, что сказал про «студебекер». — Будка — твоя. С этого часа. Водитель, что её привёл, — наш, и руль у него ещё будет, а сегодня он покажет тебе, что она умеет: он на ней тридцать километров прошёл, он знает. Селиванов — подменять. Любую машину, любого водителя, кто устал или кому надо в другое место. И — к механикам: помогать. Третий — то же, и готовиться: машины будут.
— Какие? — спросил третий.
— Не знаю, — сказал я. — Но будут.
Артист от своего ЗИСа сказал негромко: «Это он всегда так говорит. Позавчера тоже говорил», — и Фрол добавил: «И вчера», — и новые посмотрели на них, потом на будку, стоящую рядом с «Опелем», и, кажется, что-то поняли про то, куда попали.
Ремонтников Дед забрал сразу. Просто подошёл, посмотрел на руки каждого — на руки, не на лица, — и сказал: «Ты — со мной, ты — с ним, ты — разгружать ящики с ЗИСа, вот те, с двора, и не путать, где что, я потом проверю», — и увёл всех троих к будке, и через минуту оттуда уже слышалось: «Не туда! Это измерительный, я тебе руки оторву!» — и ремонтник, которому он это сказал, отвечал что-то спокойно и не обиженно, и я понял, что эти двое сработаются.
А у будки уже стоял спор. Не новый — старый, начатый ещё на просёлке: Артист с Князем обсуждали, что было на той повозке, и Артист утверждал, что там был «весь настоящий инструмент, а нам оставили обёртку», а Князь говорил: «Какая обёртка, ты видел полки? Полки железные!» — и Профессор, проходя мимо с переписанным листком, сказал, не останавливаясь: «На повозке был один ящик. Окованный. Дед видел, что несли. Один», — и Артист сказал: «Один — но какой!», — и новые водители стояли и слушали это, и один из них, молодой, засмеялся, и Артист посмотрел на него и сказал: «Вот. Человек понимает».
Полуторка, что привезла шестерых, ушла. Раненого Устинов передал для отправки в ближайший медпункт, остальных четверых Исаев сдал дежурному под охрану. Дежурный записал всех пятерых с отдельной отметкой о раненом, а потом оружие, и отдельно, с моих слов, пулемёт, и я поставил подпись, и Исаев поставил рядом свою, как принявший и сдавший. Второй ЗИС стоял под соснами, с открытым капотом, а теперь рядом с ним стояла будка, и между ними уже лежали доски — те самые, из-за которых Артист вчера спорил с Дедом, — и на досках Дед раскладывал ключи.
Двадцать четыре человека. Три машины на ходу и одна, которая вот-вот. Имя — Курт Хеннинг — осталось на копии у Профессора; листок с переводом я уже отдал дежурному для майора.
Я стоял и смотрел, как Дед раскладывает ключи, и думал, что ещё два дня назад я лежал на песке у дороги. А теперь знал, как зовут того, кого ищу.
# Глава 7. «Дом на колёсах»
К вечеру двадцать седьмого у нас под соснами стояло уже не место для машин, а хозяйство, и я это понял по тому, что перестал узнавать его с первого взгляда.
Будка стояла вплотную к больному ЗИСу, задом к нему, с открытой дверью и опущенным бортом-верстаком, и от неё до ЗИСа на земле лежали доски — те самые, — и на досках был разложен инструмент. Не свален — разложен: ключи по размеру, от больших к маленьким, съёмники отдельно, напильники в ряд, как в сарае у немцев, только теперь это был наш ряд. Плоский окованный ящик с измерительным стоял на верстаке, открытый, и в нём лежали микрометры, которые вчера Дед с мастером проверяли по плитке. Переносная лампа висела на гвозде, вбитом в дверной косяк будки, и её ещё не зажигали, потому что было светло, но она висела, и это было главное: висела на своём месте.
Дед ходил между всем этим, как ходит человек по дому, в который переехал утром: трогал, переставлял, отходил, смотрел и опять переставлял. Три новых ремонтника ходили за ним. Один — плотный, немолодой, с медленными руками — сразу занял место у верстака и ничего не спрашивал, только делал; второй, помоложе, таскал и раскладывал; третий — щуплый, с прокуренными пальцами, тот самый, которому Дед в первый час обещал оторвать руки, — держался ближе всех и молчал, но молчал не так, как молчат из робости, а так, как молчат, когда думают.
Я помогал тем, чем мог: распределял руки. Это я умею. Один механик — на воду: две канистры, ведро, ещё ведро, потому что радиатор снимают сухим, а ставят с водой, и воды надо много. Второй — с Дедом, на радиатор. Ремонтники — как Дед скажет. Князь — не подпускать к машине, пока не позовут, потому что Князь ходил вокруг своего ЗИСа кругами, как ходят вокруг больного, и мешал. Я ему так и сказал: «Василий, ты мешаешь». Он обиделся и пошёл к бочкам, и оттуда всё равно смотрел.
Радиатор сняли за полчаса. Дед освобождал крепления и патрубки медленно, и я понял почему: он смотрел на шов. Он повернул снятый радиатор на досках, положил его нижним бачком кверху, и вот он был, шов: длинный, паяный, с чёрным потёком в одном месте и ещё двумя местами, где пайка была тёмной, как бывает, когда она вот-вот.
— Вот тут, — сказал Дед, показывая пальцем. — Течёт тут. А вот тут и тут — не течёт, но будет. Той же пайки. Того же года. Если я запаяю только это, — он показал на потёк, — через неделю потечёт вот это. Значит, паять — весь шов. Весь. Это долго.
— Сколько?
— С лампой, с оловом, если никто не будет дёргать, — до темноты. Может, к ночи.
И тут щуплый сказал — не мне, Деду, и негромко, так, что я не сразу понял, что он сказал что-то важное:
— Товарищ техник-лейтенант. Разрешите. Шов если весь перепаивать — старое олово всё снимать надо. Бачок старый, края тонкие. Я бы его лишний раз не разбирал. Трещину зачистить, облудить и накладку пустить. Полоску медную, узкую, по всему шву, и пропаять её сверху. Она и шов держит, и медь под ней целая остаётся. У нас так на... — он запнулся, — так делали. У нас держало. Здесь надо проверить.
Дед посмотрел на него. Долго. Потом на шов. Потом опять на него.
— Полоску, — сказал он.
— Полоску. Из медной трубки, вон, с будки, если нет полосы, — трубку расплющить и пустить. Я видел, там есть.
— Трубку расплющить, — повторил Дед и, кажется, попробовал это на вкус. — Молотком?
— Молотком, на наковаленке. Она тонкостенная, ляжет ровно.
Дед молчал ещё секунд десять. Я стоял и не вмешивался, потому что здесь мне вмешиваться было незачем: это был разговор двух людей, которые понимали друг друга лучше, чем я понимал их обоих. Я видел, как Дед думает — не про полоску, про то, что перед ним стоит человек, который два часа назад пришёл с чужой полуторкой, а сейчас говорит ему про его радиатор такое, чего он сам не подумал. Или подумал, но не сказал.
— Ты паял? — спросил Дед. — Сам? Не смотрел, как другие, — сам?
— Сам.
— Сколько раз?
— Много, — сказал щуплый и не стал уточнять, и это было правильно: «много» тут значило больше, чем любое число.
Дед повернулся к будке, залез в неё, погремел там и вылез с мотком медной трубки. Отмотал, посмотрел на просвет, отрезал кусок. И протянул щуплому.
— Плющи, — сказал он. — Полоску — ты. Лудить — ты. Паять — вместе. Я держу лампу, ты ведёшь. Если полоска отойдёт — ты мне это скажешь сам, раньше, чем я увижу.
— Скажу, — сказал щуплый, и я увидел, как у него дрогнуло лицо — не от испуга, от того, что ему дали.
Вот так. Ничего больше. Дед не сказал «молодец», не сказал «доверяю», не хлопнул по плечу. Он дал ему кусок трубки и половину работы, и щуплый это понял, и я это понял, и старший ремонтник у верстака, плотный, медленный, поднял голову от своих ключей и посмотрел на них обоих, и опустил голову, и, по-моему, улыбнулся.
* * *
Паяли они до темноты, и я не буду рассказывать, как паяют радиатор, потому что это делают руками, а не словами, и потому что половину времени я стоял в стороне и слушал, как они переговариваются, — «держи», «ниже», «ещё», «стой, тут пузырь», — и это был лучший разговор за день, хотя в нём не было ни одной целой фразы.
Проверяли просто: заткнули патрубки, залили водой, поставили на доски и ждали. Дед сидел на корточках и смотрел на шов так, как я в той жизни смотрел на манометр. Пять минут. Десять. Сухо. Щуплый стоял рядом и не смотрел на шов — смотрел на Деда. Через пятнадцать минут Дед провёл по шву пальцем, посмотрел на палец и сказал: «Сухой», — и это было всё, что он сказал, и щуплый выдохнул.
Ставили уже с лампой — не паяльной, а той, переносной, с гвоздя, — потому что стемнело. Патрубки, болты, вода. Заводили — заводил Князь, потому что это был его ЗИС, и я видел, как у него дрожали руки, когда он полез в кабину, и как он это скрывал. Мотор схватил, пошёл, — и Дед стоял у капота с лампой и смотрел на шов, на бачок, на патрубки, и минуту, и две, и пять, а Князь сидел за рулём и ждал, и наконец не выдержал:
— Григорий. Ну?
— Не ну, — сказал Дед, не оборачиваясь. — Полчаса на холостых. Потом круг по точке. Потом ещё раз смотрю. Потом — ну.
— Полчаса?!
— Ты его двое суток ждал, — сказал Дед. — Полчаса подождёшь. Или хочешь, чтобы он у тебя завтра на марше закипел, при всех, при новых, при майоре, если приедет? Полчаса, Василий.
Князь подождал. Он сидел в кабине, положив руки на руль, все полчаса, и не вылезал, и я его понимал. А потом Дед сказал: «Круг», — и Князь включил первую, и ЗИС пошёл — сам, без остановок, без «стой, смотрю воду», — прошёл вдоль бочек, мимо палатки, мимо дежурного, который проводил его взглядом, развернулся на выезде и вернулся. Двести метров. Первые двести метров за двое суток, которые эта машина прошла как здоровая.
Дед посмотрел ещё раз. Долго. И сказал:
— Сухой. — И потом — то, что я от него ждал: — Это не значит, что он новый. Это значит, что он запаян. Завтра на марше — смотреть воду на каждой остановке, Василий, не как раньше, а просто смотреть. Через неделю я его сниму и посмотрю ещё раз. Но ехать — может. Куда угодно.
— Куда угодно, — повторил Князь. И вылез. И подошёл к Деду, и я думал, он его обнимет, но он не обнял. Он повернулся к щуплому, который стоял в стороне, и сказал ему: — Тебя как зовут?
Щуплый сказал.
— Спасибо, — сказал Князь. — Я запомню.
И вот тут Дед сказал — щуплому, при всех, при Князе, при мне, при старшем ремонтнике у верстака:
— Полоска — его. Я бы снимал старое олово. Он сказал не снимать. Шов сухой — вы видели. — И, помолчав: — Завтра будешь мне «Опель» смотреть. Один. Я только гляну потом.
Щуплый ничего не ответил. Но ушёл к будке так, как уходят люди, у которых сегодня получилось.
А Профессор весь этот вечер сидел у верстака с бумагами — с той папкой из будки, — и когда радиатор проверяли, он подошёл ко мне и к Деду с одним листком. Одним, не папкой.
— Я не буду рассказывать всё, — сказал он. — Там много, и половина — не про нас. Я скажу, что нам нужно на дорогу. Две вещи.
— Говори.
— Первое: где они брали горючее. В записях есть — не адреса, а порядок: каждые сколько-то дней, с каких точек. Точки — те же, что были в списке с «Опеля». Две из них — по нашему направлению, на запад. Если там остались бочки — это бочки. Если нет — там хотя бы стояли, и по дороге туда можно смотреть. Второе: они возили не только для Хеннинга. Есть ещё получатели — мелкие, наверное, тыловые. Это значит, что по дорогам ходят и другие их машины, не только базы. Отстают, ломаются, бросают. — Он опустил листок. — Остальное — не на дорогу. Остальное — майору, я перепишу.
— Перепиши, — сказал я.
Я стоял и думал о том, о чём думал ещё утром, ведя будку через ворота: что у нас теперь три грузовика на ходу и мастерская, и что это очень много, и что это ничего не решает, если на дороге попадётся что-то тяжелее трёх тонн. «Отстают, ломаются, бросают» — а что бросают? В сухом дворе я сегодня мог бы повторить вчерашнюю работу с двумя ЗИСами. Но размокшая обочина — другое дело: там одному грузовику легко увязнуть рядом со вторым. А на дорогах за наступлением лежало много такого, что тяжелее трёх тонн, я это видел, я это считал по обочинам с первого дня.
— Нужен тягач, — сказал я.
— Нужен, — сказал Дед. — Только его не паяют. Его или находят, или нет.
— Найдём, — сказал я.
— Ты это уже говорил про водителей, — заметил Профессор. — Вчера. Они пришли.
— Вот видишь, — сказал я.
* * *
А тем временем у бочек затевалось.
Я это заметил не сразу, потому что был при радиаторе, — но когда пошёл к бочкам за кипятком, увидел, что Князь с Артистом стоят у стола — у того самого наката из жердей — и спорят, а Фрол сидит рядом на ящике и слушает с видом человека, которого сейчас позовут в судьи, и это ему нравится.
— ...потому что вечер — это когда люди сидят, — говорил Князь. — Сидят, Семён. Не стоят с кружкой, а сидят. И у них есть стол, и на столе есть что поставить, и им тепло, и никто не бегает. Вот это вечер. А ты хочешь, чтобы они тебя слушали.
— Я хочу, чтобы они смеялись, — говорил Артист. — Сидеть можно и в окопе. А смеются — не везде. Вечер — это когда потом вспоминают. Вспоминают что? Как сидели? Нет. Вспоминают, что рассказали.
— Вспоминают, как хорошо было.
— Хорошо — от чего?
— От стола!
— От рассказа!
— Стоп, — сказал Фрол, и это было его любимое слово, я это уже понял. — Вы оба хотите, чтоб было хорошо. Вы спорите, от чего. Это не спор, это два разных вечера. Давайте проверим. Кто проверит?
— Что проверит? — спросил я, подходя.
Они обернулись. Артист посмотрел на Князя, Князь — на Артиста, и я увидел, что они уже придумали, и им нужен был кто-то, кому это сказать.
— Дед, — сказал Артист.
— Что — Дед?
— Дед проверит. — Артист сел на край стола, что Князю не понравилось, и стал объяснять, и объяснял он так, как рассказывал бы со сцены: с подводкой. — Смотрите, товарищ старший лейтенант. У нас есть человек, который любит хорошую компанию. Я это знаю. Он любит послушать, он любит подпеть, он умеет заслушаться так, что у него рот открыт. Я видел. Но у этого человека есть одна беда: у него всегда стоит машина. И машина всегда важнее. Он придёт к столу, посидит десять минут — и вспомнит, что не посмотрел зазор. И уйдёт. Не потому, что ему с нами плохо. Потому, что там — интереснее. Так вот. Вечер удался — это когда Дед сам пришёл и сам остался до конца. Сам. Никто его не держит, никто не уговаривает. Если он остался — значит, было лучше, чем у машины. Вот проверка.
— А кто устраивает? — спросил я.
— Мы, — сказал Князь. — Я — стол. Он — рассказ. Оба сразу. И смотрим, что его удержит.
— И если он остался — кто выиграл?
Тут они замолчали, потому что об этом не подумали.
— Если остался — оба, — сказал Фрол. — Если ушёл — оба проиграли. А если ушёл в середине — то смотрим, от чего ушёл: от стола или от рассказа. Так честно.
— «До конца» — это до чего? — спросил Профессор.
Он подошёл незаметно, как всегда, с кружкой, и стоял, и спрашивал так, как спрашивал позавчера про «спасённую машину»: без подвоха, всерьёз.
— До конца вечера, — сказал Артист.
— А когда вечер кончается? Когда все ушли? Когда кончился рассказ? Когда стол убрали? Это разные концы. Если Дед уйдёт после рассказа, но до того, как убрали стол, — это до конца или нет?
Артист открыл рот. Князь открыл рот. Фрол засмеялся.
— Вот! — сказал он. — Я же говорю. Условие надо ставить, а то потом — как с машиной. Пётр, ты скажи, как правильно.
— Я не знаю, как правильно, — сказал Профессор. — Я знаю, что надо договориться. Предлагаю: до конца — это пока не встал последний. Кто бы он ни был. Если Дед встал последним или вместе с последним — вечер удался.
— Годится, — сказал Князь.
— Годится, — сказал Артист. — Только тогда я буду сидеть до утра.
— А я тогда стол не уберу, — сказал Князь.
— Вот и посмотрим, — сказал Фрол, и они посмотрели на меня.
Я понял, что от меня ждут. Не разрешения — участия. Они хотели, чтобы командир был в игре, не над ней. И мне, если честно, этого хотелось самому: сесть за стол, который устроил Князь, слушать, что рассказывает Артист, и смотреть, уйдёт Дед или нет, — и не знать, чем кончится.
— Я — зритель, — сказал я. — Не судья. Судья — Фрол, он уже назначился. Я сижу, ем и смотрю. И если Дед меня спросит, зачем его позвали, — я не скажу.
— Вот это правильно, — сказал Артист. — Вот это по-товарищески.
— И ещё, — сказал я. — Я ставлю на стол.
— Почему? — спросил Артист с обидой.
— Потому что я за ним два дня смотрю, — сказал я, — и он за это время два раза сказал «потом» на мой вопрос и ни разу — на еду.
— Это не считается, он голодный был!
— Вот и проверим, — сказал Фрол, и на этом затея была принята.
* * *
Стол Князь устроил такой, что я, признаться, не ожидал.
Не по еде — еда была наша, разрешённая, из того, что выдавали: каша, консервы, хлеб, чай, — а по тому, как это стояло. Он где-то достал — «выменял у точки на работу», сказал он, и я не стал спрашивать, на какую, — большой закопчённый чайник, настоящий, на всех; он накрыл накат не плащ-палаткой, а куском брезента, чистого; он поставил вокруг ящики так, чтобы всем было где сесть, и не в ряд, а кругом, чтобы видеть друг друга; и он зажёг — вот это было главное — лампу. Переносную, с гвоздя на будке, — он выпросил её у Деда «на два часа, потом верну», и повесил над столом, на жерди, и в её свете стол стал не столом у бочек, а тем, что Князь и хотел: местом, где сидят.
Люди сели. Не все — охранение стояло, Исаев с двумя ходил по точке, — но все, кто был свободен: Фрол, Профессор, Артист, Устинов, Суров, новые водители, ремонтники, стрелки. Двадцать человек кругом. И Дед.
Дед пришёл сам. Это надо отметить: сам, когда Князь крикнул «готово», — вытер руки, посмотрел на свой ЗИС, на будку, на щуплого, который ещё что-то раскладывал, и пошёл к столу, и сел, и ему налили, и он ел, и говорил с Устиновым про что-то своё, и смеялся, и я видел, как Князь смотрит на него с надеждой, а Артист — с расчётом.
И Артист начал.
Он начал не сразу — он дал людям поесть, дал стихнуть, а потом, когда Фрол сказал что-то про немецкую повозку, которая утром ушла, Артист сказал: «А я вам про повозку расскажу», — и все повернулись, и он рассказал. Про то, как в тридцать восьмом их бригада ехала на гастроли по району на подводах, четыре подводы и лошадь, которую звали Секретарь, потому что она отказывалась работать после шести вечера, — и как в одном селе они играли в клубе, а лошадь ушла, и её искали всем селом, и нашли в правлении колхоза, где она стояла и ела протокол собрания, — и как председатель сказал: «Правильно, я бы тоже съел». Он рассказывал это так, что я видел эту лошадь. Я видел правление. Люди смеялись — Фрол громче всех, Суров молча, но со слезами, новые водители сначала осторожно, потом как все. Дед смеялся. Он сидел, откинувшись, с кружкой, и смеялся, и Князь смотрел на него, и я видел, как у Князя разглаживается лицо.
А потом к столу подошёл щуплый.
Он не подходил специально — он шёл от будки к бочкам за водой, с ведром, — и остановился за спиной у Деда, послушать, и Артист как раз дошёл до того, что лошадь на следующий год избрали в президиум, — и щуплый засмеялся, и Дед обернулся, и увидел его с ведром, и спросил:
— Ты чего с ведром?
— Воду. В радиатор долить, на утро, чтоб полный был.
— Он полный.
— Полный, — согласился щуплый. — Я на всякий случай. — И помолчал, и добавил, потому что не мог не добавить, я это видел: — Товарищ техник-лейтенант, я вот думаю. Верхний шов. Он ведь того же года. Той же пайки. Мы нижний перекрыли, а верхний — он сейчас держит, но если и он такой же...
Дед перестал улыбаться. Не обиделся, не помрачнел — перестал улыбаться так, как перестают, когда думают.
— Верхний, — сказал он.
— Верхний. Я не говорю, что течёт. Я говорю — посмотреть бы. Пока лампа горит. Пять минут.
— Лампа горит здесь, — сказал Князь быстро.
— Я и без лампы, — сказал щуплый. — Я на ощупь. Я просто говорю.
Дед сидел. Я видел, как он сидел: с кружкой в руке, на ящике, в свете лампы, и вокруг смеялись, и Артист уже начал следующую историю — про Секретаря в президиуме, — и Дед слушал, и одновременно думал про верхний шов, и я видел, как эти две вещи в нём борются, и это было, честное слово, лучше любой истории.
Он поставил кружку.
— Пять минут, — сказал он Князю. — Я пощупаю и вернусь.
— Григорий, — сказал Князь.
— Пять минут, Василий. Я не ухожу. Я щупать.
И встал, и пошёл к ЗИСу, и щуплый за ним с ведром, и мы все смотрели им вслед, и Артист замолчал на середине фразы, и Фрол сказал, глядя на Князя:
— Так. От чего ушёл?
— Он не ушёл! — сказал Князь. — Он щупать!
— Он не от стола ушёл, — сказал Артист. — И не от рассказа. Он к шву ушёл.
— Шов — это не из условия, — сказал Профессор. — Мы говорили про стол и про рассказ. Про шов никто не говорил.
— Значит, надо было говорить! — сказал Фрол с удовольствием. — Я же предупреждал: условие!
Они спорили ещё полчаса. Дед не вернулся. То есть он вернулся — раз, минут через двадцать, взял кружку, сказал: «Верхний держит. Но я ему накладку тоже пущу. Не сегодня. Завтра, если стоять будем», — и ушёл обратно, потому что щуплый там что-то уже размечал, и им обоим было интересно, и это было видно с двадцати шагов, и никто их не звал. Не потому, что обиделись. Потому что понимали.
— Не удался, — сказал Князь. Не горько — как констатируют.
— Как это не удался? — спросил Суров.
Все повернулись к нему, потому что Суров за весь вечер сказал три слова.
— Я вот сидел, — сказал Суров. — Ел. Смеялся. Лошадь эта. Мне хорошо было. И сейчас хорошо. Как это — не удался?
— Условие не выполнено, — сказал Князь.
— Ваше условие, — сказал Суров. — Не моё. — И встал, и пошёл к своему «Опелю», спать, и по спине его было видно, что вечер у него удался, и с ним встали ещё двое, и тоже, видимо, считали так же.
— Суров дело сказал, — заметил Устинов неожиданно. — Вечер был. Деда не было. Это две разные вещи.
— Это одна вещь! — сказал Артист. — Мы для него...
— Вы для себя, — сказал Устинов. — Чтоб он оценил. А он оценил и пошёл щупать. Это не поражение, Семён. Это Дед.
Артист хотел ответить и не ответил. Посмотрел на Князя. Князь посмотрел на него. И оба, кажется, поняли, что проиграли не Деду, а собственному условию, и что это, в общем, не страшно, и что ещё будет случай.
— Следующий раз, — сказал Князь. — Когда стоять будем. Я по-другому сделаю.
— И я по-другому, — сказал Артист. — Я про машину расскажу. Он про машину не уйдёт.
— Уйдёт, — сказал Фрол. — Проверять. — И захохотал, и на этом вечер кончился, и Князь убрал стол, и последним встал не Дед, а Профессор, который сидел и что-то дописывал в своём листке при свете лампы, пока Князь не снял её с жерди, чтобы вернуть на гвоздь.
* * *
Я обошёл точку перед сном. Это уже становилось привычкой — как в той жизни обходил площадку перед тем, как запереть ворота.
Первый ЗИС, с помятым крылом, — стоит, Артист спит в кабине. «Опель» — стоит, Суров в кабине, не спит, но лежит. Будка — стоит, дверь прикрыта, внутри темно, и рядом на досках лежит инструмент, накрытый брезентом от росы. Второй ЗИС — стоит, с закрытым капотом. Закрытым. Впервые за три дня. У него в темноте сидели двое: Дед на подножке, щуплый на корточках у колеса, и они не работали — сидели и разговаривали вполголоса, и я не стал подходить.
Три грузовика и мастерская. Двадцать четыре человека. Пулемёт немецкий — сдан днём дежурному, с лентой, под расписку, и Исаев расписался и ещё раз сказал «жалко», и я ещё раз сказал «патронов сотня». Всё стояло. Всё было целое. Завтра — марш: через Глуск, который сегодня, как сказали на точке, взяли, — на запад, за наступлением, туда, куда ушли повозка, и база, и майор Курт Хеннинг.
И где-то там нам могла попасться тяжёлая машина на плохом грунте. Такая, возле которой придётся стоять и чесать затылок, если нечем будет потянуть.
Тягач. Я его ещё не видел. Но я уже знал, что он мне нужен, — а это, как показывали последние три дня, было полдела.
# Глава 8. «Дорога выбирает добычу»
Колонной мы пошли впервые, и я, признаться, волновался так, как не волновался ни у повозки, ни во дворе с сараем.
Четыре машины. Первый ЗИС с Артистом — головной, потому что Артист знал дорогу до Глуска лучше всех и потому что у него было чувство дистанции, которое не выучишь; я с ним. Второй ЗИС с Князем — за ним, потому что вчера запаянный радиатор надо было держать на виду, и Дед сидел у Князя в кабине и смотрел на капот так, как смотрят на спящего. «Опель» с Суровым — третьим, с людьми. Будка — замыкающей, с новым водителем, и рядом с ним Селиванов, потому что будка была для нового ещё чужая, а Селиванов, как выяснилось за вчерашний вечер, умел объяснять чужую машину коротко и без обиды. Фрол — в «Опеле», с ДП в кузове, стволом назад. Профессор — в будке, с бумагами, потому что ему там было удобно.
Двадцать четыре человека, четыре машины, и все на ходу. Я сидел рядом с Артистом и смотрел в зеркало на то, как они идут за нами — серый борт, серая будка, — и думал, что три дня назад у меня было полтора грузовика и восемнадцать человек, которых я знал по именам, не зная в лицо.
Точку мы оставили в шесть. Дежурный проводил нас, как провожают жильцов: записал, посмотрел вслед и вернулся к своим бочкам. Чумаков не приехал — но приехал его посыльный, ещё затемно, с бумагой: проезд через Глуск подтверждён, дорога до пилорамы северо-восточнее Любани открыта для колонн, там стоянка, там ждать. И отдельно — карандашом, его рукой: «Любань не трогать. Она не наша». Я это прочёл дважды и положил в планшет.
До Глуска шли два с половиной часа. Тридцать пять километров — это на своей площадке полчаса, а колонной, с пропусками, с проверками, с двумя остановками, когда Дед выходил смотреть воду и говорил «сухой» с таким видом, будто это его личная заслуга, — это два с половиной. Я понял за это утро, что колонна — это не четыре машины, которые едут. Это четыре машины, которые едут с той скоростью, с какой едет самая медленная из них, и останавливаются там, где останавливает дорога, а не ты.
Глуск мы прошли не останавливаясь. Я смотрел в окно и мало что запомнил: сгоревшие дома по одной стороне улицы и целые по другой, как бывает; людей — немного, старуху с ведром, мальчишек у сгоревшей немецкой машины; мост через реку, узкий, деревянный, с двумя сапёрами по краям, которые пропускали по одной машине и смотрели на колёса; регулировщицу на площади с флажками, которая показала нам налево так, будто мы тут ездили всю жизнь. Город, который взяли вчера. Вчера на точке об этом сказали, а теперь я ехал по нему, и он был мокрый после ночного дождя, и пахло гарью и мокрой известью, и это было совершенно не то, что число.
За Глуском дорога пошла на запад, и вот там мы встали.
* * *
Встали мы не сразу — сначала пошли медленнее, потом совсем медленно, потом впереди, за поворотом, замигали чьи-то тормозные огни, и Артист сбросил, и мы встали за санитарной машиной, а за нами встал Князь, а за Князем всё остальное.
Я вылез.
Вот здесь я должен рассказать честно, потому что рассказываю всё по порядку, и потому что это была моя ошибка, маленькая, но моя. Я вылез и пошёл вперёд, вдоль колонны, — не нашей, чужой: перед нами стояло ещё четыре машины, санитарки, полуторки, одна «эмка», — и шёл я быстро, и думал я, что впереди сломалась головная. Кто-то встал, у кого-то закипело, кто-то сел на мост, — и колонна стоит. Это первое, о чём думает человек с моей работы, когда видит стоящую колонну: кто-то встал. И я шёл вперёд с этим в голове и уже прикидывал: если это грузовик, то трос у нас в первом ЗИСе; если легковая — можно и руками; если что-то тяжёлое — то это моё, это как раз моё, и я это сделаю, и...
Я дошёл до головы и увидел не сломанную машину.
Я увидел проезд. Дорога впереди сужалась — с обеих сторон её обжимали воронки, одна большая, с водой, и остатки взорванной насыпи, — и в этот проезд, в одну машину шириной, с той стороны, навстречу нам, шла колонна. Своя. Порожние грузовики, потом орудия на прицепе, потом ещё грузовики. Шла медленно, по одной, и у проезда стоял регулировщик — сержант, немолодой, с флажками, с лицом человека, который сегодня уже всё слышал, — и рядом с ним лейтенант с повязкой на рукаве, и они пропускали встречных, и наши стояли, и это было правильно, потому что проезд один, а колонны две.
Никто не сломался. Дорога была занята.
Я стоял, и мне было неловко за то, что я шёл сюда с тросом в голове. Не перед кем-то — перед собой.
— Товарищ лейтенант, — сказал я. — Долго?
Лейтенант посмотрел на меня, на мои погоны, на колонну за моей спиной.
— Пока пройдут, — сказал он. — Двадцать машин. Потом ваши. Минут сорок. Вы который по счёту?
— Пятый. То есть первая моя — пятая.
— Значит, минут пятьдесят.
— Ясно, — сказал я. — Спасибо.
Он посмотрел на меня чуть внимательнее — видимо, ждал, что я буду спорить. Не знаю, сколько человек до меня подходило к нему за это утро с «а нельзя ли». Я не стал. Я не имел на это права, и я это понимал, и — что важнее — мне и не хотелось. Дорога была его. Я умел вытаскивать машины, а не командовать дорогами.
Я пошёл назад к своим, и по пути мне навстречу шёл Дед, тоже быстро, и тоже с лицом человека, который думает про трос.
— Что там? — спросил он.
— Ничего. Встречных пропускают. Проезд один.
— А. — Он остановился, посмотрел вперёд, кивнул. — Я думал, кто-то встал.
— Я тоже думал.
— Ну, — сказал Дед, — значит, оба дураки. — И пошёл обратно к своему радиатору, и по спине его было видно, что он доволен: не тем, что никто не сломался, а тем, что у него есть время ещё раз посмотреть шов.
* * *
А у регулировщика, чуть в стороне, у обочины, стоял мотоцикл.
Я узнал его раньше, чем увидел человека, — по тому, как он стоял: не брошен, а поставлен, с коляской к дороге, чтобы сразу тронуться. А потом увидел и её. Анна стояла у мотоцикла и разговаривала с солдатом — молодым, с полевой сумкой через плечо и винтовкой, — и по тому, как она говорила, а он слушал, было ясно, что он получает задачу. Она что-то показала ему на планшете, он кивнул, она закрыла планшет и посмотрела на дорогу — на проезд, на встречную колонну, — и лицо у неё стало таким, каким бывает у людей, которые считают время и понимают, что его не хватает.
Я подошёл.
— Лейтенант Веденеева.
Она обернулась. Узнала — сразу, я это видел, — и не удивилась, что тоже было видно.
— Старший лейтенант Ракитин, — сказала она. — Тот самый, с рукой. Вы тоже здесь стоите?
— Пятые в очереди.
— Тогда вам ждать, — сказала она. — А у меня времени ещё меньше, я не могу тут ждать. — Она кивнула на солдата. — Связной. С донесением в наш пункт, вперёд по этой дороге, километров пятнадцать. Пешком — три часа. Попутка — полчаса, но попуток нет: всё стоит. Я его тут оставлю ждать, а сама — в другую сторону, у меня ещё две точки. Он дождётся — но когда, не знаю.
Она сказала это не жалуясь — просто изложила задачу, как излагают человеку, который, может быть, поможет, а может, нет. И я сразу увидел, чем помочь, — увидел так, как вижу всегда, разом: у меня четыре машины, одна из них — «Опель», лёгкий, быстрый; дорога вперёд — наша, на пятнадцать километров точно; отправить «Опель» с связным сейчас, вне колонны, он довезёт и вернётся, а мы за это время как раз пройдём проезд, и...
— Я отправлю машину, — сказал я. — Отдельно. «Опель», он быстрый. Довезёт и догонит нас.
Она посмотрела на меня. Потом — через моё плечо, на нашу колонну, на первый ЗИС с Артистом, на его кузов.
— А зачем отдельно? — спросила она.
— Что?
— У вас головная машина — вон, ЗИС. Она идёт туда же. По той же дороге. Мимо нашего пункта — он у самой дороги, там сворачивать не надо. У неё в кузове — я вижу отсюда — четыре человека и место ещё на десять. Зачем гонять «Опель» отдельно, вне колонны, туда и обратно, если ЗИС и так идёт мимо и у него есть место?
Я открыл рот. И закрыл.
Она была права. Она была так права, что мне стало смешно: я стоял и предлагал ей отдельный рейс — красивый, быстрый, с догоном, — а она смотрела на мой кузов и видела в нём пустое место. Я в той жизни ругал своих ребят именно за это: за то, что гоняют машину отдельно, когда рядом стоит попутная. Я это знал двадцать лет. И вот стоял и не видел.
— Вы правы, — сказал я.
— Я знаю, — сказала она без всякого торжества. — Я просто смотрю на кузов, а вы — на «Опель». Вам «Опель» больше нравится.
— Мне «Опель» больше нравится, — согласился я, и она засмеялась. Коротко, по-настоящему — и я подумал, что вот сейчас она первый раз смеётся при мне, и что мне бы хотелось, чтобы не последний.
— Так возьмёте?
— Возьму. В кузов. Довезём до пункта, высадим, не сворачивая. — Я повернулся к связному. — Боец. Со мной. Первая машина, кузов. Как увидишь свой пункт — стучи в кабину, встанем.
— Есть, — сказал связной, и посмотрел на Анну, и она кивнула ему, и он пошёл к нашему ЗИСу.
— Спасибо, — сказала она.
— Это вам спасибо. За кузов.
— За кузов вы бы и сами догадались. Минуты через две.
— Через три, — сказал я честно.
— Через три, — согласилась она и, кажется, хотела сказать ещё что-то, но посмотрела на дорогу, на проезд, где встречная колонна уже редела, и вместо этого сказала: — Мне ехать. Две точки. Если ваша стоянка — на пилораме, то наш пункт связи — там же рядом. Так что дорога у нас общая.
— Общая, — сказал я.
Она села в коляску — не за руль, за рулём был её водитель, ефрейтор, который всё это время стоял и делал вид, что смотрит на колонну, — и мотоцикл затрещал и ушёл назад, в сторону Глуска, и я стоял и смотрел ему вслед дольше, чем нужно, и Артист из кабины сказал негромко:
— Товарищ старший лейтенант. Регулировщик машет.
Регулировщик махал. Встречные прошли. Наша очередь.
Связного мы довезли, как и сказали: пятнадцать километров, пункт у дороги — изба с антенной и часовым, — Артист встал, не сворачивая, связной спрыгнул, отдал часовому бумагу, обернулся, махнул нам и пошёл в избу. Всё. Он не остался с нами, не попросился в кузов дальше, не стал членом группы — он сделал своё дело, и мы сделали своё, и это заняло у нас четыре минуты и ни капли бензина сверх того, что мы и так сжигали.
— Она права была, — сказал Артист, трогаясь. — Про кузов.
— Она мне это уже сказала. Сама.
— Я бы тоже «Опель» послал, — сказал он. — Если честно.
— Потому что тебе «Опель» больше нравится?
— Потому что красиво, — сказал Артист. — Отдельный рейс, догон. Кузов — не красиво. Кузов — правильно. — Он помолчал. — Она красивая, да?
— Семён.
— Я как водитель спрашиваю, — сказал Артист. — Мне за дорогой смотреть, я не вижу.
— Смотри за дорогой, — сказал я, и он засмеялся, и смотрел за дорогой, и больше про это не говорил, и я был ему за это благодарен: не потому, что скрывал, а потому, что не хотел, чтобы это стало номером.
* * *
Пилорама была ровно тем, что обещали: пилорамой. Длинный навес на столбах, под ним рама с пилой, давно не работавшей, и вокруг — штабеля досок, серых от дождей, и опилки, и запах смолы, и большой утоптанный двор, куда наши четыре машины встали так, как я хотел: кругом, носами наружу, будка в середине. Двор был на отшибе, километрах в двенадцати от Любани, на ответвлении дороги, и здесь стояли не одни мы: у навеса — палатка какого-то тылового хозяйства, и у ворот — пост, и связь с автомобильной службой была через тех же посыльных, только теперь до точки было дальше.
Любань была впереди, слева, и она была не наша. Я это знал не из своей школьной памяти — я это знал от лейтенанта с повязкой: «прямо — не ходить, там ещё стреляют». И от посыльного Чумакова: «Любань не трогать».
И вот тут, через час после того, как мы встали, Фрол привёл ко мне человека.
Это был сержант — сапёр, судя по петлицам и по рукам, чёрным от земли, — из тех, что вчера проходили тут с дорожной командой и стояли теперь у навеса, ожидая своих. Фрол вёл его так, как ведут человека, который что-то знает: чуть впереди себя, не касаясь, но и не отпуская.
— Расскажи, — сказал ему Фрол.
Сапёр рассказал. Вчера, ближе к вечеру, они проверяли ответвление — вот это, в сторону леса, что за пилорамой, — на предмет мин, и прошли по нему километра четыре, до бокового двора: усадьба не усадьба, хутор, с сараем и загоном, у самой опушки. И там стоял тягач. Немецкий. «Большой такой, с гусеницами сзади и колёсами спереди, знаете, у них такие, что пушки таскают». Стоял у сарая. Возле него были люди — трое или четверо, немцы, в комбинезонах, копались.
— Копались? — спросил я. — В нём?
— В нём. Капот открыт был, один под ним. Другие — рядом, что-то таскали.
— Стрелял кто-нибудь?
— Нет. Мы их не трогали — нам не велено, у нас дорога. Они нас, по-моему, не видели: мы из леса смотрели. Доложили своим, нам сказали — не наша задача, идите дальше. Мы и пошли.
— Когда это было?
— Вчера. Часов в семь вечера.
— Тягач — двигался? При вас — трогался, ехал?
— Нет. Стоял. Всё время стоял.
Я посмотрел на Фрола. Фрол смотрел на сапёра.
— Дорога до двора, — сказал Фрол. — Вы её прошли. Мины?
— Не нашли. Но мы шли по колее, а не по обочинам. По колее — чисто.
— Лес за двором?
— Не ходили. Не наша задача.
— Люди — куда могли уйти?
— В лес. Больше некуда: дорога — к нам, за двором — лес и болото.
Вот и всё, что он знал. Он сказал честно, и место показал, и время, и я поблагодарил его, и Фрол его отпустил, и мы остались стоять вдвоём, и я уже знал, что сейчас скажу, и Фрол уже знал, что я скажу, и первым сказал он:
— Не сейчас.
— Фёдор.
— Не сейчас, Алексей Палыч. Вчера в семь вечера там стоял тягач и четыре немца. Сейчас — половина третьего дня. Прошло девятнадцать часов. За девятнадцать часов они могли его починить и уехать. Могли бросить и уйти в лес. Могли остаться и ждать своих, и свои могли прийти — я не знаю, кто у них там за лесом. Сапёры прошли по колее, значит, по колее — чисто. По обочине — не знаю. Двор — я не видел. Лес за двором — никто не ходил. Это четыре километра, — он показал рукой на ответвление, — и я по ним поеду. Но не сейчас и не всеми. Сначала — посмотреть.
— Я не говорил «всеми».
— Ты ещё ничего не говорил. Я тебя знаю четвёртый день.
Я засмеялся. Я действительно хотел ехать сейчас: у меня перед глазами стоял тягач — тот, о котором я думал вчера ночью, обходя точку, — стоял у сарая, с открытым капотом, и до него было четыре километра, и это было так близко, что у меня чесались руки.
— Что нужно, чтобы посмотреть? — спросил я.
— Двое. Пешком. По колее, как сапёры. Час туда, полчаса там, час обратно. Если он стоит — я вернусь и скажу, как стоит. Если нет — значит, нет.
— Кто?
— Я и тот, с глазами.
— А если он там стоит, а ты не вернёшься за два с половиной часа?
— Тогда, — сказал Фрол, — через три часа поедешь ты. С Исаевым. И тогда уже — всеми. Но это если. Обычно я возвращаюсь.
И тут подошёл Профессор. Он слушал — он всегда оказывался там, где что-то говорилось, — и теперь подошёл со своим листком, тем, вчерашним, и сказал:
— Можно одно?
— Говори.
— Тягач у ремонтников — это не просто тягач. Это то, чем они тащат сломанное. Если он их — из той же конторы, что будка и «Опель», — то он там не сам по себе. При нём или что-то было, что он тянул, или он ждал, что потянет. Сапёр сказал: «таскали». Что-то рядом. Я не знаю, что. Но если Фрол пойдёт смотреть — пусть смотрит не только тягач. Пусть смотрит, что вокруг.
— Хорошо сказано, — сказал Фрол. — Посмотрю.
— И ещё, — сказал Профессор, — про время. Сапёр сказал «часов в семь». Я его переспросил, пока вы говорили: он сказал, что солнце было ещё высоко и что они успели до темноты вернуться сюда. Значит, не позже семи. Может, раньше. Это к тому, что прошло не девятнадцать часов, а, может, двадцать. Больше времени — больше могло случиться.
— Спасибо, — сказал Фрол серьёзно. — Двадцать.
И пошёл за тем, с глазами.
* * *
Он вернулся через два часа десять минут, и я знаю это потому, что нашёл на точке у тылового хозяйства человека с часами и спросил у него время, когда Фрол ушёл, и когда пришёл.
— Стоит, — сказал Фрол.
Он сел на подножку первого ЗИСа, снял пилотку и вытер лицо, и было видно, что он шёл быстро. Тот, с глазами, сел рядом на землю.
— Стоит у сарая, как сапёр сказал. Капот открыт. Гусеницы целые, колёса целые. Немцев — трое, не четверо. Ходят вокруг, один под капотом, двое таскают — из сарая к тягачу, ящики. Похоже, снимают с него всё, что можно унести, — не чинят, а раздевают. Или чинят и заодно раздевают, я не механик. Оружие — у двоих винтовки за спиной, у третьего не видел. Двор — открытый, сарай, загон, за загоном опушка. Лес за двором — я прошёл вдоль опушки метров триста: тихо, следов свежих нет, дороги дальше нет. Колея до двора — чистая, мы прошли. По обочине — не ходили. — Он помолчал. — Что вокруг — Профессор был прав. У сарая, под навесом, стоит что-то на колёсах. Прицеп, платформа — низкая, широкая. Пустая. И рядом — ещё одна машина, легковая, разбитая, без колёс, снятая. Это, по-моему, и есть то, что он тянул: они на нём тащили эту легковую, легковая рассыпалась, они её бросили, и тут у них встал тягач. Или наоборот. Не знаю. Стоит — знаю.
— Доступно? — спросил я.
— Доступно. Четыре километра, колея чистая, трое немцев, которые заняты своим и не ждут. Если идти — то сегодня, до вечера, потому что завтра их там может не быть — они его раздевают, значит, собираются бросать. Не всеми: восемь, как в тот раз, и одна машина, чтобы людей довезти и — если тягач наш — съездить за будкой. Остальные — здесь. Стоянка наша, посты свои, я договорился.
— «Если тягач наш», — повторил Дед.
Он подошёл, пока Фрол говорил, и стоял, и слушал, и теперь смотрел на Фрола так, будто тот сказал что-то очень важное и очень неправильное.
— Что не так? — спросил Фрол.
— Всё так. Только ты сказал «если тягач наш» так, как будто он будет ездить. А он стоит с открытым капотом, и его раздевают. Я не знаю эту машину. Я про неё слышал: что она большая, что мотор у неё большой, что тянет она столько, что нашим и не снилось. Слышал. Не видел. Не трогал. Что у неё внутри и почему она встала — я тебе скажу, когда постою рядом с открытым капотом столько, сколько мне надо. Не раньше. — Он посмотрел на меня. — Алексей Палыч, я тебе честно: если он на ходу — это лучшее, что у нас будет. Тягач — это то, о чём мы вчера говорили: он вытащит всё, что мы найдём. Он и ЗИС вытащит, и «Опель», и что угодно. Но «если». Я не обещаю. Я обещаю посмотреть.
— Больше и не надо, — сказал я.
— Надо, — сказал Дед. — Надо, чтоб он ездил. Но это не от меня зависит.
Дальше всё пошло так, как идёт, когда люди знают своё дело.
Фрол собрал восьмерых бойцов — себя, Исаева и шестерых стрелков, включая расчёт ДП, — и они уже проверяли оружие. Мы с Дедом, Устиновым и Профессором шли с ними; Селиванов вёз нас на «Опеле». Дед взял двоих ремонтников — старшего, медленного, и щуплого — и повёл их к будке отбирать, что брать с собой, если тягач окажется «наш»: не всю будку, а то, что нужно для первого взгляда, ящик и лампу. Селиванов в это время сидел за рулём «Опеля» и подавал его к бочкам тылового хозяйства — Суров спал: он стоял в ночном охранении на точке, и я велел ему спать, а не спорить, и Селиванов сел на его место так, как садятся на чужое место люди, которые понимают, что оно чужое: ничего не переставляя. «Опель» надо было заправить и вывести к воротам, и он это делал.
Я пошёл к Князю.
— Василий. Основной парк — здесь. Ты старший, при тебе водители и механики. Посты — свои, тыловые, но ты на них не надейся: свои двое у машин, круглосуточно. Мы — на «Опеле», четыре километра. Если тягач стоит и мы его берём — я пришлю кого-нибудь пешком, час ходу, и тогда ты отправляешь будку с ремонтниками и её водителем. Не раньше. Если через четыре часа никого нет — не ехать. Ждать. Послать на точку, к дежурному, сказать: Ракитин ушёл на боковой двор в четырёх километрах, не вернулся. Пусть решают они. Не ты.
— Понял, — сказал Князь. — А если он ездит?
— Тогда, — сказал я, — у тебя завтра будет во дворе на одну машину больше. Большую.
— Большую, — повторил Князь, и я увидел, как он представил.
Я стоял у ворот пилорамы, и «Опель» уже стоял рядом, заправленный, с Селивановым за рулём, и Фрол грузил людей, и Дед носил ящик, и во дворе, за штабелями досок, стояли наши три машины кругом, носами наружу, и Князь ходил между ними, как ходят по дому, — и я думал, что вот так дорога и выбирает добычу: не ты идёшь искать тягач, а тягач стоит в четырёх километрах от того места, где тебе велели стоять, и сапёр проходит мимо, и рассказывает, и всё.
Ты только должен быть готов, когда рассказывают. И иметь машину, чтобы доехать. И человека, который скажет «не сейчас», — и другого, который скажет «стоит».
# Глава 9. «Тяжёлая покупка за немецкий счёт»
Сапёр не соврал, и Фрол не соврал, и всё-таки двор оказался не таким, как рассказывали, — и я теперь думаю, что так бывает всегда: рассказ — это то, что человек видел, а двор — это то, что в нём есть.
Мы оставили «Опель» в километре, в кустах, носом на выезд, с Селивановым при нём, и прошли остальное пешком по колее, как ходили сапёры. Дед шёл в середине, с ящиком, который нёс сам и никому не давал, и я шёл рядом с ним; за нами — Устинов с сумкой и Профессор. Я видел, как он смотрит под ноги и одновременно вперёд, туда, где за поворотом должен был быть двор, и как у него от этого двоения лицо делается почти детским.
Двор открылся с опушки: сарай, загон из жердей, изба с провалившейся крышей, навес — и под навесом низкая платформа на колёсах, та самая, и рядом что-то легковое, разбитое, на боку, без колёс. А перед сараем стоял он.
Я его узнал сразу, хотя видел до этого только на картинках в той жизни: полугусеничный, с колёсами спереди и гусеницами сзади, открытый, длинный, с рядами сидений, как автобус без крыши, с высокой решёткой радиатора и с тем особенным немецким тяжёлым изяществом, которое я всегда, честно говоря, уважал, глядя на их технику, и не стыжусь. Восьмитонный тягач. Не восемь тонн весом — восьмитонного класса, как называют по тому, что он тянет; я это знал так же, как знал, что «Опель» — трёхтонка. Он стоял с открытым капотом — створки подняты, — и возле него никого не было.
Никого. Ни у капота, ни у сарая, ни под навесом.
— Фрол сказал — трое, — прошептал Дед.
— Фрол видел троих, — сказал я. — Два часа назад.
Фрол лежал впереди и смотрел. Долго. Потом сказал, не оборачиваясь, так тихо, что мы едва слышали:
— Один — в сарае. На чердаке. Слуховое окно, видите — тень. Двое — в избе, у окна, я одного видел. Третий... четвёртый? Не знаю. Они не работают. Они ждут. Они нас слышали или видели с опушки, — или просто ждут. Сапёр сказал «копались». Копались — днём. Сейчас — сидят.
— Что делаем?
— Двор — открытый. Через двор к тягачу — тридцать метров под окном избы и под чердаком. Так не пойдём. — Он думал вслух, и я понял, что он думает не для меня, а для себя, а мне достаётся то, что слышно. — Изба — слева, сарай — справа, тягач — между ними, ближе к сараю. Значит, сначала — сарай. По чердаку — ДП, сразу, как начнём, чтобы тот с окна не работал. Исаев — с двумя — вдоль загона к избе, с тыла, там окон нет, я смотрел, стена глухая. Я — с двумя — к сараю, через двор, коротко, пока ДП по чердаку. Как сарай наш — тягач наш, потому что он у сарая, и из избы в него стрелять — это стрелять в свою машину. Не будут. Они её ждут забрать.
— А если будут?
— Тогда, Алексей Палыч, — сказал Фрол, — ты получишь тягач с дырками. Я не могу обещать целый. Я могу обещать, что сделаю так, чтоб им было не до него.
— Делай.
— И ещё, — сказал он. — Если они побегут в лес — они побегут. Я за ними не пойду. Двор я возьму, тягач я возьму, а за тремя немцами по лесу с восьмью людьми я гоняться не буду, там болото и не наш лес. Ты это понимаешь?
— Мне нужна машина, — сказал я. — Не они.
Фрол кивнул и стал расставлять людей.
Деда он поставил здесь. На опушке, за сосной, с ящиком. Сказал: «Григорий, ты сидишь. Ты не идёшь. Ты идёшь, когда я крикну твоё имя, а не раньше, и не когда стихнет, а когда крикну. Стихнуть может и потому, что кто-то перезаряжает». Дед сказал: «Понял», — и сел, и поставил ящик рядом, и положил на него руку, и я подумал, что так, наверное, сидят в приёмной у врача.
* * *
Это было быстро, и это было не так, как во дворе с сараем.
ДП ударил первым — по чердаку, по слуховому окну, длинно, — и оттуда не ответили; то ли попали, то ли тот, на чердаке, лёг. Фрол с двумя пошёл через двор — не побежал, пошёл, быстро, пригнувшись, вдоль сарая, под его стеной, где из избы было не видно, — и дошёл, и они втроём вошли в сарай через ворота, и оттуда через секунду — крик, немецкий, и выстрел, один, и ещё крик, и потом Фрол высунулся из ворот и махнул: наш.
Из избы стреляли. Двое — по сараю, по воротам, по Фролу; по тягачу — нет, Фрол был прав, они в него не стреляли, он стоял между ними и сараем, и пули шли выше, в брёвна. Исаев с двумя стрелками обошёл избу с тыла — с глухой стены — и дальше я слышал, а не видел: удар в дверь, крик, ещё выстрелы, потом голос Исаева, ровный, по-русски: «Руки! Руки!» — и тишина.
А потом из-за избы, с той стороны, что к лесу, выскочили двое — и побежали. Через загон, через жерди, в опушку, в лес, — не оглядываясь, бросив винтовки или без винтовок, я не разглядел. Один из людей Исаева выстрелил вслед, Исаев крикнул: «Не надо! Стой!» — и тот остановился, и двое ушли в лес, и лес их принял, и всё.
— Пусть, — сказал я вслух, хотя меня никто не спрашивал. — Пусть.
— Григорий! — крикнул Фрол.
Дед встал. Взял ящик. И пошёл — не побежал, пошёл, — через двор, мимо избы, из которой Исаев выводил одного с поднятыми руками, мимо сарая, из которого двое Фрола вытаскивали другого, раненого, и Устинов уже шёл к нему, — прямо к тягачу. Дошёл. Поставил ящик на землю. И положил руку на крыло — на высокое, гнутое, серое крыло над передним колесом — так, как кладут руку на бок большого животного, чтобы оно тебя почувствовало.
И стоял так секунд десять, не открывая ящика.
Я подошёл.
— Ну, — сказал я.
— Не «ну», — сказал Дед. — Дай мне посмотреть.
* * *
Смотрел он час. Я не преувеличиваю: час — я потом спросил у человека с часами. За этот час Фрол расставил людей по двору и по опушке, ДП переехал на чердак сарая — на тот самый, откуда стреляли, только теперь стволом в лес, — пленных, двоих, посадили в избу под одного стрелка, раненого — в ногу, навылет — Устинов перевязал и сказал, что дойдёт. Прицеп под навесом оказался пустым. Легковая — без колёс, без мотора, снятая до рамы: это её они тащили, это она рассыпалась, это с неё, видимо, и снимали всё, что можно, пока ждали. Сарай — пустой, с соломой, с двумя ящиками патронов к винтовкам, которые мы записали и не тронули. Всё это я видел, обходя двор, и всё это было не главное.
Главное стояло с открытым капотом, и над ним стоял Дед, и я не подходил, потому что он сказал «дай посмотреть».
Пока он смотрел, Профессор говорил с пленными. Не допрашивал — говорил: сел в избе напротив того, что был цел, и спрашивал по-немецки негромко, и тот отвечал, сначала коротко, потом длиннее, и Профессор переводил мне, отделяя, как всегда, что сказано, от того, что он думает.
— Говорит: их оставили при машине. Четверых. Колонна ушла позавчера, ждать не могла, а бросать тягач им было велено только в крайнем случае. Сказали: пришлём за вами. Когда — не сказали. Они ждали. Чистили, что могли, снимали, что унести, если не пришлют. — Профессор помолчал. — Это он говорит. А думаю я вот что: если им сказали «пришлём», то кто-то может прийти. Не сегодня, так завтра. Не за ними — за машиной. Она им нужна, иначе бы не оставляли людей.
— Кто пришлёт — говорит?
— Говорит: не знает. «Своя колонна». Какая — не знает или не говорит. Я думаю — не знает: он рядовой, ему сказали сидеть, он сидел.
— Хеннинг?
— Этого слова он не произносил, и я его не подсказывал. — Профессор посмотрел на меня. — Я мог бы спросить прямо. Не стал. Если спросить — он либо соврёт, либо скажет «да» на любое имя, лишь бы отстали. Пусть лучше не знает, что мы знаем.
— Правильно, — сказал я, и Профессор кивнул и пошёл обратно в избу — не допрашивать, а, как он сказал, «посидеть, вдруг ещё что скажет».
Дед подошёл ко мне сам. Вытер руки — они были в чём-то рыжем, — сел на подножку тягача, высокую, и сказал:
— Скажу, что есть. Потом — что могу. Потом — чего не могу. Не перебивай.
— Не перебиваю.
— Мотор — цел. Я провернул — ходит, не заклинил, не стучит. Масло есть, чистое. Вода есть. Ходовая — колёса, гусеницы, катки — целые, я обошёл, ничего не висит, ничего не порвано. Коробка — не знаю, не заводил, но рычаги ходят. Лебёдка сзади — есть, трос на ней есть. Это машина, Алексей Палыч. Это не битая машина. Это машина, которая встала.
— Почему встала?
— Вот. — Он поднял руку, и я увидел, что рыжее на ней — ржавчина. — Топливо. Они лили в него что попало — или не они, а кто-то до них, — и в баке вода и ржавчина. Вот что из топлива отстоялось, — рыжая грязь и вода. Насос, наверное, тоже. Карбюратор — тоже. Он не встал оттого, что сломался. Он встал оттого, что ему дали грязь, и грязь дошла до мотора, и мотор перестал её есть. Немцы это поняли. Они начали чистить — отстойник снят, я видел, они его снимали, — и не кончили. Или кончили и поняли, что этого мало. И ещё, — он показал куда-то в глубину, под капот, — трубка. Топливная. Тонкая, от бака к насосу. У неё на штуцере трещина. Течёт. Я думаю, они её подтягивали, перетянули, и она треснула. Вот две беды: грязь во всей системе и трубка.
— Что можешь?
— Могу почистить. Всё: бак, трубки, отстойник, насос, карбюратор. Слить, промыть, продуть, собрать. Могу поменять трубку — у меня в будке есть медная, подходящего размера, я вчера видел, и есть чем развальцевать. Могу дать ему чистое топливо — наше, из бочек, не то, что у него в баке. И тогда он поедет. Я почти уверен. Не совсем — насос я внутри не видел, и если у него внутри что-то, чего я не могу сделать без запчастей, — то не поедет. Но я думаю — поедет.
— Сколько?
— Не сегодня. — Он сказал это твёрдо. — Не сегодня, Алексей Палыч, и не проси. Чистить систему — это не полоску припаять. Это разобрать, промыть, посмотреть на свет, собрать, попробовать, опять разобрать, если не так. Это день. С хорошим светом, с чистым бензином, с руками — день. Если что-то — два. Сегодня — начать. Завтра — попробовать.
— А чего не можешь?
— Не могу его отсюда увезти. — Он посмотрел на меня прямо. — Ты сейчас думаешь про трос. Я вижу. Ты думаешь: зацепить «Опелем», или двумя, ЗИСом и «Опелем», и оттащить на пилораму, и там чинить спокойно. Так вот: нет. Это восьмитонный тягач. Он — это ты знаешь лучше меня — гораздо тяжелее порожнего «Опеля», и он на гусеницах, и без мотора у него гусеницы — это два якоря. Два грузовика его с места не сдвинут по этой колее. А если сдвинут — то на первой же горке он их утащит за собой в кювет. Его не тянут грузовиками. Его тянут такими же, как он. У нас такого нет. Значит — он стоит здесь. Где встал.
Я молчал. Я знал, что он прав, знал раньше, чем он сказал, — я это видел, ещё когда шёл к нему через двор: гусеницы, вес, колея с горкой, — и всё равно, пока он не сказал, у меня внутри жила эта картинка с тросом. Теперь она умерла.
— Значит, — сказал я медленно, — чинить — здесь.
— Здесь.
— Здесь — это четыре километра от пилорамы, у леса, который никто не чесал, с двумя немцами, которые только что в него ушли и знают дорогу, и с двором, в котором стреляли час назад.
— Да.
— И чинить — это привезти сюда будку. Потому что без будки — без верстака, без трубки, без лампы, без ящиков — ты его не почистишь.
— Не почищу, — сказал Дед. — Я это могу сделать на коленях, при свечке, как тридцать лет делал. Но тогда — не день, а три. И не «почти уверен», а «посмотрим». Будка — это день и «почти». Без будки — три и «посмотрим».
Вот оно и было. Выбор — настоящий, из тех, что я знал по той жизни, когда стоишь у фуры в кювете и понимаешь, что вытащить её можно только краном, а кран — единственный, и он сейчас на другом заказе, и если ты снимаешь его оттуда и гонишь сюда, то ты ставишь на эту фуру всё.
Будка была моим лучшим выигрышем. Не «Опель» — «Опель» был первым, и это было прекрасно, но «Опель» — грузовик, грузовики бывают. Будка была одна. Мастерская на колёсах, за которой мы ездили тридцать километров и которую Дед только вчера разложил по полкам. Она стояла сейчас на пилораме, в четырёх километрах, во дворе с постами, в кругу своих машин, и ей ничего не грозило. А здесь, у леса, ей грозило всё. Один ночной налёт — и не будет ни будки, ни тягача, ни, может быть, Деда.
Или — не привозить. Оставить тягач тут. Записать, доложить, уйти на пилораму. И кто-нибудь когда-нибудь его заберёт — или не заберёт, или заберут те двое из леса, когда придёт их помощь, — а мы будем дальше ездить на двух ЗИСах и одном «Опеле» и смотреть на то, что тяжелее трёх тонн, и вздыхать.
— Фрол, — сказал я.
Он подошёл. Он, кажется, всё слышал — он всегда всё слышал.
— Если будка здесь — на ночь. Что нужно, чтобы её удержать?
Фрол посмотрел на двор. На опушку. На сарай с чердаком.
— Всех, — сказал он. — Не восьмерых — всех. Двадцать четыре человека, ДП на чердаке, посты на опушке, машины — кругом, как на пилораме, носами наружу, будка — в середине, у тягача. Тогда — удержу. Если придут те двое с десятком — удержу точно. Если придут с полусотней — тогда я тебе скажу: «бросаем», и мы бросаем всё, что не на колёсах, садимся и уходим по колее на пилораму. Тягач — бросаем. Будку — нет, будка на колёсах. Вот это — граница. До неё — работаем. За ней — уходим. Ты это принимаешь?
— Принимаю.
— Тогда я не против, — сказал Фрол. — Тягач хороший. Я на нём тоже хочу.
Дед посмотрел на него с благодарностью.
— И ещё, — сказал я. — Я сам поеду за будкой. Не пошлю — поеду.
— Зачем? — спросил Фрол. — Пошли кого-нибудь, Князь пришлёт.
— Затем, — сказал я, — что я её сюда ставлю. Я. Не Князь и не ты. Если ставлю — я и привезу. Чтобы всё видели, чья ставка.
Фрол помолчал.
— Ладно, — сказал он. — Это по-честному.
* * *
Я поехал на «Опеле» с Селивановым, и четыре километра до пилорамы мы прошли за десять минут, и я всю дорогу молчал, и Селиванов молчал тоже, и это было хорошее молчание, из тех, что бывают между людьми, которые едут за чем-то важным.
Князь встретил у ворот. Не спросил ничего — посмотрел на моё лицо и сказал: «Ездит?» — «Нет. Но будет». — «Будка?» — «Будка».
Собирались быстро. Не потому, что я торопил, — потому что все уже поняли, когда увидели, как я вылезаю один, без тягача и без Деда, но с лицом человека, который не проиграл. Будка — водитель за руль, ремонтники в кузов, ящики. И бензин — чистый, потому что Дед сказал «чистый», а в наших бочках был наш, проверенный, но его было ровно столько, сколько было выделено на перегон и обратно, и тратить его на промывку чужого бака я не имел права.
Это сделал Князь. Я видел, как он это делал, и расскажу, потому что это стоит рассказа.
Он пошёл к тыловому хозяйству — к их старшине, такому же, как он, только постарше и с усами, — и не попросил. Он сначала спросил, как у них с водой, потому что заметил, что колодец у пилорамы засыпан, и сказал, что у нас в «Опеле» есть ведро и трос, и что до ручья триста метров, и что наши ребята всё равно туда ходят. Потом спросил, не надо ли им чего подтянуть — «у нас механик, вон, за час любую течь прижмёт», — и старшина с усами сказал, что у них полуторка второй день чихает. Потом — только потом — Князь сказал, что нам нужен бочонок бензина, чистого, на промывку, под расписку, с возвратом, «из наших же трофейных, как возьмём, а возьмём — вон, видите, сколько у нас уже стоит». Старшина посмотрел на будку, на «Опель», на Князя. И дал. И щуплый за полчаса прижал их полуторку, и Князь вернулся с бочонком и с таким лицом, будто ему его подарили на день рождения.
— Под расписку, — сказал он мне. — С возвратом. Я не выпрашивал. Я обменял.
— На что?
— На то, что мы и так бы сделали, — сказал Князь. — Это лучший обмен, Алексей Палыч. Когда отдаёшь то, что и так бы отдал.
Первый ЗИС повёл Артист, с нашими механиками и частью инструмента; второй — Князь, с хозяйством. Селиванов — за рулём «Опеля», а Суров, проснувшийся, сел рядом с ним и сказал: «Я сам», — и Селиванов сказал: «Знаю. Но ты спал, а я ехал. Досиди до двора, потом твоя». И Суров досидел, и это было, по-моему, самое длинное, что он сказал за эти дни.
Тыловому хозяйству я сказал, где мы. Дежурному у навеса — записал: «Ракитин, группа, боковой двор четыре километра по ответвлению, вернёмся». Он посмотрел на будку, на ЗИСы, на людей, и сказал: «Все?» — «Все». — «А если что?» — «Если что — вы услышите. Четыре километра». Он кивнул и записал.
И мы пошли. Четыре машины по колее, той самой, сапёрской, — медленно, потому что колея была лесная, и потому что будку я велел вести так, будто в ней стекло. Я ехал в её кабине, рядом с водителем, — впервые за три дня не в ЗИСе с Артистом, а тут, в высокой кабине, откуда было видно дорогу иначе, — и смотрел на колею, на горку, о которой говорил Дед, на кусты, где стоял «Опель», и думал, что вот сейчас я везу через лес самую дорогую вещь, которая у меня есть, чтобы поставить её у самой дорогой вещи, которой у меня пока нет.
— Тяжёлая, — сказал водитель, когда мы прошли горку. Он сказал это первым за всю дорогу, и вообще, кажется, впервые сказал мне что-то, кроме «есть».
— Будка?
— Будка. Не по весу — по тому, как идёт. Груз высоко, полки, ящики. На горке чувствуешь: её ведёт. Не как ЗИС. ЗИС — он низкий, он прёт. А эта — как шкаф везёшь.
— Справишься?
— Справлюсь. — Он помолчал и добавил то, что, видимо, хотел сказать с самого начала: — Я её вчера полдня водил по точке. Селиванов показывал. Я думал — ну, «Опель», как «Опель». А она — не как. Она своя. У неё всё внутри, и это внутри едет с тобой. — Он ещё помолчал. — Я в неё, товарищ старший лейтенант, дырок не хочу.
— Я тоже, — сказал я. — Поэтому и везу сам.
Двор открылся из-за поворота, и я увидел двор, который Фрол разведал сегодня, — только теперь это был наш двор: стрелки на опушке, ДП на чердаке, Устинов у избы, и посреди двора, у сарая, тягач с открытым капотом, серый, огромный, и возле него Дед, который стоял и смотрел не на нас — на будку. На то, как она входит в ворота.
— Сюда, — сказал он водителю, показывая рукой. — Задом. К нему. Вот сюда, где твёрдо. Не на траву — на утоптанное. Ближе. Ещё. Стой.
Будка встала задом к тягачу, в трёх шагах, на утоптанной земле у сарая, и водитель заглушил, и Дед открыл заднюю дверь, и опустил борт-верстак, и он лёг ровно — не на траву, на твёрдое, как он и хотел, — и вот они стояли рядом: тягач, который не ездил, и мастерская, которая приехала его чинить.
Остальные машины Фрол поставил так, как сказал: кругом, носами наружу, ЗИСы — к воротам, «Опель» — к загону, и между ними — люди, и я обошёл всё это перед тем, как подойти к Деду, и подумал, что вот такого двора у меня в той жизни не было никогда: три грузовика, мастерская, тягач и двадцать четыре человека в лесу, и всё это — за четыре дня.
* * *
Работать Дед начал сразу, и первое, что он сделал, — это назначил людей.
— Старший — ко мне. Щуплый — ко мне. Третий ремонтник — на будку, подавать. Ты, — это водителю, тому, третьему из шестёрки, который до сих пор ходил без руля и помогал, — ко мне. Не подавать — смотреть. Ты на нём поедешь. Не завтра — когда я скажу. Но если ты его сейчас не увидишь изнутри, ты на нём не поедешь никогда, потому что он тебя не послушает. Стой тут и смотри, куда я лезу и что я трогаю. Спрашивай. Не молчи.
— Есть, — сказал водитель и встал так, чтобы видеть.
И началось.
Я расскажу коротко, потому что это делали руками, а я стоял рядом. Первым Дед показал водителю слитое топливо: рыжая жижа, вода на дне. Покачал ёмкость, дал ей снова отстояться и сказал: «Вот. Вот это он и пил». Потом — трубку. Ту, треснувшую. Дед снял её, посмотрел на штуцер на свет, показал водителю: «Видишь? Трещина. Перетянули. Запомни: этот штуцер — не тянуть, как на ЗИСе. Он тоньше. Он немецкий, он аккуратный. С ним — аккуратно», — и пошёл в будку, и вылез с куском медной трубки, и щуплый уже держал развальцовку, и они вдвоём за полчаса сделали новую — отрезали, развальцевали, примерили, сняли, подправили, поставили. И затянули. Аккуратно.
Водитель — тот, третий, будущий — стоял и смотрел, как было велено, и молчал, и Дед раза два покосился на него, и наконец водитель спросил:
— Товарищ техник-лейтенант. А зачем он такой длинный? Кузов. Сиденья. Он же тягач. Ему бы лебёдку и всё.
— Он пушку возит, — сказал Дед, не отрываясь от штуцера. — И расчёт к пушке. Здесь на двенадцать человек места, с водителем. Вот и сиденья. А нам он будет возить тебя и то, что мы к нему прицепим. — Он затянул, посмотрел на просвет. — Хороший вопрос. Спрашивай ещё.
— А если он пушку возит — он быстрый?
— Не знаю. Заведём — узнаешь. Ты первый и узнаешь.
Водитель ничего не ответил, но встал ближе.
А Профессор в это время сидел в кабине тягача — то есть не в кабине, у него не было кабины, а на водительском месте, за большим рулём, — и читал щиток. Там, на приборах, на рычагах, на табличках, были надписи, и Профессор читал их вслух, по-русски, для водителя, который вылез из-под капота и стоял на подножке рядом:
— Это — давление масла. Это — вода. Вот это, с надписью, — не трогать без причины, я так понимаю, это к лебёдке. Вот тут — табличка: «перед пуском — проверить...» — и дальше список, я переведу целиком, спишу. А вот это, — он показал на рычаг сбоку, — я не знаю. Написано слово, которое я знаю, но не в этом смысле. Григорий, что это?
Дед подошёл, посмотрел.
— Это, — сказал он с удовольствием, — переключение. Дорога или тяга. На дороге — одно, под грузом — другое. Ты слово знаешь, а я — рычаг. Вместе — знаем, что он делает.
— Вместе, — согласился Профессор и записал.
— Одна беда — всё, — сказал Дед, вытирая руки. — Трубка стоит. Течь не будет. Это я знаю.
— А вторая?
— А вторая — вот. — Он показал на бак, на насос, на снятый карбюратор, лежащий на верстаке на чистой ветоши, разобранный на части. — Вторая — это завтра. Сегодня — сливаем бак, промываем, что можем, и раскладываем на свет. Завтра, при солнце, — собираем и пробуем. Не раньше. И, Алексей Палыч, я тебе скажу честно: сегодня он не заведётся, и не проси, и сам не лезь. Он разобран.
— Не полезу.
— Это я не тебе. Это я ему. — Дед кивнул на разобранный мотор.
Смену он назначил сам: старший ремонтник — до темноты, потом спать; щуплый — с ним, а ночью, с третьим, на слив и промывку; сам — «сколько надо». Фрол назначил посты и наблюдение — четыре часа, смена, — и Исаев ходил между постами, и Князь устроил еду, и всё это делалось вокруг тягача, как вокруг печки, и я смотрел на это и видел, что мы — двор. Не колонна, не группа, а двор, в котором есть всё, что нужно, чтобы завтра машина поехала.
А потом было то, что я, наверное, запомнил из этого дня лучше всего.
Дед сидел на подножке тягача — на высокой, металлической, — с кружкой, которую ему принёс Князь, и смотрел на мотор. Просто смотрел. Работа на сегодня была кончена, части лежали на верстаке, накрытые ветошью, и он сидел и смотрел в открытый капот, как смотрят на реку.
— Ты посмотри, — сказал он. Не мне — всем, кто был рядом: водителю, щуплому, Артисту, который подошёл с кружкой, Профессору. — Ты посмотри, как у них сделано. Вот трубка идёт — она не просто идёт, она закреплена, чтобы не тряслась. Вот к креплению подлезть можно — ключ вошёл, руку не ободрал. Вот лебёдка — я её сзади посмотрел — у неё трос уложен, виток к витку, как нитки на катушке. Это не потому, что немцы такие. Это потому, что кто-то сел и подумал: как это будет чинить человек в поле? И сделал так, чтобы было удобно. — Он помолчал. — Я не люблю, когда хвалят чужое. Но эта машина — я ей должен сказать. Она сделана для того, кто её чинит.
— Григорий, — сказал Артист. — Ты влюбился.
— Не мели, — сказал Дед.
— Ты сидишь на её подножке с кружкой и говоришь ей комплименты. Я в бригаде видел, как это выглядит. Это выглядит вот так.
Все засмеялись. Дед — тоже, и не стал отпираться, а только сказал: «Ну, влюбился. А ты попробуй в такую не влюбись», — и допил, и встал, и накрыл карбюратор на верстаке ещё одним куском ветоши, поверх первого, — просто так, как укрывают.
Перед темнотой пленных перевели из избы в сарай, в дальний угол; охрану поручили одному из свободных водителей. Бумагу на передачу своим Профессор уже приготовил.
Стемнело. Двор притих. На чердаке лежал ДП, на опушке стояли посты, и Фрол ходил между ними, и я ходил за ним, и мы не говорили, потому что говорить было не о чем: всё было сказано днём, и граница была проведена, и теперь оставалось ждать, что принесёт ночь.
Тягач стоял с открытым капотом, и будка стояла в трёх шагах от него, с прикрытой дверью, и между ними на досках лежал накрытый инструмент. Две большие вещи рядом. Одна ездит, другая — нет. Пока.
Я поставил на это всё, что у меня было. Я это понимал совершенно ясно — и, знаете, мне было хорошо. Не спокойно — хорошо. Так бывает, когда ты сделал ставку, которую нельзя было не сделать, и теперь она сделана, и ты можешь просто стоять и ждать.
# Глава 10. «За мастерскую отвечаем»
Перед тем как рассказать про ночь, я расскажу про двор, потому что ночью его не было видно, а знать его надо.
Двор был вытянутый с севера на юг, и по длинной восточной стороне стоял сарай — брёвна, ворота посередине, чердак со слуховым окном на север. Тягач стоял у сарая, поперёк, задом к стене, носом во двор, — так его оставили немцы, и так он и остался, потому что двигать его было нечем. Будку водитель поставил по слову Деда: вдоль стены сарая, носом на юг, южнее тягача, вплотную к стене, задом к его борту, — и между задом будки, бортом тягача и стеной образовался карман шагов в пять шириной. Это был рабочий угол. Там стоял верстак — опущенный борт будки, — там лежали на досках ключи, там висела на гвозде лампа, и оттуда был один выход: мимо носа тягача, во двор.
Один. Я это заметил ещё днём, пока Дед возился с трубкой, — заметил так, как замечаю на любой площадке, где стоит кран: откуда его выдёргивать, если надо выдернуть за минуту. У меня в той жизни было правило, и я его вбивал в каждого нового: техника стоит так, чтобы у неё был второй выход. Всегда. Не потому, что случится, — потому что если случится, думать будет некогда.
И я днём посмотрел и увидел второй выход. Не из кармана — для будки. Западнее её, между ней и серединой двора, лежала та самая утоптанная площадка, твёрдая, где мы разложили доски; будка могла сдать вперёд и вправо, на эту площадку, на одну длину кузова, и встать параллельно стене, в четырёх метрах от неё. Тогда между её бортом и стеной сарая получился бы коридор — от кармана на юг, к загону, где стояли наши ЗИСы и где Фрол поставил людей. Коридор, закрытый с запада кузовом будки, с востока стеной, с севера тягачом. Не броня — доски и железо, — но за ним не видно, а в темноте это половина дела.
Я это увидел, отметил и забыл, как отмечают и забывают запасной выход. Но водителю будки сказал: «Если что — вперёд и вправо, на площадку, одну длину, встать вдоль стены. Запомни». Он посмотрел на площадку, кивнул и сказал: «Запомнил». И всё.
В сарай из рабочего угла вела узкая служебная дверь; другая, в северном торце, выходила за двор. Пока будка стояла вплотную, до первой можно было добраться только через открытое место перед тягачом.
Дальше двор был такой: изба — на западной стороне, напротив сарая, с провалившейся крышей и двумя окнами во двор; загон из жердей — на юге, и за ним опушка; ворота — в юго-западном углу, к колее; и за избой и за северной стороной — лес. Наши ЗИСы стояли у загона, носами на юг; «Опель» — у ворот. ДП — на чердаке сарая, стволом на север. Посты — на опушке, три, и один у ворот. Двадцать четыре человека, и все они спали и работали по очереди, потому что Фрол сказал: «Кто не спит ночью — тот утром не стреляет», — и я это принял без спора.
Дед со старшим ремонтником работал до темноты — и не хотел ложиться. Я это увидел по тому, как он в сумерках снял лампу с гвоздя, зажёг и повесил обратно, и полез к баку, и я подошёл.
— Григорий. Что можно сделать ночью?
— Всё, — сказал он, не оборачиваясь.
— Что можно сделать ночью так, чтобы утром не переделывать?
Он остановился. Это был честный вопрос, и он это понял, и повернулся.
— Слить бак — можно. Промыть трубки — можно, это на ощупь и на слух: льёшь и слушаешь. Отстойник — почистить можно. — Он подумал. — Собирать — нельзя. Карбюратор — нельзя, там жиклёры, их надо на свет. Насос — нельзя. Заводить — нельзя. Значит, ночью — слить, промыть, почистить. Утром — собрать и попробовать.
— Кому?
— Мне.
— Ты работал с обеда. До этого — ночь на старой точке, ты там сидел с щуплым, я видел. Ты в семь утра будешь собирать карбюратор с жиклёрами, которые надо на свет, — руками, которые не спали двое суток?
Дед посмотрел на свои руки. Потом на меня.
— Щуплый, — сказал он. — И этот, молчаливый, из новых. Сливать и промывать — они могут. Я им покажу, что и как, и лягу. Старший — тоже ляжет, он завтра со мной собирать. — Он помолчал. — Ты правильно спросил. Я бы сидел до утра.
— И уронил бы жиклёр, — сказал я. — Человек, который двое суток не спал, роняет жиклёр. Это я не по механике знаю. По людям.
Дед хмыкнул.
— Показываю и ложусь.
Он показал — полчаса, при лампе, щуплому и молчаливому: как сливать, куда, как промывать, как слушать, — и лёг в будке, на полу между полками, на ветоши, и старший лёг у ЗИСа, и двое остались у бака при лампе: не чинить, а сливать и промывать, потому что это можно делать и без солнца, а собирать — нельзя. Водитель будки спал в кабине. Я лёг в кузове «Опеля» и проспал два часа, и это были хорошие два часа, и я их потом вспоминал.
Меня разбудил Фрол.
* * *
Он не тряс — тронул за плечо, и я проснулся сразу, потому что научился этому за эти дни.
— Тихо, — сказал он. — Слушай.
Я слушал. Ночь. Ветер в соснах. Где-то далеко, на западе, редко бухало — привычно, как всё эти дни. И — ближе, с севера, из леса, — ничего. То есть — тишина, но не та. Не было птиц. Ночью птицы тоже говорят, я это узнал за эти ночи, — а тут молчали.
— Пост на северной опушке, — сказал Фрол шёпотом. — Слышал шаги. Не одного. Потом — тихо. Потом — с запада, от избы, — ветка. Сухая. Кто-то наступил.
— Те двое?
— Те двое дорогу знают. Они привели. Сколько привели — не знаю.
Он говорил ровно, без спешки, и по этому я понял, что он уже всё решил, и ждал только меня.
— Посты — в двор, к машинам, тихо. Лес — не держать, там мы никого не увидим, а нас увидят. Двор — держать. Исаев — ворота и запад, у избы. Я — юг, у загона, и север, вдоль сарая. ДП — как стоит. Мастерская — работу прекратить, лампу погасить, людям лечь, где стоят. Ты — со мной.
— Дед?
— Дед спит в будке. Пусть спит. Разбужу — полезет к тягачу.
Я пошёл в карман — предупредить. Щуплый и молчаливый стояли у верстака под лампой, с трубками в руках, и я сказал: «Лампу — гасить. Лечь — здесь, между будкой и стеной. Не выходить. Ждать». Щуплый погасил. Стало темно так, что я не видел его лица. Молчаливый спросил — первый раз за два дня я услышал его голос: «Долго?» — «Не знаю». — «Понял».
И я пошёл к Фролу.
Немцы начали минут через десять.
Начали они не с выстрелов. Начали с ракеты — белой, над северной опушкой, — и в её свете я увидел двор так, как не видел днём: белый, плоский, с чёрными тенями от машин, и в нём — никого, потому что все уже лежали. И увидел на опушке фигуры. Несколько. Они шли — не бежали, шли, — вдоль избы, пригнувшись, и одна из них залегла, и я понял, что это пулемёт.
Ракета погасла. И стало громко.
Пулемёт заработал от северной опушки — по чердаку, по слуховому окну, по тому месту, где стоял ДП, — и ДП ответил, и с запада, от избы, ударили винтовки, и Исаев ответил оттуда, и Фрол рядом со мной сказал, не крича: «Пошли. Двор хотят. Через загон и от избы. По машинам не бьют — берегут», — и я понял, что он прав: пули шли по чердаку, по воротам, по загону, но не по тягачу и не по будке. Они пришли за своим.
Исаев у ворот работал сам, и я слышал его через двор — не голос, а то, как двигались его люди: один перебежал от «Опеля» к столбу ворот, второй — к избе, ближе, чем я бы решился, и оттуда, из-под самого окна, ударил по тем, кто был внутри, и в избе замолчали. Исаев не кричал. Он, видимо, показывал руками, и его понимали, и это было его дело, и он его делал.
Так продолжалось, наверное, минут пять. Я лежал у заднего колеса первого ЗИСа, рядом с Фролом, и стрелял два раза — по вспышкам у избы, не знаю, попал ли, — и слышал, как Фрол командует: коротко, по именам, кому куда, — и как Исаев отвечает от ворот, и как ДП на чердаке работает — экономно, короткими, — и как молчат винтовки в загоне, потому что там Фрол велел ждать.
А потом с севера, из-за сарая, вдоль его стены, ударил второй пулемёт.
Вот этого мы не ждали. Они обошли сарай с севера — там, где чердак не видел, потому что слуховое окно смотрело в лес, а не вниз, вдоль стены, — и поставили пулемёт у северного угла сарая, и он бил вдоль стены на юг. Вдоль всей стены. Мимо тягача. Мимо носа тягача. Через тот единственный выход из кармана, где лежали двое.
— Карман, — сказал я.
— Вижу, — сказал Фрол.
Он видел. Он видел ещё и то, что я понял только через секунду: пулемёт у северного угла отрезал не только карман. Он отрезал его от нас. Люди Фрола лежали у загона, на юге, и у ворот, на юго-западе; ДП — на чердаке; а между ними и северным углом лежал двор, и по двору теперь били с двух сторон: от избы — с запада, и вдоль стены — с севера. Фрол не мог перевести людей от загона к сараю, не пересекая простреливаемое место. Исаев не мог послать от ворот людей к сараю. Каждый сидел там, где сидел, и это было неправильно, потому что бой — это когда люди двигаются, а тут никто не мог.
И двое в кармане — тоже.
— Будка, — сказал я.
Фрол посмотрел на меня.
— Что — будка?
— Сдать её на площадку. Вперёд и вправо, одну длину, вдоль стены. Тогда между ней и стеной — коридор. От кармана — сюда, к загону. Не через двор. За кузовом.
— Кузов — доски.
— Доски. Но за ними не видно. От избы закроет. А с севера — тягач. У стены за ним можно пройти, если отодвинуть будку.
Фрол думал секунды две. Это было долго для него.
— Водитель?
— В кабине. Спит или лежит.
— Один не поедешь. Пулемёт с угла — по кабине не бьёт, пока не видит движения. Как двинешься — увидит. — Он повернулся. — Так. Я даю тебе полминуты. ДП — по северной опушке, чтоб оттуда не помогли. Мои от загона — по углу, залпом. Полминуты он будет лежать. За полминуты — одну длину. Не больше. Потом — сам. Понял?
— Понял.
— Пошёл, когда ДП начнёт. Не раньше.
Я пополз к будке.
* * *
Это было метров сорок. Вдоль загона, потом вдоль южного края двора, потом — к стене сарая, в тень, потом вдоль стены на север, к кабине будки. Я полз и думал не о пулемёте, а о том, проснулся ли водитель. Если спит — придётся будить, а будить — это секунды, а секунд у меня было тридцать.
Он не спал. Он лежал поперёк сиденья, ниже стекла, и когда я открыл дверцу и влез, он сказал сразу, шёпотом:
— Вперёд и вправо?
— Вперёд и вправо. Одну длину. Как ДП начнёт.
— Понял.
Мы лежали в кабине и ждали. Пулемёт с угла бил вдоль стены, и я слышал, как пули идут над крышей — не по нам, по краю рабочего угла и по воротам; будка стояла в тени сарая, и её пока не трогали. У избы стреляли. У загона молчали. ДП молчал.
И потом ДП начал.
Он начал длинно — не короткими, как весь бой, а длинной очередью по северной опушке, — и в ту же секунду от загона ударили винтовки, все разом, залпом, по северному углу сарая, и пулемёт с угла — я слышал — захлебнулся и замолчал.
— Пошёл, — сказал я.
Водитель завёл. Шестёрка схватила сразу — он, видимо, всё это время лежал, положив руку на стартер, — и он включил первую и дал газ, и будка пошла: вперёд, вдоль стены, и вправо, на площадку, — тяжело, с креном, потому что полки, но пошла. Когда корма отошла от тягача и вдоль стены открылся проход, я сказал: «Стой», — и он встал, и заглушил, и мы оба легли.
Пулемёт с угла ожил. Он дал по нам — по кузову, я слышал, как пули бьют в борт, в доски, и как одна прошла насквозь и звякнула внутри о полку, — и стекло в моей дверце лопнуло и осыпалось мне на спину. Но будка стояла. Стояла там, где я хотел: в четырёх метрах от стены сарая, параллельно ей, от тягача до середины двора, и между её бортом и стеной был теперь коридор — тёмный, узкий, прикрытый со стороны угла тягачом, а от избы — кузовом.
— Целый? — спросил водитель.
— Целый. Ты?
— Целый. Дверцу вашу — жалко.
— Потом, — сказал я. Водитель выбрался в дверцу со стороны стены; я перелез через его место и вылез следом, в коридор между кузовом и сараем.
И крикнул в карман:
— Сюда! Вдоль стены! За будкой!
Щуплый выполз первым. Он выполз, увидел коридор, понял и пошёл — пригнувшись, вдоль стены, мимо меня, на юг, к загону, и я слышал, как там его приняли. Молчаливый — не выполз.
Я подождал. Три секунды. Пять.
— Эй! — крикнул я. — Второй! Сюда!
Тишина. В кармане было темно, лампа погашена, и оттуда не было ни звука, и я подумал: попали. Пулемёт бил вдоль стены, мимо носа тягача, через выход, и он лежал у выхода, и...
Я пошёл обратно. В карман. Это было несколько шагов по коридору, потом — в карман, за борт тягача. Старый выход, перед его носом, по-прежнему простреливался; теперь мне туда не надо было. По будке били, и дерево пропускало пули, и я шёл, держась ближе к стене. Я это знал, и я это сделал, потому что не мог не сделать: я привёл сюда этих людей, и я поставил их в этот карман, и я сейчас пойду и посмотрю, что с ним.
Он был живой. Он лежал в самом углу, между стеной и задом тягача, лицом вниз, руками закрыв голову, и не двигался, и когда я его тронул, он вздрогнул так, будто я его ударил.
— Живой?
— Живой, — сказал он в землю.
— Ранен?
— Нет.
— Тогда вставай. Идём. Вдоль стены, за мной, пригнувшись. Не бежать.
— Я не могу.
Он сказал это просто, без истерики, — как констатируют. Он не мог. Не от раны — от того, что тело не слушалось. Я это видел в той жизни: человек, впервые оказавшийся под тем, что валит с ног, лежит и не может встать не потому, что трус, а потому, что ноги не его. Это проходит. Но проходит не сразу, а сразу у нас не было.
— Можешь, — сказал я. — Я тебя держу. Встаёшь на колени. Потом — на ноги. Потом — за мной. Я впереди. В меня — первого. Пошли.
Я взял его за ремень сзади и поднял. Он встал — на колени, потом на ноги, шатаясь, — и я развернул его к коридору, и мы пошли: я впереди, он за мной, моя рука на его ремне, — мимо кормы будки, и пуля прошла где-то рядом, я не знаю где, я не смотрел, — и несколько шагов по коридору, между кузовом и стеной, в темноте, и он шёл, и держался за мой ремень, и в конце коридора нас приняли руки — Фрола, кажется, — и втянули за загон, и мы легли.
— Все, — сказал я.
— Все, — сказал Фрол. — Теперь моя работа.
* * *
Его работа заняла ещё минут двадцать, и я в ней почти не участвовал.
Коридор дал ему то, что он хотел: движение. Он провёл двух стрелков от загона вдоль стены к служебной двери сарая. Через сарай они добрались до северной двери и ударили по пулемёту с той стороны, откуда их не ждали, — и я слышал, как он там стреляет, и потом стало тихо на северном углу, и Фрол вернулся, и сказал: «Угол наш», — и, когда угол замолчал, Исаев смог послать людей от ворот к сараю, и бой стал тем, чем должен быть: наши двигались, немцы — нет.
Они попробовали войти. Один раз — через ворота, где были два ЗИСа и «Опель», и они, видимо, думали, что кабины их закроют, потому что вошли между машинами, — и кабины их не закрыли, потому что кабины — это железо в миллиметр и стекло, и Исаев с тремя стреляли по ним через эти кабины, и они легли, и один из них остался лежать, а остальные ушли за ворота. Второй раз — от избы, к загону, — и это был уже не штурм, а попытка, и Фрол её пресёк, не дав ей начаться.
А потом они ушли. Так, как приходят и уходят в лесу ночью: была стрельба — и не стало. Ракета, ещё одна, над западной опушкой, зелёная, — и тишина. И в тишине — птицы. Не сразу, но вернулись.
Фрол ждал ещё полчаса, не снимая людей. Потом сказал: «Ушли. Не все, кто пришёл, — кого-то унесли. Но ушли», — и только тогда мы с Устиновым пошли по двору.
Устинов шёл первым, с сумкой, и я за ним, и мы обходили каждого: имя, целый, ранен? Двадцать четыре. Целых — двадцать четыре. У одного стрелка Исаева — рукав, распоротый пулей от плеча до локтя, и под рукавом — ничего, кожа. У молчаливого — руки, дрожали так, что он не мог держать флягу, и Устинов подержал ему флягу и сказал: «Это пройдёт. Это у всех. Это не болезнь». У водителя будки — порез на щеке от стекла, и Устинов заклеил. Всё. Двадцать четыре, и все на ногах.
Я сел на подножку «Опеля» и обнаружил, что у меня тоже дрожат руки, и дал им дрожать.
Молчаливый подошёл ко мне минут через десять. Он уже держал флягу сам. Он стоял передо мной в темноте — начинало сереть, и я видел его лицо, серое, молодое, — и не знал, что сказать, и я тоже не знал, и мы помолчали.
— Вы вернулись, — сказал он наконец.
— Вернулся.
— Я слышал, как вы крикнули. Второй раз. Я хотел ответить. Не мог.
— Я знаю.
— Вы могли не идти. Тот, первый, вышел. Вы могли...
— Не мог, — сказал я. — Я вас туда поставил. Обоих. Я и вывожу. Это не геройство. Это порядок.
Он подумал. Потом кивнул — не «понял», а так, как кивают, когда что-то решили про человека.
— Я запомню, — сказал он. И пошёл к будке. И это было всё, и больше мы об этом не говорили — ни в эту ночь, ни потом, — и я думаю, что правильно.
А Селиванов — я это видел краем глаза — стоял в стороне с двумя новыми водителями, и они смотрели на меня, и потом посмотрели друг на друга, и один из них что-то сказал, коротко, и Селиванов кивнул. Потом подошёл. Не к подножке — остановился в двух шагах, как останавливаются, когда не уверены, что можно.
— Товарищ старший лейтенант. Разрешите спросить.
— Спрашивай.
— Вы всегда так? За последним?
Я подумал.
— Нет, — сказал я честно. — Только когда сам поставил. Я его туда поставил — в карман. Я и вывожу. Если бы его поставил Фрол — выводил бы Фрол.
Селиванов кивнул — так же, как молчаливый, — и сказал: «Понятно», — и пошёл к своим, и я слышал, как он им сказал: «Только когда сам поставил», — и они замолчали, и я думаю, что это было про то, куда они попали. И что, кажется, не жалеют.
* * *
Дед проснулся от стрельбы, разумеется, — и всю ночь просидел в будке, потому что Фрол ему велел, и он, к моему удивлению, послушался. Теперь, когда стало можно, он вылез и пошёл не к людям — к верстаку.
То есть к тому месту, где был верстак. Будка стояла теперь в четырёх метрах от стены, и карман был не карман, а просто угол между тягачом и стеной, и в нём на досках лежало то, что ночью бросили щуплый с молчаливым: трубки, ветошь, ключи. Лампа висела на гвозде, не разбитая. Карбюратор — на верстаке будки, то есть на опущенном борту, и он уехал вместе с будкой, накрытый ветошью, и Дед первым делом полез к нему, откинул ветошь и пересчитал.
— Всё? — спросил я.
— Всё, — сказал он. — Одной гайки нет. Маленькой. Найдётся, я знаю, куда она укатилась. — Он посмотрел на борт будки, на дырки в досках — три, я насчитал, — и на полку внутри, где одна пуля прошла насквозь и ушла в противоположную стенку. — Ты её двигал?
— Двигал.
— Под пулемётом?
— Под ним.
Дед помолчал.
— Правильно, — сказал он. — Она на колёсах. Она для того и на колёсах. — И, помолчав ещё: — Три дырки в досках — это доски. Полка — это полка. Мотор — целый, я слышал, как он завёлся. Всё правильно.
— Что теперь?
Он посмотрел на тягач. На бак, слитый ночью наполовину. На трубки, промытые и не промытые. На карбюратор в частях.
— Теперь — то, что и было. Ночью мы слили и промыли половину. Утром, при свете, — вторую половину, и собирать, и смотреть. Это — сегодня. — Он потёр лицо. — А вот бензин. Я тебе вчера сказал — чистый. Бочонок, что Князь добыл, — его хватит промыть. Залить — не хватит. Ему в бак надо много, он не «Опель». Значит, нужен подвоз. С нашей точки, по расписке, как положено. Пока не привезут — я его соберу, проверю, заведу на том, что есть, и он у меня заработает на десять минут. Поедет — нет. Это два разных дела: заработать и поехать.
— Значит, стоим здесь.
— Стоим здесь. Тягач — не поедет, будка — при нём, я — при них. А ты — езжай куда надо, только оставь мне охрану, потому что ночью я понял, что она нужна.
— Оставлю.
Куда надо — это выяснилось через час, когда уже рассвело и Князь варил чай, и в ворота вошёл посыльный. Не наш — с дорожного поста, ближайшего своего, что стоял у пилорамы на ответвлении; парень с винтовкой, запыхавшийся, четыре километра бегом. Он слышал ночью стрельбу, и его послали узнать, что тут, — и он узнал, и записал, — и ещё сказал то, зачем, оказывается, шёл:
— Товарищ старший лейтенант. У нас на посту с вечера — донесение с той стороны, с боковой дороги, дальше вас. Километров шесть по ней. Там, в дорожном кармане, видели своих. Наших. С грузовиком — немецким, вроде вашего, — и человек с ними, с перевязанной рукой, вот тут. — Он показал на предплечье. — Сколько их, кто такие, что там, — не знаю. Видел проезжий, вчера. Сказал: сидят, ждут, к нам выйти не могут — дорога между ними и нами не чистая. Нам передали, а нам к вам ближе, чем к своим. Вот.
Свои. С немецким грузовиком. В шести километрах по той же боковой дороге, за не чистым участком, с раненым.
Я посмотрел на Фрола. Фрол уже смотрел на меня.
— Не все, — сказал он.
— Мастерская стоит, тягач стоит, Дед работает, — сказал я. — Охрана — здесь: Исаев со свободными водителями, Князь со вторым ЗИСом. Я, ты, Устинов, Профессор — если там немецкий грузовик, там будут бумаги, — ЗИС с Артистом и «Опель» с Суровым, и стрелки, кого возьмёшь. ДП — с тобой: если там стреляют, он нужнее на дороге, чем во дворе. Шесть километров. Посмотреть, помочь, вернуться.
— Так, — сказал Фрол. — Через час.
— Через час.
Дед уже стоял у тягача с ключом. Щуплый рядом. Молчаливый — тоже рядом, и держал ветошь, и руки у него не дрожали. Будка стояла в четырёх метрах от стены, с тремя дырками в борту и разбитым стеклом в дверце, и Князь подошёл к ней, посмотрел на дырки, потрогал пальцем и сказал: «Заделаем. Досочкой. Ничего», — и по голосу было ясно, что для него это не «ничего», а очень даже «чего», и что заделает он это сегодня же.
Двадцать четыре человека. Четыре машины и тягач. Ночь кончилась, и всё это стояло на месте.
Я поставил на это всё, что у меня было, и ночь это проверила, и оно устояло. Не потому, что мне повезло, — потому что был коридор, и был водитель, который лежал, положив руку на стартер, и был Фрол, который дал полминуты, и ДП, который эти полминуты держал. Я только помог переставить будку на одну длину.
Но я это сделал сам. И знаете, этого мне было достаточно.
# Глава 11. «Восемь на обочине»
Шесть километров по боковой дороге за двором с тягачом — это была уже не наша дорога, и это чувствовалось по тому, как ехал Артист.
Он ехал медленно. Не потому, что колея была плохая, — колея была обычная, лесная, две борозды и горб, — а потому, что он смотрел не на колею, а по сторонам, и я смотрел по сторонам, и Фрол в кузове стоял, держась за кабину, и смотрел поверх неё. За нами шёл «Опель» с Суровым, с ДП и его двумя номерами в кузове, с Устиновым и Профессором и тремя стрелками, и Суров держал дистанцию так, что если бы мы встали, он встал бы не ближе пятидесяти метров. Сапёры по этой дороге не ходили. Посыльный с поста сказал: «не чистая», — и это значило ровно то, что значило: никто не знает.
Колосов, Мелехин, Дрозд — этих имён я тогда ещё не знал. Я знал: свои, с немецким грузовиком, с раненым, в шести километрах, в дорожном кармане, выйти не могут. Всё.
Карман мы нашли по стрельбе.
Не по бою — по одиночным. Впереди, за поворотом, раз в минуту-две, редко, лениво, кто-то стрелял, и стрелял из леса, и я это понял раньше, чем увидел, — по тому, как звук шёл: из глубины, глухо, а не с дороги. Артист встал, не дожидаясь. Фрол спрыгнул и пошёл вперёд пешком, один, и вернулся через десять минут, и сказал:
— Вижу. Карман — впереди, метров триста, справа от дороги, в низине, с кустами. В нём — грузовик, «Опель», бортовой, серый, и люди. Наши: я видел пилотки и слышал, как ругаются. Ругаются по-нашему. — Он помолчал. — Из кармана на дорогу — один выезд, вон там, где дорога делает поворот и идёт открытым местом метров восемьдесят, между низиной и опушкой. Опушка — слева, лес, и оттуда стреляют. Не по нам — по выезду. Как кто-то в кармане высунется к выезду — выстрел. Они там сидят и держат выезд, а те сидят в кармане и не могут выехать. Сколько в лесу — не знаю. Стреляют один-два. Может, больше молчат.
— Пешком в карман пройти можно?
— Можно. Низом, по кустам, не по дороге. Я прошёл до половины — дальше меня бы увидели свои, а они нервные.
— Идём, — сказал я.
* * *
Первое, что я увидел, подойдя к карману низом, через кусты, — это ствол винтовки. Не в лицо — в сторону, на дорогу, но ствол, и за ним — человека, который лежал за камнем и смотрел на меня так, как смотрят, когда не знают, стрелять или нет.
— Свои, — сказал я. Не крикнул — сказал. — Ремонтная группа, автомобильный отдел армии. Старший лейтенант Ракитин. Кто старший?
Человек за камнем не опустил винтовку. Он повернул голову и сказал куда-то назад, вниз: «Товарищ сержант. Тут старший лейтенант. Говорит — свои». И из низины, из-за кустов, поднялся другой — невысокий, плотный, с лицом, которое за трое суток без сна стало похоже на кирпич, с сержантскими лычками и с ППШ, — и посмотрел на меня. Потом на Фрола за мной. Потом снова на меня, на погоны, на планшет.
— Сержант Мелехин, — сказал он. — Николай. Старший здесь я. Нас восемь. — Он не сказал «товарищ старший лейтенант». Пока не сказал. — Откуда вы?
— С бокового двора, в шести километрах. Там наш ремонтный узел. Дорожный пост передал: свои в кармане, с грузовиком, с раненым. Мы приехали посмотреть и помочь выйти. Две машины, двенадцать человек, пулемёт.
Мелехин смотрел на меня ещё секунды три. Я его понимал: со вчерашнего дня в кармане под лесом, из которого стреляют, — и вдруг из кустов старший лейтенант с чужой части и говорит «помочь». Он проверял не погоны — то, что за ними.
— Пулемёт — какой?
— ДП.
— Хорошо, — сказал он, и что-то в его лице отпустило. — У нас нет. — И добавил, теперь уже как положено: — Товарищ старший лейтенант. Разрешите доложить обстановку?
— Докладывай.
Он доложил. Коротко, по делу, и я слушал и одновременно смотрел на то, что было за ним, в низине: грузовик — «Опель», точно такой, как наш, серый, бортовой, с тентом, стоящий в самом низком месте, за кустами, носом к выезду; людей — семерых, кроме Мелехина: одни лежали по краю кармана, лицом к опушке, другие — у машины, и один сидел у колеса с перевязанной рукой, и рядом с ним — ещё один, молодой, совсем, в замасленной пилотке, который, я понял сразу, был водитель, потому что сидел так, как сидят водители у своей машины.
— Восемь, — повторил он. — Я, водитель Дрозд, шесть стрелков. Стрелковая часть, не ваша, — он назвал её, и я запомнил для бумаги, — наступали здесь, отстали при отходе соседей, три дня назад. Шли лесом, на восток, к своим. Вчера вышли на эту дорогу. На дороге — вот он. — Он кивнул назад, на «Опель». — Стоял. Мотор работал. Немцев — никого: ушли пешком, я думаю, что-то у них случилось, они бросили и ушли, не подожгли, не успели или не захотели. Дрозд сел. Поехала. Мы — в кузов, поехали к своим. Доехали досюда. Тут — из леса. — Он показал подбородком на опушку. — По выезду. Мы — в низину, отстрелялись, замолчали. Потом — как кто к выезду — снова. Вторые сутки.
— Сколько их?
— Не знаю. Стреляют один-два. Может, больше. Мы не ходили смотреть — нас восемь, без пулемёта, с раненым.
— Раненый — как?
— Колосов. Стрелок. Вчера пуля ударила в валун рядом с ним, осколком — по руке. Предплечье. Распухло, кожа содрана. Кость, по-моему, целая. Идти может. Бежать — плохо.
— Почему не ушли лесом? Бросить машину — и к своим.
Мелехин посмотрел на меня. Это был правильный вопрос, и он это знал, и знал, что ответ у него есть.
— Можно было. С Колосовым лесом — медленно, но можно. — Он помолчал. — Товарищ старший лейтенант. Мы её взяли. Сами. Она была ничья, стояла с мотором, и Дрозд сел, и она поехала. Со вчерашнего дня мы её держим. Она наша. Мы её не бросим. — И посмотрел на меня так, будто ждал, что я сейчас скажу «бросить», и уже знал, что ответит.
— Не бросим, — сказал я. — Она ваша. Вы её взяли, вы её и выведете. Мы — прикроем. Мой человек — вот, Фрол, старший сержант Буров, — он с вашими прикрытие поставит. Дальше — как выедем — все к нам, на двор, там мастерская, там медик посмотрит вашего, там связь. А там уже — что скажет ваше и наше начальство. Я вас не забираю. Я вам помогаю выйти. Так ясно?
Мелехин помолчал. Потом кивнул — медленно, и я увидел, что он это не просто принял, а взвесил и принял.
— Ясно, — сказал он. — Спасибо, товарищ старший лейтенант. — И повернулся к своим, и сказал уже другим голосом, своим: — Слышали? Выходим. С машиной.
И у машины кто-то сказал «ну наконец-то», и водитель у колеса поднял голову и посмотрел на свой «Опель» так, как смотрел Суров на свой в первый день.
* * *
Дальше говорили не со мной.
Фрол подошёл к Мелехину так, как подходят к человеку, который знает место: не «где тут у вас», а «покажи». И Мелехин показал. Они легли вдвоём у края кармана, за камнями, и Мелехин показывал рукой: вон оттуда, от той сосны, стреляли вчера; вон оттуда, левее, — сегодня утром; ближе к дороге — ни разу, там, наверное, открыто и им не подойти; выезд — вон, восемьдесят метров, и на нём — воронка, малая, слева, объехать можно, Дрозд объезжал, когда заезжали. Фрол слушал, смотрел, спрашивал: «Сколько выстрелов за час?» — «Три, четыре». — «Один стреляет или разные?» — «По звуку — два. Может, один, с двух мест». — «Ночью?» — «Ночью — нет. Они не суются. Они ждут, когда мы высунемся».
— Значит, их мало, — сказал Фрол. — Двое, трое. Отстали, сидят, боятся сами. Держат выезд, потому что могут. Ладно. — Он повернулся к своим. — ДП — сюда, на край, стволом на ту сосну и левее. Как машина пойдёт — по опушке, весь диск, длинно, чтоб они лежали. Трое — вдоль дороги, по кустам, ближе к выезду, стрелять по вспышкам. — И Мелехину: — Твои — где сидят, там и сидят. Свой край держат. Как машина пройдёт — твои идут за ней, по двое, бегом, через открытое, к нашим машинам за поворотом. Ты — последний. Считаешь.
— Мои пойдут по двое, — сказал Мелехин. — Только я скажу, кто с кем. Я их знаю.
— Скажи, — согласился Фрол. — Твои — твои.
Это было всё. Два человека, которые час назад друг друга не знали, распределили работу за пять минут, и ни один не спросил другого, умеет ли он воевать. Я стоял в стороне и слушал и думал, что у Фрола это, оказывается, тоже есть — вот это уважение к человеку, который держит своё место, — и что я это увижу ещё не раз.
А я пошёл к машине. К «Опелю» и к водителю.
Его звали Андрей Дрозд, ему был двадцать один год, и он стоял у своего грузовика, положив ладонь на крыло, — я уже знал этот жест, я его видел у Деда, у Князя, у Сурова, — и смотрел на выезд.
— Пройдёшь? — спросил я.
— Пройду. Я заезжал — пройду и выеду. Воронка слева, беру правее, потом ровно. Восемьдесят метров — это секунд пятнадцать на второй. Если не глохнуть.
— Не заглохнешь?
— Не заглохну, — сказал Дрозд просто. — Она заводится с полоборота. Она вообще... — он посмотрел на меня, проверяя, можно ли, — она хорошая, товарищ старший лейтенант. Я на ЗИСе два года. Она — не ЗИС. У неё передача входит — как в масло.
— Знаю, — сказал я. — У нас такая же. Две.
Он посмотрел на меня с недоверием, потом с интересом, и я подумал, что вот сейчас, у этого кармана, под лесом, из которого стреляют, началось то, что закончится вечером спором о сцеплении, — и не ошибся.
— Что в кузове? — спросил я.
— Ящики. Немецкие. Мы не открывали — некогда было. Штук десять. Тяжёлые.
— Значит, людей в кузов — не всех. Ты, Колосов в кабине, ещё двое в кузове, на ящиках, — и всё. Остальные — пешком, за машиной, к нашим. Не грузить полный кузов людьми поверх ящиков: ты выйдешь на второй с грузом и с людьми — тебя на восьмидесяти метрах либо повесит на воронке, либо ты будешь ползти, а ползти там нельзя.
— Правильно, — сказал Дрозд, и я услышал, что он это уже прикинул сам. — Двое сверху. Не больше.
Устинов в это время сидел у колеса с Колосовым. Он размотал повязку, посмотрел, потрогал — Колосов зашипел, — согнул руку, разогнул, пощупал кость от локтя до кисти и сказал:
— Ушиб. Ссадина. Кость целая. Перелома нет, пули нет. Опухло — потому что не лечили. Заживёт. — И, замотав обратно, чистым: — Работать можешь. Стрелять — не сегодня: правая, ей больно, промахнёшься и разозлишься. Ходить — можешь. Бегать — не надо. Понял?
— Понял, — сказал Колосов. Ему было двадцать два, я узнал это позже, и лицо у него было обиженное — не на рану, на «бегать не надо».
— В кабину, — сказал я. — Рядом с Дроздом. Пошли.
И сам его поднял — под здоровую руку, — и довёл до кабины, и открыл дверцу, и помог влезть, потому что с одной рукой на высокую подножку «Опеля» лезть неудобно, я это знал по себе. Он влез. Сел. Посмотрел на меня сверху вниз и сказал: «Спасибо, товарищ старший лейтенант», — и я сказал: «Держись за что-нибудь. Дрозд поедет быстро», — и Дрозд сказал: «Не быстро. Ровно», — и закрыл свою дверцу.
* * *
Это было коротко, и я расскажу коротко.
ДП начал по опушке — длинно, на весь диск, по той сосне и левее, — и трое Фрола вдоль дороги ударили по тому же месту, и из леса ответили — раз, два, — и замолчали, потому что когда по тебе бьёт пулемёт, ты лежишь. Дрозд тронул. «Опель» вышел из низины на выезд — на вторую, ровно, как он и сказал, — взял правее воронки, прошёл её, выровнялся и пошёл открытым местом, восемьдесят метров, серый, с тентом, с двумя людьми, вжавшимися в ящики, — и я стоял у поворота, там, где кончалось открытое и начинались наши машины, и считал: десять секунд, двенадцать, — и он прошёл, и вышел за поворот, и я махнул ему: дальше, дальше, не вставать, — потому что если бы он встал сразу за поворотом, он перекрыл бы дорогу тем, кто шёл за ним, и Артисту с Суровым, которые стояли за ним и должны были пропустить его вперёд.
Артист это понял без меня. Он сдал свой ЗИС назад, на обочину, освободив колею, и Суров сдал «Опель», и Дрозд прошёл между ними и встал впереди, и дорога осталась свободной.
Люди пошли по двое. Первые двое — бегом, через открытое, пригнувшись; из леса не стреляли — ДП ещё работал. Второй парой шёл Мелехин с последним стрелком, и он шёл не бегом — шёл, быстро, но шёл, оглядываясь на карман, и, дойдя до поворота, повернулся и поднял руку. Раскрытую ладонь. И держал.
Все. Никого не осталось.
Фрол снял ДП с края последним. Трое вдоль дороги отошли. Из леса не стреляли. Никто за ними не пошёл: Фрол сказал: «Их там двое, они сейчас уползут, и пусть уползают», — и я сказал: «Пусть», — и мы сели и поехали. Три машины: «Опель» Дрозда впереди; Фрол сел к нему в кузов показывать дорогу; за ним ЗИС с Артистом и людьми Мелехина в кузове; замыкающим — Суров с ДП стволом назад.
Обратно шесть километров шли быстрее, чем туда, потому что дорогу теперь знали, и потому что за нами никто не гнался. Люди Мелехина сидели в кузове ЗИСа так, как сидят люди, которые со вчерашнего дня не сидели спокойно: не разговаривая, откинувшись на борт, с закрытыми глазами. Один спал. Один смотрел на лес и, кажется, не верил, что оттуда не стреляют. Артист вёл и не говорил ничего — он это умел, когда надо было.
Всё это заняло, наверное, минут двадцать, включая то, как Мелехин стоял с поднятой рукой. Восемь человек и грузовик, которые со вчерашнего дня не могли выехать из кармана, выехали из него за двадцать минут. Не потому, что мы такие. Потому что у нас был пулемёт, а у них — нет; и потому, что они со вчерашнего дня держали карман и машину, а не бросили, и нам было к кому ехать.
Я это сказал Мелехину в кузове ЗИСа, где мы оба сидели, потому что в кабинах было занято. Сказал просто: «Вы держали. Мы приехали. Пополам». Он посмотрел на меня и, кажется, вспомнил что-то — может быть, кого-то, кто тоже так делил, — и сказал: «Пополам, товарищ старший лейтенант», — и больше в дороге мы не разговаривали.
* * *
Во дворе нас ждали, и это было видно с колеи: Исаев стоял у ворот, и за ним — Князь, и за Князем — Дед, который, я думаю, вышел не нас встречать, а посмотреть, что за машина, потому что он увидел серый «Опель» впереди и уже не смотрел ни на что другое.
Мы въехали. Три машины, и во дворе стало тесно: два ЗИСа, два «Опеля», будка, тягач. Дрозд поставил свой там, где показал Князь, — у загона, рядом с нашим «Опелем», серое к серому, — и заглушил, и вылез, и остался стоять у крыла, потому что к машине уже шёл Дед.
Дед обошёл её. Молча. Как обходил первый «Опель» на дороге четыре дня назад, только теперь он знал, куда смотреть. Открыл капот — створки, — сунулся, посмотрел, послушал, как остывает. Пнул заднее колесо. Присел у рессор. Заглянул в кузов — на ящики, на которые пока никто не смотрел, потому что это была не наша добыча и до слова Мелехина её не открывали. Вылез. И сказал — не Дрозду, мне, как докладывают:
— Такая же. Шесть цилиндров, три и шесть. Масло — есть, вода — есть, резина — хуже нашей, но ходит. Ремень — надо бы посмотреть, я слышал свист, когда вы въезжали. Это не сейчас. Это — предварительно. Целиком буду смотреть, когда тягач соберу. — И Дрозду, наконец: — Ты на ней сколько?
— Со вчерашнего дня.
— Как заводится?
— С полоборота.
— Врёшь, — сказал Дед благодушно. — С полоборота они не заводятся. С оборота — да.
— С полоборота, — сказал Дрозд твёрдо. — Товарищ техник-лейтенант. Я на ЗИСе два года. Я знаю, что такое с оборота. Эта — с полоборота. Я вам покажу.
— Покажешь, — сказал Дед. — Вечером. Сейчас — тягач.
И ушёл, и Дрозд остался стоять у машины с таким лицом, будто ему не поверили в чём-то важном, и тут к нему подошёл Артист.
Я это видел и остался посмотреть, потому что уже успел узнать Артиста.
— Слушай, — сказал Артист. — Дрозд, да? Андрей. Слушай, Андрей, я тебе скажу как водитель водителю. — Он кивнул на наш «Опель». — Вон наша. Гаврила на ней. Он тебе скажет: лучше её нет. Так вот: я на ней десять шагов проехал в первый день. Десять. И я тебе скажу: она поёт. Ты понимаешь? Поёт. Наш ЗИС — он кашляет. А эта — как скрипка.
— Ваша — как скрипка, — сказал Дрозд. — А моя — нет.
Артист остановился. Он готовил подводку — я видел, — он собирался рассказать про скрипача из бригады, — и его сбили на первой фразе.
— Как — нет?
— Моя не поёт. — Дрозд положил ладонь на крыло. — Она не поёт, товарищ ефрейтор. Она молчит. Она едет так, что её не слышно. Ваша, может, и поёт. Я не слышал. А моя — молчит. И это лучше. Потому что когда машина поёт — она тебе что-то говорит. А когда молчит — значит, ей нечего сказать, всё хорошо. Я два года на ЗИСе слушал, что он мне говорит. Он мне говорил: «масло», «вода», «ремень», «сцепление», он всё время говорил. А эта — села, поехала, и она молчит. Со вчерашнего дня в кармане, под лесом, — а она молчит. Вот это — машина.
Артист смотрел на него. И — вот за что я люблю Артиста — не стал спорить. Он повернулся к людям Мелехина, которые стояли рядом, и к нашим, которые подошли, и сказал, показывая на Дрозда:
— Вот. Вы слышали? Я говорю — поёт, а он говорит — молчит, и это лучше. Человек со вчерашнего дня из кармана не мог выехать, а у него — машина, которой нечего сказать. — И Дрозду: — Андрей. Ты прав. Я про свою — не знаю, молчит она или поёт. Я на ней десять шагов проехал. Ты на своей — со вчерашнего дня. Твоя. Расскажи ещё.
И Дрозд рассказал — про сцепление, которое «входит как в масло», про то, как она берёт горку, про то, как он в первый вечер сидел в её кабине и не мог понять, почему так тихо, и проверял, не заглох ли, — и люди Мелехина смеялись, потому что они это видели, и наши смеялись, потому что узнавали, и Суров подошёл и стоял, и слушал, и раз сказал: «Молчит, да. Моя тоже», — и это было больше, чем он говорил за неделю кому-нибудь, кроме своей машины.
А Мелехин в это время сидел у будки с Профессором и со мной и говорил то, ради чего Профессор ехал.
Он говорил осторожно, как человек, который знает, что его слова могут превратиться в чей-то приказ, и не хочет, чтобы приказ вышел из того, чего он не видел.
— Утром двадцать восьмого, — сказал он. — Вчера. Мы шли лесом вдоль дороги — той, что западнее Глуска, на запад. Дорогу не выходили, шли по опушке. И по дороге шли немцы. Машины. Грузовики — штук пять, шесть, я не считал, они шли не сразу, а по две-три. С закрытыми кузовами — не с тентом, а как у вашей будки, с будками. И в кузовах — я видел, когда задняя дверь была открыта, — ящики. Много. Шли на запад. Не спеша, как свои. Куда — не знаю. Мы отошли в лес, потому что нас было восемь и без пулемёта.
— Сколько всего? — спросил Профессор. — Всей колонны?
— Не знаю. Я видел, как прошли пять или шесть. Может, до них шли ещё, может, после. Мы час лежали. За час — эти. Потом ушли.
— Охрана?
— Не видел. Может, была в кузовах.
— Надписи на бортах? Номера? Что-нибудь?
Мелехин подумал.
— Надписи были. Белые, на серых бортах. Что написано — я не читаю по-ихнему. Помню, что были.
— Спасибо, — сказал Профессор. — Это — что видели. Больше не надо.
И записал. И посмотрел на меня, и я знал, что он думает: пять-шесть грузовиков с будками и ящиками, на запад, утром двадцать восьмого, по дороге западнее Глуска. Не сама база — она бы шла не пятью машинами. Но кусок. Кусок того, что свозили и увозили. Ещё один след — не адрес, но направление, и то же самое, что на бумагах: на запад.
— Пётр, — сказал я. — Это к тому листку. Отдельно. «Видел Мелехин, двадцать восьмого, утром».
— Уже, — сказал он.
Ящики в кузове Дрозда так и стояли закрытыми. Это надо сказать отдельно, потому что Князь ходил вокруг «Опеля» Мелехина трижды, и на третий раз не выдержал и подошёл ко мне.
— Алексей Палыч. Десять ящиков. Немецких. Тяжёлых. Я не говорю — открыть. Я говорю — посмотреть. Хоть на маркировку. Мало ли — там бочки с бензином, а мы тут бензина ждём.
— Не наши ящики, Василий.
— Я знаю, что не наши. Я к тому, что если там бензин — он, может, и их, но стоит-то он у нас во дворе.
Я пошёл к Мелехину. Мелехин выслушал, посмотрел на Князя, на ящики, на меня, и сказал:
— Мы не открывали, потому что некогда было. Не потому, что нельзя. Пусть посмотрит. При мне.
Князь посмотрел — при Мелехине, при Дрозде, при мне. Открыл один: ящик оказался с какими-то железными деталями в промасленной бумаге, аккуратно уложенными, — Дед потом сказал, что это запчасти, но к чему — надо разбираться. Второй — то же. Третий — не открыли: Мелехин сказал «хватит», и Князь закрыл, и сказал: «Не бензин. Жалко. Но — запчасти. Тоже дело», — и по его лицу было видно, что он это уже записал куда-то к себе и будет помнить, чьё оно и где стоит.
А потом я написал две бумаги. Первую — на пост, на пилораму, посыльному, для дежурного, для автомобильного отдела: сержант Мелехин и семь человек, такой-то части, отставшие, вышли к группе Ракитина, с трофейной машиной, один с лёгким ушибом; прошу установить принадлежность и распорядиться. Вторую — то же самое, но короче, — Мелехину в руки, чтобы у него была своя. Он прочёл, кивнул, сложил и спрятал.
— Пока ответа нет, — сказал я ему, — вы — здесь. Под общей охраной. Едите с нами, спите с нами, посты — ваши и наши вместе, Фрол распределит. Машина — ваша, ящики — ваши, пока ваше начальство не скажет иначе. Я вас не зачисляю: не имею права, и вы бы мне не поверили, если бы я зачислил.
— Не поверил бы, — согласился Мелехин.
— Вот. Значит — ждём. День, два. Посыльный ходит.
Он кивнул. И помолчал, и сказал то, что, видимо, хотел сказать с кармана: — Товарищ старший лейтенант. Мои — они хорошие. Просто устали. И машину эту они взяли — сами. Вы это, пожалуйста, в бумаге... вы написали?
— Написал. «С трофейной машиной». Вашей.
— Спасибо, — сказал Мелехин.
К полудню во дворе было тридцать два человека. По службе — двадцать четыре и восемь, две части, две бумаги. По двору — тридцать два: у одного костра, у одного котла, — Князь сварил на всех, не спрашивая, чьи, — и Колосов сидел с перевязанной рукой у будки и смотрел, как Дед ставит на место карбюратор тягача, и Дед раз сказал ему: «Подай ветошь, левой, левой», — и Колосов подал, и было видно, что ему это важнее, чем «бегать не надо».
Тягач ещё не заводили. Дед закончил сборку и сказал: «Всё стоит. Чистый бензин привезут — попробуем. Пока проверю, не забыли ли чего после ночи». И вернулся к машине.
А Дрозд и Артист всё ещё спорили у загона — тихо, чтобы не мешать, — о том, должна ли машина петь или молчать, и к ним подошёл Профессор и сказал, что это, вообще-то, разные вещи: молчит она потому, что исправна, а поёт — потому, что водителю нравится, и одно не отменяет другого, — и Дрозд сказал: «Вот!», и Артист сказал: «Вот!», и оба, кажется, решили, что выиграли.
# Глава 12. «Люди к машинам»
Бензин привезли после полудня, и я до сих пор помню, как он приехал: полуторка с двумя бочками, с тем же усатым старшиной с пилорамы на подножке, и старшина, спрыгнув, первым делом нашёл глазами Князя и сказал: «Под расписку. С возвратом. Из ваших немецких», — и Князь сказал: «Как договаривались», — и они пожали друг другу руки, как люди, у которых всё в порядке с бумагами.
Две бочки. Чистого, своего, из бочек автомобильной службы, по заявке, которую я написал накануне и которую посыльный унёс на пилораму, а оттуда — дальше, и вот она вернулась бензином. Это и есть связь, когда нет радио: бумага уходит, бензин приходит, между ними — ночь и утро, два человека с ногами.
Дед ждал этого бензина, как ждут поезда. Он стоял у тягача с раннего утра — всё уже было собрано: бак промыт и сух, трубки на месте, топливопроводы чистые, карбюратор с найденной гайкой, — и не хватало одного: того, что залить. Наш из бочонка ушёл на промывку, до капли. И вот бочки скатили с полуторки, и Дед подошёл к первой, открыл, понюхал, посмотрел на свет в кружке и сказал: «Чистый», — таким голосом, каким говорят «жив».
Дальше я не мешал. Я только сделал то, что умею: убрал лишних. Князь с утра хотел взять щуплого — «на час, досочку в борт будки поставить», — и я сказал: нет, досочка подождёт, тягач — нет. Селиванов со свободным водителем будки сидели без дела, и я отправил их к Исаеву, на посты, сменить тех, кто стоял ночь, чтобы у Деда никто не стоял над душой. Мелехин со своими держал загон и ворота, как только что держал, — я его об этом не просил, он сам. Двор притих, и в этой тишине у тягача работали четверо: Дед, старший ремонтник, щуплый и водитель — тот, третий из шестёрки, который со вчерашнего дня стоял и смотрел, а теперь стоял и подавал, и по нему было видно, что он уже знает, где что.
Заливали ведром, через воронку с тряпкой. Дед лил сам, медленно, и проверял, не сочится ли из соединений. Проверенную порцию топлива в кружке оставил рядом — вода на дне больше не собиралась. Потом он сказал: «Всё. Теперь — заводить», — и вот тут я подошёл, потому что не мог не подойти.
Перед этим был список. Профессор перевёл его вчера с таблички на щитке — «перед пуском проверить» — и переписал на листок, и теперь стоял с этим листком у тягача и читал по пунктам, а Дед отвечал:
— Масло.
— Есть.
— Вода.
— Есть.
— Топливо в баке.
— Двадцать минут как есть.
— Кран топлива открыт.
— Открыт.
— Дальше — слово, которое я перевёл как «замок», но это, по-моему, не замок. — Профессор нахмурился. — Что-то, что должно быть «снято» или «отпущено» перед пуском. Григорий, у него есть что-нибудь, что надо снять?
Дед посмотрел на щиток. На рычаги. На педали. Потом на Профессора.
— Стояночный, — сказал он. — Тормоз. Перед движением отпустить. Сейчас держим. — И засмеялся. — «Замок». Правильно: если не отпустишь — он с места не сойдёт, как на замке.
— Значит, я перевёл верно, — сказал Профессор с достоинством. — Просто не знал, что это называется.
— Про замок — верно, — сказал Дед. — Только это уже к выезду.
У тягача было два пуска — Профессор перевёл табличку ещё вчера: от батареи и от руки, инерционный, когда раскручиваешь маховик рукояткой, а потом сцепляешь. Батарея за время стоянки ослабла — Дед проверил, сказал: «Слабая. Крутить будет, схватить — нет». Значит — рукой.
Крутил старший ремонтник — плотный, медленный, с руками, которые я узнаю в любой толпе. Он вставил рукоятку сбоку, взялся двумя руками и стал крутить — сначала тяжело, потом легче, потом быстро, — и маховик внутри завыл, набирая, тонко, всё выше, и Дед стоял у мотора с рукой на рычаге и слушал этот вой, как слушают, когда вода в чайнике вот-вот, — и сказал: «Давай!» — и старший отпустил, а Дед сцепил.
Мотор кашлянул. Раз. Провернулся тяжело, с выхлопом, чёрным, — и ещё раз, — и потом схватил.
Не сразу ровно. Сначала — рывками, с провалами, будто он вспоминал, как это делается; потом — ровнее; потом Дед что-то тронул на карбюраторе, и мотор пошёл — ровно, низко, густо, совсем не так, как шестёрка «Опеля», а как большой зверь, который проснулся и ещё не решил, вставать ли. Шесть цилиндров, только большие. Дым из выхлопа посветлел, потом стал прозрачным. Дед стоял, наклонившись к топливной трубке, и смотрел, и потом выпрямился, и посмотрел на трубку, на ту, новую, медную, и провёл по штуцеру пальцем, и посмотрел на палец.
— Сухой, — сказал он.
И — я это видел — не удержался. Он засмеялся. Не в усы, как обычно, — засмеялся вслух, откинув голову, и хлопнул ладонью по крылу тягача, по тому самому, на которое клал руку в первый день, и сказал:
— Пошёл! Слышишь, как пошёл? Это — не ЗИС. Это... — и не нашёл слова, и махнул рукой, и стоял и слушал.
Все стояли и слушали. Со всего двора — от загона, от ворот, от будки — люди повернулись на этот звук, как поворачиваются на звук, которого ждали. Мелехин у ворот. Артист у ЗИСа. Князь с усатым старшиной у бочек. Колосов у будки — здоровой рукой держась за борт. Никто не подошёл — Дед бы не пустил, — но все смотрели.
Дед дал ему поработать минут десять. Слушал. Подходил к мотору. Трогал трубку. Потом заглушил — и в тишине сказал водителю:
— Теперь ты.
* * *
Водитель — я так и буду его называть, потому что имени его в этой истории пока не было и потому что «водитель тягача» уже звучало как имя, — сел на место. Не полез, а сел: он знал, куда ставить ногу, где держаться, потому что вчера и сегодня стоял рядом и смотрел. Дед встал на подножку с другой стороны, держась за борт, и говорил ему — негромко, только ему, но я стоял близко и слышал:
— Рычаг — ты знаешь, который. Профессор писал. Дорога — тяга. Сейчас — дорога. Сцепление — тяжёлое, не как на ЗИСе, дави до полу и отпускай медленно, он тебя не простит, если бросишь. Передач — не считай, первая — вот, дальше не надо. Тормоза проверь без спешки, он тяжёлый, ему надо место встать. При повороте руль и гусеницы работают вместе — тут не один передок поворачивает. Резко не крути, сначала почувствуй машину. Понял?
— Понял.
— Заводи. От батареи — попробуй. Если не схватит — скажешь, покрутим.
Водитель нажал. Стартер завыл — слабо, — провернул, ещё раз, — и мотор схватил. Сам. Дед сказал: «О!» — с настоящим удивлением, — и стало ясно, что батарея не так уж и села, или что мотор, раз проснувшись, уже не хотел засыпать.
— Первая. Тихо. Вперёд на длину. Стой.
Тягач тронулся. Я это видел, и я расскажу, потому что это стоило видеть: тяжёлая, длинная, серая машина, которую мы нашли вчера неподвижной у сарая с открытым капотом, и которую мы не могли сдвинуть ни одним, ни двумя грузовиками, — качнулась, взяла и пошла. Своими колёсами, своими гусеницами, ровно, тяжело, без рывка, — на длину, и встала.
— Назад. На длину. Стой.
Пошла назад. Встала.
— Направо, полкруга, к загону. Не спеши. Смотри, куда идёшь.
Водитель повернул плавно, как было сказано, — и тягач пошёл дугой, гусеницы оставили на земле два широких следа, и он вышел к загону, и встал, и водитель заглушил, и стало тихо, и он сидел за большим рулём и смотрел вперёд, и я подумал, что вот сейчас я видел это уже в третий раз за неделю: как человек кладёт руки на руль своей машины. Только теперь машина была такая, что руки на руле выглядели маленькими.
Дед спрыгнул с подножки. Подошёл ко мне. И сказал — не как докладывают, а как делятся:
— Ходит. Мотор ровный, тяга есть, тормоза берут, руль слушается. Течи нет. — Он помолчал. — Что проверено: топливо — чистое, до последней трубки. Мотор — работает и не стучит. Ход — вперёд, назад, поворот. Что не проверено: под грузом. Лебёдка. Дальний ход — он у меня десять минут работал, а не десять часов. Насос — я его чистил, но внутри не был, если у него там что-то своё — я узнаю на двадцатом километре, а не сейчас. — Он посмотрел на тягач. — Это не новый тягач, Алексей Палыч. Это тягач, который ходит. Я его допускаю — к короткому. Потянуть порожнюю машину по твёрдому — да. Тащить восемь тонн по болоту — нет, я его не знаю ещё. Так и записывай.
— Так и запишу, — сказал я. — Григорий. Спасибо.
— Не мне, — сказал Дед. — Мне — за трубку. За остальное — вот им. — Он кивнул на старшего, на щуплого, на водителя. — Они крутили, они мыли, они на свет смотрели. Я показывал.
— Ты показывал так, что они сделали, — сказал я. — Это и есть.
Дед не ответил. Но пошёл к будке с таким лицом, какое у него было в первый день, когда мы взяли «Опель», — только теперь это лицо не пряталось.
* * *
Связной пришёл в третьем часу, и это был тот же парень с дорожного поста, что утром прибежал с вестью о кармане, — только теперь он не бежал, а шёл, и в руках у него была бумага.
Бумага была короткая. Я её прочёл при Мелехине — позвал его сразу, потому что это была его бумага больше, чем моя, — и перескажу так, как понял, потому что читать её вслух целиком было незачем.
Автомобильный отдел, майор Чумаков: принадлежность сержанта Мелехина и семи военнослужащих такой-то части установлена; по согласованию с командованием этой части, ввиду обстановки и невозможности возвращения в её расположение в ближайшие дни, восемь военнослужащих назначаются сопровождающими ремонтно-эвакуационной группы Ракитина до особого распоряжения, с постановкой на довольствие при группе; рядовой Колосов — по медицинской оценке, к боевой работе временно не привлекать; трофейный грузовик, удержанный названными военнослужащими, принять в пользование группы с сохранением водителя; численность группы считать тридцать два.
Всё. Полстраницы. Подпись, печать, число.
Я дочитал и посмотрел на Мелехина. Он ждал.
— Значит, так, — сказал я. — Вы — с нами. По бумаге, от вашего начальства и от нашего, не по моему желанию и не по вашему. До особого распоряжения. Едите, спите, воюете — с нами. Ты — старший над своими, как был. Дрозд — за своим рулём, машина ваша переходит группе, но ведёт её он. Колосов — не в бою, пока Устинов не скажет. Тридцать два. Так ясно?
— Ясно, — сказал Мелехин. И помолчал. И сказал: — Товарищ старший лейтенант. Я бы и сам попросился. После кармана. Я хотел сказать ещё в кармане и не сказал, потому что — как это? Сам себе часть не выбираешь. А теперь — бумага. Это правильно. Так лучше. — Он посмотрел на бумагу ещё раз. — Одно только. Тут написано «сопровождающие». Это как — охрана? Или как?
— Это как скажем мы с Фролом, — сказал я. — Вместе. Ты, он и я. Не охрана при ремонтниках и не ремонтники при охране. Мы — одно. Ты сам увидишь, что тут как.
— Увижу, — сказал Мелехин, и пошёл к своим, и я слышал, как он им сказал: «С ними. По бумаге. Тридцать два», — и как кто-то из его стрелков сказал: «А кормить будут?» — и как Князь, оказавшийся, разумеется, рядом, ответил: «Уже кормят. Ты за нашим котлом уже сидел?» — и стрелок сказал: «Так это — один раз», — и все засмеялись, и это, по-моему, и было зачисление.
Колосов услышал про себя от Мелехина и пришёл ко мне сам — с рукой на перевязи, с лицом, на котором было написано, что он сейчас будет спорить.
— Товарищ старший лейтенант. «К боевой работе не привлекать». Это что — я теперь при кухне?
— Это ты теперь — как Устинов скажет.
— Устинов сказал — не стрелять правой. Я левой могу.
— Левой ты промахнёшься, — сказал Устинов, который, конечно, стоял рядом, — и разозлишься, и станешь стрелять правой, и распухнет ещё больше, и тогда ты у меня не неделю просидишь, а две. Я тебе это утром говорил.
Колосов открыл рот.
— Савелий, — сказал я. — Ты утром подавал Деду ветошь левой. Он тебя сегодня опять позовёт. Это — работа. Не кухня. Тягач ездит, потому что ему подали, что нужно, когда нужно. Ты это видел?
— Видел, — сказал Колосов неохотно.
— Вот. Неделю подаёшь. Потом Устинов посмотрит.
Он ушёл к будке — не довольный, но и не обиженный, — и Дед, увидев его, сказал: «А, левый. Иди сюда, держи», — и Колосов пошёл держать.
Усатый старшина перед отъездом принял двоих пленных и подготовленную Профессором бумагу. Устинов ещё раз посмотрел перевязку раненого; обоих посадили в полуторку, и старшина увёз их к своему дорожному посту. В наших тридцати двух они не числились.
Связного я накормил и отправил обратно с распиской и с одним листком — тем, что Профессор переписал: «Видел Мелехин, 28-го утром, западнее Глуска, пять-шесть грузовиков с закрытыми кузовами и ящиками, на запад». Для майора. Пусть лежит у него рядом с остальным.
* * *
А потом Фрол и Мелехин поспорили, и я это слушал с большим удовольствием.
Спорили они о том, как идти. Четыре километра до пилорамы, по лесной колее, шесть машин — четыре грузовика, будка и тягач, который ходит, но не проверен, — и тридцать два человека. Фрол хотел так, как ходил всегда: люди в машинах, ДП в замыкающей, посты сняты, колонна идёт. Мелехин сказал: нет.
— Дорога — лесная, — сказал он. — Четыре километра. Мы сегодня по такой шли шесть — на машинах, а до этого нас с опушки со вчерашнего дня держали. Я бы пустил вперёд людей. Пешком. Четверых, по двое с каждой стороны колеи, по опушке, метров на двести впереди головной. Они видят лес, машины — нет. Если что — они скажут раньше, чем колонна въедет.
— Пешком — это медленно, — сказал Фрол. — Четыре километра пешком по опушке — час. Колонна за ними — час. Мы теряем полчаса.
— Мы теряем полчаса, — согласился Мелехин, — и не теряем машину. Моих — четверо. Они лес знают: они три дня по нему шли. Они увидят.
Фрол посмотрел на него. Он думал — я видел, как он думает, — и думал не о том, прав ли Мелехин, а о том, что Мелехин прав, и как это сказать.
— Ладно, — сказал он. — Твои — вперёд. Четверо. По двое. Двести метров. — И — вот за что я его люблю — тут же: — А я тебе скажу, как я это сделаю лучше. Твои идут — а ДП я ставлю не в замыкающую. Я его ставлю на тягач. Он высокий, он открытый, с него видно поверх кустов, и он идёт вторым, сразу за головной. Если твои увидят и крикнут — ДП уже там, наверху, и ему не надо слезать с кузова и бежать вперёд. Он видит всё, что видят твои, только с высоты.
Мелехин посмотрел на тягач. На высокий открытый кузов с рядами сидений. И — я это видел — впервые при мне улыбнулся так открыто.
— Хорошо, — сказал он. — Это хорошо. Так и сделаем.
— Только твои — не бегом, — сказал Фрол. — Идут — так идут. Если побегут — колонна за ними не успеет, и они оторвутся.
— Мои не бегут, — сказал Мелехин. — Мои ходят.
— Вот и посмотрим, — сказал Фрол, и они пожали друг другу руки, — а это, я уже знал, было у Фрола знаком не мира, а заключённого пари.
Селиванов в это время делал то, что делал с самого прихода: подменял. Дед забрал водителя тягача на последнюю проверку — «пусть ещё раз заведёт, при мне, от батареи», — и будка осталась без Селиванова, который сидел в ней при новом водителе как наставник, и Селиванов пересел в ЗИС к Князю, потому что Князь пошёл считать хлеб, а ЗИС надо было подать к воротам. Он сел. Подал. Вылез. Пошёл к Деду — держать рукоятку, пока водитель заводит. Я его видел в трёх местах за полчаса, и ни разу он не выглядел человеком, которому нечего делать. Он выглядел человеком, который нужен везде понемногу, — и это, я думаю, было честно, потому что бронетранспортёра у нас не было, и когда он будет, Селиванов будет к нему готов, а пока — вот так.
* * *
Проба была короткой.
Дед сказал: «Порожнюю. По твёрдому. Пятьдесят метров», — и порожняя нашлась сразу: «Опель» Мелехина, то есть теперь наш, с Дроздом за рулём, потому что ящики из него на время пробы выгрузили у будки — Дед велел: «Сложить рядом, посмотрю, что там». Перед выходом груз предстояло вернуть в тот же кузов. Трос взяли наш, тот, с двора, старый, целый, — прицепили за крюк тягача и за раму «Опеля», Дрозд сел за руль, водитель сел за руль тягача, Дед встал сбоку с поднятой рукой, — и я, признаться, стоял и смотрел на эту руку, потому что это была моя работа, а не его, и он это знал, и делал её так, как делал бы я. Не хуже.
— Тихо. Первая. Пошёл.
Тягач тронулся. Трос натянулся, зазвенел, — и «Опель» пошёл за ним. Просто пошёл. Порожний, на нейтрали, — и тягач его повёз так, будто за ним ничего не было: ровно, не сбавляя, не буксуя, по твёрдой утоптанной земле двора, от сарая до ворот, пятьдесят метров, и Дед сказал «стой», и водитель встал, и «Опель» встал за ним, и Дрозд из кабины показал большой палец.
— Она даже на тросе молчит, — сказал Дрозд, вылезая. Не мне — Артисту, который, конечно, стоял и смотрел.
— На тросе она и должна молчать, — сказал Артист. — Она же не едет. Её везут.
— Ваша бы на тросе пела.
— Моя бы на тросе спросила, куда её везут, — сказал Артист, — и я бы ей ответил. — Он посмотрел на тягач. — А вот этот — этот не поёт и не молчит. Этот ворчит. Слышали? Он всё время ворчит. Как Григорий.
— Я не ворчу, — сказал Дед, сматывая трос.
— Ты сейчас ворчишь.
— Я объясняю.
— Вот и он объясняет, — сказал Артист, и все, кто стоял рядом, засмеялись, и Дед тоже, и сказал: «Ладно. Ворчит. Хорошая машина, если ворчит: значит, ей есть что сказать, и она говорит, а не молчит, как некоторые, до последнего», — и посмотрел на «Опель» Дрозда, и Дрозд сказал: «Моя молчит, потому что у неё всё хорошо!» — и спор пошёл на второй круг, и я его не слушал, потому что мне было не до него.
Вот и всё. Пятьдесят метров. Но я стоял и видел не пятьдесят метров.
Я видел то, что было вчера: этот тягач у сарая с открытым капотом, и Деда, который сказал «его не тянут грузовиками», и себя, который стоял и выбирал — бросить или привезти будку. И видел то, что было сейчас: он ходит. Он тянет. Он вытащит ЗИС из кювета. Он вытащит «Опель». Он вытащит то, что тяжелее трёх тонн, что лежало на всех обочинах от точки до пилорамы и на что я смотрел все эти дни и вздыхал. Не всё — Дед сказал «по твёрдому», и я это записал. Но — многое.
— Ну, — сказал Фрол рядом. — Кто его взял?
— Ты, — сказал я. — Двор — твой.
— Двор — мой. А что он ездит — чей?
— Деда.
— А что будка тут стояла и он его чинил?
— Мой, — сказал я.
— Вот, — сказал Фрол удовлетворённо. — На троих. Только я тебе скажу: «ездит» — это больше, чем «взял». Взять я мог и битый.
— А привезти будку под пулемёт?
— Это — да, — согласился Фрол. — Это тоже. Ладно. На троих. — И, помолчав: — Я на нём поеду. С ДП. Сегодня. Ты не против?
— Не против, — сказал я. — Ты сам это придумал.
Князь ушёл вперёд на час раньше — на втором ЗИСе, с Селивановым за рулём и двумя стрелками, — «приготовить», как он сказал, и я не спрашивал что. Я знал что: место, кипяток, чтобы люди приехали не в пустой двор, а во двор, где их ждут; и ещё — пересчитать. Хлеб, консервы, воду, бензин в бочках на пилораме, — потому что нас стало тридцать два, а выдавали на двадцать четыре, и Князь это считал не «как-нибудь», а на бумаге, и с этой бумагой собирался идти к тыловому хозяйству, к усатому старшине, — и я был уверен, что вернётся не с пустыми руками, и не потому, что он волшебник, а потому, что у него всегда было что предложить взамен.
Мы вышли в четвёртом часу.
Впереди — четверо Мелехина, по двое с каждой стороны колеи, на двести метров, пешком, шагом, не бегом. За ними — первый ЗИС с Артистом, головной, я с ним. За ним — тягач: водитель за рулём, Дед рядом, слушая мотор, и в открытом кузове, на сиденьях, — Фрол с ДП, поставленным на борт, и двое стрелков, и с высоты тягача Фрол видел то, что видели четверо впереди, и я видел в зеркало, как он смотрит. За тягачом — будка, с новым водителем, целая, с тремя дырками в борту, которые Князь так и не заделал, потому что я не дал ему щуплого. За ней — «Опель» Сурова, с людьми. Замыкающим — «Опель» Дрозда, с Колосовым в кабине и закреплёнными ящиками в кузове; Мелехин шёл с последними из своего пешего охранения.
Пять машин на колее, шестая уже ушла с Князем. Вместе — тридцать два человека. Четыре километра лесной дороги.
Я сидел рядом с Артистом и смотрел в зеркало на то, как они идут за нами — тягач, будка, «Опель», «Опель», — и думал, что четыре дня назад я лежал на песке у дороги с полутора грузовиками, и что вот сейчас за мной по лесной дороге идёт то, что в той жизни называлось бы «парком», а здесь пока никак не называлось, и что я, кажется, впервые за неделю не знаю, чего мне хотеть дальше, — потому что всё, чего я хотел эту неделю, ехало у меня в зеркале.
Это, разумеется, было неправдой. Я это понял через минуту, когда впереди, на опушке, один из четверых Мелехина поднял руку — не «стой», а «вижу», — и колонна сбавила, и Фрол на тягаче встал за ДП, и через минуту тот же человек махнул: «свои, пост», — и мы пошли дальше. Я хотел дальше. Я хотел базу. Я хотел майора Хеннинга, который вёл её на запад по таким же дорогам. Но это было — дальше. А сейчас в зеркале ехал тягач, и Фрол сидел на нём с ДП, и я видел, что он доволен, и Дед рядом с водителем не смотрел на дорогу — слушал.
На пилораму пришли в пятом часу. Князь стоял у ворот. За ним — накат из жердей, накрытый брезентом, чайник, и усатый старшина, который, увидев тягач, снял пилотку, — не по уставу, а как снимают перед тем, чего не ждали.
— Тридцать два, — сказал мне Князь. — Место есть. Кипяток есть. Хлеб — на сегодня и завтра, с их складом договорился, дальше — заявка, я написал, вы подпишете. Бензин на следующий перегон согласован, в их бочках отложили. — Он помолчал и добавил, глядя на тягач: — А вот сапог — пять пар — по-прежнему нет. Я просто напоминаю. Не прошу. Напоминаю.
— Я помню, — сказал я.
— Я знаю, что помните, — сказал Князь. — Я на всякий случай.
У ворот же, пока машины входили, Фрол спрыгнул с тягача и подошёл к Мелехину, который стоял и ждал своих четверых, шедших последними, — и я подошёл послушать, потому что знал, зачем он подошёл.
— Ну, — сказал Фрол. — Твои увидели пост первыми.
— Первыми, — согласился Мелехин.
— За полминуты до меня. Я с тягача его тоже видел, только они махнули раньше.
— Они шли впереди. Они и должны раньше.
— Должны, — сказал Фрол. — Значит, ты выиграл. — И — это надо было слышать — сказал он это с удовольствием, как говорят о хорошем ударе противника в игре, которая всё равно нравится. — Только я тебе скажу: если бы там были не свои, а те, из леса, — мои с тягача ударили бы раньше, чем твои успели лечь. Так что твои — увидели, а мои — стреляют. Пополам.
— У вас всё пополам, — сказал Мелехин, который, видимо, уже успел наслушаться за день.
— У нас всё честно, — поправил Фрол. — Пополам — это когда честно.
Тягач въехал во двор пилорамы последним, потому что Дед велел ему идти медленно на въезде, и встал между штабелями досок, и водитель заглушил, и Дед вылез, обошёл его, осмотрел мотор, посмотрел на трубку, вытер руки и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Четыре километра. Сухой.
И пошёл к чайнику. И это было, я думаю, самое длинное слово, которое он этой машине сказал за день.
# Глава 13. «Сапоги и публика»
Снабжение пришло к пилораме в шестом часу вечера, и я узнал об этом раньше всех, потому что Князь, увидев машину на дороге, не побежал к ней — он побежал ко мне.
— Наша, — сказал он. — Автоотдел. По заявке. Я вижу по тому, как едет.
Я не знал, как можно видеть заявку по тому, как едет машина, но он оказался прав: полуторка, наша, армейская, с сопровождающим, с бумагой, и в бумаге — то, что я просил три дня назад в палатке у Чумакова и потом ещё два раза в записках с посыльными: патроны — винтовочные и к ППШ, отдельно, в разных ящиках, как положено; масло; две бочки бензина; и — я это прочёл дважды, как читал когда-то строчку про ящики на дворе, — обувь, шесть пар, по ведомости, под расписку.
Шесть. Я просил пять. Кто-то там, в отделе, накинул одну — или ошибся, или подумал, что раз просят пять, то нужно шесть. Я не спрашивал.
Князь взял ведомость так, как берут документ на дом. И началось.
Он не раздал сапоги. Он их подбирал. Это разные вещи, и я это понял, глядя, как он это делает: выстроил на брезенте шесть пар, и не по размеру, а так, как они лежали в мешке, и позвал — не всех, а тех, кого записал ещё на точке, четыре дня назад, и с тех пор носил в голове: второго номера с проволокой; стрелка с разошедшимся ботинком; механика с голенищами двух цветов; Сурова, у которого ботинки не разошлись, но подошва стёрлась так, что он ходил, как по льду; и ещё одного стрелка, которого я по-прежнему узнавал только в лицо, — и по тому, как они подошли, было ясно, что Князь про них знал.
— Меряем, — сказал он. — Не «берём» — меряем. Мне не нужно, чтобы вы взяли сапоги. Мне нужно, чтобы вы в них ходили.
Второй номер сел на землю и снял свой — с проволокой, — и я увидел, что у него под портянкой, и не буду про это рассказывать. Он взял первую пару — Князь подал — и надел, и встал, и прошёл десять шагов, и Князь смотрел не на сапоги, а на то, как он идёт.
— Велики, — сказал Князь.
— Нормально, — сказал второй номер.
— Велики. Ты в них пятку тянешь. Снимай. Вот эти.
Вторые сели. Второй номер прошёл десять шагов и обратно и остановился, и лицо у него стало такое, будто он вспомнил что-то давно забытое: как это — идти и не думать про ноги.
— Эти, — сказал он.
— Эти, — согласился Князь. — Следующий.
С механиком вышла заминка: ему подошла пара, которую уже примерил стрелок и сказал «мои», — и Князь посмотрел на обоих, посмотрел на оставшиеся, и сказал стрелку: «Тебе вот эти, они на полразмера больше, ты в них с двумя портянками, у тебя нога зимняя», — и стрелок примерил, и они действительно сели лучше, и Князь ничего по этому поводу не сказал, а только кивнул. Он не был доволен собой. Он был доволен тем, что сели.
Суров получил свою пару последним, потому что ждал, — он всегда ждал, — и надел, и не стал ходить: сел на подножку «Опеля» и посмотрел на свои ноги в сапогах, и посмотрел долго, и сказал: «Спасибо, товарищ старшина», — и Князь сказал: «Не мне. Командир обещал — командир добился», — и Суров посмотрел на меня и кивнул, и я кивнул в ответ, и это было всё, что мы по этому поводу сказали, и, по-моему, достаточно.
Шестая пара осталась. Князь посмотрел на неё, посмотрел на людей, посмотрел на меня.
— Колосову, — сказал он. — У него левый сапог на честном слове. Я видел, когда он из кабины вылез.
— Он не наш был, когда ты заявку писал.
— Он теперь наш, — сказал Князь. — А сапог — вот он. Лишний. Я его не выпрашивал, его дали. Кому-то же он нужен.
Колосов получил шестую пару, и смотрел на неё здоровой рукой — то есть держал в здоровой руке, — так, будто ему дали не сапоги, а бумагу о зачислении, вторую.
На обороте бумаги нашёлся ещё один ответ на заявку: автомобильный отдел принял на расход группы одолженное нам горючее — и первый бочонок на промывку, и две бочки, привезённые к тягачу. Тыловому хозяйству его возмещали по своей линии снабжения. Князь сходил с сопровождающим к усатому старшине, показал отметку и вернулся со старой распиской, перечёркнутой крест-накрест.
— А вы говорили — из немецких, — напомнил я.
— Немецкие пока опаздывают, — сказал Князь. — Свои успели. Долга нет.
Он сунул расписку мне, чтобы я тоже видел, и только после этого взялся за ящики.
Патроны Князь с Исаевым пересчитали за десять минут, при мне, вслух, и записали, и я расписался. Винтовочные — отдельно. К ППШ — отдельно. Немецкие, что остались от того пулемёта, — нет, тех уже не было, они ушли с пулемётом. Бензин — в наши бочки, под навес, к тем, что стояли. Масло — Деду. Всё. Это заняло меньше времени, чем сапоги, и правильно: патроны — они либо есть, либо нет, а сапоги надо, чтобы сели.
— Пять пар, — сказал мне Князь, когда всё кончилось. Не радостно — как закрывают строчку. — Вы сказали «пока не дадут». Дали.
— Дали.
— Я запомнил тогда. Теперь — тоже запомню.
И пошёл к своему столу, потому что у него в этот вечер была вторая работа.
* * *
Вторую попытку они готовили с обеда.
Я это видел, но не мешал. Князь ещё на пилораме, до выхода к тягачу, о чём-то договорился с усатым старшиной, а сегодня, вернувшись, договорился о чём-то ещё, и результат стоял на столе: не каша и консервы, а настоящий суп — из своих продуктов, с их кухни, потому что кухня у тылового хозяйства была, а у нас нет, и Князь за неё платил работой щуплого над их полуторкой и ещё чем-то, чего я не спрашивал. Хлеб. Сахар к чаю — кусковой, по два куска, разложенный Князем на брезенте так ровно, что Профессор, увидев, сказал: «Это — не стол. Это — ведомость». Лампа — та же, с гвоздя будки, выпрошенная у Деда «на вечер, честно, на весь вечер». Ящики кругом. И — вот это было новое — Князь поставил в середину, на накат, пустую бочку, вверх дном, накрытую куском брезента, и на бочку — чайник, чтобы чайник был не с краю, а посередине, у всех перед глазами, и чтобы за ним не надо было тянуться.
— Это — стол, — сказал он мне, когда я подошёл. — Вы посмотрите. Человек сидит — у него перед глазами чай. Хлеб — рядом. Свет — сверху. Он никуда не тянется. Ему хорошо. Вот это — вечер.
— А рассказ?
— Рассказ — Семён. — Князь посмотрел в сторону ЗИСа, где Артист сидел на подножке и — я это видел — репетировал: не вслух, но губами. — Он говорит, у него есть про механика. Специально. Чтобы Деду было интересно. Я не спрашивал какая. Я — стол. Он — рассказ. Как тогда.
— И условие — как тогда?
— Как тогда: пока не встал последний.
Дед пришёл сам, и это опять надо отметить: сам. Он вытер руки, посмотрел на тягач — тягач стоял между штабелями, с закрытым капотом, и Дед на него посмотрел так, как смотрят на человека, которого оставляют одного на вечер, — и пошёл к столу, и сел, и ему налили, и он ел суп, и сказал «хорош», и посмотрел на сахар, и взял один кусок из двух, и второй оставил, и Князь это заметил и, по-моему, чуть не заплакал.
Тридцать два человека вокруг стола — не все сразу, посты стояли, — но тридцать. Мелехинские сидели вместе, своим кругом, но в общем круге. Новые водители — рядом с Селивановым. Колосов — рядом с Дедом, левой рукой держа кружку.
И Артист начал.
Он начал так, как начинал всегда: издалека. Про то, как в тридцать девятом их бригада ездила по району на грузовике — не на подводах уже, на полуторке, которую дал райком, — и полуторка была старая, и водитель у неё был такой, который считал, что машина — это как лошадь: её надо любить, а чинить — это оскорбление. И вот у этой полуторки — Артист говорил, и все уже улыбались, потому что знали, что будет смешно, — у этой полуторки застучал мотор. И водитель сказал: это она устала. И поехали дальше. Стучит. Водитель: это дорога. Стучит громче. Водитель: это груз. И вот они приехали в село, и там был механик из МТС, и водитель его не подпустил, потому что «она сама», — и они уехали, и стук стал таким, что бригада в кузове не слышала, как сама поёт, — и тогда актриса, которая играла всех героинь, сказала водителю: «Или ты её покажешь механику, или я выйду и пойду пешком, и ты будешь объяснять райкому, куда делась героиня». И водитель сдался. И механик открыл капот, и посмотрел, и сказал...
— Стой, — сказал Дед.
Артист остановился. Не потому, что растерялся, — потому, что Дед сказал это так, как говорят «стой» водителю.
— Что «стой»?
— Стучал — как? — спросил Дед. — Ты скажи, как стучал. Глухо, звонко, на холостых, под нагрузкой?
— Григорий, это рассказ.
— Я понимаю, что рассказ. Я спрашиваю, как стучал. Потому что если он стучал звонко и на холостых — это клапан, и механик его за десять минут отрегулирует, и всё, и нечего было ехать три дня. А если глухо и под нагрузкой — это коренной, и тогда твой водитель — не дурак, а преступник, потому что он три дня ехал на коренном, и мотор надо было выбрасывать.
— Он стучал... — Артист посмотрел на Деда, и я увидел, что он выбирает, — как... ну как стучат.
— Так не стучат, — сказал Дед. — Стучат либо так, либо так.
— Глухо, — сказал Фрол с другой стороны стола. — Я думаю, глухо. Раз три дня, значит, коренной.
— Если коренной, он бы три дня не проехал, — сказал старший ремонтник, плотный, который за эти два дня, кажется, сказал десять слов. — Он бы на второй день встал.
— Смотря как ехать, — сказал Дед. — Если на второй, без нагрузки, — мог.
— С бригадой в кузове — какая без нагрузки?
— Значит, клапан.
— Значит, три дня зря.
— Вот я и говорю!
Я сидел и смотрел, и не вмешивался, потому что это было прекрасно. Артист стоял со своей полуторкой на середине рассказа, а вокруг стола шёл разбор: клапан или коренной, три дня или два, и в этом разборе участвовали уже человек десять — Дед, Фрол, старший ремонтник, щуплый, Селиванов, Дрозд, который сказал, что у него на ЗИСе так стучало и это был не клапан и не коренной, а шатун, и Дед сказал: «Шатун — это ты бы на первый день узнал», — и Дрозд сказал: «Я и узнал на первый», — и все засмеялись, а Артист стоял.
Князь сидел у чайника и смотрел на Деда, который спорил, и ел, и не собирался вставать, — и лицо у Князя было счастливое. Он выиграл. Он это знал: человек сидит за его столом, у него перед глазами чай, и он спорит, и ему хорошо, и он никуда не уходит.
А Артист — я это видел — понял другое. Он понял, что публика слушает. Только не его. Она слушала Деда, и старшего ремонтника, и Дрозда, и спорила про клапан, и никто уже не хотел знать, что сказал механик из МТС, потому что каждый за столом уже сказал это сам.
Он сел. Не обиженно — задумчиво. Взял кружку. И, по-моему, впервые за неделю слушал, а не ждал своей очереди.
* * *
И тогда Дед рассказал своё.
Он не собирался — это было видно. Он спорил про коренной, и кто-то из мелехинских спросил: «А у вас так бывало, товарищ техник-лейтенант, чтобы три дня стук искали?» — и Дед сказал: «Три? Бывало и пять», — и стало тихо, потому что все поняли, что сейчас будет.
— Тридцать пятый год, — сказал Дед. — Автобаза. Я — второй год как механик, и есть у меня напарник, Кузьма, старше меня на двадцать лет, и он мне не напарник, а учитель, только мы этого оба не говорим. И приходит машина. Легковая. Начальника базы. И начальник говорит: стучит. Стучит — где? Спереди. Едешь — стучит. Стоишь — не стучит. Ну, мы её взяли. День — снимали переднюю подвеску: рессоры, амортизаторы, всё. Собрали. Стучит. Второй день — мотор: подвеска мотора, крепления, выхлоп. Стучит. Третий день — Кузьма говорит: коробка. Сняли коробку. Это, товарищи, коробка на легковой, вдвоём, без подъёмника, в тридцать пятом году. Собрали. Стучит. Четвёртый день — начальник приходит и стоит, и смотрит, и говорит: «Шестаков, если завтра будет стучать — ты у меня будешь на этой машине ездить, а я — ходить пешком, чтобы все видели». И уходит. И Кузьма садится на ящик — вот как я сейчас — и говорит: «Гриша. Мы четыре дня снимали то, что стучит. Давай снимем то, что не стучит». И я не понял. А он встал, открыл дверцу, залез в кабину, открыл бардачок — и вынимает оттуда гаечный ключ. Большой. Начальник его туда положил месяц назад и забыл. Едешь — он катается. Стоишь — лежит.
Стол лежал. Не смеялся — лежал. Фрол бил ладонью по колену. Мелехин, который до этого сидел с лицом-кирпичом, смеялся так, что вытирал глаза. Профессор смеялся тонко и повторял: «Снимем то, что не стучит! Снимем то, что не стучит!» — и Дед сидел и смотрел на них с тем удовольствием, с которым, я думаю, никогда не смотрел на мотор.
— И что начальник? — спросил Артист. Не как рассказчик — как слушатель.
— Начальник, — сказал Дед, — взял ключ. Посмотрел. И сказал: «Это не мой». И ушёл. И мы с Кузьмой ещё год потом, как что-нибудь искали, друг другу говорили: «Это не мой». — Он помолчал. — Кузьма в сорок первом остался на базе, когда мы уходили. Так что ключ этот я ему припоминаю уже один.
И это он сказал тоже спокойно — не разряжая, не сгущая, как говорят о том, что было, — и стол принял это так же: не замолчал испуганно, а замолчал по-человечески, на секунду, и потом кто-то сказал «да», и разговор пошёл дальше, про Кузьму, про базу, про то, у кого какой был учитель, — и Дед в нём участвовал, и спрашивал, и слушал.
А потом суп кончился, и чай кончился, и сахар, — и Князь стал убирать. Не всё — чайник, миски, — и Дед посмотрел на это, встал, потянулся, сказал: «Ну, спасибо, Василий. Хорошо посидели», — и пошёл. Спать. К будке, где у него было место между полками. Довольный. Сытый. Рассказавший своё. Не оглядываясь.
Артист вскочил.
— Григорий! Постой! Я же... у меня же продолжение! Механик из МТС! Я не досказал!
— Завтра доскажешь, — сказал Дед из темноты. — Я тебе скажу, чем кончилось: клапан. — И ушёл.
Артист стоял.
— Он ушёл, — сказал он.
— Он ушёл после ужина, — сказал Князь. — Ужин кончился — он ушёл. Досидел до конца.
— До конца чего? Я не начал!
— Ты начал. Тебя перебили. Это не считается.
— Как это не считается?!
— Стоп, — сказал Фрол. — Условие. Пётр, какое было условие?
Профессор поставил кружку.
— Условие было: пока не встал последний. — Он посмотрел на стол. Все сидели. — Последний не встал. Значит, по условию — Дед ушёл раньше, и вечер не удался. — Он поднял палец. — Но. Вы не договорились, что такое «вечер». Стол или рассказ. Григорий досидел до конца стола: Василий убрал чайник — Григорий встал. По столу — Василий выиграл. Рассказ — не состоялся: Семён начал, его перебили, и перебил его — Дед. Значит, по рассказу судить нечего. Нет рассказа.
— Есть рассказ! — сказал Артист. — Про ключ! Он рассказал!
— Он, — сказал Профессор, — а не ты. Условие было — что Дед останется, а не что Дед расскажет.
Стало тихо. Потом Фрол засмеялся — громко, с удовольствием:
— Вот! Вот это судья! Вы его звали, чтоб он слушал, а он вам сам рассказал и ушёл спать! И кто выиграл?
— Дед, — сказал Мелехин неожиданно.
Все повернулись.
— Дед выиграл, — сказал Мелехин. — Он поел, он рассказал, он поспорил, он спать пошёл довольный. Я бы на его месте тоже так.
— Он не участник! — сказал Артист. — Он — гость!
— Гость и выиграл, — сказал Мелехин. — У нас на посту так всегда было.
И это было, по-моему, окончательно, потому что Князь засмеялся, и Артист засмеялся, и они посмотрели друг на друга, и Князь сказал: «Третий раз. Я стол сделаю ещё лучше», — и Артист сказал: «А я не буду рассказывать про механику. Я буду рассказывать про то, в чём он не разбирается», — и Профессор спросил: «А в чём он не разбирается?» — и они задумались, и не нашли, и это была последняя шутка вечера, потому что в этот момент на дороге затрещал мотоцикл.
* * *
Она приехала не к нам. Я это понял сразу: мотоцикл прошёл мимо ворот пилорамы, к палатке тылового хозяйства, и там встал, и она вошла в палатку, и была там минут десять. По службе. Её пункт связи стоял рядом — я знал это с проезда, — и тыловое хозяйство было ей по дороге, и что она там делала, я не спрашивал. А потом мотоцикл не уехал. Он проехал сто метров — и встал у наших ворот.
— Гости, — сказал Князь, и голос у него изменился. — Стол!
— Ты его убрал.
— Я его сейчас поставлю!
И поставил. Я не преувеличиваю: за две минуты, пока она шла от ворот, — чайник обратно на бочку, лампа выше, ящик — чистый, с брезентом, — гостю. Артист успел причесаться. Фрол — нет, но встал. Профессор снял и надел пилотку.
Она подошла — в пыли, в тех же сапогах, с планшетом, — и остановилась у стола, и посмотрела на всё это: на лампу, на чайник на бочке, на ящик с брезентом, на двадцать лиц, — и сказала:
— Я на пять минут. Мне сказали, что здесь стоит группа Ракитина с тягачом. Я хотела посмотреть на тягач.
— Тягач — вон, — сказал я. — Между штабелями.
— Вижу, — сказала она, посмотрев. — Большой. — И села на ящик, и Князь налил ей чаю, и она сказала «спасибо» так, что Князь отошёл к чайнику с таким лицом, будто это ему сделали подарок.
Мы говорили при всех. Я это подчёркиваю, потому что это было правильно: не в стороне, не у мотоцикла, а за столом, среди своих, и все слушали, и никто не делал вид, что не слушает. Она рассказала — коротко — что связь у её полка теперь есть: связной, которого мы довезли, довёз; пункт работает; майор Чумаков сдержал слово, и посыльный от него пришёл к условленному сроку, как обещал. Работа сделана. Она ехала сейчас с последней точки к своим и завтра ехать никуда не должна была — впервые за неделю.
— Впервые за неделю, — повторил я.
— Да, — сказала она. И посмотрела на меня. — А вы?
— А мы — как скажут. Завтра, наверное, тоже куда-то. Но сегодня — вот. — Я кивнул на стол. — У нас сегодня, лейтенант, был вечер. Двое хозяев спорили, кто выиграл, а выиграл гость, который ушёл спать.
— Расскажите, — сказала она.
И я рассказал — про Деда, про ключ в бардачке, про условие, — и она смеялась, по-настоящему, и Артист, который сидел через ящик, добавлял, и Профессор поправлял, и Фрол сказал: «Товарищ лейтенант, а вы бы кому присудили?» — и она подумала и сказала: «Тому, кто убрал чайник», — и Князь у чайника сделал такое лицо, что Фрол захохотал.
А потом она посмотрела на меня и сказала — при всех, но мне:
— Вы обещали рассказать про руку. Тот самый, с рукой. Я до сих пор не знаю, что это было.
— Долго, — сказал я.
— У меня завтра свободный день. Первый.
— У меня — нет.
— Тогда — когда будет. — Она сказала это просто, без кокетства, как говорят о вещи, которую собираются сделать. — Будет же?
— Будет, — сказал я. — Я не знаю когда. Но будет.
— Хорошо, — сказала она, и допила чай, и встала, и сказала Князю: «Спасибо. Хороший стол», — и Князь, кажется, перестал дышать, — и пошла к мотоциклу, и я пошёл проводить, и у мотоцикла она сказала мне уже не при всех, тихо:
— Я не знаю, что у вас будет дальше. Но я хотела бы, чтобы вы рассказали. Не про руку. Вообще.
— Расскажу, — сказал я. — Когда будет свободный вечер.
— У вас не бывает свободных вечеров.
— Будет, — сказал я. — Один. Я его найду.
Она засмеялась — коротко, как тогда, у проезда, — и села в коляску, и мотоцикл ушёл, и я стоял у ворот и смотрел ему вслед, и знал, что за спиной, у стола, двадцать человек смотрят на меня, и не оборачивался, чтобы не видеть, какое у Артиста лицо.
Но я знал какое.
Посыльный пришёл через полчаса. Тот же парень с дорожного поста — он, кажется, теперь считал нас своими, — с бумагой от Чумакова, короткой: завтра утром выйти от пилорамы к дороге на Слуцк; после открытия дорожного коридора — сопровождать своё горючее, бочки, переданные автомобильной службой, к передовым ремонтникам у Слуцка; точка передачи — двор у дороги на восточном подходе; ждать открытия у выхода, не идти через Любань, пока не скажут.
Я прочёл, и вечер кончился так, как кончаются вечера, после которых есть работа: не обрывом, а переходом.
— Василий, — сказал я. — Второй ЗИС — под бочки. Твой, ты повезёшь. Утром грузим. Суров — «Опель» пустой, место оставить: если по дороге придётся перегружать — чтобы было куда. Фрол — люди, посты, выход в шесть. Дед — тягач идёт с нами, ты с ним. Мелехин — твои вперёд, как сегодня. Спать.
— Спать, — сказал Фрол. — Наконец-то кто-то сказал.
И они пошли, и стол убрали окончательно, и лампа вернулась на гвоздь, и я обошёл пилораму — четыре грузовика, будка, тягач, тридцать два человека в новых сапогах, то есть шестеро в новых, а остальные в своих, — и подумал, что вот это, наверное, и есть то, ради чего вся неделя: не машины. Вечер, после которого люди идут спать в хороших сапогах, и знают, что завтра в шесть, и не боятся этого.
И один свободный вечер, который я обещал найти. Где-то он был. Я его ещё не видел. Но я уже знал, что он мне нужен, а это, как показывала эта неделя, было полдела.
# Глава 14. «Горючее должно приехать»
Бочки нам передали в шесть утра, у ворот пилорамы, и я принимал их так, как в той жизни принимал чужой груз на площадку: по счёту, по таре, по бумаге.
Десять бочек. Закрытых, с пробками на ключ, опломбированных сургучом по краю, — автомобильная служба армии передавала своё горючее своим же передовым ремонтникам, и мы были не хозяева этого бензина, а те, кто его везёт. Это надо было понимать ясно, и я это сказал вслух, при всех, у ворот: «Не наше. Довезти. Сдать по счёту. Пломбы не трогать». Князь кивнул так, будто я оскорбил его самим предположением, что можно иначе.
Грузили на второй ЗИС. На его ЗИС. Это было решено вчера, и это было правильно: Г-02 после ремонта ходил ровно, у него был кузов с высокими бортами, куда бочки становились в два ряда и не ёрзали, и у него был Князь, который, я это уже знал, не даст ни одной бочке качнуться. Десять бочек — полторы с лишним тонны вместе с тарой; Дед посмотрел на рессоры, когда поставили последнюю, и сказал: «Сядет, но повезёт». В кабину к Князю — никого: место пассажира было под сопровождающего, но сопровождающего служба не дала, дала бумагу, и я положил бумагу Князю в планшет.
А «Опель» Сурова я оставил пустым.
Это надо объяснить, потому что Князь спросил, и спросил справедливо: зачем гонять порожний грузовик, если можно взять на него людей и разгрузить остальные? Я ответил так, как ответил бы своему диспетчеру: если мы везём груз, у нас должна быть машина, куда его можно переложить. Не потому, что я знаю, что случится. Потому, что я не знаю. У меня на площадке всегда стоял один пустой борт — под то, что сломается по дороге. Он стоял двадцать лет, и раз в месяц оказывался нужен, и в этот раз окупал остальные двадцать девять дней.
— Понял, — сказал Князь. — Запасной кузов.
— Запасной кузов.
— Тогда пусть Гаврила едет за мной. Если что — рядом.
— За тобой.
Куда мы везём — это я знал из бумаги, и это было просто: во двор у дороги на восточном подходе к Слуцку, километрах в десяти от города, где стояли наши передовые ремонтники, — те, что шли за наступлением и чинили на ходу то, что можно починить на ходу. У них, как было написано, стояли машины: обслуженные, готовые, ждущие заправки. Как тот ЗИС у бочек в первое утро, только там он был один, а тут их было — не написано сколько. Много. И бензина у них не было, потому что тот, что должен был прийти, не пришёл: дорога. И вот теперь дорога открывалась, и мы везли.
Я это сказал Князю тоже: не «везём бензин», а «везём бензин, потому что там стоят машины, которые без него не поедут». Князь посмотрел на бочки другими глазами. Он и так их берёг, но теперь он их берёг для кого-то.
Выходили в семь. Впереди — четверо мелехинских, пешком, до большака. За ними — ЗИС Артиста, я с ним. Тягач — Фрол с ДП в кузове, водитель, Дед рядом. Второй ЗИС — Князь, с бочками. Будка. «Опель» Сурова — пустой, с двумя стрелками в кузове, чтоб не совсем пустой. Замыкающий — «Опель» Дрозда, с Мелехиным и его людьми.
До большака — четыре километра. До открытия дороги — неизвестно сколько.
* * *
Ждали мы у выхода на большак, на съезде, где стоял регулировщик, — три часа.
Я не буду рассказывать про эти три часа подробно, потому что в них ничего не было, кроме ожидания, и это, как я понял за эту неделю, — половина любой военной дороги. Любань была впереди, слева, и с утра там стреляли — не сильно, но слышно, — а потом стало тише, а потом по большаку пошли на запад машины, много, и регулировщик получил что-то по своей связи и сказал: «Любань — наша. Коридор открыт до Слуцка. Слуцк — не мой участок, там спросите». И это было всё, что мы получили: не сводку, не карту, — регулировщика, который сказал «открыт».
Я знал из той жизни общий ход наступления: наши шли на запад, быстро. И всё равно стоял три часа у съезда и не ехал. Знать, чем кончилась большая операция, — не то же самое, что знать, простреливается ли улица, по которой ты поедешь через час. Эту улицу проверяли люди регулировщика.
Через Любань мы прошли не останавливаясь, как через Глуск, и она была такая же: сгоревшее и целое вперемежку, люди, мост, регулировщица. Я не буду её описывать. Я её почти не видел — я смотрел в зеркало на бочки.
За Любанью дорога пошла на запад, к Слуцку, — открытая, с полями по сторонам, с перелесками, — и километров десять мы прошли хорошо: колонной, с дистанцией, с Фролом на тягаче, который видел поверх кустов. И позже, уже на подходе к ремонтному двору, у перелеска, где дорога делала поворот и подходила к нему вплотную, — стреляли.
Не по нам сначала. По машине впереди — не нашей, чужой, санитарной, которая шла перед нами метрах в трёхстах, — и она встала, и из перелеска ударили ещё, и я увидел, как санитарка сдаёт назад, криво, и как из неё выскакивают люди.
— Стоп! — крикнул я Артисту, и он встал, и колонна за нами встала, растянувшись на дороге между полем и перелеском, и это было самое плохое, что могло быть: шесть машин на открытой дороге и стрельба из леса в трёхстах метрах.
Фрол уже командовал. Я слышал его с тягача: «ДП — по опушке! Мелехин — твои с машины, вправо, полем, в обход! Исаев — левым краем, к санитарке, прикрыть!» — и тягач пошёл вперёд, к перелеску, потому что ДП на нём был выше всех и видел лучше всех, а водитель, я видел, вёл его так, как Дед учил: ровно, не дёргая. Люди Мелехина уже бежали полем, справа, пригнувшись, обходя перелесок с тыла. Исаев с тремя — слева, к санитарке, откуда ещё стреляли по нам, теперь уже по нам.
А я думал о бочках.
Это надо сказать честно. Я не думал о немцах в перелеске, не думал о санитарке, не думал даже о людях Мелехина, которые бежали полем, — это было дело Фрола, и он его делал. Я думал о десяти бочках на втором ЗИСе, который стоял на открытой дороге третьим в колонне, и о том, что одна пуля в бочку — это не взрыв, я это знал, закрытая бочка от одного попадания не обязана взорваться, — но это дырка, и это течь, и это на дороге под огнём.
— Князь! — крикнул я, выскочив из кабины. — Назад! За поворот! Уводи с дороги!
Он услышал. Он сдал назад — ЗИС с бочками, — и развернуться на дороге было негде, и он сделал единственное, что можно было: ушёл с дороги. Вправо, на обочину, за бугор, где перелесок его не видел, — и обочина была мягкая. Я это увидел, когда было поздно: не песок — торф, чёрный, с травой сверху, который держит ногу и не держит колесо. Задние колёса ЗИСа вошли в него по ступицу. Мотор взревел, колёса провернулись, ЗИС осел — и встал. Целый. С мотором. С бочками. С Князем за рулём, который смотрел на меня через стекло с таким лицом, какое бывает у человека, когда он сделал именно то, что ему сказали, и это оказалось не то.
— Стой! — крикнул я ему. — Глуши! Не дёргай!
Он заглушил. И это было правильно, потому что то, что было дальше, делал не он.
* * *
Дальше было десять минут, которые я расскажу коротко, потому что видел их со стороны.
Тягач подошёл к перелеску на сто метров и встал, и ДП с него ударил по опушке — длинно, — и из перелеска ответили, и пули пошли по тягачу, по его открытому кузову, и Фрол — я видел — лёг за борт, и ДП замолчал, перезаряжая, и снова ударил. В это время люди Мелехина вышли перелеску в тыл — я их не видел, я слышал: выстрелы с той стороны, короткие, потом крики, немецкие, потом — ППШ, — и из перелеска побежали. К дороге — не к нам, а через дорогу, на другую сторону, в поле, к дальнему лесу, — человек шесть, — и Исаев от санитарки ударил по ним, и двое упали, и остальные бежали, и Фрол с тягача крикнул: «Не гнаться! Стоять!» — и никто не гнался.
Всё. Перелесок был чист. Мелехин вышел из него с двумя своими и с одним немцем, которого вёл перед собой, и махнул Фролу рукой — той же, что у кармана: раскрытой ладонью, — и Фрол махнул в ответ.
Санитарка стояла на дороге с разбитым стеклом, и её водитель, живой, уже ругался, и Устинов уже был там — не у нас, у них, потому что у них лежал раненый, — и это тоже было правильно.
Я подошёл к Фролу, когда тягач вернулся на дорогу. Он спрыгнул с кузова — и я увидел, что на тягаче с одного борта побиты сиденья, и что Фрол цел, и водитель цел, и ДП цел, и Дед, который всё это время сидел в кабине рядом с водителем и — я это узнал позже — говорил ему «ровно, ровно, не дёргай, ровно», — тоже цел.
— Шестеро было, — сказал Фрол. — Может, семь. Отставшие. Сидели у дороги, стреляли по всему, что едет. Двое лежат, один — у Мелехина, остальные ушли в поле. Мелехинские зашли им в спину как надо — я и не видел, как они прошли. Хорошие ребята. — Он посмотрел на тягач. — А эта штука — ты видел? Она стоит, по ней бьют, а он с неё работает, как с крыши. Я на ней теперь всегда.
— Фёдор, — сказал я. — Это был бой.
— Это был перелесок, — сказал Фрол. — Бой будет. Но да. — И, помолчав, — и вот тут я увидел, что он доволен так, как не был доволен ни у повозки, ни во дворе с сараем: — Хорошо вышло. Правда хорошо. Мелехин — с тыла, я — с тягача, Исаев — санитарку прикрыл. Как по книжке.
— Теперь посмотри на второй ЗИС, — сказал я.
Он посмотрел. И перестал улыбаться.
* * *
Дед уже был там. Он стоял у заднего колеса Г-02, по щиколотку в торфе, и смотрел на колесо так, как смотрят на человека, который сделал глупость, — не на Князя, на колесо.
— Ну? — сказал я, подходя.
— Не «ну», — сказал Дед. — Ты сейчас скажешь: цепляем тягачом и дёргаем. Я тебя знаю неделю.
— Скажу.
— Не дёргаем. — Он показал на колёса. — Он сидит по ступицу. В торфе. С десятью бочками в кузове. Тягач его выдернет — может быть. Он у меня тянет, я вчера видел, он порожний «Опель» повёз, как санки. Но гружёный ЗИС из торфа — это не порожний «Опель». Это — рывок. А в рывке у меня: во-первых, рама ЗИСа, которая старая; во-вторых, крюк, который я не проверял; в-третьих, трос, который наш, старый, с двора, и который на рывке лопнет и кому-нибудь в лицо; в-четвёртых, — он поднял голову, — тягач. Который у меня работает со вчерашнего дня. Я его под нагрузку не ставил. Я не знаю, что у него будет с насосом, когда он упрётся в засевший ЗИС. Может — ничего. Может — то, что я чистил, вернётся. И тогда у нас на дороге под перелеском будут стоять два: ЗИС в торфе и тягач с заглохшим мотором.
— Что предлагаешь?
— Разгрузить. Не всё — половину. Пять бочек — долой, на землю, на доски, на что угодно. Тогда он полегчает, и тягач его выведет не рывком, а тягой — медленно, по доскам, по колее, которую я сейчас накопаю под колёса. Это час. С разгрузкой — полтора. — Он посмотрел на меня. — Ты хочешь быстрее. Я знаю. Но быстрее — это либо трос в лицо, либо тягач мёртвый. А час — это час.
Я стоял и думал, и думал недолго.
Пять бочек — долой. На землю, на доски. Полтора часа. Потом — обратно в ЗИС, и ехать. Это то, что предлагал Дед, и это было правильно с точки зрения Деда, потому что Дед думал о том, как вытащить ЗИС. А я думал о том, куда едут бочки.
Бочки ехали к ремонтникам, у которых стояли машины. Стояли и ждали. Каждый час, что они стоят, — это час, что где-то не приехал чей-то бензин, чьи-то снаряды, чей-то хлеб. Полтора часа — это полтора часа. А в двухстах метрах от торфа, на дороге, стоял «Опель» Сурова. Пустой. С местом, которое я вчера вечером отказался занимать людьми, потому что — «запасной кузов».
— Григорий, — сказал я. — Разгружаем не на землю.
— А куда?
— На «Опель». Пять бочек — на «Опель», к Сурову. И он их везёт. Сейчас. В тот двор — до него километров восемь. Он приедет туда через полчаса, и там начнут заправлять. А мы тут вытаскиваем ЗИС с оставшимися пятью, и Князь привезёт их следом. Не полтора часа для всех десяти. Полчаса для пяти и полтора — для остальных.
Дед посмотрел на меня. На «Опель». На бочки.
— Запасной кузов, — сказал он.
— Запасной кузов.
— Я утром думал: зачем он его порожним гонит. — Дед покачал головой. — Ладно. Твоё. Только тягач — к ЗИСу, а не к «Опелю». Я его на две работы сразу не дам.
— Тягач — к ЗИСу. «Опель» — своим ходом, он не в торфе.
— Тогда — грузи, — сказал Дед и пошёл копать.
И я грузил.
Это надо сказать, потому что это было моё, и потому что я это сделал сам, руками, — не командовал, а делал. Пять бочек из кузова ЗИСа, сидящего в торфе, на землю — по доскам, на которых стояли, — и от него, через двадцать метров мягкого, на дорогу, к «Опелю», и в кузов «Опеля». Бочка с бензином — это двести литров, это полтора центнера с тарой, и её не носят: её катят. Катить по торфу нельзя — тонет. Катить по доскам — можно, если доски лежат, и мы их положили: Князь, я, двое стрелков Исаева, Селиванов, который, как всегда, оказался рядом. Один толкает, двое направляют, один впереди перекладывает доски. Пять бочек, двадцать метров, полчаса. Я толкал третью и четвёртую, и на четвёртой мы с Селивановым не удержали её на стыке досок, и она ушла с доски в торф на четверть, и мы её вытаскивали втроём, и Князь при этом говорил «пломбу, пломбу не заденьте», а не «бочку», — и это про него всё.
В «Опель» ставили с досок — двое снизу, двое сверху, — и Суров стоял у борта и говорил: «Левее. Сюда. К борту, чтоб не каталась», — и бочки вставали, пять, в два ряда, ближе к переднему борту, и Суров проверил каждую рукой, качается ли, и сказал: «Не качаются».
— Гаврила, — сказал я. — Восемь километров. Двор у дороги, справа, с воротами, ты его увидишь — там машины стоят. Сдать по счёту, пять, пломбы целые, бумага — вот. — Я отдал ему бумагу Князя, потому что Князю она была сейчас нужнее в моих руках, чем в его. — С тобой — Исаев и трое. Не гнать. Не сворачивать. Приехал — сдал — жди нас.
— Есть.
— И скажи им, что остальные пять — через два часа.
— Скажу.
Он сел. Исаев с тремя — в кузов, к бочкам. «Опель» тронулся — ровно, как Суров всегда трогался, — и пошёл на запад, к Слуцку, к двору с машинами, и я стоял на дороге, чёрный от торфа по колено, и смотрел ему вслед, и знал, что не увижу, как его там примут. Это было моё решение, и его выполнял другой, и увидит результат другой, — и это, я понял, тоже часть работы. Не самая приятная. Но часть.
Князь стоял рядом.
— Пять — уехали, — сказал он. Не обиженно — как констатируют.
— Пять уехали. Пять — твои.
— Мои, — сказал Князь. — Но первую благодарность получит Гаврила.
— Получит.
— Он её заслужил, — сказал Князь честно. — Только я хочу, чтоб все знали: везли — мои десять. Гаврила довёз пять. Это разное.
— Все знают, Василий.
— Я для ведомости, — сказал Князь и пошёл к своему ЗИСу, сидящему в торфе с пятью бочками, и стал помогать Деду копать.
* * *
Тягач сделал свою работу в четвёртом часу, и я расскажу, как он её сделал, потому что это было красиво.
Дед с водителем полчаса готовили: копали под колёсами ЗИСа канавки, клали в них доски — те самые, из-за которых Артист спорил на дворе, — ставили тягач на твёрдое, на дорогу, носом от ЗИСа, цепляли трос — наш, уже проверенный, без повреждённых прядей, — и Дед проверил крюк на ЗИСе, и сказал «держит», и проверил, как лежит трос, и сказал «прямо», и встал сбоку с поднятой рукой.
— Тяга, — сказал он водителю. — Не дорога — тяга. Рычаг. Первая. И медленно. Он не должен дёрнуть. Он должен потянуть. Если почувствуешь рывок — стой.
— Понял.
— Василий — за рулём, на нейтрали, руль прямо. Не газовать. Как пойдёт — держи прямо.
— Понял, — сказал Князь из кабины.
— Пошёл.
Тягач тронулся. Трос лёг, натянулся — без звона, ровно, — и я видел, как задние колёса ЗИСа, вросшие в торф, качнулись, и торф вокруг них вспучился, и потом — медленно, как выходит из грязи сапог, — колёса пошли. На доски. По доскам. И ЗИС с пятью бочками пошёл за тягачом — не рывком, тягой, — на дорогу, метр, два, три, — и Дед сказал «стой», и водитель встал, и ЗИС стоял на твёрдом, на дороге, целый, и Князь за рулём сидел и держал руль прямо, как ему сказали, и не отпускал, хотя всё уже кончилось.
— Ну вот, — сказал Дед. Без торжества — как ставят точку. — Тягой. Не рывком. — И полез под ЗИС.
Он лежал под ним минут десять. Вылез. Обошёл. Заглянул под капот, завёл — Князь завёл, — послушал.
— Целый, — сказал он. — Мотор — как был. Ходовая — как была. Рессоры — просели, но с бочками и должны. Ничего не оторвано, ничего не гнуто. Он просто сел. Теперь — не сидит. Езжай, Василий. Только не по обочинам.
— Я по обочине по приказу поехал, — сказал Князь.
— Знаю, — сказал Дед. — Приказ был правильный. Обочина — нет. — И мне: — Тягач — тоже целый. Насос не подвёл. Я слушал. Он тянул гружёный ЗИС из торфа и не чихнул. Я его теперь знаю больше, чем утром.
Дальше — восемь километров. Князь с пятью бочками — впереди, я у него в кабине, потому что бумаги у него больше не было, а у меня было слово, которое я дал: «Не бросаем». Остальные — за нами. Пленного — Мелехин вёл в кузове «Опеля» Дрозда, и Профессор сидел с ним и, как всегда, не допрашивал, а говорил; во дворе его сдали техник-лейтенанту под расписку, и он ушёл в тыл с одной из тех машин, что мы заправили.
Двор мы увидели с дороги — справа, с воротами, как я говорил Сурову, — и первое, что я увидел, въезжая, было не то, что я ждал.
Я ждал пять бочек. Стоящих у ворот, ждущих нас.
А увидел — машины. Заправленные. То есть — выезжающие. Из ворот, нам навстречу, шли два грузовика, ЗИС и полуторка, с водителями за рулём, и водители посмотрели на нас так, как смотрят на тех, кому обязаны, и один из них поднял руку. А во дворе — ещё три, и у одной как раз заканчивали: воронка, ведро, и человек с ведомостью, и наш «Опель» у стены, и Суров на подножке, и Исаев с тремя у бочек, которых было уже не пять, а три: две ушли в баки.
Я вылез, и ко мне подошёл человек с ведомостью — техник-лейтенант, лет тридцати пяти, худой, с лицом, серым от того же, от чего серели все лица на этой дороге, — и сказал:
— Вы — Ракитин? Ваш водитель сказал: остальные через два часа. Вы — за полтора. — Он посмотрел на второй ЗИС, на бочки в его кузове. — Пять?
— Пять. Пломбы целые.
— Спасибо. — Он сказал это без всякого выражения и потому, наверное, по-настоящему. — У меня стояло семь машин. Обслуженных, готовых, с сухими баками. Второй день. Ваши пять бочек пришли — я две отправил сразу, три сейчас заправляю. Ваши остальные пять — это ещё две и запас. Семь машин, товарищ старший лейтенант. Они сегодня поедут туда, где их ждали позавчера.
— Не мои, — сказал я. — Служба передала. Мы довезли.
— Довезли, — согласился он. — Ваш водитель сказал: под перелеском стреляли, ЗИС сел, вы перегрузили. Это — довезли.
Я обернулся. За мной стояли — вся колонна уже въехала, — Фрол у тягача, Мелехин у «Опеля», Дед, который, разумеется, уже смотрел на чужие машины во дворе так, будто ему их сейчас дадут чинить.
— Товарищ техник-лейтенант, — сказал я. — Раз довезли — то скажу, кто. Под перелеском стреляли — это старший сержант Буров, вон он, с пулемётом на тягаче, и сержант Мелехин, с людьми, с тыла. Они перелесок взяли. Пока они его брали — ЗИС сел. Что не сгорело и не потекло — это старшина Князев, который увёл бочки с дороги. Что первые пять пришли раньше остальных — это рядовой Суров, который их вёз. Что ЗИС вышел из торфа — это техник-лейтенант Шестаков и водитель тягача. Что я тут стою — это потому, что они всё это сделали. Так и запишите, если записываете.
Техник-лейтенант посмотрел на Фрола. Фрол стоял у тягача, широко расставив ноги, с ППШ на ремне, и на лице у него было то, чего я ещё не видел: он смущался. Не сильно — Фрол вообще не умел сильно, — но смущался, и это было видно, и он это знал, и от этого смущался ещё больше.
— Старший сержант, — сказал техник-лейтенант. — Спасибо. Мои семь машин — это ваш перелесок.
— Не мой, — сказал Фрол. — Мелехинские с тыла зашли. Я только с тягача. — И, помолчав, потому что не мог не сказать: — Но с тягача — хорошо зашло. Это да.
Люди во дворе засмеялись — их ремонтники, наши, — и техник-лейтенант тоже, и пошёл к своим бочкам, и Князь пошёл за ним со своими пятью, и я слышал, как он говорит: «Пломбы — вот, смотрите, все десять, я их вам по счёту...» — и понял, что у Князя всё в порядке, и что первую благодарность получил Гаврила, а последнюю — всё равно Князь, потому что он умел её взять.
* * *
Немецкое движение нам рассказал их ремонтник, и рассказал случайно.
Это был немолодой сержант из ремонтников техник-лейтенанта, который стоял у наших «Опелей» и смотрел на них так, как смотрят на знакомых, и Профессор, проходивший мимо, остановился, потому что заметил взгляд. Они разговорились — про «Опель», про то, где брали, — и сержант сказал, что видел таких сегодня утром. Несколько. Шли.
Профессор позвал меня.
— Скажите ещё раз, — попросил он сержанта. — Что видели. Только то, что видели.
— Утром, — сказал сержант. — Часов в семь. Нас с полуторкой посылали в объезд, севернее города, за нашими, — там наши обходили, и мы стояли на бугре у объезда, ждали. С бугра западная дорога видна, та, что от города на запад уходит, километра на три. И видел: по ней — машины. Немецкие. Грузовики с будками — как вот ваша, только несколько. Штук пять. И ещё что-то, я не разобрал, далеко. Шли на запад. Не к городу — от города. Уходили.
— Точно от? — спросил Профессор.
— Точно. Я на бугре стоял полчаса. Они шли и ушли. Никто к городу не подходил.
— Куда — видели?
— Нет. Дорога за холм уходит. Ушли за холм.
— Что в них — видели?
— Будки. Ящики — не видел, далеко. Будки видел.
— Спасибо, — сказал Профессор. — Это — что видели.
Сержант ушёл. Профессор посмотрел на меня.
— Вот теперь я скажу, что думаю, — сказал он. — По бумагам с будки — помните, я говорил, две точки на запад по нашему направлению, где они брали горючее, — одна из этих точек должна быть западнее Слуцка. Стоянка. Я думал: если они сворачивают сеть и свозят в одно место, то, может быть, свозят туда. К той стоянке. И мы бы её нашли и посмотрели. А сержант видел — от города. На запад. Куда дальше — не видел. — Он помолчал. — Может, они идут к той стоянке. А может, стоянка уже пустая, и они её прошли. Либо это не они, а другие. Либо стоянка — не там. Я не знаю. Я знаю, что старый след — на стоянку — надо проверить. Не потому, что там что-то есть. Потому что если там ничего нет — это тоже след.
— Пустой двор тоже говорит, — сказал я.
— Да, — сказал Профессор. — Если его правильно спросить.
Западнее Слуцка. Через Слуцк. Я посмотрел на техник-лейтенанта, который считал бочки, и спросил у него: Слуцк — проезд? Он сказал: с обеда — да; регулирование стоит; коридор через город открыт для своих; западная окраина — час назад подтвердили. Не «весь город наш», а «коридор открыт», — и это было то, что мне нужно, и это было не число из школьного знания, а час назад и регулировщик.
— Фёдор, — сказал я. — Западнее Слуцка, километров шесть, — стоянка. Немецкая. Была. По бумагам. Надо посмотреть. Сегодня, до вечера, пока свет.
— Не всеми? — спросил Фрол.
— Всеми. Бочки сданы, дело сделано, а этот двор — не наш, у техник-лейтенанта своя работа и своё место, нам тут на ночь не стоять. Идём через Слуцк, по коридору, всем парком. Мелехинские — вперёд, как они умеют. Смотрим стоянку: если пустая — там и встанем на ночь, двор есть, посты поставим. Если не пустая — тогда ты скажешь, что дальше.
— Тогда — не всеми, — сказал Фрол. — Тогда колонна встанет, не доезжая, а вперёд пойду я с мелехинскими. Договорились?
— Договорились.
— Через час, — сказал Фрол.
— Через час.
Во дворе техник-лейтенанта выезжала последняя из семи машин. Водитель посмотрел на наши «Опели», на тягач, на людей, и поднял руку, и уехал. Семь машин. Они сегодня поедут туда, где их ждали позавчера, — сказал техник-лейтенант, и я это запомнил, потому что это было лучшее, что я слышал за день.
Мы ничего не взяли. Парк — тот же: четыре грузовика, будка, тягач. Тридцать два человека, все целые. Десять бочек — не наших — приняли в чужом дворе: часть бензина уже ушла в машины, остальное осталось ремонтникам, и это было нашей работой, и она была сделана.
А в шести километрах западнее города стоял пустой двор, который надо было правильно спросить.
# Глава 15. «Пустой двор тоже говорит»
Слуцк мы прошли к вечеру, и я запомнил из него не улицы, а то, что стояло на улицах.
Город взяли сегодня — с утра, потом коридор, потом окраины, — и по нему уже шло всё, что идёт по взятому городу в первые часы: сапёры с щупами вдоль домов, регулировщики на каждом перекрёстке, колонна с орудиями, которой мы уступили дорогу и стояли двадцать минут, санитарные машины навстречу, связисты с катушкой, тянущие провод по тротуару, — и всё это двигалось, мешало друг другу и всё-таки шло, как идёт большое хозяйство, у которого одна дорога и тысяча дел. Я сидел рядом с Артистом, и на перекрёстке, где мы стояли, регулировщица показала нам «стой», потом — «жди», потом — «пошёл», и Артист сказал: «Вот она — наша хозяйка», — и я подумал, что он прав: этот город сегодня брали не мы, и брали его те, кто сейчас ехал навстречу с орудиями, а мы по нему просто проезжали, в очередь, как все.
На одном из перекрёстков, пока стояли, к тягачу подошёл сапёр — немолодой, с щупом на плече — и долго смотрел на него снизу вверх, на гусеницы, на побитые сиденья после перелеска, потом на Фрола с ДП, потом спросил: «Ваш?» — «Наш». — «С боем?» — «С ремонтом», — сказал Фрол, и сапёр не понял, и Дед из кабины объяснил: «Стоял, не ездил. Теперь ездит», — и сапёр кивнул так, будто это объясняло всё, и сказал: «Западнее, за городом, по обочинам не ходите. Мы там ещё не были», — и пошёл дальше со своим щупом. Это было единственное, что нам сказали в Слуцке лично, и это было полезнее любой сводки.
И ещё я запомнил старуху. Она стояла у ворот целого дома — целого, среди сгоревших, — и смотрела на колонну: на ЗИСы, на «Опели», на будку, на тягач, — и когда тягач проходил мимо, она перекрестила его. Не нас — его. Артист это видел и сказал: «Ну вот. Теперь он точно поедет», — и Дед в кабине тягача, я потом узнал, промолчал, и это тоже было ответом.
За городом дорога пошла на запад, и километров через шесть, справа, за полем, показалось то, что мы искали.
Я скажу сразу, что я увидел, потому что это важно для того, что было дальше: я увидел базу.
То есть — я увидел то, что было похоже на базу. Двор — большой, огороженный, с тремя длинными сараями и навесом, — и на дворе, видные с дороги, — предметы. Бочки. Несколько, стоящих в ряд у сарая, серых, немецких. Кузов — не машина, а кузов, снятый, с будкой, как у нашей мастерской, только больше, стоящий на брёвнах у навеса, с открытой задней дверью. Столбы с обрывками провода. Что-то железное под навесом, длинное, с колёсами, — станок? прицеп? Отсюда не разобрать. И надпись — белая, на воротах сарая, служебная, немецкая, такая же по виду, как та, что Профессор читал на будке с холма.
— Стой, — сказал я Артисту.
Колонна встала, не доезжая, на дороге, как договаривались. Фрол с тягача спрыгнул, посмотрел на двор — долго, как смотрел на всё, — и сказал: «Мелехинские — по полю, кругом. Я — к воротам. Ждите», — и ушёл, и они ушли, и мы ждали двадцать минут, и я сидел в кабине и смотрел на этот двор, на бочки, на кузов с открытой дверью, на надпись, — и во мне поднималось то, что я знал за собой: желание сказать «нашли».
Я его не сказал. Я его думал. Я сидел и думал: вот она. Вот стоянка, про которую Профессор говорил с первого дня: точка, где они брали горючее, — бочки; куда свозили — кузов; их надпись — их. Сержант из ремонтников видел, как утром машины уходили от города на запад, — значит, ушли, значит, двор пустой, — и всё, что здесь стоит, теперь наше. Кузов с будкой — вторая мастерская. Станок под навесом, если это станок. Бочки, если в них что-то есть. Я это всё уже считал, как считаю груз на площадке, и уже видел, как Дед заходит в этот кузов и что у него будет за лицо.
Фрол вернулся и сказал: «Пусто. Никого. Следы колёс — вчерашние, дождём прибитые, не меньше пяти машин, ушли западным выездом. Мелехинские обошли — за двором поле, за полем кусты, в кустах никого. Двор — заходите», — и мы заехали, и я вылез первым, и пошёл к кузову, и Дед пошёл за мной, и я видел, что он идёт быстрее меня.
* * *
Кузов был мастерский. Настоящий: полки, верстак вдоль стены, кронштейны, крючья под инструмент, окно, дверь. Больше нашей будки в полтора раза. Я вошёл, и Дед вошёл за мной, и мы стояли, и он молчал, и я ждал, что он скажет то, что сказал на холме над первым двором: «верстак, который не качается».
Он не сказал. Он подошёл к верстаку, на котором лежала одна вещь — единственная вещь на всём верстаке, — и взял её.
Дрель. Ручная, с рукояткой, с шестернёй, — та самая, какая была у нас в будке, только больше. Он взял её, повернул, посмотрел на конец, где должен быть патрон — та часть, что держит сверло, — и показал мне. Молча.
Патрона не было. Был голый вал, с резьбой, чистый, — патрон сняли. Не отломали — сняли, аккуратно, ключом.
— Ну, дрель, — сказал я. — Одна. Может, патрон на ней и не стоял. Может, хлам.
— Может, — сказал Дед. И положил дрель обратно. И пошёл вдоль полок.
Вот тут я увидел то, что он увидел раньше меня, — потому что он смотрел не на то, что есть, а на то, чего нет.
На кронштейнах вдоль стены — там, где должны висеть ключи, — ключей не было. Ни одного. Кронштейны были, крючья были, и на каждом — светлое пятно на грязной стене, там, где висело. На полках — те же светлые пятна: прямоугольники, чистые, среди пыли и грязи, — там, где стояли ящики. Не один и не два — по всей полке, ровно, один за другим, как стояли. Под верстаком — пустые скобы, где крепился большой ящик, и на полу — чистый квадрат. Лампа переносная — нет, только крюк. Тиски — нет, только четыре дырки в верстаке от болтов.
— Смотри, — сказал Дед. Он не злился — он показывал. — Дрель — одна. Дрель — это может быть хлам, ты прав. Но вот это, — он провёл рукой по кронштейнам, — это не хлам. Это — сняли. Всё, что можно снять и унести, — сняли. По порядку. Не в спешке, не как во дворе с сараем, где напильники бросили на бревне, — а по порядку: ключ за ключом, ящик за ящиком, тиски открутили, лампу сняли с крюка. Оставили — что? Дрель без патрона. Потому что дрель без патрона — не инструмент. Кузов — потому что кузов не унесёшь. Бочки — я их посмотрю, но я тебе скажу, что в них.
— Что?
— Ничего. Или вода. Или то, что в тягаче было, — грязь. Полные бочки они бы увезли.
Я стоял в пустом кузове, который две минуты назад считал второй мастерской, и слушал, и во мне то, что поднималось, — «нашли», — опускалось. Не с досадой. Со странным, я бы сказал, уважением.
— Это не брошено, — сказал я. — Это вывезено.
— Вывезено, — сказал Дед. — Тем, кто знал, что вывозить. Механиком, не солдатом. Солдат бы взял дрель, потому что она красивая, и бросил бы тиски, потому что тяжёлые. А этот — взял тиски, потому что тиски нужны, и оставил дрель, потому что без патрона она — железка. — Он ещё раз обвёл кузов глазами. — Хороший механик. Жалко, что не наш.
Профессор в это время стоял у ворот сарая и читал надпись. Он читал её так же, как читал с холма, — прищурившись, шевеля губами, — и когда мы вышли из кузова, сказал, не оборачиваясь:
— Их. Та же контора. Те же буквы и номер, что на будке и в накладных с первого «Опеля». — Он опустил руку. — Это — их точка. Была. Из тех двух, что в бумагах. Я не гадаю — я читаю.
— Значит, след был правильный, — сказал я.
— Правильный, — сказал Профессор. — Просто мы пришли по нему на день позже, чем они ушли. След — не ошибка. Ошибка — думать, что в конце следа что-то ждёт.
Снаружи Фрол уже был у западной стороны двора — там, где двор кончался и должен был быть выезд, дальше, на запад, — и когда мы вышли, он подошёл.
— Выезд на запад — вон, — сказал он. — Между канавой и изгородью. Узко: одна машина, и то с краю. За изгородью — что? Не вижу. Дорога уходит в кусты, за кустами — не знаю. Мелехинские прошли по полю до кустов: до кустов чисто, дальше не ходили, я не велел. — Он посмотрел на меня. — Если ты хочешь ехать дальше на запад, по их следу, — этим выездом я колонну не поведу. Не потому, что там кто-то сидит. Я не знаю, сидит или нет. Потому что я не вижу, куда он ведёт. Узко, канава, изгородь, кусты. Хочешь — пойдём пешком, посмотрим, что за кустами. Час. Не хочешь — мы туда не едем.
— Не хочу, — сказал я.
Фрол посмотрел на меня с некоторым удивлением.
— Не хочу, — повторил я. — Потому что ехать туда незачем. Где там база — неизвестно. Здесь её нет — Дед показал. А след колёс, что уходит на запад через узкий выезд, — это след того, кто её вывез, и он ушёл вчера, и куда — мы не знаем. Ехать за ним по кустам вслепую — это не найти базу. Это потерять машину.
— Вот это правильно, — сказал Фрол. — Я боялся, ты скажешь «поедем».
— Я хотел сказать, — признался я. — Пять минут назад. Когда с дороги смотрел. Я уже считал, что нам достанется.
— Я видел, — сказал Фрол. — У тебя было лицо, как у Деда над тягачом.
— Было, — сказал я, и мы оба засмеялись, и это было хорошо: не потому, что я ошибся, а потому, что вовремя перестал.
* * *
Мелехина я нашёл у бочек — он стоял и смотрел, как Князь их простукивает, и Князь стучал по каждой и говорил «пустая», «пустая», «вода», «пустая», и Дед сказал «я же говорил», и Князь ответил «я проверяю, а не спорю».
— Николай, — сказал я. — Ещё раз про двадцать восьмое. При Профессоре.
Профессор подошёл с листком — с тем, где он записал Мелехина ещё во дворе с тягачом, — и Мелехин повторил. Он повторил почти слово в слово, и я это отметил: не потому, что заучил, а потому, что говорил только то, что видел, а это не меняется от пересказа. Утро двадцать восьмого. Дорога западнее Глуска, на запад. Лес, опушка, они лежат. По дороге — грузовики, с закрытыми кузовами, будками; в открытую дверь одного — ящики. Пять или шесть, по две-три. Час. Потом ушли.
— А вот теперь один вопрос, — сказал Профессор. — Вы видели начало или конец? То есть — когда вы легли, они уже шли? Или пошли при вас?
Мелехин подумал.
— Уже шли. Когда мы вышли к опушке — первые две уже проходили. Мы легли. Потом — ещё. Потом — ничего. Мы ждали ещё полчаса, потом ушли.
— Значит, до вас — могли быть ещё.
— Могли.
— И после — нет, полчаса. Но через час — могли.
— Могли, — сказал Мелехин. — Я видел час.
— Спасибо, — сказал Профессор. — Это важно. — И повернулся ко мне. — Теперь — что я думаю, отдельно. У нас есть три вещи. Бумаги с будки: точки, где они брали горючее и куда свозили, — две на запад по нашему направлению, одна из них — вот эта, я почти уверен, надпись на воротах — их. Мелехин: двадцать восьмого утром, западнее Глуска, пять-шесть машин с будками, на запад, — он видел час, до и после могло быть ещё. Сержант у ремонтников: сегодня утром, западнее Слуцка, пять машин с будками, на запад, от города. — Он поднял палец. — Вот что я не буду говорить: что это одни и те же пять машин. От Глуска до Слуцка два дня, и это могли быть те же — а могли быть другие. У них не одна пятёрка с будками, у них, по бумагам, была сеть. Я не знаю, одна это колонна или две. Что я скажу: и те, и другие шли на запад. Обе точки, что в бумагах, они уже прошли: Глуск — прошли, эта — прошли, вывезли. Значит, свозят они не сюда. Дальше. На запад. Куда — не написано нигде, и никто не видел.
— Дальше на запад, — повторил я.
— Дальше — это Несвиж, Барановичи, — сказал Профессор. — Но это я не говорю. Это я на карте смотрю. Говорить — нечего.
— Пока нечего, — сказал я.
Я огляделся. Двор был занят: люди — наши, мелехинские, новые — ходили между сараями и смотрели, что осталось, и кое-кто уже что-то нёс: моток провода, какой-то бак, доски. Щуплый вынес из сарая коробку с чем-то и нёс её к будке, и старший ремонтник разглядывал под навесом то длинное, с колёсами, — это оказался не станок, а разобранный прицеп, колёса лежали рядом с рамой, — и Артист сидел на бочке и наблюдал за всем этим с видом человека, который ждёт, когда можно будет рассказать, как это выглядело.
— Стоп, — сказал я. Не громко — но услышали все. — Всё, что несёте, — кладите назад. Не потому, что нельзя, — потому, что незачем. Это — не наше и не нужно нам. У нас есть будка, и в ней — всё, что нам нужно, полное, своё, из двора с ящиками. Мы за этим не ездили. Что тут осталось — придут те, кто собирает имущество, запишут, увезут. Их работа. Наша — свежий след, и его здесь нет. Он уехал вчера, на запад, и я не собираюсь искать его в коробке с проводом.
Щуплый поставил коробку. Старший ремонтник отошёл от рамы, — с сожалением, я видел, но отошёл. Артист сказал: «Я и не брал», — и Князь, стоявший у пустых бочек, сказал: «А я и не собирался», — и все посмотрели на него, и он добавил: «Я проверял».
Я посмотрел на пустой кузов, на пустые кронштейны, на бочки, на след колёс, уходящий через узкий выезд в кусты, — и подумал о человеке, который это сделал. Не о Хеннинге — я не знал, он ли; о механике, который снял тиски и оставил дрель. Это была хорошая, умелая работа. Они не бежали. Они уходили — и забирали с собой то, что делает мастерскую мастерской, и оставляли то, что делает её похожей на мастерскую. И если так уходили здесь — так уходили и там, куда они свозили всё. Значит, там, в конце, будет не свалка, а хозяйство. Собранное. Работающее. Стоящее того, чтобы за ним ехать.
— Григорий, — сказал я. — Если бы ты уходил и мог взять только то, что унесёшь, — ты бы взял что?
— То же, что он, — сказал Дед, не задумываясь. — Ключи, измерительный, тиски, лампу. Дрель — если с патроном.
— Значит, у них там, куда всё свозят, — ключи, измерительный, тиски и лампы. Со всех точек. Собранные.
— Значит, — сказал Дед, и глаза у него стали такие, какие бывали над тягачом. — И станки, если станки были. Станок — не унесёшь, но на грузовике увезёшь, если грузовик есть. У них есть.
— Вот это, — сказал я, — и есть база. Не двор с надписью. То, куда всё это едет.
— Я это и говорил, — сказал Профессор. — Только я говорил «не знаю куда».
— И не знаем, — сказал я. — Пока.
* * *
Стоять на ночь решили здесь.
Двор был большой, огороженный, с сараями, где можно укрыть машины от дождя, если пойдёт, и с выездами, которые Фрол мог закрыть двумя постами и ДП, — и до Слуцка шесть километров, до своих, и дорога проверена, и это было лучше, чем искать другое место в темноте. Фрол расставил людей, Князь устроил еду, Дед загнал будку под навес и первым делом снял с её борта доску, которой Князь накануне всё-таки заделал дырки от пуль, посмотрел на дырки, покачал головой и поставил обратно.
И за едой, разумеется, заговорили про двор.
Начал, как всегда, Артист — но не с байки, а с вопроса:
— Григорий. Вот скажи как механик. Дрель без патрона. Её же можно починить? Патрон — это же не мотор. Найти патрон, накрутить...
— Можно, — сказал Дед.
— Так почему не взять?
— Потому что патрон к ней — немецкий, с их резьбой, и я его не найду, а точить мне не на чем. А если найду — у меня будет дрель. Одна. У меня в будке — две, обе с патронами. Зачем мне третья, к которой я месяц буду искать патрон?
— Ну, про запас.
— Семён, — сказал Дед, и в голосе у него появилось то, чего я ждал весь вечер, — обида. Не на Артиста — на двор. — Ты понимаешь, что они сделали? Они оставили мне дрель. Мне. Механику. Как... — он поискал слово, — как собаке кость. Вот, мол, тебе, приедешь — обрадуешься, покрутишь, повертишь, и полдня потеряешь, пока поймёшь, что патрона нет. Это не брошено. Это оставлено. Чтобы я взял. Это — приманка.
— Это ты так думаешь, — сказал Профессор осторожно. — Что специально.
— Я так думаю, — согласился Дед. — Я не знаю. Может, он просто не стал брать без патрона. Но я тебе скажу как мастер: если бы я хотел, чтобы тот, кто придёт после меня, обрадовался и потерял день, — я бы оставил ему ровно это. Дрель. На верстаке. Одну. На видном месте.
— И бочки в ряд у ворот, — сказал Фрол. — Чтобы с дороги видно.
— И кузов с открытой дверью, — сказал Князь.
— И надпись, — сказал Профессор.
Они посмотрели друг на друга.
— Ну, приманка, — сказал Фрол. — Или нет. Какая разница? Мы не клюнули.
— Я клюнул, — сказал я.
Все повернулись.
— Я клюнул, — повторил я. — С дороги. Я увидел бочки, кузов, надпись — и посчитал, что нам достанется. За пять минут посчитал всё: и кузов, и станок, которого нет, и что Дед скажет. Я уже видел, как мы это грузим. Потом Дед взял дрель.
— И что? — спросил Артист.
— И то, что я перестал считать. — Я пожал плечами. — Вот и всё. Клюнул, и перестал. Это не подвиг. Это Дед с дрелью и Фрол с выездом.
— Ты сам перестал, — сказал Дед. — Я только показал.
— Это я уже говорил, — заметил Фрол. — У первого двора. Про «погоди».
— Ты говорил — я повторю, — сказал Дед. — Потому что правда. Он останавливается. Не сразу — но останавливается. Я таких командиров видел, которые не останавливаются. — И, помолчав, потому что не мог не сказать: — А дрель всё-таки жалко. Хорошая была дрель. Была бы.
Стол засмеялся, и Дед тоже, и обида ушла — не совсем, но ушла в то место, куда у него уходило всё, что не касалось мотора.
— А у нас на посту, — сказал Мелехин, — было так. Стояли мы в одной деревне, и немцы, отходя, оставили в хате на столе патефон. Хороший. С пластинками. Ребята обрадовались — патефон! — а старшина наш говорит: не трогать. Полдня не трогали. Потом сапёры пришли, посмотрели — ничего под ним, обычный патефон. Просто бросили. — Он помолчал. — Так что приманка или нет — это потом узнаёшь. А сначала — не трогать. Это правильно было, товарищ старший лейтенант, что вы сказали «кладите назад». Не из-за мин. Из-за того, что не трогать — всегда правильно, пока не знаешь.
— И что патефон? — спросил Артист.
— Играл, — сказал Мелехин. — Две недели. Потом пластинки кончились — те, что были, все выучили наизусть. Старшина сказал: «Вот теперь это точно приманка», — и отдал в санбат.
— Вот это рассказ, — сказал Артист с уважением. — Николай. Ты садись ближе. У нас тут по вечерам — вот такое.
— Я заметил, — сказал Мелехин и сел ближе.
Колосов, сидевший у будки, спросил у Деда — левой рукой держа кружку, — можно ли ему завтра попробовать ключом, не только подавать, и Дед сказал: «Левой — можно. Тонкое — нет», — и Колосов сказал: «Тонкое я и правой не умею», — и Дед посмотрел на него внимательно и сказал: «Научу. Не завтра», — и это, по-моему, было главное, что Колосов услышал за день.
— Вот что мне нравится, — сказал Артист, глядя на пустые бочки у ворот, серые в сумерках. — Мы приехали на пустой двор — и нам хорошо. Другие бы приехали на пустой двор и сидели бы, как на похоронах. А у нас — стол, Князь, дрель без патрона, и командир говорит «я клюнул». Я это запомню. Это будет рассказ.
— Это не будет рассказ, — сказал Князь. — Это будет стол.
— Это будет и то и другое, — сказал Профессор, — если вы, наконец, договоритесь, где кончается одно и начинается другое.
И это было, по-моему, лучшее, что можно было сказать о нашем вечере на пустом дворе.
Я отошёл к будке — писать. Связи здесь не было: ни своего пункта, ни поста автомобильной службы, — ближайший действующий свой узел был у западной окраины Слуцка, километрах в пяти назад по той же дороге, и туда надо было ехать, и ехать — сегодня, пока светло, потому что июньский вечер длинный, а завтра утром мы отсюда, скорее всего, уйдём. Донесение для Чумакова я писал при лампе на верстаке будки, и писал так, как Профессор учил меня, сам того не зная: отдельно — что видели, отдельно — что думаем.
Видели: стоянка западнее Слуцка, шесть километров, по бумагам — их точка; пуста; переносное имущество вывезено систематически, оставлен кузов без оборудования и пустые бочки; след колёс на запад через узкий выезд, вчерашний; у ремонтного двора восточнее Слуцка сержант видел утром пять машин с будками, уходящих на запад от города; сержант Мелехин видел двадцать восьмого утром западнее Глуска пять-шесть таких же, на запад.
Думаем: свозят дальше на запад, за обе известные точки; куда — не знаем; нужно свежее местное наблюдение впереди, на западном направлении, своих частей, которые идут первыми.
Не думаем — но пишу, потому что спросят: приманка ли. Не знаем. Дед считает, что похоже. Я считаю, что неважно: пустой двор — это пустой двор.
Я перечитал. Это было честно, и это было мало, и это было всё, что у нас было.
Везти — сейчас. Кому — я решил тут же: сам. На ЗИСе с Артистом, с Профессором, потому что на узле могут быть люди, которые что-то видели, а Профессор умеет отделять «видел» от «слышал» лучше меня, и с двумя стрелками. Пять километров туда, пять обратно, по дороге, которую мы прошли три часа назад. Фрол — здесь, с парком и людьми. Бумага уйдёт, и, может быть, что-нибудь вернётся: не бензин на этот раз, а слово. Свежее. От тех, кто видел.
Я сложил листок и убрал в планшет, и погасил лампу, и вышел из будки, и пошёл искать Артиста.
Люди укладывались во дворе, где вчера ещё кто-то снимал тиски с верстака. Шесть машин стояли под навесом и у сараев. Парк не вырос — и это было правильно: нам нечего было здесь взять, и мы ничего не взяли. Мы взяли только то, что стоило взять: что база — не здесь, что она собрана, что она едет на запад и что за ней едут люди, которые умеют уходить.
И что искать её надо не по бочкам у ворот. По людям, которые видели, как она едет.
# Глава 16. «Связь через людей»
Профессор прочёл моё донесение дважды, при лампе, и на второй раз взял карандаш.
— Одно слово, — сказал он. — Вот тут: «приманка ли — не знаем». Я бы убрал. Не потому, что неправда. Потому что майор прочтёт «приманка» и будет думать про приманку, а не про то, что двор пустой и след на запад. Слово занимает место, а места в донесении мало.
— Дед обидится.
— Дед не читает донесений майору, — сказал Профессор. — А если прочтёт — я ему объясню, что это я вычеркнул, и он обидится на меня, а мне это не страшно.
Я вычеркнул. Осталось три строчки «видели» и две «думаем», и это было ровно столько, сколько узел связи передаст без ошибок, а майор прочтёт, не откладывая.
— И ещё, — сказал Профессор. — Вот тут, в «думаем»: «свозят дальше на запад». Я бы добавил: «по обеим известным точкам прошли». Не потому, что это новое, — потому, что майор не был ни на первой точке, ни на этой. Он видел бумагу. Он должен понять, что бумага кончилась. Что след из бумаги — весь. Дальше — только люди.
— «Дальше — только люди», — повторил я. — Так и напиши.
— Так не пишут в донесениях.
— Напиши так, как пишут. Но чтобы он понял это.
Профессор подумал и написал: «Обе точки из документов пройдены противником; дальнейшее направление документами не подтверждается; требуется свежее наблюдение». Это было то же самое, только по-казённому, и это было правильно.
Дед, когда я сказал ему, что еду, не поднял головы от рессоры второго ЗИСа.
— Езжай. Я тут. — Потом всё-таки поднял. — Ты только не обещай там никому ничего от моего имени. Ни про тягач, ни про будку. Я знаю, ты любишь обещать.
— Не буду.
— Будешь. Но я предупредил, — сказал Дед, и это было почти слово в слово то, что Фрол сказал мне на холме над первым двором, и я подумал, что эти двое, кажется, уже обсуждали меня между собой, и что это, в общем, хорошо.
— Едем, — сказал я.
Ехали на первом ЗИСе — Артист за рулём, я рядом, в кузове Профессор и двое стрелков, которых назначил Фрол: тот, с хорошими глазами, и второй, из мелехинских, потому что Фрол сказал: «Пусть привыкают ездить с нашими». Фрол остался во дворе с парком и людьми, и я видел, как он расставляет посты на ночь, и знал, что к нашему возвращению двор будет таким, каким мы его оставили. Дед — с машинами, как и сказал.
Пять километров назад, к Слуцку, по той же дороге, по которой мы три часа назад ехали сюда, — только теперь она шла на восток, к городу, и солнце было за спиной, и поле по сторонам лежало жёлтое, и на нём, далеко, кто-то шёл — свои, по одному, вдоль опушки, — и я подумал, что этот день начался с бочек у пилорамы и вот уже кончается, а я всё ещё еду.
— Устали, товарищ старший лейтенант? — спросил Артист.
— Нет.
— Я тоже нет. Это, я вам скажу, странно. Я за день проехал столько, сколько в бригаде за неделю, и перелесок этот, и торф, и Слуцк, — и не устал. — Он подумал. — Наверное, потому, что каждый раз было — куда. Устаёшь, когда некуда.
— Наверное, — сказал я.
* * *
Их мы увидели через два километра, у столба.
Столб был телефонный, старый, с новыми проводами — я видел, как связисты в городе тянули катушку, и вот, значит, дотянули, — и у столба стояли двое: связист с катушкой на спине, аппаратом и винтовкой, и она. Без мотоцикла. В тех же сапогах, с тем же планшетом, с полевой сумкой, — стояла и смотрела на дорогу так, как смотрят люди, которые ждут попутной и не уверены, что она будет.
— Стой, — сказал я Артисту, и он уже тормозил.
Она подошла к кабине сама. Не обрадовалась — узнала, и это было видно, и не показала, и это тоже было видно.
— Старший лейтенант Ракитин. Вы всё время оказываетесь на моей дороге.
— Дорога одна, товарищ лейтенант. На ней все оказываются.
— Это правда, — сказала она. — Тогда так. У меня — вот. — Она тронула сумку. — Донесение моего начальника на узел: участок проводной связи восстановлен, вот от того столба до вот этого, мы его сегодня прошли пешком, весь, с проверкой. Узел — у западной окраины, три километра отсюда. Мне туда — сдать и получить ответный пакет, начальник ждёт его к ночи. Транспорта у меня нет: мотоцикл — на другой задаче, с водителем, вернётся утром. Мы шли пешком по линии, и до узла дойдём пешком за час, и обратно — за час, и это будет полночь. — Она посмотрела на кузов. — А вы едете туда же.
— Туда же.
— Тогда у меня вопрос: у вас есть два места? Мне и связисту, до узла. Обратно — не надо, обратно от узла я найду, у них там ходят машины к нашим. До узла — час пешком или десять минут у вас. Я не прошу. Я спрашиваю.
— Есть, — сказал я. — Два места. В кузове, потому что в кабине одно, и оно моё. Профессор подвинется.
— Профессор подвинется, — подтвердил Профессор из кузова.
— Хорошо, — сказала она. И связисту: — В кузов. Катушку — к борту, чтоб не каталась. — И полезла сама, через борт, как лезут люди, которые лазают через борта каждый день, и связист за ней, и Артист тронул, и я сидел в кабине и слышал через заднее стекло, как Профессор говорит: «Садитесь сюда, тут ящик, он не скользит», — и как она говорит «спасибо», и как связист, молодой, спрашивает у стрелка с глазами: «А вы — те, что с тягачом?» — и стрелок отвечает: «Мы», — с такой гордостью, будто тягач — его.
Три километра — это десять минут, и я не оборачивался, потому что оборачиваться было незачем и потому что мне этого хотелось.
Зато я слушал. Я опустил дверное стекло, а говорили в кузове не тихо — на ходу тихо не говорят.
— Двенадцать километров, — говорила она Профессору. — От штаба до этого столба. Пешком, вдоль линии, с проверкой на каждом столбе. Связист лезет, я снизу держу аппарат, он кричит «есть», я записываю. Столб за столбом. Это — восстановленный участок. Это — то, что я везу.
— Весь участок пешком — это работа, — сказал Профессор.
— Это работа. Но не моя. Моя — довезти бумагу о том, что она сделана, чтобы штаб знал, что линия есть, и не посылал связных пешком. — Она помолчала. — Вот вы ищете машины. А я ищу, чтобы люди не ходили пешком там, где можно позвонить.
— Это одно и то же, — сказал Профессор. — Мы тоже ищем, чтобы не ходили пешком. Только у нас — колёса, а у вас — провод.
— Похоже, — согласилась она, и я слышал, что ей это понравилось.
А потом связист спросил у стрелка с глазами, правда ли, что тягач восьмитонный, и стрелок сказал «правда», и связист спросил, а тянет ли он восемь тонн, и стрелок, подумав, сказал: «Не знаю. Дед не давал. Дед сказал — по твёрдому и порожний», — и Профессор сказал: «Восьмитонный — это класс, а не вес. Это не его собственный вес и не обещание вытащить восемь тонн из любой ямы. Дед смотрит по месту», — и связист сказал: «А-а», — и стрелок сказал: «Вот и я так же сказал», — и она засмеялась, и я в кабине тоже, и Артист посмотрел на меня и ничего не сказал.
Узел был — дом. Обычный дом на западной окраине, целый, с проводами, сходящимися к окну, с двумя машинами у ворот, с часовым и с тем особенным движением людей вокруг, которое бывает там, где сходятся провода: кто-то входит с бумагой, кто-то выходит с бумагой, кто-то курит у крыльца и ждёт. Мы встали у ворот. Она спрыгнула первой, и связист за ней, и она сказала мне: «Спасибо. Десять минут — это час», — и пошла в дом, и я пошёл за ней, потому что мне тоже было в дом, и это было не потому, что я шёл за ней.
Внутри был дежурный — капитан, немолодой, с телефонной трубкой в руке и с лицом человека, который сегодня слышал всё, — и она доложилась первой, потому что вошла первой, и отдала пакет, и капитан посмотрел, расписался, сказал: «Ответный — через полчаса, ждите», — и повернулся ко мне.
Я доложился. Отдал донесение. Сказал, кому: майору Чумакову, автомобильный отдел армии, по его линии.
Капитан прочёл — быстро, глазами, — и посмотрел на меня.
— Автоотдел? Ракитин? Это про вас говорили — с тягачом?
— Про нас.
— Приму, — сказал он. — Передам по линии, к ночи уйдёт. Когда майор получит — не скажу: у него своя линия, я на неё кладу, дальше — не моё. Получит — вы узнаете от него, не от меня.
— Понял.
— И вот что. — Он положил донесение на стол. — Никаких сведений я вам сверх этого не дам. Не потому, что жалко. Потому что у меня их нет: я узел, я передаю, я не знаю, что где. Если вам нужно что-то знать — это к вашему майору, по вашей линии. Ясно?
— Ясно, — сказал я. И это было правильно, и я на это не обиделся: узел есть узел. Он передаёт.
Пока капитан читал, в доме звонил телефон — не один, три, на столе, и капитан брал трубки по очереди и говорил в них коротко, по-разному: одной — «принял», другой — «повтори», третьей — «нет, это не ко мне», — и между трубками читал моё донесение, и я подумал, что вот так оно и устроено: не «штаб знает всё», а человек с тремя трубками, который кладёт мою бумагу поверх чужой и говорит «к ночи уйдёт». Связь через людей. Я это знал по той жизни — у меня был диспетчер, и он был точно такой, только трубка одна, — и всё равно каждый раз удивлялся.
Мы вышли на крыльцо — я и она — и стояли, и ждали: она — своего пакета, я — того, чтобы дежурный расписался в приёме и отдал мне корешок. И вот тут к нам подошёл человек, которого я не ждал.
* * *
Это был старик. Не совсем старик — лет шестидесяти, — в фартуке, с руками, которые я узнаю в любой толпе, только эти были не по железу, а по дереву: колёсный мастер, из тех, что делают и чинят тележные колёса, — и он жил, как выяснилось, через дорогу от узла, и весь день смотрел на то, как у дома с проводами ходят военные, и слушал, о чём они говорят, — и услышал, как связист с катушкой в кузове нашего ЗИСа спросил про тягач, и как стрелок ответил, и как кто-то сказал «немецкие машины ищут», — и подошёл.
Он подошёл не ко мне — к Профессору, который вылез из кузова размять ноги и стоял у ворот. Старик посмотрел на него, на его погоны, и спросил: «Вы — немецкие машины ищете? Которые с ящиками?» — и Профессор сказал: «Ищем», — и старик сказал: «Я видел», — и Профессор, не оборачиваясь, позвал меня.
Я подошёл. Анна — тоже, и стояла чуть в стороне, и слушала, и я это заметил и не возражал: это было не секретное, это был старик, который что-то видел.
— Расскажите, — сказал Профессор. — Что видели. Когда. Где.
Старик рассказал. Он говорил медленно, по-местному, с оборотами, которых я не буду воспроизводить, но смысл был такой. Сегодня на рассвете — «ещё до солнца, я корову выгонял», — на дороге, что от города на запад, у самого выезда, где его мастерская, стояли две машины. Немецкие. «Закрытые, как будки, не с бортами». Возле них — люди. Не солдаты — то есть солдаты, но не с винтовками: в рабочей одежде, замасленной, «как у нашего кузнеца», — человек шесть. Они грузили. Что грузили — ящики, длинные, тяжёлые, «по двое несли», из сарая рядом, где, старик знал, немцы что-то держали последнюю неделю, а что — он не заглядывал. Погрузили — минут за двадцать, — сели и поехали. На запад. По дороге. «Не быстро, как гружёные».
— Сколько ящиков? — спросил Профессор.
— Не считал. Десять? Больше? Много. Сарай выгребли.
— Люди — в какой одежде? Точно рабочей?
— Точно. Я на руки смотрел — руки чёрные. И один — с ключом за поясом, большим, я такой видел у трактористов до войны. Не солдат. Мастеровой.
— Машины — какие? Номера, надписи?
Старик пожал плечами.
— Машины как машины. Серые. С будками. Я по машинам не понимаю — я по колёсам. Колёса у них хорошие, я это заметил. Больше ничего.
— Куда поехали — видели?
— На запад, по дороге. За поворотом — не видно. Дорога там на Несвиж идёт.
— Вы видели, что на Несвиж? Или дорога туда идёт?
Старик посмотрел на него.
— Дорога туда идёт, — сказал он честно. — А куда они доехали — я не видел. Я корову выгонял.
— Спасибо, — сказал Профессор. — Это — что видели. Теперь — что слышали. Вы что-нибудь слышали — от людей, от солдат — про эти машины?
— Слышал, — сказал старик охотно. — Говорят, у них там, у Несвижа, вся база стоит. Целый завод на колёсах. Так солдат один говорил, утром, у узла.
— Какой солдат?
— Проходил. Не знаю какой.
— Он это видел или ему рассказали?
Старик задумался.
— Ему, наверное, рассказали, — сказал он. — Он говорил «говорят».
— Вот, — сказал Профессор, и повернулся ко мне. — Видел: две машины с будками, шесть человек в рабочей одежде, ящики из сарая, на рассвете, на выезде из города, поехали на запад по дороге, которая идёт на Несвиж. Слышал: «говорят, у Несвижа вся база». Первое — в донесение. Второе — нет.
— Почему нет? — спросил старик, чуть обиженно.
— Потому что вы это не видели, — сказал Профессор мягко. — А то, что видели, — важнее. Вы видели, как мастеровые грузят ящики и уезжают. Это никто, кроме вас, не видел. А «говорят, у Несвижа» — это говорят все. Это ничего не стоит. Ваше — стоит.
Старик подумал и, кажется, остался доволен.
— Ключ у него за поясом был, — сказал он. — Это я точно видел. Большой.
— Это тоже запишу, — сказал Профессор, и записал.
Я стоял и думал о том, что старик увидел то, что мы искали два дня, — не базу, а то, как она едет: не колонной с охраной, а вот так — две машины, шесть мастеровых, ящики из сарая, на рассвете, пока город ещё не наш. Не бежали — грузили. Двадцать минут. И на запад, по дороге, которая идёт на Несвиж, — и это не значило, что они в Несвиже, но значило, что они едут в ту сторону, и что сегодня они грузились здесь. На прежних точках тоже забрали переносное имущество. Одни ли и те же это были люди — мы ещё не знали; но следовало проверить, не свозят ли они свои ящики вместе.
— Пётр, — сказал я. — Допиши в донесение. Время, место, направление. И «мастеровые».
— Уже, — сказал Профессор, и пошёл в дом, к капитану, дописывать.
Анна стояла рядом и смотрела на старика, который уходил через дорогу к своей мастерской, и сказала:
— Он вам сам подошёл.
— Сам.
— Это редко. Обычно людей надо спрашивать. А он услышал и подошёл. — Она помолчала. — У вас, наверное, так часто. Люди подходят.
— Часто, — сказал я. — Потому что мы всё время что-то ищем, и это видно.
— Это видно, — согласилась она.
* * *
Её пакет вышел раньше моего корешка, и она могла уйти — у ворот стояла машина, что шла к её полку, и её ждали, — и она не ушла. Она стояла на крыльце, с пакетом в сумке, и ждала, пока Профессор допишет, а капитан распишется, и я это видел, и понимал, что она ждёт не корешка.
— Двенадцать километров пешком, — сказал я, пока ждали. — Я слышал, вы рассказывали Профессору.
— Двенадцать, — подтвердила она. — Последние три, до узла, вы мне сберегли. — Она помолчала. — Это хороший день. У меня. Линия есть. Штаб завтра будет звонить, а не посылать людей. Я это сделала не одна — связисты тянули, я только проверяла, — но проверила я, и бумага — моя. Я это говорю не для того, чтобы вы оценили. Я говорю, потому что вы весь день делали своё, и я хочу, чтобы вы знали: я тоже.
— Я знаю, — сказал я. — Я вас в первый раз увидел за делом. В палатке. Вы у майора добились «до восьми утра». Я тогда подумал: вот человек, который умеет спрашивать.
— А потом подумали?
— А потом подумал другое, — сказал я честно. — Но сначала — это.
— Сначала — это, — повторила она. — Хорошо. Мне это важно. Что сначала.
— Товарищ старший лейтенант, — сказала она, когда Профессор вышел, и капитан вышел, и я получил свою бумажку, и всё было кончено. — Я вчера сказала: когда будет свободный вечер. Вы сказали: найдёте. Я хочу знать точнее. Не когда. Что должно случиться, чтобы он был.
Я подумал. Я мог сказать «не знаю», и это была бы правда. Но она спрашивала не про «когда», а про «что», и на это ответ был.
— Мы ищем базу, — сказал я. — Немецкую, ремонтную, на колёсах. Мы её найдём — я не знаю когда, но найдём, потому что она едет, а мы едем за ней. Когда найдём — её будут брать. Не мы одни — но мы. И когда возьмут — вот тогда. Не раньше. Раньше я не смогу: я буду думать про неё, а не про вечер, и вам это не понравится.
— Не понравится, — согласилась она.
— Значит — после. После дела. Как только оно кончится и как только ваша служба позволит. Не «когда-нибудь». После этого дела.
Она посмотрела на меня. Долго — так, как смотрела в первый раз в палатке у Чумакова, оценивающе, только теперь оценивала не то, придётся ли иметь дело, а что-то другое.
— После дела, — сказала она. — Хорошо. Это я понимаю. Это — не «когда-нибудь». — Она помолчала. — А если дело затянется?
— Тогда затянется. Но не отменится.
— Не отменится, — повторила она. И вдруг улыбнулась — не коротко, как обычно, а по-настоящему. — Знаете, что мне нравится? Что вы не сказали «через три дня в шесть вечера». Вы бы могли. У вас лицо такое, что вы могли. Вы бы сказали «в шесть», и я бы пришла, а у вас в шесть был бы тягач, и вы бы стояли с рукой.
— Мог, — признался я. — Я хотел. Я уже считал: сколько до Несвижа, сколько там, сколько обратно...
— Не надо считать. — Она сказала это просто. — Я не хочу, чтобы вы считали. Я хочу, чтобы вы пришли, когда сможете, и рассказали. Про руку. Про тягач. Про то, что будет. Всё. У меня будет вечер — я его найду. У вас будет — вы найдёте. Договорились?
— Договорились.
— Это не клятва, — сказала она. — Я не люблю клятв. Это — договорённость. Как с майором: до восьми утра — здесь. После дела — встреча.
— Как с майором, — сказал я, и она засмеялась, и я тоже, и связист у машины посмотрел на нас с любопытством, и мы оба это заметили и не стали делать вид, что не заметили.
— Мне ехать, — сказала она. — Пакет. Начальник ждёт к ночи. — Она посмотрела на ЗИС, на Артиста в кабине, на Профессора, который делал вид, что читает свои записи при свете из окна. — У вас хорошие люди. Ваш сержант со стариком — это было хорошо. Он его не обидел и взял, что нужно.
— Он умеет.
— Я вижу. — Она протянула руку. — До встречи. После дела.
— После дела.
Я пожал руку — сухую, крепкую, с мозолью на ладони от планшетного ремня, — и она пошла к машине, и связист за ней с катушкой, и они сели, и машина ушла к её полку, на восток, в темнеющий город, — и я стоял на крыльце узла и смотрел вслед, и в этот раз не думал о том, кто на меня смотрит.
Смотрел, впрочем, Артист. И Профессор. И оба стрелка. Я это знал, не оборачиваясь.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал Артист, когда я сел в кабину. — Я как водитель...
— Семён.
— Я как водитель говорю: мне за дорогой смотреть. Я ничего не видел. — Он тронул. — Но если бы видел — я бы сказал, что это была хорошая сцена. Без слов лишних. Я такие в бригаде любил.
— Смотри за дорогой.
— Смотрю, — сказал Артист. И смотрел, и молчал, и молчал так, что было слышно, как ему хочется говорить, и как он не говорит, и это была самая большая любезность, какую он мог мне оказать.
Пять километров назад, к нашему двору, в темноте, с одной фарой, — и Профессор в кузове убрал записи, когда кончился свет из окон узла, и стрелок с глазами дважды сказал «стой» — и оба раза это была наша же машина, шедшая навстречу к городу, — и в двенадцатом часу мы въехали в ворота пустого немецкого двора, и Фрол вышел из темноты и сказал: «Пятеро?» — «Пятеро». — «Передали?» — «Передали. Узел принял, майору уйдёт к ночи. И ещё старик подошёл. Две машины с будками, шесть мастеровых, ящики, на рассвете, на запад». — «Куда?» — «По дороге на Несвиж. Куда доехали — не видел». — «Ну хоть куда-то», — сказал Фрол.
— И ещё, — сказал я.
— Что?
— Ничего. Потом.
— Потом так потом, — сказал Фрол, и я слышал, что он усмехается, и понял, что Артист ему всё расскажет ещё до того, как я дойду до будки, и что это, в общем, ничего.
Двор спал. Посты стояли. Шесть машин — под навесом, у сараев; среди них и тягач, который перекрестила старуха. Тридцать два человека — все, потому что мы вернулись впятером, и никого не оставили ни на узле, ни у столба, и утром никто никого не будет ждать.
Донесение приняли. Капитан обещал отправить его по своей линии к майору — через людей, которых я не увижу. Когда оно дойдёт до Чумакова, я пока не знал. И в нём было то, что мы знали: пустой двор, след на запад, мастеровые с ящиками на рассвете. И не было того, чего не знали: где.
Но было одно, чего в донесении не было, и что я знал точно: после дела. Не «когда-нибудь». После этого. Она это сказала — и я сказал. И это было не клятва, а договорённость, как с майором.
Я лёг в кузове «Опеля» и заснул раньше, чем успел подумать, сколько километров до Несвижа. Хотя, конечно, успел.
# Глава 17. «Тягач имеет право первым»
Утром первого июля нас никто не ждал, и это, как выяснилось, было хорошо: когда тебя не ждут, ты приезжаешь тогда, когда нужен.
Мы вышли из пустого немецкого двора в семь, на запад, по дороге, которая, как сказал старик, идёт на Несвиж, — и по которой, как сказал регулировщик у выезда, «можно до восемнадцатого километра, дальше — спросите». Восемнадцатый километр — это был проезд у канавы, с боковым двором, и о нём регулировщик сказал только: «там стоят». Мы поняли это через час, когда увидели, что там стоят.
Стояли — свои. Колонна: полуторки, ЗИСы, две санитарные машины, орудие на прицепе, — машин пятнадцать, растянувшихся по дороге перед тем местом, где дорога сужалась. Сужалась она между дорожной канавой — глубокой, с водой, справа — и изгородью бокового двора слева: жерди, столбы, за ними сарай и что-то ещё, — и в этом узком месте, наискось, стоял грузовик. Немецкий. «Опель», бортовой, порожний, серый, — я узнал его с двухсот метров, как узнают уже знакомого, — и стоял он так, что ни справа, ни слева его было не объехать: справа канава, слева изгородь, а сам он — носом чуть к канаве, задом к изгороди, и переднее правое колесо стояло на самом краю над водой.
Возле него работали. Человек десять — толкали. Ещё двое стояли у полуторки, зацепленной к нему тросом, и полуторка ревела и не тянула. И один, с повязкой на рукаве, стоял в стороне, смотрел на всё это и, судя по лицу, стоял так давно.
— Стой, — сказал я Артисту. — Дальше не лезем. Встаём в хвост.
Колонна за нами встала. Я вылез и пошёл вперёд, вдоль чужих машин, к человеку с повязкой, — и на этот раз шёл не с тросом в голове. С тягачом.
* * *
Человек с повязкой оказался старшим лейтенантом дорожной службы, и первое, что он мне сказал, было не «здравствуйте».
— Если вы тоже хотите объяснить, как его толкать, — сказал он, — то я это слышал шесть раз.
— Не хочу, — сказал я. — Я хочу спросить, чего вам не хватает.
Он посмотрел на меня внимательнее. На погоны, на планшет, на колонну за моей спиной, — и, видимо, увидел в хвосте нашей колонны то, что нельзя не увидеть.
— Это ваше? — спросил он. — С гусеницами?
— Наше. Тягач. На ходу.
— Тогда мне не хватает его, — сказал он просто. — Немец стоит тут с ночи. Бросили. Порожний, не заводится, я смотрел — стартер крутит, не схватывает, и чёрт с ним. Колёса крутятся, руль ходит, тормоза — есть. Его можно откатить. Но десять человек его не откатывают: он тяжёлый и стоит наискось, в горку. Полуторка не тянет: она его дёрнула — и он передним колесом ушёл к канаве, и теперь, если дёрнуть ещё, — он в канаву носом, и тогда его не вытащит никто, и проезд закрыт до вечера. Я послал за тягачом к своим — час назад. Своих тягачей ближе двадцати километров нет. — Он помолчал. — У меня пятнадцать машин стоят. За ними — ещё. Санитарные — две. В них — люди.
— Понял, — сказал я. — Куда его убрать?
Он показал — не задумываясь, потому что думал об этом час.
— Туда. — В боковой двор, за изгородь, где были ворота, шагах в тридцати назад по дороге. — Там место. Откатить назад, вдоль дороги, и завести в ворота. Там он никому не мешает, там его сборщики потом заберут — это не моё, это их. Мне нужно, чтобы дорога была пустая.
— Тридцать шагов назад и в ворота, — повторил я. — Тягач это сделает. Не я — механик посмотрит и скажет, как. Вам — держать колонну: чтобы никто не тронулся, пока идёт работа. Если кто-то полезет объезжать — он либо в канаве, либо под тросом.
— Колонну держу я, — сказал старший лейтенант. — Это моё.
— Ваше, — согласился я. — Проезд ваш. Тягач наш. Работа — общая.
Он посмотрел на меня ещё раз, и что-то в его лице сдвинулось: он, видимо, ждал, что я сейчас начну распоряжаться его дорогой, как распоряжались те шестеро, что объясняли, как толкать.
— Общая, — сказал он. — Давайте.
Я пошёл назад к нашим. Фрол уже стоял у тягача и смотрел не на «Опель» — на лес за канавой, на боковой двор, на дорогу впереди. Он спросил только: «Стреляют?» — «Нет. С ночи тихо, их старший говорит». — «Тогда я с их охраной договорюсь, кто где». И пошёл к чужой колонне, к их людям с винтовками, и я видел, как он им что-то показывает рукой: туда, туда, и они кивают.
Дед вылез из кабины тягача сам. Он всё видел с дороги, и по нему было видно, что он уже думает.
— Григорий. Порожний «Опель», не заводится, колёса крутятся, руль ходит, тормоза есть. Стоит наискось, переднее правое над канавой. Убрать назад, тридцать шагов, и в ворота во двор. Полуторка его дёрнула — и он поехал к канаве.
— Полуторка его дёрнула, — повторил Дед с тем выражением, с каким он говорил про людей, которые ездят с течью в радиаторе. — Ну да. Дёрнула. Пойдём посмотрим.
* * *
Смотрел он с людьми — с их людьми, теми десятью, что толкали, — потому что они стояли рядом и знали, как он ехал и как встал. Дед спрашивал коротко: «Кто дёргал? Как цепляли? За что? Он пошёл сразу или постоял?» — и они отвечали, и он кивал, и лез под передок, и смотрел на колесо над канавой, и на землю под ним, и на землю сзади, куда его надо было откатить.
Потом подошёл к нам — ко мне и к старшему лейтенанту с повязкой, — и сказал обоим, потому что понимал, кому это надо:
— Колёса — свободные, проверили. Руль — ходит, и это главное: его надо не тащить, а вести. Тормоза — есть, значит, будет кому его держать, когда он пойдёт. Земля сзади — твёрдая, укатанная, дорога. Земля под передним правым — край, мягкий, и колесо на самом краю. Если тянуть его назад прямо — он пойдёт, и переднее правое сойдёт с края назад, на твёрдое, и всё. Если тянуть его вбок или вперёд — он в канаве. Значит — назад, прямо, и с тем, кто сидит за рулём и держит его прямо, а потом выворачивает в ворота.
— Он не заводится, — сказал старший лейтенант.
— Ему и не надо. Он на нейтрали, за рулём — человек, тягач тянет, человек рулит и тормозит. Так его и уберём. — Дед посмотрел на меня. — Трос — наш, с лебёдки, осмотренный. Цеплять — за раму сзади, не за крюк, крюк я не знаю. Тягач — на дороге, за ним, задом к нему, метров десять, на твёрдом. Тянуть — на первой, тягой, не рывком. Дёргать — нельзя. Кто дёрнет — тот его и достаёт из канавы.
— Кто за рулём «Опеля»? — спросил я.
— Тот, кто знает, где у него тормоз, — сказал Дед. — Ваш кто-нибудь. Гаврила. Он на таком же ездит.
Суров услышал своё имя издалека — он всегда слышал — и подошёл, и Дед сказал ему, что и как, и Суров кивнул и полез в чужую кабину, и сел, и я видел, как он потрогал руль, педали, рычаг — и поставил на нейтраль, — и положил руки на руль, и сказал в открытую дверцу: «Готов».
Тягач подошёл задом. Водитель — наш водитель тягача, третий из шестёрки, — вёл его так, как учил Дед: ровно, повернул — жди, — и встал в десяти метрах от «Опеля», на дороге, на твёрдом, и заглушил, и Дед с щуплым размотали трос с лебёдки и зацепили за раму «Опеля» сзади, и Дед проверил, и сказал: «Держит».
И вот тут произошло то, за чем я следил с самого начала.
Колонна стояла. Пятнадцать машин, час, в жаре, — и водители, конечно, вылезли, и смотрели, и один из них — с полуторки, той самой, что дёргала, — решил, что раз работают, то сейчас откроется, и полез в кабину, и завёл, и тронулся. Вперёд, к проезду, чтобы быть первым. Он бы подъехал вплотную к тягачу, к тросу, к «Опелю», — и если бы кто-то ещё за ним, — и тягач бы не смог сдать, если бы понадобилось, и «Опель» некуда было бы откатывать, потому что тридцать шагов назад стояла бы его полуторка.
— Стой! — крикнул старший лейтенант с повязкой раньше, чем я успел открыть рот, и побежал к полуторке, и встал перед ней, и полуторка встала. — Назад! Все — назад, на пятьдесят метров! Пока я не скажу — никто не трогается! Кто тронется — будет стоять последним!
Полуторка сдала назад. Остальные — тоже. Старший лейтенант стоял посреди дороги с повязкой на рукаве и смотрел на них так, что никто больше не трогался.
— Спасибо, — сказал я ему, когда он вернулся.
— Это моё, — сказал он. — Я же сказал.
— Я помню. Я говорю спасибо.
Он кивнул — коротко, как кивают люди, которым давно никто не говорил спасибо за то, что они делают своё.
— Готово? — спросил Дед.
— Готово, — сказал Суров из кабины «Опеля».
— Тяга. Первая. Медленно, — сказал Дед водителю тягача и отошёл далеко в сторону от троса, туда, откуда видел и водителя, и переднее колесо у канавы, и поднял руку. — Пошёл.
Тягач тронулся. Трос лёг и натянулся — ровно, без звона, как в торфе, — и «Опель» качнулся, и переднее правое колесо сошло с края — назад, на твёрдое, — и весь «Опель» пошёл назад, по дороге, и Суров держал руль прямо, и тягач тянул, ровно, тягой, не рывком, и я стоял и считал шаги: десять, двадцать, — и Дед сказал «стой», и тягач встал, и «Опель» встал, и стоял на дороге, ровно, всеми четырьмя на твёрдом, в тридцати шагах от проезда, напротив ворот двора.
— Теперь — в ворота, — сказал Дед. — Тягач — вперёд, чуть влево, дугой, к воротам, медленно. Гаврила — выворачивай за ним, следи, чтоб зад не зацепил столб.
Бесплатный фрагмент закончился.
