Читать книгу: «Бард-поэт - любовник дам»
Глава 1. Баллада о рогатом муже
Запах, царивший в таверне «Слепой Кракен» в этот промозглый, пропитанный сыростью и безысходностью вечер, был настолько густым, плотным и многослойным, что, казалось, его можно было бы нарезать на ломти и продавать на рынке как особый сорт застарелого, перебродившего сыра. В этом тяжелом, застоявшемся воздухе, словно призраки прошлых пирушек, витали и смешивались воедино десятки ароматов, составлявших неповторимый букет портовой таверны: кислый запах дешевого эля, пролитого на столы и пол, который уже начал прокисать и смешиваться с грязью, принесенной с улиц; острая, проникающая в каждую щель вонь гниющей рыбы и протухших моллюсков, которую не могли перебить даже самые крепкие курения; тяжелый мускусный дух немытых, потных тел моряков, неделями не видевших пресной воды; и, наконец, сладковато-приторный аромат трубочного табака, который курил кто-то в дальнем углу, пытаясь замаскировать все остальные запахи.
Для Александра, странствующего барда, трубадура и сердцееда, этот букет был роднее и приятнее любых благовоний, какие только можно было найти в покоях знатных дам или в лавках восточных торговцев, потому что именно этот запах, тяжелый и всепроникающий, был для него не просто сочетанием неприятных ароматов, а истинным ароматом жизни, свободы и бесконечной дороги, которая никогда не заканчивалась. Он называл это амбре «запахом вдохновения», когда в его кошельке звенело хотя бы несколько медных монет, и «ароматом нищеты», когда карманы были пусты, а желудок сводило от голода, но в обоих случаях этот запах означал одно — он снова в портовом городе, снова среди людей, готовых слушать его песни, платить за них звонкой монетой и наливать ему выпивку.
Данвик, этот печально известный портовый город на самом краю обитаемых земель, куда стекались все отбросы цивилизации, преступники всех мастей, беглые должники, разорившиеся торговцы и прочие искатели сомнительной удачи, и откуда уплывали все, кто хотел начать жизнь заново в далеких колониях или просто исчезнуть без следа, встретил его сегодня серым, промозглым вечером, который, казалось, был соткан из тумана, мелкого дождя и той особой безнадежности, что витает над городами, живущими за счет моря. Дождь моросил с самого утра, не переставая ни на минуту, превращая и без того грязные, извилистые улицы города в настоящие каналы из жидкой, чавкающей грязи, по которым с трудом могли передвигаться даже самые выносливые ломовые лошади, не говоря уже о пеших путниках, рисковавших увязнуть по самые колени. Люди, сбившиеся в таверне «Слепой Кракен», были злы, пьяны, голодны и смертельно уставши от бесконечного ожидания попутного ветра или окончания сезона штормов, а потому готовы были развлекаться любым доступным способом — от простой драки до прослушивания заезжего барда, что делало их идеальной публикой для человека вроде Александра.
Он неторопливо поправил ремешок своей верной лютни, висевшей за спиной в потертом, но все еще крепком кожаном чехле, и решительно шагнул внутрь, в этот наполненный шумом, теплом и запахами полутемный зал, где его появление заметили далеко не сразу. Владелец заведения, грузный мужчина с лицом, напоминавшим переваренную свеклу, с маленькими заплывшими глазками и вечно недовольным выражением лица, лишь мельком взглянул на вошедшего барда и коротким, едва заметным кивком указал ему на пустое место возле очага, где обычно выступали заезжие музыканты. Александр прекрасно знал этот тип трактирщиков: они не предлагали денег, но разрешали выступать за еду, за кружку пива и за то, что шумный, популярный бард непременно привлечет в их заведение еще больше пьющих моряков, готовых расстаться со своей честно заработанной или, что чаще, нечестно украденной монетой. Это была сделка с дьяволом, но дьявол сегодня был готов кормить его горячей рыбной похлебкой, а это, в его положении, было уже немало.
Он прошел через весь зал, ловко лавируя между грубо сколоченными столами из потемневшего от времени дуба, за которыми сидели люди самых разных профессий и степеней опьянения, и на него бросали взгляды — кто-то с пьяным безразличием, не отрываясь от кружки, кто-то с тупым, ничего не выражающим любопытством, а кто-то и с явной, плохо скрываемой неприязнью, потому что в таких местах, как Данвик, чужаков не любили по определению. Александр, привыкший к подобному приему, лишь улыбался краешком губ, демонстрируя всем своим видом полное спокойствие и уверенность человека, который точно знает, чего хочет и как этого добиться. Он прекрасно знал, как выглядит в глазах окружающих: высокий, худощавый, но крепкий в кости и жилистый, как породистый боевой пес, с темными, слегка вьющимися волосами, небрежно собранными в хвост на затылке, и черными, глубоко посаженными глазами, в которых, как любили с придыханием говорить его многочисленные поклонницы, пляшут самые настоящие бесы. На нем был поношенный, но сшитый из дорогого, благородного сукна камзол глубокого цвета запекшейся крови, из-под которого виднелась некогда белоснежная, а теперь пожелтевшая от времени и дорог рубаха, а на поясе, в простых, но надежных ножнах, висела его верная рапира, острый клинок которой не раз спасал ему жизнь и служил весомым аргументом в спорах с теми, кого не могли убедить слова.
Он неторопливо устроился на шатком табурете, из которого предательски торчали клочья конского волоса, и принялся настраивать свою лютню, этот старый, видавший виды инструмент из темного, почти черного дерева с изящными перламутровыми вставками на грифе и деке. Этот инструмент был его гордостью, его единственным постоянным спутником и, пожалуй, единственным существом на всем белом свете, которому он был по-настоящему верен. Лютня пережила вместе с ним три кораблекрушения, одну длительную осаду в каком-то богом забытом замке, бесчисленное количество любовных приключений своего хозяина и не меньшее количество поспешных бегств от разъяренных мужей, отцов и женихов. Он медленно, с видом истинного мастера, повернул деревянный колок, и по всему залу внезапно разлился чистый, глубокий, резонирующий звук, который на одно короткое мгновение перекрыл собой весь этот гул пьяных голосов, звон кружек и стук костей.
Александр начал свое выступление с «Плача по Сапфировому берегу», этой печальной и величественной баллады, которую он сам сочинил несколько лет назад в порту далекого южного города, вдохновленный рассказами старого моряка о погибшей родине. Голос у него был не слишком сильный, не способный перекрыть шум шторма или рев разъяренной толпы, но зато невероятно гибкий, богатый оттенками и, что самое главное, дьявольски обаятельный, способный пробираться в самые глубины человеческой души, заставляя даже самых черствых и грубых людей на мгновение остановиться и прислушаться. Он умел играть своим голосом, как виртуозный музыкант играет на скрипке, то опускаясь до интимного, заговорщицкого шепота, который заставлял слушателей подаваться вперед, боясь пропустить хоть слово, то взлетая до звонкой, искренней, почти хрустальной ноты, от которой у людей по коже бежали мурашки и на глазах выступали непрошеные слезы. Он пел о далеких, экзотических землях, где песок золотой, а небо бирюзовое, о великой любви, проданной за мешок обычной соли, и о смерти, которая не смогла забрать героя, потому что у того при себе не оказалось достаточно золота, чтобы заплатить за переправу. Люди за столами, которые поначалу не обращали на него никакого внимания, постепенно начали прислушиваться, отставляя в сторону кружки и прекращая разговоры. Стук глиняной посуды становился все тише и тише, голоса замолкали один за другим, и к середине второй баллады в зале воцарилась та особенная, наполненная ожиданием тишина, которая была для Александра дороже любых денег. Это был момент, ради которого он жил, момент полного, безраздельного триумфа, когда он, безвестный бродяга без гроша в кармане, внезапно становился центром вселенной, когда чужие судьбы, чужие эмоции и чужие сердца были в его полной власти, как глина в руках скульптора.
После второй баллады, веселой и соленой, как брызги морского прибоя, в его пустую оловянную кружке кто-то щедро плеснул пива, а после третьей, задумчивой и протяжной, рядом с кружкой появилась первая монета — медная, стертая, но все равно приятно тяжелая, обещающая продолжение. Александр, не прерывая песни, слегка приподнял свою кружку, салютуя невидимому благодетелю, и продолжил свой репертуар, переходя от одной истории к другой, как опытный кормчий ведет корабль через знакомые воды.
Именно в этот момент, когда он, казалось, полностью овладел вниманием зала и заставил всех этих грубых, усталых людей забыть о своих проблемах, дверь таверны распахнулась так внезапно и с такой чудовищной силой, будто снаружи в нее вломился сам дух Шторма, этот капризный и безжалостный бог всех мореплавателей, решивший лично навестить заведение. От этого грохота несколько человек вздрогнули и пролили свое пиво, а лютня в руках Александра издала фальшивый, дребезжащий звук.
В зал вошли четверо. Нет, не вошли — они втекли в помещение, как поток ледяной, могильной воды, мгновенно и бесповоротно изменив всю атмосферу, которая еще минуту назад была наполнена теплом, музыкой и почти семейным уютом. Они были одеты в одинаковые, явно сшитые на заказ простеганные кожаные доспехи, усиленные блестящими металлическими пластинами на плечах и предплечьях, что сразу выдавало в них людей, зарабатывающих на жизнь войной. У каждого на поясе висело по кривому, хищному ножу, а у двоих, шедших впереди, еще и по короткому мечу, который то и дело бился о ногу при ходьбе. Эти люди явно не были похожи на мирных рыбаков, решивших пропустить по кружечке-другой эля после тяжелого дня, или на торговцев, желающих отметить удачную сделку. Это были наемники, профессиональные головорезы, для которых убийство было такой же привычной работой, как для кузнеца ковка лошадиных подков.
Александр, сохраняя внешнее спокойствие, не прервал свою песню. Его голос даже не дрогнул, хотя внутренности в этот момент скрутило в тугой, холодный, болезненный узел, какой бывает только у человека, который внезапно осознает, что его прошлое настигло его в самый неподходящий момент. Он продолжил выводить рулады, продолжал перебирать струны, но его черные глаза, не теряя выражения безмятежной сосредоточенности, внимательно, цепко, по-кошачьи следили за каждым движением вошедших. Они не искали свободного столика, не оглядывались в поисках знакомых лиц, как это делают обычные посетители. Их взгляды, холодные, оценивающие, лишенные каких-либо эмоций, методично обшаривали зал, скользя по лицам всех присутствующих, словно они искали кого-то конкретного среди этого моря пьяного отребья. Наконец, взгляд старшего из них, лысеющего детины с грубым, пересекающим губу шрамом, который придавал его лицу выражение вечной жестокой усмешки, остановился. Замер. И Александр с ужасом понял, что смотрит этот человек прямо на него.
Песня подошла к концу, последняя нота растворилась в воздухе, и в наступившей, звенящей тишине, нарушаемой лишь потрескиванием дров в камине да чьим-то сдавленным кашлем, лысеющий наемник сделал первый, тяжелый шаг вперед, который прозвучал как приговор.
— Эй, ты! — его голос, скрипучий и неприятный, как несмазанное колесо телеги, прокатился по всему залу, заставляя людей инстинктивно втягивать головы в плечи. — Это ты называешь себя Александром, бардом?
Александр, сохраняя маску полнейшего, почти оскорбительного спокойствия, снял лютню с колен и аккуратно, с подчеркнутой осторожностью поставил ее на пол, прислонив к теплой, шершавой стене. Он не торопясь, с ленцой человека, который никуда не спешит и ничего не боится, взял свою кружку с пивом и сделал долгий, демонстративно медленный глоток. Пиво было водянистым, отдавало дымом и почему-то мокрой овчиной, но он сделал вид, что наслаждается каждым глотком.
— Здравствуй, — сказал он наконец, растягивая слова, как избалованный аристократ растягивает удовольствие от дорогого вина, и слегка приподнял бровь. — Ты, верно, хотел заказать песню? «Баллада о прекрасной деве и одноглазом тролле»? Чувствую, она пришлась бы тебе особенно по вкусу.
Несколько человек в зале нервно хихикнули, не удержавшись от смешка при виде этой сцены, но тут же заткнулись, испуганно замолчав, когда лысый наемник медленно, как пушка, наводящаяся на цель, обвел их своим тяжелым, ничего не сулящим взглядом.
— Острый язык, — процедил наемник, и в его голосе прозвучало не столько восхищение, сколько угроза. — Мне рассказывали о тебе. И о твоих... аппетитах. Ты кое-что взял, что тебе не принадлежит. И мы здесь, чтобы вернуть это. Или возместить стоимость.
Александр нахмурился, лихорадочно перебирая в памяти все свои последние похождения, все долги, все сомнительные сделки и все любовные связи, которые могли привести к такому серьезному визиту. Мысли его заметались, как стая перепуганных птиц. Долг? Он был должен денег. Многим. Очень многим, если быть до конца честным, потому что вести жизнь странствующего барда и сердцееда — занятие не из дешевых. Это была аксиома его существования, такая же непреложная, как восход солнца на востоке и закат на западе. Но наемники? Серьезные, профессиональные наемники, которые, судя по их виду, стоили немалых денег? За ним обычно посылали разгневанных мужей с вилами и дубинами, разъяренных отцов с дробовиками, а иногда и обманутых любовниц с кухонными ножами, но нанять целый отряд головорезов — это было что-то новое, что-то, что выходило далеко за рамки его обычных неприятностей. Его последние финансовые махинации явно не тянули на такой дорогостоящий эскорт, а значит, дело было в чем-то другом.
— Не припоминаю, чтобы брал у вас что-то, господа, — спокойно, почти лениво произнес он, ставя кружку на стол и слегка разводя руками, демонстрируя свою беззащитность. — Может, вы ошиблись? Здесь, в Данвике, много симпатичных бардов. Возможно, вы ищете кого-то другого.
— Я не ошибаюсь, — лысый сплюнул на грязный, заплеванный пол, и этот жест, простой и грубый, прозвучал как объявление войны. — Ты Александр. Ты был в деревне Ржавый Мост неделю назад.
Внутри у Александра все оборвалось. Не от страха, потому что он давно уже научился контролировать свой страх, а от внезапного, ледяного, парализующего осознания, которое обрушилось на него, как ушат холодной воды. Ржавый Мост. Да, он был там. И не просто был, как бывает проездом, на день или два. Он провел там целых четыре дня, ожидая попутной повозки, которая должна была увезти его на юг, к более теплым и благословенным землям. Четыре долгих, томительных дня... и три ночи. И одна из этих ночей, одна конкретная, особенная ночь, была особенно... поэтичной.
Он медленно, почти против воли, перевел взгляд на второго наемника, который до сих пор не произнес ни единого слова, стоя чуть позади остальных, в глубокой, почти театральной тени. Это был огромный мужчина, похожий на разъяренного медведя-людоеда, с копной рыжих, как пламя костра, волос и такой же рыжей, буйной бородой, которая росла у него, казалось, даже из ушей. Его маленькие, глубоко посаженные глазки, похожие на два тлеющих уголька, смотрели на барда не мигая, с таким выражением, что Александру на мгновение стало по-настоящему дурно. Это был взгляд, в котором горел такой лютый, такой всепоглощающий, такой первобытный огонь ненависти, что он, казалось, мог испепелить на месте. В этом взгляде не было ни капли сомнения, ни капли колебания, только чистая, животная жажда мести.
Александр узнал это лицо. Конечно, узнал. Просто не сразу, потому что в тот момент, когда он видел его в последний раз, оно было не красным от ярости, а бледным от удивления, а борода была не такой рыжей, а словно присыпанной дорожной пылью. И мужчина был один, без этих угрюмых спутников.
— Ох, — выдохнул Александр, и это короткое «ох» было исполнено глубокого, искреннего сожаления. Но сожаления не о содеянном, потому что он никогда не сожалел о своих любовных похождениях, а о том, что это досадное недоразумение всплыло так быстро и в таком неудобном, совершенно неподходящем для этого месте. — Я, кажется, начинаю понимать. Ты ведь не будешь тем самым... мельником?
— Я кузнец, — прорычал рыжебородый, и его голос был похож на скрежет ржавого железа о камень, на грохот молота о наковальню, на звук, который не предвещает ничего хорошего. — И я пришел сюда, чтобы сломать тебе все кости, какие у тебя есть. Все до единой. Ты, грязный, похотливый пес, совратил мою жену!
По залу прокатился потрясенный, многоголосый вздох, похожий на шум волны, набегающей на берег. На лицах посетителей, которые еще минуту назад были погружены в свои мысли, отразилось живейшее, почти неприличное любопытство. Такое развлечение, как публичное разоблачение любовных похождений, не каждый день увидишь даже в таком месте, как Данвик, где, казалось, уже ничем нельзя было удивить. Толпа инстинктивно подалась назад, отодвигая столы и стулья, образуя широкий круг, словно перед сценой, на которой должно было разыграться кровавое представление.
Александр медленно, не делая резких движений, поднялся со своего табурета, чувствуя, как его мозг лихорадочно просчитывает все возможные варианты развития событий. Ситуация была скверная, очень скверная, почти безнадежная. Один разгневанный кузнец, даже такой огромный, как этот, — это одно, с ним можно было попытаться справиться, обмануть, запутать словами. Но кузнец с тремя друзьями-профессионалами, вооруженными до зубов, — это смертный приговор, который не предполагает никаких апелляций. Бежать некуда, потому что входная дверь была за спиной наемников, а окна, узкие и грязные, были похожи на бойницы, в которые не пролезла бы даже кошка.
— Давай поговорим, — дружелюбно, почти ласково начал он, поднимая руки в умиротворяющем жесте человека, который не хочет никаких проблем. — Как мужчина с мужчиной. Твоя жена... Элис? Элис — прекрасная женщина. Я этого не отрицаю и никогда не стану отрицать.
— Не смей произносить ее имя! — взревел кузнец так, что задребезжали стекла, и сжал свои кулаки, каждый размером с хороший окорок, а мышцы на его руках натянулись, как корабельные канаты.
— Хорошо, не буду, — легко, с готовностью согласился Александр, не переставая обаятельно улыбаться. — Но пойми меня правильно, дружище. Я — артист. Я не выбираю, кому дарить свое вдохновение, оно приходит ко мне само. Я даю людям то, чего им не хватает. Твоя жена сказала мне, что одинока. Что её муж, могучий и уважаемый человек, слишком занят своей наковальней и своими заказами, чтобы обращать на неё хоть какое-то внимание. Что он не говорил ей ласковых слов с самого дня их свадьбы. Я лишь утешил несчастную, изголодавшуюся по вниманию женщину. В этом моя миссия — приносить утешение страждущим.
Кузнец сделал еще один тяжелый шаг вперед, и половицы под его неимоверным весом жалобно, протестующе скрипнули, словно молили о пощаде.
— Ты лжешь! — прорычал он, брызгая слюной. — Она моя законная жена! Она поклялась перед богами быть мне верной! А ты... ты все разрушил!
— Перед богами клянутся не любить, а подчиняться, — парировал Александр, нащупывая под рубахой, поближе к груди, небольшой кожаный мешочек с порошком, который он всегда носил с собой на случай таких вот досадных недоразумений. — Любовь — это совсем другое чувство, друг мой. Любят, не спрашивая разрешения ни у богов, ни у людей. И, поверь моему опыту, у неё был выбор. Она выбрала меня. На одну ночь. Всего на одну-единственную ночь. Разве это преступление? Разве за это убивают?
— Ты украл мою честь! — заорал кузнец, и в его голосе было столько боли, что Александру на мгновение стало почти стыдно.
— Честь нельзя украсть, её можно только потерять, — тут голос Александра неожиданно стал ниже и жестче, утратив всю свою напускную игривость. Он понял, что разговоры больше не помогут, что этот человек пришел не для того, чтобы вести дискуссии о морали. Нужно действовать. И действовать так, как он умел лучше всего — словами, обращенными в самое опасное оружие на свете.
Он быстро оглядел весь зал, этих десятки людей, ставших невольными свидетелями его разоблачения. Моряки, торговцы, воры, проститутки, пара беглых дезертиров, сбежавших со службы. Идеальная, жаждущая хлеба и зрелищ публика, готовая растерзать любого, кто покажется им слабым, но также готовая поднять на смех того, кто выставит себя дураком.
— Смотрите! — внезапно крикнул он, раскинув руки и обращаясь ко всему залу, как великий актер обращается к зрителям. — Смотрите все на этого человека, что зовет себя кузнецом и мужем! Он не смог удержать свою жену в своей собственной постели, и теперь, вместо того чтобы разбираться со мной один на один, как подобает оскорбленному мужу, он привел вооруженных головорезов, чтобы они сделали за него его работу! Трус! Жалкий, ничтожный трус! Он боится меня, простого барда, поэтому и привел своих нянек!
Это сработало. Слова, как стрелы, попали точно в цель, в самое уязвимое место, в ту первобытную гордость, которая делает мужчин мужчинами. Кузнец взревел, как раненый, загнанный в угол зверь, и ринулся вперед, сметая на своем пути табуреты, столы и опрокидывая кружки. Но Александр ждал именно этого, ждал этой слепой, неконтролируемой ярости, которая лишает человека способности рассуждать. Он молниеносно метнул ему в лицо горсть песка и едкого перца, которую держал в своем потайном мешочке. Кузнец заорал, ослепнув от невыносимой боли, врезался в ближайший стол и рухнул на пол, разбрызгивая во все стороны эль, остатки рыбной похлебки и осколки глиняной посуды.
Трое наемников, не ожидавшие такого дерзкого поворота событий, мгновенно отреагировали, выхватывая оружие.
— Убейте его! — проорал лысый, бросаясь на барда, как разъяренный бык.
Но Александр уже не стоял на месте. Он был в движении, он жил в этой стихии внезапно вспыхнувшего хаоса, он дышал им, как воздухом. Он перепрыгнул через упавший стул, схватил с чужого стола чью-то наполовину полную тарелку с отвратительной жидкой кашей и запустил ее в первого наемника. Тот, обладающий отличной реакцией, легко уклонился, и тарелка, пролетев мимо его головы, с грохотом разбилась о стену, обдав липкой жижей соседний стол, за которым сидели три здоровенных молчаливых рыбака.
— Он напал на человека! — крикнул кто-то из толпы, и в этот момент все окончательно смешалось.
Второй наемник, с коротким мечом, попытался ткнуть Александра в бок, но бард, который, несмотря на свою репутацию легкомысленного трубадура, был отличным фехтовальщиком, хотя и не имел возможности вытащить свою рапиру в такой немыслимой давке, отпрянул в сторону и схватил за грудки огромного пьяного моряка, толкнув его прямо на нападавшего. Моряк, пьяный до состояния невменяемости, решил, что это наемник напал на него, и ответил сокрушительным ударом кулака в челюсть. Наемник, получив такой удар, отшатнулся, теряя равновесие.
— Держи его! — заорал лысый, но его уже никто не слушал, потому что в зале началось то, что в подобных местах называют «славной потасовкой».
Заварилась та самая каша, которую Александр умел готовить лучше любого супа. Сначала дрались только кузнец, пытавшийся проморгаться и снова встать на ноги, наемники и случайно втянутый в драку моряк. Но уже через минуту соседний стол решил, что наемники оскорбили их своим вызывающим поведением, и ввязался в потасовку. Кто-то разбил глиняную кружку о чью-то голову, и кровь брызнула на пол. Кто-то закричал: «Хватайте его!». Никто не понял, кого именно нужно хватать, но хватать начали всех подряд, не разбирая, кто прав, кто виноват.
Александр, пригнувшись так низко, как только мог, нырнул под стол, укрываясь от летающих по воздуху предметов и размахивающих кулаками людей. Его сердце бешено, оглушительно колотилось о ребра, но губы при этом растянулись в торжествующей, довольной улыбке. Драка была его стихией, его родной средой обитания, а хаос — его самым верным и надежным союзником.
Он перекатился по грязному, усыпанному опилками полу к ногам деревянной лестницы, ведущей на второй этаж, где сдавались комнаты для тех, у кого были деньги на ночлег. Над его головой просвистел, едва не задев по уху, тяжелый глиняный кувшин. Сзади раздался яростный, нечеловеческий рев: это кузнец, уже проморгавшийся и с перекошенным от бешенства лицом, ломился к нему сквозь толпу, расшвыривая людей в стороны, как кегли, не обращая внимания на сыплющиеся на него удары.
— Я убью тебя! — рычал он, и в его голосе было столько ненависти, что она, казалось, могла убить сама по себе. — Разрежу на ремни!
— Напомни мне потом рассказать тебе о её родинке за левым коленом! — крикнул в ответ Александр, перепрыгивая через перила лестницы и приземляясь на ноги с грацией кота.
Это была его роковая, непростительная ошибка. Упоминание родинки, этой интимной детали, которую мог знать только очень близкий женщине человек, подействовало на кузнеца лучше любого боевого клича. Он, казалось, потерял всякое подобие человеческого разума и удвоил свои усилия, снося на своем пути даже своих собственных товарищей, которые пытались ему помочь.
Александр, понимая, что дело совсем плохо, метнулся к двери, ведущей на кухню. Там было невыносимо душно, пахло горелым маслом, пережженным луком и чем-то, что, вероятно, когда-то было мясом, и кипели на огне огромные котлы. Толстая кухарка, вооруженная ухватом, как боевым копьем, преградила ему путь, ее лицо выражало решимость защищать свою кухню от любых вторжений.
— А ну пошел вон отсюда! — завизжала она, размахивая ухватом.
— С огромным удовольствием, мадам! — галантно ответил Александр, отвешивая ей легкий поклон, и, выхватив у неё из рук половник, швырнул его в лицо ближайшему преследователю. Этим преследователем оказался лысый. Половник, по невероятному стечению обстоятельств, был наполнен гороховой кашей, которая растеклась по его лицу, словно зеленая, пузырящаяся маска. Он заорал, ослепленный и обожженный, спотыкаясь и падая на пол.
Александр, воспользовавшись этой заминкой, выскочил через черный ход, вывалившись в ночь. Ночной воздух, пахнущий мокрой улицей, солью моря и тухлыми водорослями, показался ему восхитительным, самым сладким воздухом в его жизни. Он бежал по узкому, извилистому переулку, скользя по грязи, но не теряя равновесия, как человек, привыкший передвигаться по самым опасным дорогам. За спиной слышался тяжелый топот и яростная брань. Кузнец, как верный пес, не отставал, руша на своем пути бочки, лестницы и все, что попадалось ему под руку.
Путь к причалам. Единственный путь к спасению. Данвик был портовым городом, и его сердцем, его пульсирующей артерией, были доки, где всегда кипела жизнь, даже в такой ненастный вечер. Там, среди лабиринта мачт, канатов, бочек и тюков с товарами, можно было затеряться быстрее, чем блоха в шкуре бродячей собаки.
Он вылетел на набережную, как пробка из бутылки. Ветер с моря, соленый и пронизывающий, ударил ему в лицо, принося с собой запах свободы и протухших водорослей. У причалов, покачиваясь на темных, маслянистых волнах, стояли десятки судов всех размеров и конструкций. Рыбацкие лодки, торговые бриги, пара каравелл, готовящихся к дальнему плаванию. Но его внимание привлекло одно — юркий торговый шлюп с гордым, но несколько претенциозным названием «Утренняя Пена», от которого как раз отдавали швартовы, готовясь отплыть с ночным приливом. На его палубе суетились матросы, поднимая косой парус, который раздувался под порывами ветра.
Александр увидел, как по носу судна прохаживается боцман, отдавая команды, и понял: это его последний шанс. Он набрал в грудь побольше воздуха и рванул, бежал так быстро, как только мог, чувствуя, как его легкие горят огнем.
Он бежал по мокрым, скользким доскам причала, и его шаги гулко, угрожающе отдавались в пустоте ночи, как удары сердца приговоренного к смерти. Сзади, как стадо разъяренных быков, неслись кузнец и двое оставшихся наемников, их лица были искажены яростью.
— Держи его! — орали они, но, как это обычно бывает в порту, никто не хотел вмешиваться в чужие разборки, потому что все знали, что лишнее любопытство может стоить ножа под ребро.
— Эй, на судне! — заорал Александр, подбегая к краю пирса, нависающему над черной, колышущейся водой. — У вас есть шанс заработать!
Боцман «Утренней Пены», жилистый мужчина с лицом, обветренным всеми штормами мира до состояния старого пергамента, взглянул на него без особого интереса, как на докучливого попрошайку.
— Заработать? — переспросил он, не прекращая жевать табачную жвачку.
— Я — бард! Знаменитый бард! — кричал Александр, лихорадочно соображая, что еще может предложить этому недоверчивому моряку. — Могу развлекать вашу команду до самого конца плавания! Я знаю триста баллад!
— Не нужен нам бард, — отмахнулся боцман, сплевывая в воду. — Отвали от сходней.
Сзади грохнули шаги. Кузнец был уже совсем рядом, он был на расстоянии нескольких ярдов.
— Тогда я заплачу! — выкрикнул Александр, судорожно шаря по карманам. Его пальцы нащупали холодное серебро — жалкие гроши, вырученные за сегодняшний вечер. — Вот! Возьмите! Этого мало, но...
Боцман посмотрел на монеты, потом на Александра, потом на его преследователей, которые уже были на расстоянии броска камня. Он явно оценивал риски.
— И ещё... — Александр сделал драматическую паузу и, взглянув на кузнеца, чье лицо было искажено злобой, произнес громко, так, чтобы слышали все на судне и на причале. — Я знаю историю о женщине из Ржавого Моста! Ту самую, из-за которой этот рогоносец сейчас опозорится на весь Данвик!
Кузнец испустил вопль такой силы, что, казалось, задрожали паруса. Его ненависть требовала крови, и неважно, что весь порт услышит о его позоре. Он был готов убивать.
Боцман «Утренней Пены», услышав про скандал, внезапно заинтересовался. В его глазах, старых и циничных, блеснул огонек авантюриста, того самого авантюризма, который гнал моряков в далекие неизведанные моря.
— Прыгай! — коротко, как выстрел, бросил он.
Александру не нужно было повторять дважды. Он разбежался и прыгнул, прыгнул так отчаянно, как не прыгал никогда в жизни. Прыжок был на грани возможностей, на пределе человеческих сил. Подошвы его сапог едва коснулись края борта, он покачнулся, взмахнул руками, теряя равновесие, но крепкая, как клещи, рука боцмана схватила его за шиворот и втащила на палубу.
В ту же секунду на причал, где он только что стоял, с грохотом обрушился кузнец. Он успел ухватиться за корму, и его лицо, искаженное ненавистью, появилось над бортом, как призрак.
— Никуда ты не уйдешь! — прохрипел он, с трудом удерживаясь на весу.
Александр, не вставая с колен, посмотрел на него. Он был бледен, волосы растрепались, камзол испачкан грязью, но он улыбался. Улыбался той самой улыбкой, которая стоила ему всех неприятностей и дарила ему все победы.
— Дружище, — сказал он, отдышавшись, — Ты слишком тяжел для этого корабля. Плыви домой.
И он резко опустил руку, сжимая в пальцах подвернувшийся под руку деревянный колышек для крепления каната. Удар пришелся кузнецу прямо по пальцам, вцепившимся в борт. Тот взвыл от боли и с плеском рухнул в холодную воду залива.
Наемники, стоя на причале, смотрели на удаляющееся судно. Лысый плюнул в воду. Рыжий кузнец барахтался у самого края пирса, изрыгая проклятия, но его никто не спешил вытаскивать, потому что его друзья были не того сорта, чтобы спасать утопающих.
«Утренняя Пена» ловила попутный ветер. Парус наполнился, и судно, плавно покачиваясь, выходило из гавани в темную, беспокойную гладь открытого моря, оставляя за кормой все проблемы и опасности, которые остались на берегу.
Александр, тяжело дыша, поднялся на ноги, отряхнул мокрый, испачканный камзол и повернулся к боцману, который, скрестив руки на груди, рассматривал его с плохо скрываемым любопытством и долей уважения.
— Ну что, бард, — произнес боцман, и его голос был похож на скрип старых палубных досок. — Ты заплатил, и теперь отрабатывай. Рассказывай свою историю. И, клянусь морским чертом, она должна быть хороша, иначе я лично вышвырну тебя за борт.
Александр поднял свою лютню, которую каким-то чудом успел подхватить в суматохе у очага. Её гриф был цел, лишь одна струна натянулась и звенела, как натянутый нерв, но это было поправимо. Он прислонил инструмент к мачте и сел на бухту каната, пахнущего солью и смолой. Город Данвик, с его огнями, дымом и опасностями, таял за кормой, становясь все меньше и меньше. Впереди была неизвестность — его верная спутница, единственная женщина, которой он никогда не изменял.
— История? — он усмехнулся, глядя на удаляющийся берег, где остался очередной разъяренный муж и очередной обманутый наемник. — Знаешь, старик, если бы я рассказывал все свои истории, то не было бы им конца. Но эта... эта, пожалуй, достойна того, чтобы ее спеть.
Он взял несколько аккордов, ловко подстроив расстроенную струну. Чистый, грустный и немного ироничный звук разнесся над палубой, сливаясь со свистом ветра в снастях. Матросы, закончившие с парусами и освободившиеся от вахты, собрались вокруг, предвкушая развлечение. Александр улыбнулся им всем, и в его черных глазах снова заплясали бесы.
— Что ж, слушайте. Я назову её «Баллада о рогатом муже». Начинается она, как водится, с прекрасной и очень одинокой женщины по имени Элис...
И его голос, уверенный и чарующий, вплелся в шум волн, бьющихся о корпус корабля, уносящего его прочь от прошлого, навстречу новым приключениям. Навстречу новым женщинам, новым долгам и новым разъяренным мужьям. Ведь такова была его жизнь, жизнь странствующего барда, трубадура и сердцееда по имени Александр. И, как он сам любил говорить: «Шоу должно продолжаться».
Глава 2. Сирены Мглистого залива
Первые три дня плавания на борту торгового шлюпа «Утренняя Пена» прошли для Александра на удивление спокойно и даже приятно, если, конечно, можно было назвать приятным существование в тесном, провонявшем рыбой и смолой трюме, где ему выделили место среди тюков с шерстью, бочек с солониной и клеток с кудахчущими курами, которые, казалось, страдали от морской болезни не меньше, чем самый неопытный юнга. Команда, состоявшая из четырнадцати закаленных, продубленных всеми ветрами моряков, приняла его поначалу с изрядной долей недоверия и даже враждебности, потому что в море, как известно, не любят лишних ртов, а люди искусства, не умеющие тянуть канаты и вязать узлы, и вовсе считаются существами бесполезными, почти паразитическими. Однако уже к вечеру первого дня, когда Александр, расположившись на баке под косым парусом, начал свой первый импровизированный концерт, исполнив несколько залихватских морских песен, щедро приправленных крепкими словечками и скабрезными намеками, отношение к нему стало стремительно меняться в лучшую сторону. Моряки, эти вечные дети, падкие на развлечения и истории, слушали его, раскрыв рты, забыв о своей усталости, о мозолях на руках и о тоске по далеким портовым кабакам, где они обычно оставляли все свои заработки.
Боцман, тот самый жилистый старик с лицом, похожим на потрескавшуюся от времени палубную доску, которого звали Гарпунщик Тоби, несмотря на свою первоначальную суровость, оказался на самом деле человеком справедливым и даже по-своему добрым, а его любовь к хорошей песне могла соперничать только с его любовью к крепкому рому, которого, впрочем, на борту было не так много, как ему хотелось бы. Именно Тоби, после третьей баллады, которую Александр исполнил с особым чувством и мастерством, лично принес ему миску горячей бобовой похлебки с куском черствого, но сытного хлеба и, хлопнув его по плечу своей тяжелой, как дубина, ладонью, произнес с одобрением: «Ну, парень, язык у тебя подвешен не хуже, чем у иного адвоката, а пальцы бегают по струнам, как тараканы по камбузу. Оставайся с нами, пока не надоешь, а надоесть ты, чую, успеешь быстро». Александр, улыбнувшись своей самой обаятельной улыбкой, ответил, что постарается не злоупотреблять их гостеприимством, хотя в глубине души уже начал подумывать о том, как бы подольше задержаться на этом судне, потому что оно шло как раз в нужном ему направлении, к берегам теплого южного континента, где его, по слухам, ждало одно весьма выгодное, хотя и несколько сомнительное с точки зрения закона, дельце.
Капитан «Утренней Пены», человек по имени Бэррон Стоунбридж, был фигурой в высшей степени примечательной и даже загадочной. Это был высокий, кряжистый мужчина лет пятидесяти, с седыми, коротко остриженными волосами, лицом, изборожденным глубокими морщинами, словно карта неведомых морей, и глазами цвета грозового неба, которые смотрели на мир с выражением вечной, спокойной уверенности человека, привыкшего повелевать стихиями и людьми. Он редко покидал свою каюту, расположенную на корме, предпочитая общество своих карт, компасов и толстых судовых журналов шумной компании матросов, но каждый раз, когда он появлялся на палубе, его появление производило на команду эффект, сравнимый с внезапным порывом холодного ветра: все мгновенно подтягивались, начинали работать усерднее и переставали травить байки. Александр, обладавший природным даром чувствовать людей и их слабости, сразу понял, что этот человек не из тех, с кем можно фамильярничать или пытаться обвести вокруг пальца, а потому старался держаться от него на почтительном расстоянии, отвечая на его редкие, короткие вопросы вежливо и без излишней болтливости. Капитан, в свою очередь, казалось, не обращал на барда ровным счетом никакого внимания, воспринимая его как некую неизбежную, но не слишком обременительную деталь корабельного быта, вроде корабельного кота или вечно ноющего юнги.
Однако на четвертый день плавания погода, которая до этого баловала путешественников ровным попутным ветром и ясным, почти безоблачным небом, начала стремительно портиться, причем портиться как-то странно, неестественно, словно сама природа решила сыграть с кораблем злую шутку. Ветер, который еще утром бодро надувал паруса, гоня шлюп вперед по сверкающей глади моря, к полудню внезапно стих, упал, словно подрезанный невидимой рукой, оставив после себя лишь вязкую, душную тишину, которая окутала судно, как плотное, влажное одеяло. Море, еще недавно живое, дышащее, покрытое белыми барашками волн, превратилось в идеально ровное, зеркальное полотно, отражающее серое, затянутое какой-то странной, тусклой пеленой небо, и казалось, что «Утренняя Пена» застыла в этом мертвом, неподвижном мире, как муха, попавшая в янтарь.
Матросы, по опыту знавшие, что затяжной штиль порой страшнее любого шторма, потому что он лишает корабль способности двигаться, а людей — надежды, начали заметно нервничать, бросая тревожные взгляды на обвисшие, безжизненные паруса и тихо переговариваясь между собой о том, что подобная погода в этих водах не предвещает ничего хорошего. Александр, сидевший на своем излюбленном месте на баке и лениво перебиравший струны лютни, чувствовал эту нарастающую тревогу, витающую в воздухе, как запах приближающейся грозы, но, будучи человеком, далеким от морских суеверий, списывал ее на обычную мнительность моряков, которые, как известно, способны увидеть дурное предзнаменование даже в форме облака или крике чайки.
Штиль продолжался весь остаток дня и всю ночь, наполненную каким-то странным, гнетущим безмолвием, и к утру пятого дня даже сам капитан Стоунбридж, обычно сохранявший невозмутимость истинного стоика, появился на палубе с мрачным, озабоченным лицом, лично проверяя показания барометра и вглядываясь в белесое, словно выцветшее, небо с таким выражением, будто пытался прочитать на нем некий тайный знак. Туман, о котором моряки шептались с суеверным ужасом, начал подниматься от воды ближе к полудню, сначала едва заметной дымкой, стелющейся над самой поверхностью моря, а затем все гуще и плотнее, словно невидимый гигант выдыхал клубы холодного пара, окутывая корабль со всех сторон серой, непроницаемой пеленой. Этот туман был странный, не похожий на обычный морской туман: он не пах солью и водорослями, а имел какой-то сладковатый, приторный, почти тошнотворный аромат, от которого кружилась голова и появлялось странное, необъяснимое чувство тоски и безысходности.
Александр, проснувшийся от того, что лютня, лежавшая рядом с ним, издала сама по себе тихий, печальный звук, словно откликаясь на какой-то неслышимый призыв, выбрался из своего угла и поднялся на палубу. То, что он увидел, заставило его остановиться и замереть в изумлении: весь корабль был окутан таким плотным туманом, что с одного борта невозможно было разглядеть другой, а мачты терялись где-то вверху, в серой, клубящейся мгле. Матросы, словно призраки, бесшумно двигались по палубе, их лица были бледны и напряжены, а движения замедлены и скованы, будто они двигались сквозь густой кисель. Тишина, царившая вокруг, была абсолютной, неестественной, нарушаемой лишь редким, жалобным скрипом снастей да тихим плеском воды о корпус корабля, и эта тишина давила на уши, вызывая чувство глухоты и оторванности от мира.
Александр подошел к борту и вгляделся в молочно-белую пелену, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь, но увидел лишь бесконечную, однообразную серую мглу, которая, казалось, была живой, дышащей, наблюдающей за ним из своего непроницаемого укрытия. Ему стало не по себе, и он, чтобы отвлечься от неприятных мыслей, тихонько, про себя, начал напевать какую-то старую, полузабытую песенку, но его голос прозвучал так глухо и неестественно, что он тут же замолчал. Именно в этот момент, когда он уже собирался вернуться в трюм, до его слуха донесся какой-то странный, едва уловимый звук, который, казалось, исходил откуда-то из глубины тумана, из самого сердца этой серой, безмолвной пустоты.
Сначала Александру показалось, что это просто игра воображения, слуховая галлюцинация, вызванная напряжением и гнетущей атмосферой, но звук повторился, стал отчетливее, настойчивее, и он понял, что это пение. Это был женский голос, невероятно красивый, чистый и пронзительный, льющийся из тумана, как струя жидкого серебра, и он пел какую-то дивную, завораживающую мелодию, от которой по коже Александра побежали мурашки. Это была не та грубая, простая музыка, которую он привык слышать в портовых тавернах, и не изысканные, вычурные композиции придворных музыкантов — это было что-то совершенно иное, что-то потустороннее, неземное, проникающее в самую душу, минуя уши и разум.
Он огляделся по сторонам и с удивлением заметил, что матросы, еще минуту назад занятые своими делами, внезапно замерли на местах, как статуи, их лица обратились в сторону тумана, откуда доносилось пение, и на этих лицах, ранее напряженных и испуганных, теперь было выражение полнейшего, блаженного покоя, словно они внезапно услышали голос самой любви. Некоторые из них начали медленно, словно во сне, двигаться к борту, их руки тянулись вперед, в сторону манящего голоса, а глаза, широко распахнутые и остекленевшие, смотрели в серую мглу с выражением такой тоски и такого страстного желания, что Александру стало по-настоящему страшно. Он видел, как юнга, совсем еще мальчишка лет четырнадцати, с лицом, усыпанным веснушками, и глазами, полными слез, шел к борту, не видя ничего вокруг, и губы его беззвучно шевелились, словно он повторял слова песни.
И тут, словно ледяная вода, выплеснутая в лицо, на Александра обрушилось осознание: это были сирены, легендарные морские девы, о которых рассказывали столько историй, что они уже давно превратились в мифы и байки для доверчивых юнг. Но они существовали, они были реальны, и они были здесь, в этом проклятом тумане, окружая корабль со всех сторон, и их пение, их дьявольски прекрасное пение, было оружием, смертельным и безотказным, против которого не существовало защиты. Моряки, очарованные их голосами, сами шли на верную смерть, готовые броситься в холодные объятия моря, чтобы навсегда исчезнуть в его глубинах.
Но Александр, в отличие от остальных, почувствовал нечто такое, что заставило его остановиться и прислушаться более внимательно, включив свой профессиональный, отточенный годами тренировок музыкальный слух. Он закрыл глаза, сосредоточился, отсекая все посторонние мысли, и начал вслушиваться в пение сирен, как вслушивается настройщик в звучание инструмента, пытаясь уловить мельчайшие нюансы, тончайшие оттенки звука. И по мере того, как он слушал, его лицо, на котором сначала отразился испуг, начало меняться, приобретая выражение сначала удивления, затем недоумения, а затем и вовсе какой-то профессиональной брезгливости, какую испытывает знаток, столкнувшись с бездарной подделкой под произведение искусства.
Да, голоса сирен были прекрасны, этого нельзя было отрицать, их сила и чистота поражали воображение, но Александр, обладавший абсолютным слухом и годами отточенным мастерством, услышал в этом пении то, чего не слышали другие: он услышал фальшь. Тонкую, едва заметную, тщательно скрытую, но все же различимую для искушенного уха фальшь, которая, как крошечная трещина в хрустальном кубке, разрушала всю гармонию, делая прекрасное произведение всего лишь искусной, но бездушной подделкой. Одна из сирен, ведущая основную мелодию, время от времени слегка, на четверть тона, занижала высокие ноты, словно ей не хватало дыхания или мастерства, чтобы удержать их на должной высоте. Вторая, подпевавшая в терцию, иногда вступала на долю секунды раньше, чем нужно, сбивая общий ритм и создавая ощущение некоторой неряшливости, непрофессионализма, которое было невыносимо для слуха человека, привыкшего к безупречному исполнению.
Александр открыл глаза, и его губы искривились в презрительной усмешке. Он слышал в своей жизни множество плохих певцов и фальшивых музыкантов, но такое наглое, циничное пренебрежение элементарными правилами музыкальной гармонии он встречал впервые. Эти существа, кем бы они ни были, обладали великим даром, но использовали его без должного уважения к искусству, полагаясь лишь на грубую, животную силу своих голосов, способных затуманить разум простых, неискушенных слушателей. Но не его разум. Не разум человека, который посвятил музыке всю свою жизнь.
Он быстро огляделся по сторонам, оценивая ситуацию. Матросы, все до единого, включая и старого боцмана Тоби, стояли у борта, завороженные пением, и некоторые уже начали перелезать через фальшборт, не отдавая себе отчета в своих действиях. Капитан, как ни странно, тоже был на палубе, он стоял у штурвала, вцепившись в него руками так, что побелели костяшки пальцев, и на его лице, искаженном неимоверным усилием, отражалась мучительная борьба между разумом и магией сирен. Он сопротивлялся, но силы его были на исходе.
Александр понял, что медлить нельзя, что еще несколько минут — и корабль обречен, а вместе с ним погибнет и он сам. Он бросился к своей лютне, схватил ее, как воин хватает меч, и, выскочив на середину палубы, начал играть. Он играл не просто какую-то мелодию — он играл против сирен, против их завораживающего пения, вкладывая в свою музыку всю свою страсть, всю свою злость, весь свой профессиональный гнев против этой бездарной, фальшивой красоты. Его пальцы летали по струнам с невероятной, нечеловеческой скоростью, извлекая из инструмента звуки такой чистоты и силы, что они, казалось, физически разрывали плотную пелену тумана, как нож разрезает ткань.
Он начал с простой, но энергичной мелодии, ритмичной и задорной, как плясовая, и его голос, грубый и хриплый, но исполненный какой-то дикой, необузданной энергии, вплелся в этот звуковой хаос, создавая резкий, диссонирующий контраст с пением сирен. Он пел о простых, земных вещах — о выпивке, о драках, о продажных женщинах, о звоне монет, — и эта грубая, приземленная энергия, эта жизненная сила, заключенная в его песне, начала разрушать хрупкую, неземную магию сирен, как капля жира разрушает нежную структуру мыльного пузыря.
Матросы, стоявшие у борта, начали останавливаться, их лица, искаженные блаженным безумием, стали приобретать осмысленное выражение. Они оглядывались по сторонам, словно пробуждаясь от страшного сна, не понимая, где они находятся и что с ними происходит. Пение сирен, почувствовав сопротивление, стало громче, агрессивнее, в нем появились какие-то истеричные, визгливые ноты, которые резали слух, но уже не очаровывали, а вызывали лишь раздражение и головную боль. Александр, не останавливаясь ни на секунду, продолжал играть, переходя от одной мелодии к другой, нанизывая их друг на друга, как бусы, создавая непрерывный, всепоглощающий поток звука, который, как стена, отгораживал моряков от смертоносной магии сирен.
Он заметил, что его стратегия работает, что моряки, стряхнувшие с себя чары, начали приходить в себя и хвататься за уши, пытаясь заглушить ставшее невыносимым пение сирен. Боцман Тоби, с лицом, красным от гнева и напряжения, заорал на своих подчиненных, приказывая им затыкать уши паклей и смолой, и матросы, повинуясь, начали лихорадочно исполнять его приказ. Пение сирен, оставшееся без слушателей, начало стихать, терять свою силу, захлебываться в собственном бессилии, и вскоре от него осталось лишь слабое, жалобное эхо, тающее в тумане, как последний вздох умирающего.
Александр, чувствуя, что его силы на исходе, что его пальцы стерты до крови о жесткие струны, доиграл последний аккорд и рухнул на палубу, тяжело дыша. Его горло горело огнем, перед глазами плясали цветные круги, но он испытывал чувство глубочайшего, почти наркотического удовлетворения, какое испытывает победитель после тяжелой, изнурительной битвы. Он слышал, как вокруг него матросы, придя в себя, начали ругаться, молиться и благодарить всех богов сразу, как запели свою унылую песню помпы, откачивающие воду, как заскрипели блоки поднимаемых парусов.
Туман, словно побежденный, начал отступать, рассеиваться, таять на глазах, открывая залитое полуденным солнцем море, спокойное и безмятежное, как ни в чем не бывало. Поднялся ветер, наполнил паруса, и «Утренняя Пена», словно ожившая после страшного сна, двинулась вперед, покидая проклятые воды Мглистого залива.
Капитан Стоунбридж, по-прежнему стоявший у штурвала, медленно повернулся к Александру. Его лицо, все еще бледное, выражало сложную смесь чувств — удивление, благодарность и что-то еще, что-то похожее на тревогу. Он долго молча смотрел на барда, лежащего на палубе, а затем произнес тихим, но твердым голосом:
— Встань, бард. Ты спас мой корабль и мою команду. Я твой должник. Проси, чего хочешь.
Александр, шатаясь, поднялся на ноги и усмехнулся, прижимая к груди свою верную лютню. Он чувствовал себя так, будто его переехало телегой, но в груди у него разливалось теплое чувство победы.
— Позволь мне остаться на борту до конца плавания, капитан, — ответил он хриплым, сорванным голосом. — И, быть может, налейте мне кружечку того рома, о котором так мечтает ваш боцман. Мне нужно промочить горло.
Капитан кивнул, но в его глазах промелькнула какая-то тень, какая-то затаенная мысль, которую он не спешил высказывать. Он оглянулся на свою каюту, где за закрытой дверью, как Александр уже успел заметить ранее, обитала юная особа, которую он лишь мельком видел издалека: стройная, светловолосая девушка с гордым профилем и глазами цвета морской волны, дочь капитана, имя которой было Лилиан. Бард, будучи неисправимым сердцеедом, разумеется, не смог не попытаться очаровать ее за эти дни, обменявшись с ней несколькими многозначительными взглядами и парой комплиментов, произнесенных шепотом, когда она проходила мимо. Она, в свою очередь, отвечала ему сначала сдержанной улыбкой, а затем и более откровенным интересом, который, впрочем, они оба тщательно скрывали от строгого отца.
Следующие несколько часов прошли в хлопотах: матросы приводили корабль в порядок, чинили оснастку, откачивали остатки воды, а Александр, устроившись в тени, лечил свои израненные пальцы, смазывая их каким-то вонючим корабельным бальзамом. Однако вечером, когда солнце начало клониться к закату, он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд и, обернувшись, увидел капитана, стоящего у входа в свою каюту. Рядом с ним, опустив глаза, стояла Лилиан, и вид у нее был испуганный и подавленный.
— Бард, — произнес капитан, и его голос был так же холоден, как воды залива, который они только что покинули. — Подойди сюда.
Александр, чувствуя неладное, медленно подошел. Он переводил взгляд с сурового, непроницаемого лица капитана на бледное, залитое краской стыда лицо Лилиан, и в его голове, как молния, пронеслась догадка, от которой у него похолодело в груди.
— Моя дочь, — медленно, с расстановкой произнес капитан, — только что призналась мне в том, что ты, воспользовавшись моим доверием и гостеприимством, пытался... склонить ее к недостойным поступкам. Она рассказала мне о твоих речах, о твоих взглядах, о твоих... намерениях.
Александр открыл было рот, чтобы возразить, чтобы сказать, что ничего дурного не было ни в его речах, ни в его взглядах, что он лишь восхищался красотой девушки, что он артист, а артисты не могут не выражать своих чувств, но капитан поднял руку, останавливая его.
— Ты спас мой корабль, — продолжил капитан, — и я благодарен тебе за это. Но я не могу оставить на борту человека, который покусился на честь моей дочери. Поэтому завтра на рассвете мы высадим тебя на берег. Это будет остров, который я укажу на карте. Там ты сможешь найти пропитание и, возможно, попутный корабль. Это мое последнее слово.
Он повернулся и вошел в свою каюту, увлекая за собой рыдающую Лилиан, а Александр остался стоять на палубе, глядя на захлопнувшуюся дверь. Он перевел взгляд на свою лютню, на свои израненные пальцы, на бескрайнее море, которое только что спас, и горько усмехнулся. Такова была его судьба — быть то героем, то изгоем, то спасителем, то соблазнителем, и не было этому конца. Он сел на бухту каната, обхватил лютню и тихо, чтобы не разбудить никого, начал наигрывать грустную, задумчивую мелодию, которая, казалось, вплеталась в шум волн, уносящих его к новой, неизвестной судьбе.
Глава 3. Двор короля Бранда Жестокого
Столица королевства Верден, величественный и гордый город, носивший звучное имя Верденгард, встретила Александра всем тем ослепительным, подавляющим великолепием и всей той чудовищной, кричащей роскошью, на которую только была способна бездонная королевская казна, никогда не скупившаяся на украшение своей главной резиденции, стремясь поразить воображение как собственных подданных, так и многочисленных чужеземных послов и торговцев, стекавшихся сюда со всех концов света. После долгих, томительных недель скитаний по пыльным, разбитым и ухабистым дорогам, тянувшимся через бескрайние поля, мрачные леса и унылые, заброшенные деревни, после бессчетных ночевок в грязных придорожных канавах, в кишащих клопами дешевых постоялых дворах, где за медяк ему предлагали лишь охапку прелой соломы и миску жидкой, безвкусной похлебки, и в случайных, пахнущих прелью стогах сена, где он дрожал от ночного холода и молился, чтобы его не обнаружили разгневанные хозяева, после того как его, словно нашкодившего кота, бесцеремонно и грубо вышвырнули с борта «Утренней Пены» на пустынный, безлюдный, продуваемый всеми ледяными ветрами берег, где ему пришлось провести три отвратительных, бесконечно долгих дня, питаясь лишь сырыми, скользкими моллюсками, которых он с трудом отдирал от прибрежных камней, и запивая их противной, затхлой дождевой водой, пока его, полуживого от истощения и отчаяния, не подобрала старая, рассохшаяся рыбацкая лодка, шедшая вдоль изрезанного скалами побережья, Александр был готов в буквальном смысле целовать пыльную мостовую при виде этого города, встающего перед ним во всем своем суровом, каменном великолепии. Высокие, зубчатые крепостные стены, сложенные из грубого, серого, поросшего местами зеленоватым мхом гранита, казались абсолютно несокрушимыми, словно сами древние горы, из недр которых был вырублен и привезен этот неподатливый камень, а за ними, над островерхими, крытыми красной черепицей крышами домов, теснившихся друг к другу, как испуганные овцы в загоне во время грозы, возвышались острые шпили величественных соборов и мощных сторожевых башен, устремленные высоко в бледное, выцветшее от осенней прохлады и как будто вылинявшее небо, по которому медленно, словно нехотя, плыли рваные, свинцово-серые облака.
Он беспрепятственно вошел в городские ворота, миновав скучающую, разморенную полуденным солнцем стражу, которая даже не удосужилась спросить у него никаких документов или хотя бы назвать цель визита, потому что в этот час через ворота тянулся бесконечный, пестрый и шумный поток торговцев, крестьян, ремесленников, бродячих актеров и прочего разношерстного люда, спешащего по своим неотложным делам, и сразу же с головой окунулся в ту особую, ни с чем не сравнимую, пьянящую атмосферу большого города, где жизнь кипит, бурлит, пенится и переливается через край, как молодое вино в огромной дубовой бочке во время праздника урожая. Узкие, извилистые, петляющие между высокими каменными домами улочки, мощеные неровным, выщербленным булыжником, по которому громыхали тяжелые телеги, были до отказа забиты разнообразным народом; над головами прохожих, подобно пестрым флагам, висели яркие, раскрашенные в самые немыслимые цвета вывески всевозможных лавок, мастерских и таверн, из распахнутых настежь дверей которых доносились умопомрачительные, дразнящие запахи жареного мяса с луком, свежеиспеченного хлеба, заморских пряностей, дешевого, но крепкого вина и кислого эля; откуда-то слышались громкие, хриплые крики уличных зазывал, отчаянный скрип тяжелых тележных колес, обрывки разудалых песен и жарких, непримиримых споров. Александр, глубоко вдыхая этот пьянящий, живительный, пропитанный запахами жизни воздух большого города, чувствовал, как к нему, несмотря на все его злоключения, постепенно возвращаются утраченные силы, уверенность в себе и та непоколебимая вера в собственную удачу, которая, несмотря на все его многочисленные неудачи, никогда не покидала его окончательно.
Однако его появление в Верденгарде было отнюдь не случайным стечением обстоятельств, а результатом трезвого расчета и давно вынашиваемого плана. Еще на борту «Утренней Пены», до того злополучного, до основания разрушившего его планы инцидента с дочерью капитана, он прослышал от одного разговорчивого, вечно пьяного матроса, что при дворе короля Бранда, прозванного в народе Жестоким за его поистине суровый, необузданный нрав и беспощадную, доходящую до садизма жестокость по отношению к врагам, а также к тем, кого он по тем или иным причинам считал таковыми, существует настоящий, процветающий культ искусств, и что сам король, несмотря на свою мрачную репутацию безжалостного деспота, щедрой рукой одаривает поэтов, музыкантов, художников и скульпторов, способных развлечь его пресыщенный двор и прославить его великое имя в веках. Александр, чей кошелек к тому моменту был пуст, как брюхо церковной мыши в конце Великого поста, а гардероб изрядно поистрепался и пришел в плачевное состояние от долгих, полных лишений странствий, решил, что лучшей, а возможно, и единственной возможности поправить свои финансовые дела ему не представится, и, не раздумывая, взял курс на Верденгард, столицу королевства, где, как он наивно полагал, его выдающийся талант будет оценен по достоинству и вознагражден щедрым королевским золотом.
И вот теперь, пробираясь по шумным, запруженным народом, словно бурлящая река в половодье, улицам города, он напряженно размышлял о том, как ему проникнуть ко двору, как обратить на себя внимание королевской семьи и как, используя все свое обаяние, остроумие и мастерство, добиться того, чтобы осесть здесь на достаточно долгий срок, необходимый для того, чтобы набить карманы золотом и бесследно исчезнуть до того, как его темное прошлое снова настигнет его и заставит бежать дальше. Он прекрасно знал, что талант, даже самый выдающийся и признанный, не всегда открывает тяжелые, окованные железом двери королевских палат, что для этого нужны прочные связи, весомые рекомендации или, на худой конец, какое-нибудь экстраординарное, из ряда вон выходящее событие, способное привлечь благосклонное внимание власть имущих. Александр, будучи человеком чрезвычайно находчивым, изворотливым и не обремененным излишней щепетильностью, был готов пойти на любую, даже самую рискованную авантюру, лишь бы пробиться наверх и занять достойное место при дворе.
Долгожданный случай представился ему уже на следующий день, словно сама капризная судьба, устав испытывать его на прочность, решила наконец вознаградить за перенесенные страдания. Бесцельно бродя по городу и жадно впитывая в себя его шумную, многоликую жизнь, он узнал, что в столице проходит грандиозный, пышный праздник по случаю какого-то важного государственного события — то ли громкой победы над соседним герцогством, то ли долгожданного рождения наследника престола, то ли просто потому, что королю Бранду стало смертельно скучно, — и что все знатные, титулованные люди города, а также все мало-мальски известные артисты, поэты и музыканты приглашены во дворец для участия в торжествах. Александр, разумеется, не имел никакого официального приглашения, но это его ничуть не смутило, потому что он давно усвоил одну простую, но действенную истину: для того чтобы проникнуть в избранное, закрытое общество, нужно лишь вести себя так, будто ты уже являешься его неотъемлемой частью, и окружающие, очарованные твоей уверенностью, не посмеют усомниться в твоем праве находиться среди них. Он с величайшим тщанием привел себя в порядок, насколько это вообще было возможно в его стесненном положении: собственноручно выстирал в холодной воде и аккуратно заштопал свой лучший камзол, до блеска начистил изрядно поношенные сапоги, тщательно пригладил непослушные, вечно торчащие в разные стороны волосы, придав себе вид если не родовитейшего аристократа, то, по крайней мере, утонченного человека искусства, которого капризная судьба лишь на время лишила своих даров, но который не утратил внутреннего достоинства и благородства.
Вечером, когда багровое солнце медленно опустилось за темный горизонт и город постепенно погрузился в прохладные, синие сумерки, Александр, взяв свою верную, видавшую виды лютню, отправился к королевскому дворцу, который, подобно гигантскому, рукотворному маяку, сиял всеми своими бесчисленными, ярко освещенными окнами, маня к себе всех искателей счастья, приключений и легкой наживы, приглашая их окунуться в его обманчиво приветливое, но таящее множество опасностей сияние. Дворец короля Бранда был чудовищно, подавляюще огромен и производил поистине неизгладимое впечатление: это был настоящий запутанный лабиринт островерхих башен, узких переходов, просторных внутренних дворов и длинных, полутемных галерей, построенных, казалось, из чистейшего, почти светящегося в темноте мрамора, щедро украшенного сверкающей позолотой и искусными барельефами, изображающими сцены великих, кровопролитных битв и легендарных подвигов предков нынешнего грозного монарха. Стража у ворот, увидев перед собой уверенного человека с лютней, одетого хотя и небогато, но с явной претензией на элегантность, не стала чинить ему препятствий, вероятно, приняв его за одного из многочисленных бродячих артистов, приглашенных для развлечения высокопоставленных гостей, и он, благополучно миновав первый, самый строгий кордон, с головой погрузился в водоворот придворной жизни.
Он никогда прежде не видел такого фантастического скопления знати, богатства и откровенного, узаконенного разврата в одном месте. Огромные, великолепно убранные залы, освещенные тысячами трепещущих восковых свечей, были до отказа переполнены людьми в роскошных, расшитых золотом, серебром и драгоценными каменьями одеждах, благоухающими дорогими заморскими духами; дамы, сверкающие бриллиантами, как небо в морозную ночь, томно обмахивались веерами, бросая по сторонам томные, многообещающие взгляды из-под полуопущенных ресниц; кавалеры, напудренные до белизны и раздушенные до приторности, вели неспешные светские беседы, демонстрируя свое остроумие, эрудицию и безупречные манеры. Где-то в глубине дворца играл небольшой, но искусный оркестр, и его музыка, нежная, изысканная и утонченная, лилась сквозь гул голосов, как прозрачный ручей сквозь серые камни. Слуги в строгих, расшитых галунами ливреях бесшумно скользили между гостями, как бесплотные тени, разнося на серебряных подносах бокалы с искрящимся, дорогим вином и экзотические, диковинные закуски, от одного вида которых у Александра, давно забывшего вкус приличной еды, заурчало в животе.
Александр, стараясь ничем не выказать своего изумления от открывшегося перед ним великолепия, с видом человека, привыкшего к подобным собраниям, медленно прошел в самую глубь главного зала, внимательно высматривая того, кто мог бы стать его могущественным покровителем или, по крайней мере, благодарным слушателем. Он заметил, что в дальнем конце зала, на массивном возвышении, покрытом тяжелым алым бархатом, восседает сам король Бранд — грузный, величественный мужчина с тяжелой, квадратной челюстью, холодными, проницательными, словно буравящими насквозь глазами, и тяжелой золотой короной, усыпанной крупными драгоценными камнями, которая, казалось, была выкована из чистого золота и весила ничуть не меньше, чем полный рыцарский боевой шлем. Рядом с ним, на троне чуть меньшего размера, сидела королева — женщина ослепительной, но несколько увядающей, ускользающей красоты, с печальными, полными тайной грусти глазами и бледным, словно выточенным из слоновой кости лицом, на котором навсегда застыла маска светской любезности, скрывавшая ее истинные чувства.
Именно королева первой заметила Александра. Ее рассеянный взгляд, лениво скользивший по шумной, пестрой толпе с выражением глубокой скуки и безразличия, внезапно остановился на высокой, статной фигуре барда, стоявшего несколько особняком от остальных гостей, и в ее глазах, до этого тусклых и невыразительных, вспыхнул яркий огонек живого, неподдельного интереса. Александр, почувствовав на себе этот пристальный, изучающий взгляд, медленно поднял голову и встретился с ней глазами, и в тот же миг, повинуясь какому-то безошибочному внутреннему инстинкту, склонился в глубоком, почтительном поклоне, исполненном такой артистической, природной грации, что несколько стоявших рядом знатных дам с любопытством обернулись, чтобы получше рассмотреть незнакомца.
Этот короткий, но чрезвычайно выразительный обмен взглядами не ускользнул от внимания вездесущих придворных сплетников, которые, как известно, замечают абсолютно все и делают выводы быстрее, чем капля воды падает с карниза. Вскоре по огромному залу поползли тихие, как шуршание шелка, шепотки, и Александр, сам того не желая и не прикладывая к этому никаких усилий, стал объектом всеобщего, пристального внимания. Именно в этот момент к нему, словно из-под земли, бесшумно выросла высокая, сухая фигура человека, худого, как жердь, в строгом темно-бордовом камзоле с пышным золотым шитьем и с длинным, острым лицом, напоминавшим морду хитрой, вездесущей ласки. Это был королевский церемониймейстер, распорядитель всех придворных увеселений, от которого, как позже узнал Александр, зависело очень многое при дворе.
— Ты, как я понимаю, музыкант? — произнес он неприятным, скрипучим, словно несмазанное колесо, голосом, окидывая Александра быстрым, оценивающим взглядом, словно прицениваясь к товару на рынке. — И, судя по всему, наглый, самоуверенный музыкант, раз явился сюда без приглашения. Но королева обратила на тебя внимание, а это, друг мой, дорогого стоит. Мне поручено устроить тебе испытание. Ты будешь выступать перед всем двором. Если понравишься — получишь место при дворе и королевское жалованье. Если нет — пеняй на себя, потому что король не любит, когда его время тратят на посредственностей.
Александр улыбнулся своей самой обаятельной, самой неотразимой улыбкой, той самой, которая не раз спасала его в самых безнадежных, казалось бы, безвыходных ситуациях, и слегка поклонился, давая понять, что с благодарностью принимает вызов. Церемониймейстер, хмыкнув что-то неразборчивое себе под нос, резко повернулся и растворился в толпе, оставив Александра обдумывать свое выступление, от которого, возможно, зависела не только его будущая карьера, но и сама жизнь, потому что с королем Брандом, прозванным Жестоким, шутки были плохи.
Спустя четверть часа, когда оркестр закончил играть и в зале воцарилась относительная, напряженная тишина, на середину зала, освещенного ярким светом сотен свечей, вышел Александр. Он был внешне спокоен, как человек, который выходит на сцену в тысячный раз, и его черные, глубокие глаза блестели в полумраке, отражая трепещущее пламя свечей. Он сел на приготовленный для него стул с высокой спинкой, положил лютню на колено, провел по струнам, извлекая чистый, глубокий, вибрирующий звук, и запел. Его голос, гибкий, обволакивающий и проникновенный, заполнил огромный зал, проникая в самые отдаленные его уголки, заставляя замолкнуть даже самых неисправимых болтунов. Он пел о любви, о вероломном предательстве, о далеких, загадочных странах и о героях, которые не боялись смотреть смерти в лицо, и в его песнях было столько правды, столько боли и столько надежды, что многие дамы, слушавшие его, украдкой смахивали слезы, а некоторые кавалеры, забыв о своей светской выдержке, застывали с открытыми ртами.
Королева, не отрываясь, смотрела на него с таким выражением, будто видела перед собой не простого бродячего барда, а ожившее воплощение своих давно забытых юношеских грез. Король Бранд, сидевший с непроницаемым, каменным лицом, время от времени слегка кивал в такт музыке, и это, как понял Александр, было хорошим знаком. Однако, когда он, завершив свое выступление, поднялся и поклонился, ожидая вердикта, случилось то, чего он не ожидал.
Внезапно из-за трона короля, словно из-за театральных кулис, вышла девушка, при появлении которой по залу прокатился почтительный, но в то же время настороженный шепот. Это была принцесса Элизия, единственная дочь и наследница короля Бранда, и, судя по выражению ее лица, она была не в настроении. Это была юная особа ослепительной, но какой-то холодной, колючей красоты: высокие скулы, капризно изогнутые губы, глаза, похожие на два осколка северного льда, и волосы цвета воронова крыла, уложенные в сложную, украшенную жемчугом прическу. Ее взгляд, острый и проницательный, остановился на Александре, и бард почувствовал, как по его спине пробежал неприятный холодок, потому что в этом взгляде не было и тени того восхищения, которое он привык видеть в глазах женщин.
— Значит, это и есть тот самый бард, о котором уже судачит весь двор, — произнесла она звонким, но ледяным голосом, и в зале воцарилась такая тишина, что было слышно, как потрескивают свечи. — Мой отец, возможно, доволен твоим выступлением. Моя мать, — тут она бросила быстрый, язвительный взгляд в сторону королевы, которая слегка покраснела, — и подавно. Но я не слышала в твоих песнях ничего, что прославляло бы красоту той, кому, по праву рождения, должны быть посвящены все лучшие произведения этого королевства. Мне скучно, бард. Мне смертельно скучно, и я требую, чтобы ты написал поэму. Эпическую поэму о моей красоте. И если она мне не понравится, — она сделала паузу, и ее губы растянулись в жестокой, торжествующей усмешке, — я прикажу казнить тебя.
По залу прокатился взволнованный ропот, смешанный с нервными смешками. Александр стоял неподвижно, переваривая услышанное. Он ожидал многого, но такого поворота — никогда. Его карьера, его благополучие и сама его жизнь внезапно оказались в руках капризной, избалованной девицы, которая, судя по всему, не привыкла, чтобы ей отказывали. Король Бранд, к удивлению Александра, не возразил дочери, лишь слегка кивнул, давая понять, что ее воля — закон. Королева опустила глаза, не смея вмешиваться.
Александр, собрав всю свою волю в кулак, склонился в глубоком, исполненном достоинства поклоне.
— Принцесса, — произнес он, и его голос, несмотря на внутреннюю бурю, звучал ровно и спокойно, — вы оказываете мне честь, о которой я не смел и мечтать. Я напишу поэму, достойную вашей несравненной красоты.
Элизия, усмехнувшись, окинула его еще одним ледяным взглядом и, резко развернувшись, удалилась, оставляя после себя аромат дорогих духов и ощущение надвигающейся грозы. Александр понял, что у него не так много времени, и что задача, поставленная перед ним, может оказаться роковой. Восхвалять красоту человека, которого он едва знал, было делом нехитрым, но угадать, что именно хочет услышать эта надменная девица, какие слова тронут ее ледяное сердце, было практически невозможно.
Проведя остаток вечера в размышлениях, Александр, тем не менее, не забывал о своих привычках. Он заметил среди фрейлин принцессы одну девушку, которая бросала на него столь откровенные, полные приглашения взгляды, что он, измученный долгими неделями воздержания и стрессом последних дней, не смог устоять. Ее звали Катарина, и она была поразительно хороша собой: миниатюрная, с копной золотистых волос, с ямочками на щеках и глазами, блестевшими от сдерживаемого смеха и любопытства. Она была из тех особ, что обожают все запретное, опасное и скандальное, и связь с заезжим бардом, над которым нависла угроза казни, казалась ей верхом романтического безрассудства.
Александр, разумеется, не сказал ей прямо, что он использует её не только ради плотских утех, но и ради сбора драгоценного материала, который мог бы пригодиться ему для поэмы. Он знал, что лучший способ узнать о человеке — это узнать о нем от тех, кто находится рядом с ним, кто видит его ежедневно, кто знает его маленькие слабости, тайные страхи и потаенные желания. Катарина, опьяненная вином и вниманием красивого, харизматичного мужчины, рассказывала ему все, что знала о принцессе Элизии: о ее капризах и приступах гнева, о ее одиночестве и о том, что за маской ледяного высокомерия скрывается глубоко несчастная и неуверенная в себе девушка, которая боится, что никогда не встретит человека, способного полюбить ее не за титул, а за то, какая она есть на самом деле.
Эту ночь Александр провел в объятиях Катарины, в маленькой, уютной комнатке в одном из бесчисленных крыльев дворца, и, когда первые лучи рассвета начали пробиваться сквозь узкое окно, он, лежа без сна, обдумывал услышанное и складывал в своей голове первые строки будущей поэмы. Ему казалось, что он нашел ключ к сердцу принцессы — нужно было написать не просто о ее внешней, ослепительной красоте, но и о той внутренней, скрытой от посторонних глаз уязвимости, которую она так тщательно оберегала. Он должен был показать, что видит ее насквозь, что понимает ее глубже, чем кто-либо другой, и это, возможно, спасло бы ему жизнь.
Однако, когда он, стараясь оставаться незамеченным, покидал покои Катарины, чтобы вернуться в отведенную ему комнату и начать работу над поэмой, он не заметил, что за ним наблюдают. Тень, скользнувшая в конце коридора, исчезла так же быстро, как появилась, но этого было достаточно. Весть о том, что бард провел ночь с фрейлиной принцессы, несмотря на то, что должен был писать поэму о ее госпоже, с быстротой лесного пожара разнеслась по дворцу, обрастая все новыми, шокирующими подробностями, и к полудню достигла ушей самой Элизии.
Принцесса, выслушав доклад своей верной шпионки, сидела в своих покоях, и ее лицо, всегда бледное, стало белым, как мрамор. В ее глазах, холодных и пронзительных, впервые за долгое время загорелся огонь — но это был не огонь гнева, а огонь какого-то странного, извращенного любопытства, смешанного с обидой. Она потребовала, чтобы бард немедленно предстал перед ней, и Александр, не успевший даже переодеться, был приведен в ее покои, где его встретил взгляд, способный заморозить солнце.
— Итак, — произнесла Элизия, и ее голос, несмотря на внешнее спокойствие, дрожал от едва сдерживаемого гнева, — вместо того чтобы писать поэму о моей красоте, ты развлекался с моей фрейлиной. Ты, видимо, решил, что можешь безнаказанно оскорблять меня. Что ж, у тебя было предостаточно времени, чтобы обдумать свою поэму. Я слушаю. И если она мне не понравится, ты умрешь. Прямо здесь и прямо сейчас.
Александр, стоя перед разгневанной принцессой, впервые в жизни почувствовал, что его обычное везение и обаяние могут не сработать. Он глубоко вздохнул, поднял свою лютню и начал играть, надеясь, что его поэма, в которую он вложил все свое мастерство, весь свой жизненный опыт и все, что он узнал о принцессе за эту короткую, но бурную ночь, окажется достаточно хороша, чтобы растопить лед в сердце этой опасной, непредсказуемой женщины.
Глава 4. Инквизитор и Муза
Спасение Александра, как это уже случалось с ним бесчисленное множество раз на протяжении всей его бурной, беспорядочной и до краев наполненной самыми невероятными, порой граничащими с абсурдом приключениями жизни, которой с лихвой хватило бы на добрый десяток полноценных биографий, каждая из которых могла бы стать захватывающим романом для скучающих придворных дам, пришло вовсе не в образе долгожданного божественного вмешательства с небесными трубами и ангельскими хорами, не в виде внезапного приступа милосердия у смертельно оскорбленной принцессы, чья гордость, уязвленная самым публичным и безжалостным образом, казалось бы, не оставляла никаких шансов на прощение, и уж тем более не в облике какого-либо благородного заступника в сияющих доспехах, который в последний момент ворвался бы в королевские покои с обнаженным мечом, сверкающим в пламени свечей, и с пылкими, заранее заученными речами о справедливости, чести и рыцарском долге, а в виде самого что ни на есть банального, прозаического, почти до смешного обыденного стечения обстоятельств, которое, впрочем, сам бард впоследствии, уже находясь в относительной безопасности где-нибудь в пыльной придорожной таверне за кружкой разбавленного водой терпкого вина, не без свойственной ему самоуверенности и врожденной склонности к театральным преувеличениям, называл не иначе как перстом самой Судьбы, той капризной и своенравной богини, что ткет свои узоры на ткацком станке времени, указующим на то, что его миссия на этой бренной, полной соблазнов, опасностей и неожиданных поворотов земле еще далеко, бесконечно далеко от своего окончательного завершения, и что небеса, боги, демоны или какие-то иные высшие, неведомые силы, с нескрываемым, почти болезненным интересом наблюдающие за его жизнью, словно за захватывающим представлением в балаганном театре, еще не наигрались с ним в свои жестокие, замысловатые, многомерные игры, правил которых он, увы, так и не смог постичь за все свои годы скитаний.
Когда его, трясущегося от нервного озноба, который пробирал его до самых костей, до самого нутра, несмотря на теплый, пряный, до приторности насыщенный ароматами дорогих благовоний воздух королевских покоев, где смешивались запахи восточных масел, увядающих цветов и старого воска, и чувствующего, как его перепуганное сердце колотится где-то в горле, мешая дышать и ясно мыслить, ввели в личные апартаменты принцессы Элизии, чье лицо, обычно надменное, холодное и непроницаемое, словно высеченное из цельного куска вечного арктического льда, добытого в самых суровых и негостеприимных северных широтах, где солнце появляется лишь раз в году, сейчас пылало тем самым праведным, всепоглощающим, почти божественным по своей интенсивности гневом оскорбленной женщины, чье достоинство было растоптано самым грубым, самым циничным, самым безобразным образом, какой только можно было вообразить в самых страшных ночных кошмарах ревнивой супруги или в самых мрачных сценариях придворных интриганов, Александр уже мысленно прощался с жизнью, перебирая в голове, словно четки из полированного черного дерева, все свои многочисленные прегрешения, которых накопилось столько, что на их перечисление не хватило бы и целой ночи, даже если говорить без остановки и запинки, и попутно лихорадочно размышляя о том, успеет ли он, прежде чем его голова расстанется с плечами под звонким ударом палаческого меча, произнести какую-нибудь поистине достойную, поистине великую, проникновенную последнюю фразу, которая вошла бы в анналы истории, передавалась бы из уст в уста бродячими менестрелями на всех перекрестках и ярмарках и стала бы образцом истинно артистического, истинно театрального, исполненного трагического величия ухода из этого мира, полного несправедливости, злоключений, коварства и неблагодарных принцесс, которые не ценят искренних чувств. Его многострадальная лютня, его верная боевая подруга, свидетельница бесчисленных побед и поражений, его единственное богатство, которое он не променял бы на сундук с золотом, висела за спиной, и он с ужасом ощущал, как его пальцы, обычно такие ловкие, уверенные и проворные, способные извлечь пленительную, завораживающую мелодию даже из самого расстроенного и захудалого инструмента, который видел виды в дешевых кабаках, предательски дрожат, словно у неопытного юнца, впервые в жизни взявшего в руки музыкальный инструмент и совершенно не понимающего, с какой стороны к нему подступиться и какие струны за что отвечают.
Он начал играть, и первые, робкие, неуверенные аккорды его импровизированной поэмы, которую он сочинял в течение всей этой бесконечно долгой, мучительной, бессонной ночи, лежа без сна на смятых, пропахших духами простынях рядом со спокойно посапывающей Катариной, чья безмятежность казалась ему почти оскорбительной в его отчаянном положении, и уставившись невидящим, остекленевшим взглядом в темный, покрытый паутиной трещин потолок, на котором причудливая, танцующая игра теней от догорающей, оплывающей свечи рисовала фантастические, постоянно меняющиеся узоры, напоминающие лица древних богов и демонов, прозвучали в напряженной, звенящей, почти осязаемой, как натянутая струна, тишине королевских покоев подобно первым, самым страшным, похоронным ударам погребального колокола, возвещающего о неизбежном, неумолимом конце всех земных надежд и устремлений. Его голос, хриплый от хронического недосыпа, нервного перенапряжения, достигшего своего апогея, и изрядного количества выпитого накануне дешевого, терпкого вина, которое неприятно ударило в голову и оставило после себя мерзкое ощущение сухости, горечи и песка во рту, зазвучал неуверенно, надтреснуто, прерывисто, срываясь на фальцет в самых неподходящих местах, и на какое-то ужасное, бесконечно долгое, леденящее душу мгновение Александру показалось, что он безнадежно, бесповоротно забыл все слова, все те тщательно подобранные, многократно перепроверенные, выверенные до последнего слога и интонации строки, которые должны были стать его спасением, его единственным, последним шансом на выживание в этой абсолютно безвыходной, казалось бы, ситуации, когда надежда таяла на глазах, как утренний туман под лучами солнца. Но затем, подобно опытному, бывалому пловцу, который, попав в бурное, коварное, стремительное течение, в первые секунды паникует, судорожно захлебывается ледяной водой и теряет ориентацию в пространстве, но потом, собрав всю свою волю в тугой, стальной кулак, нащупывает под ногами спасительную, твердую опору и начинает уверенно плыть против течения, рассекая воду мощными гребками, он поймал нужный, спасительный ритм, нащупал правильную, единственно верную интонацию, и его голос, постепенно набирая силу, глубину и уверенность, зазвучал чисто, проникновенно, завораживающе и гипнотически, заполняя собой все пространство роскошной, богато украшенной комнаты, отражаясь от высоких, расписных потолков и тяжелых, парчовых портьер, заглушая собой биение его собственного испуганного, сбившегося с ритма сердца и, казалось, проникая в самые потаенные, самые сокровенные уголки души каждого, кто его слышал, включая саму принцессу, чьи пальцы, лежащие на подлокотнике кресла, дрогнули и сжались в белый кулак.
Он пел о той удивительной, парадоксальной, почти неземной красоте, которая подобна холодному, неприступному, величественному северному сиянию, что танцует на полярном небе в долгие зимние ночи — ослепительной в своем совершенстве, недосягаемой для простых, грубых смертных, пугающей своей ледяной отстраненностью и кажущейся бесчеловечностью, но в то же время бесконечно одинокой, оторванной от всего земного, бренного и суетного, обреченной на вечное, тоскливое непонимание теми, кто способен видеть лишь внешнюю, поверхностную, блестящую оболочку явлений, не проникая в их сокровенную, глубокую суть и не пытаясь разглядеть за ослепительным блеском и великолепием глубокую, скрытую от посторонних любопытных глаз, хрупкую, как стекло, ранимость. Он пел о том, что истинная, подлинная, неподдельная красота — это вовсе не изящный, аристократичный изгиб бровей, не редкий, экзотический цвет глаз, о котором слагают легенды в далеких восточных странах, и не безупречная, фарфоровая гладкость кожи, а та незримая, невидимая, тщательно скрываемая от чужих взоров душевная ранимость, та бездна невысказанных, подавленных, тщательно запертых на семь замков чувств и переживаний, которая таится за безупречной, холодной, как зимний мрамор, маской высокомерия, неприступности, показного равнодушия и ледяного презрения ко всему человеческому. Он пел о том, что даже самое ледяное, самое замороженное, самое окаменевшее, утратившее всякую надежду сердце способно оттаять, растаять, пробудиться к новой, яркой жизни, подобно тому, как лед трогается на реке с первыми лучами весеннего солнца, если рядом с ним окажется тот единственный, бесстрашный и самоотверженный, кто не побоится прикоснуться к нему своими горячими, трепещущими от искреннего волнения ладонями, не обжигаясь о его пронизывающий холод, а, напротив, согревая его своим собственным, щедрым теплом, своей собственной, всепоглощающей страстью, своей собственной, безграничной и бескорыстной преданностью, которая не требует ничего взамен. Каждое слово, каждое сравнение, каждый поэтический образ, каждый изящный оборот речи был подобран с той филигранной, почти ювелирной точностью, с какой опытный, хладнокровный стрелок выбирает самую острую, самую легкую стрелу для своего решающего, судьбоносного выстрела, чтобы попасть точно в самое уязвимое, самое незащищенное, самое болезненное место души принцессы, в ту потайную, искусно замаскированную, почти забытую ею самой дверцу, о существовании которой она, возможно, даже не подозревала, но которую ему, Александру, с его врожденным чутьем на женские тайны, удалось отыскать и нащупать благодаря ночным, интимным, чрезмерно откровенным откровениям чрезмерно болтливой и эмоциональной Катарины, которая в порыве ночной страсти, утратив всякий контроль над своим языком и здравым смыслом, выболтала ему все самые сокровенные, самые постыдные секреты своей госпожи, все ее тайные страхи, детские мечты, горькие разочарования в любви и мужчинах, и ее подавленную, никому не признаваемую тоску по чему-то настоящему и искреннему в этом мире лжи и притворства.
Когда последняя, финальная, замирающая нота его поэмы, похожая на вздох уставшего странника, затихла, постепенно, словно нехотя, растворившись в неподвижном, тяжелом воздухе комнаты, подобно последнему, едва слышному, почти призрачному вздоху умирающего лебедя, который с достоинством и непередаваемой грацией принимает свою неизбежную, предначертанную судьбу, не пытаясь бороться с нею, а лишь склоняя свою прекрасную голову перед вечностью, в комнате воцарилась такая глубокая, такая абсолютная, такая всепоглощающая, почти осязаемая тишина, что Александр, не смея поднять глаз и продолжая пристально, с каким-то отчаянием смотреть в пол, где переплетались тени от канделябров, слышал лишь оглушительный, пульсирующий в висках стук собственного перепуганного сердца, да едва уловимое, почти призрачное, ритмичное потрескивание свечей в массивном, тяжелом серебряном канделябре, отбрасывающем на стены причудливые, танцующие, меняющиеся тени, которые, казалось, жили своей собственной, таинственной жизнью. Он стоял, опустив голову, ссутулив плечи, сгорбившись, как приговоренный преступник перед вынесением окончательного, смертельного приговора, который, как ему казалось, мог быть объявлен в любой момент, в любую следующую секунду, и каждая секунда этого мучительного, невыносимого, раздирающего нервы ожидания тянулась для него как целая вечность, наполненная самыми мрачными предчувствиями, самыми мрачными видениями и самыми отчаянными, почти безумными надеждами, которые боролись в его душе с холодным, ледяным рассудком. Наконец, когда он уже начал мысленно прощаться с жизнью во второй раз за это злополучное, полное катастроф утро, и когда его воображение уже рисовало картины его собственной казни на главной площади с кричащей толпой, он услышал звук, который заставил его вздрогнуть всем телом и невольно, словно против своей воли, поднять глаза, рискуя встретиться с гневным взглядом принцессы: это был всхлип, тихий, сдавленный, почти неслышный, задавленный гордостью и самоконтролем всхлип, вырвавшийся из самой глубины груди принцессы Элизии, которая сидела на краю своего роскошного, застеленного шелками ложа, судорожно, до крови закусив свою нижнюю губу, пытаясь сдержать поток эмоций, и по ее бледной, словно выточенной из лучшего алебастра, безупречной щеке медленно, неумолимо, подобно первой капле долгожданной, теплой весенней оттепели, пробивающейся сквозь толщу зимнего льда, скатывалась одинокая, прозрачная, сверкающая в свете свечей слеза, оставляя за собой влажный, блестящий, как серебряная нить, след, который, казалось, обжигал ее кожу.
— Ты... — прошептала она, и ее голос, обычно такой холодный, повелительный, резкий и не допускающий ни малейших возражений, способный заставить трепетать самых закаленных, самых циничных царедворцев и заставляющий умолкать самые буйные придворные сплетни, сейчас звучал совершенно иначе — растерянно, почти по-детски, с той интонацией искренней, неприкрытой беспомощности, которая бывает у человека, внезапно и беспощадно обнаружившего, что его надежная, многолетняя, стальная броня неожиданно дала глубокую, предательскую трещину, и сквозь эту трещину хлынул наружу свет, которого он так долго и старательно избегал. — Ты действительно все это видишь? Ты действительно, на самом деле понимаешь то, о чем поешь с такой проникновенностью? Ты действительно способен, как провидец, заглянуть в самую глубину человеческой души и увидеть там то, что ее обладатель сам боится признать даже в самые темные, самые честные часы ночного одиночества?
Александр, мгновенно воспрянув духом, почувствовав, как теплая, живительная волна облегчения захлестывает его с головой, разливаясь по всем его уставшим членам, и ощутив, как холодный, липкий страх отпускает его сердце, уже был готов ответить какой-нибудь изящной, обезоруживающей, тщательно продуманной, почти афористичной фразой, которая окончательно растопила бы остатки льда в сердце принцессы, закрепила бы его оглушительный успех и, возможно, обеспечила бы ему не только полное, безоговорочное прощение всех его прегрешений, но и теплое, сытное, доходное место при королевском дворе, о котором он втайне, с замиранием сердца мечтал уже много лет, представляя себя блистательным придворным бардом, обласканным щедрым вниманием знати, осыпанным золотом и драгоценностями, но судьба, эта капризная, своенравная, непредсказуемая и, надо признать, нередко жестокая и ироничная богиня, плетущая свои запутанные интриги по каким-то лишь ей одной ведомым, непостижимым для смертных законам, в очередной раз, с завидной регулярностью, решила грубо и бесцеремонно вмешаться в его тщательно выстроенные, многоходовые планы самым неожиданным, самым непредсказуемым, самым катастрофическим и разрушительным образом, перечеркнув одним махом все его надежды и расчеты. Внезапно, словно гром среди безоблачного, голубого неба, словно удар ослепительной молнии, разорвавший безмятежную, убаюкивающую тишину летнего вечера в цветущем саду, эту почти священную, безмятежную тишину королевских покоев разорвал дикий, нечеловеческий, леденящий самую кровь, пронизывающий до мозга костей вопль, донесшийся откуда-то из далеких, запутанных, эхом отзывающихся глубин дворцового каменного лабиринта, где переплетались бесчисленные коридоры и лестницы, и вслед за ним — оглушительный лязг оружия, тяжелый топот множества ног, крики ужаса, переходящие в истошные вопли, отчаянные мольбы о помощи и грохот опрокидываемой, ломающейся мебели, перемежающийся со звоном разбиваемого вдребезги дорогого хрусталя и стекла. Принцесса вздрогнула всем телом, ее фарфоровое лицо побледнело еще сильнее, если это вообще было физически возможно, до состояния почти прозрачности, она вскочила со своего ложа одним стремительным, грациозным движением испуганной дикой лани, и в ее глазах, еще минуту назад влажных от невыплаканных, горячих слез и полных той самой уязвимой, трогательной ранимости, о которой так проникновенно, так душераздирающе пел Александр, блеснул уже знакомый ему, хорошо изученный за годы скитаний по приютам знати ледяной, стальной огонь, свидетельствующий о том, что перед ним снова стоит не просто обиженная и растроганная женщина, а принцесса, дочь короля Бранда, плоть от плоти королевской семьи, воспитанная с пеленок в духе несгибаемой воли и готовности к любым, самым суровым испытаниям, которые только может подбросить жизнь.
— Что это за адский шум?! — воскликнула она, бросаясь к резной дубовой двери с позолоченными ручками, и в ее властном, звенящем голосе уже не было и намека на ту трогательную, почти молящую беспомощность, которая прозвучала в нем всего лишь минуту, одно короткое мгновение назад, словно ее и не существовало вовсе.
В тот самый момент, когда ее изящная, холеная рука с длинными, ухоженными ногтями уже коснулась холодной, узорчатой дверной ручки, массивная дверь с оглушительным, раздирающим уши грохотом распахнулась сама собой, едва не сбив принцессу с ног и чуть не ударив ее по лицу тяжелым полотнищем, и в комнату, спотыкаясь и задыхаясь, вбежала насмерть перепуганная, обезумевшая от ужаса Катарина, чье лицо, обычно такое свежее, румяное, жизнерадостное и улыбчивое, было теперь белым, как полотно, как свежий снег, как лист бумаги, а широко распахнутые, вытаращенные глаза были полны такого неподдельного, животного, всепоглощающего, иррационального ужаса, что Александр, бросив на нее один только беглый взгляд, сразу же понял без каких-либо дополнительных объяснений, без лишних слов и вопросов: случилось нечто по-настоящему страшное, нечто такое, что выходило далеко за рамки обычных дворцовых интриг, мелких ссор, политических разборок или ревнивых выходок, нечто такое, что угрожало самому устою их привычного мира. Она задыхалась, судорожно, хрипло хватая пересохшим ртом воздух, хватаясь руками за грудь, пытаясь произнести хоть что-то членораздельное, вразумительное и внятное, но из ее пересохшего, сведенного спазмом горла вырывались лишь бессвязные, прерывистые, задыхающиеся, обрывочные слова, похожие на бред безумца, из которых можно было разобрать только одно-единственное, пугающее, зловещее, повторявшееся снова и снова, словно безумная, истерическая молитва, словно магическое заклинание, призванное защитить от неведомой, надвигающейся со всех сторон угрозы: «Орден... Орден... Орден Чистого Пламени... они здесь... они повсюду... они ворвались...»
Александр почувствовал, как его сердце, только что начавшее было биться ровно, спокойно и обнадеживающе, вновь ухнуло куда-то вниз, в самую холодную, самую темную, самую бездонную пропасть отчаяния, из которой, казалось, уже нет и никогда не будет никакого возврата, никакой спасительной соломинки. Орден. Всего одно короткое, звучное слово, но сколько смертельного, леденящего, парализующего волю ужаса оно заключало в себе для любого, кто хоть раз в своей жизни слышал о его зловещей, кровавой деятельности или, не дай боги, сталкивался с его адептами на узких улочках ночных городов. Он прекрасно, слишком хорошо знал, о чем идет речь, знал о зловещем существовании Ордена Чистого Пламени, этой ужасной, фанатичной, беспощадной, как дикий зверь, организации религиозных изуверов, чьи адепты, движимые слепой, исступленной, почти безумной верой в собственную божественную исключительность, непогрешимость и высшую миссию, посвятили свои жизни, не жалея ни себя, ни других, тотальному искоренению всего того, что, по их узкому, извращенному, граничащему с клиническим безумием представлению о чистоте веры, морали и мироустройства, не соответствовало их жестким, догматическим, не терпящим никаких отклонений правилам. Они охотились на ведьм, колдунов, еретиков, прорицателей, алхимиков, знахарей, травников, предсказателей судьбы, философов и всех тех, кто так или иначе был связан с магией, с тайными знаниями или даже просто с тем, что они в своей болезненной паранойе и подозрительности считали магией или колдовством, и их методы ведения расследований и допросов были столь же жестоки и изощренны, сколь и бесчеловечны, и изобретательны в своей дьявольской изощренности, оставляя после себя лишь пепел, кровь и безумие. И теперь они были здесь, в самом сердце дворца самого короля Бранда, в его цитадели, и, судя по доносящимся снаружи все нарастающим крикам ужаса, звону стали, тяжелому топоту кованых сапог по мраморным полам и властным, гортанным выкрикам на латыни, их внезапный и агрессивный визит не был ни дружественным, ни дипломатическим, ни даже просто вежливым или формальным — это было вторжение, это была зачистка, это был самый настоящий террор.
— Они требуют выдать барда! — наконец выкрикнула Катарина, с трудом справившись с душившей ее одышкой и обретя способность говорить более-менее связно, хотя голос ее все еще дрожал и срывался на истерический визг, — Они ворвались во дворец с пылающими факелами и обнаженными мечами, они заковали в цепи стражу у ворот, они говорят, что он — колдун, что его музыка — это дьявольское наваждение, что он своими богомерзкими, бесовскими песнями, спетыми под луной, околдовал весь двор, лишил всех воли и рассудка! Они уже арестовали нескольких придворных музыкантов, пытали их прямо в главном тронном зале на глазах у короля, который не смеет им перечить, и теперь требуют, чтобы им выдали всех, абсолютно всех, кто, по их мнению, занимается колдовством, чернокнижием, предсказаниями или хоть как-то потворствует этому! Они ищут тебя, Александр, они знают твое имя, они видели тебя на балу, кто-то из слуг указал на тебя, и они рвутся сюда, они обыскивают все комнаты, все коридоры, все чуланы!
В коридоре за распахнутой настежь дверью, откуда доносился уже отчетливый запах дыма, гари и чего-то металлического, послышались тяжелые, гулкие, размеренные, как удары молота по наковальне, шаги, звяканье тяжелых стальных доспехов, и чей-то властный, громогласный, привыкший отдавать приказы и не терпящий возражений голос, который звучал так, словно его обладатель не сомневался ни на секунду в своем божественном, непререкаемом праве распоряжаться чужими жизнями, судьбами и душами, и для которого земные законы и королевская власть были лишь пустым звуком. Принцесса Элизия, мгновенно взявшая себя в руки и ставшая воплощением ледяного, стального хладнокровия и непоколебимой, почти надменной решимости, повернулась к Александру, и в ее взгляде, который всего минуту назад был исполнен почти нежности, понимания и той самой ранимости, теперь читалась суровая, холодная, непреклонная, как скала, решимость, не оставлявшая ни малейшего места для каких-либо сомнений, колебаний или сантиментов.
— Уходи, — произнесла она тихо, но твердо, и каждое ее слово падало тяжело, весомо, словно камень, брошенный в глубокий, темный колодец, — Уходи сейчас же, немедленно, сию секунду, если хочешь сохранить свою никчемную, но, как оказалось, талантливую жизнь и свою голову на своих плечах, а не на пике у ворот. Уходи через потайную дверь, которая находится за старым гобеленом с изображением охоты на единорога в зачарованном лесу — вон за тем, что справа от моей кровати, где вышиты золотом деревья. Она ведет в древние подземные ходы, о которых не знают даже самые доверенные слуги, о которых знают лишь члены королевской семьи и те, кому мы доверяем как самим себе, и эти ходы выведут тебя за пределы дворца, к старому дубу у реки. Беги, бард, беги со всех ног, не оглядываясь, не останавливаясь, и, возможно, если древние боги будут хоть сколько-нибудь благосклонны к нам обоим, мы еще когда-нибудь встретимся в более спокойные, более разумные времена, когда не будет этой бессмысленной охоты на ведьм.
Она указала изящным, дрожащим пальцем на тяжелый, пыльный, пропахший вековой пылью и ладаном гобелен, висевший на каменной стене справа от роскошного, балдахинового королевского ложа, и Александр, не заставляя себя упрашивать дважды и трижды, отлично понимая, что в данной критической ситуации промедление смерти подобно в самом буквальном, самом ужасном смысле этого древнего выражения, бросился к нему, откинул грубую, колючую, расшитую тусклыми нитями ткань, от которой пахнуло столетней пылью, историей и чем-то неуловимо затхлым, и обнаружил за ней узкую, черную, как сама бездна, щель, из которой пахнуло сыростью, плесенью, подземной прохладой и чем-то древним, забытым, первобытным, возможно, даже опасным, но, безусловно, более безопасным и спасительным, чем то, что ждало его по ту сторону двери, в коридорах дворца, наполненных криками и фанатиками с мечами. Он обернулся на одно короткое, быстрое, прощальное, как вздох, мгновение, чтобы бросить последний, полный неизъяснимой горечи и благодарности взгляд на принцессу, которая, стоя посреди комнаты в своем развевающемся от сквозняка легком ночном одеянии, с распущенными волосами, смотрела на него с выражением странной, непонятной, необъяснимой, почти мистической грусти, смешанной с теплящейся надеждой на лучшее, и на Катарину, которая, закрыв лицо своими дрожащими ладонями, тихо, беззвучно, надрывно плакала, вздрагивая всем своим телом от каждого нового крика из коридора, и, стиснув зубы до боли в челюстях, до скрежета, собрав всю свою волю, все свое мужество и весь свой циничный оптимизм в тугой кулак, шагнул в спасительную, но от этого не менее пугающую, зловещую, бездонную темноту.
Потайной ход оказался невероятно узким, извилистым, похожим на запутанное змеиное гнездо, и невыразимо длинным, настолько длинным, что Александру в какой-то момент его лихорадочного, панического бега начало казаться, что он идет по этому бесконечному, влажному, душному коридору уже целую вечность и будет идти так вечно, до самого конца времен, до скончания всех миров. Он был вырублен грубо, неровно прямо в толще древних, седых каменных стен старого, полуразрушенного замка, на фундаменте которого, как он теперь догадывался, судя по характеру кладки, и был впоследствии возведен нынешний величественный и роскошный королевский дворец, и его стены, покрытые толстым слоем влажного, скользкого, отвратительного на ощупь мха, источали запах вековой, тысячелетней сырости, застоявшейся, гнилой воды и древней, забытой магии. С низкого, каменного, нависающего так низко, что Александру то и дело, почти непрерывно, приходилось пригибаться и даже ползти, чтобы не стукнуться головой о выступающие острые углы, потолка, непрерывно, монотонно капала холодная, неприятно затхлая, густая вода, попадающая за шиворот его куртки и заставляющая его вздрагивать каждый раз от неожиданного, ледяного, как прикосновение смерти, прикосновения очередной капли к его разгоряченной, вспотевшей, чувствительной коже. Воздух в этом древнем, подземном, погребальном лабиринте был настолько спертым, тяжелым, удушливым и затхлым, что каждый новый, судорожный вдох давался Александру с неимоверным, почти непосильным трудом, вызывая в его груди неприятное, обжигающее жжение, чувство нехватки кислорода и легкое головокружение. Он бежал, спотыкаясь о неровные, выщербленные безжалостным временем каменные ступени, обдирая свои плечи, локти и бока о шершавые, выступающие из стен острые, как лезвия, камни, оставляя на них клочья своей одежды и, возможно, капли крови, и прижимая к своей груди свою драгоценную, бесценную, поистине бесценную лютню, которую он не бросил бы и не оставил бы даже под самой неминуемой, самой мучительной угрозой смерти, потому что она была для него не просто деревяшкой с натянутыми струнами, она была частью его самого, продолжением его души, его голосом в этом жестоком мире, и в его голове, словно навязчивая, зацикленная, бесконечно повторяющаяся мелодия, которую невозможно выбросить из сознания, крутились отрывистые, лихорадочные обрывки мыслей, вопросов и горьких недоумений: как он снова, уже в который раз, умудрился попасть в самую немыслимую, самую абсурдную передрягу, как ему снова, с удручающей, почти комичной регулярностью, приходится бежать, спасая собственную шкуру, словно загнанный заяц, как его снова, с завидным постоянством, преследуют могущественные и опасные враги, и почему, ради всех богов, демонов и святых, его жизнь не может быть простой, спокойной, размеренной и предсказуемой, как у обычного, нормального, порядочного человека, занимающегося каким-нибудь мирным, безобидным ремеслом вроде сапожника, который сидит себе в своей мастерской и спокойно чинит обувь, или булочника, который печет хлеб и не знает никаких забот.
Позади него, постепенно затихая, теряя свою резкость и четкость, но не исчезая полностью, а лишь отдаляясь и становясь все более приглушенным, доносились крики погони, отдаленный шум боевых труб, властные, гортанные команды на чужом языке и металлический лязг оружия, и Александр прекрасно, всем своим существом понимал, что адепты Ордена Чистого Пламени, если им каким-то чудом удастся обнаружить потайную дверь, искусно скрытую за старым гобеленом, не остановятся ни перед чем, не отступят ни на шаг, чтобы схватить его, заковать в цепи и предать своему чудовищному, извращенному, пародирующему самое правосудие суду, который, как правило, всегда заканчивался одинаково, предсказуемо и ужасно — публичным, медленным сожжением на высоком костре на главной городской площади, под одобрительные, безумные возгласы обезумевшей от фанатизма толпы и монотонное, заунывное пение церковных псалмов, под аккомпанемент звона колоколов. Он бежал все глубже и глубже, опускаясь по бесконечным, крутым и скользким лестницам и пологим, извилистым спускам в самые недра земли, в те древние, давно забытые, заброшенные катакомбы, которые существовали задолго до того, как на этом месте был возведен первый камень королевского дворца, и в которых, как гласили древние, загадочные легенды, передаваемые из поколения в поколение лишь шепотом, в самые темные ночи, таились несметные сокровища, ужасные, кровожадные чудовища, древние проклятия и магические артефакты давно минувших, забытых эпох, когда миром правили совсем иные, неведомые ныне силы, и когда люди еще умели общаться с тенями.
Наконец, когда его силы были уже практически на исходе, когда легкие его горели беспощадным огнем, словно он вдохнул вместо воздуха раскаленного, расплавленного железа, а его ноги, налитые свинцовой тяжестью, подкашивались от нечеловеческой, запредельной усталости, грозя подломиться в любой, самый неподходящий момент и уронить его на холодный каменный пол, он оказался в небольшой, почти идеально круглой, словно выточенной водой и временем, комнате, вырубленной прямо в монолитной, нетронутой скальной породе, которая, казалось, помнила еще дыхание первобытных океанов. Посередине этой загадочной, неземной комнаты, освещенной лишь призрачным, голубоватым, каким-то совершенно нездешним, потусторонним светом странных, светящихся холодным фосфоресцирующим светом грибов, которые росли прямо на влажных, покрытых конденсатом каменных стенах, словно пришельцы из другого измерения, стоял массивный, грубо отесанный, древний как мир каменный пьедестал, темный, покрытый неизвестными, выветрившимися рунами, на котором, словно на языческом алтаре, словно на жертвеннике, покоилась одна-единственная, очень старая, очень древняя на вид книга, переплетенная в потрескавшуюся от неумолимого времени, потемневшую до черноты кожу какого-то неизвестного, возможно, давно вымершего существа, с тяжелыми, ржавыми, покрытыми зеленоватой патиной металлическими застежками, и с какими-то странными, незнакомыми, пугающими, совершенно непохожими ни на один известный человеческий алфавит письменами, глубоко, словно ножом, выгравированными на потемневшей обложке и испускающими слабое, едва уловимое, но от этого еще более зловещее, пульсирующее, живое свечение, которое то усиливалось, то почти угасало, словно книга дышала. Воздух вокруг этой книги дрожал, колебался, переливался и искажался, словно над раскаленной, добела печью в самый жаркий летний полдень, искажая очертания предметов и создавая галлюцинаторные, мерцающие миражи, и Александр, несмотря на свое отчаянное, катастрофическое положение, несмотря на погоню за спиной, несмотря на изнуряющую усталость, боль в мышцах и леденящий душу страх, не мог не почувствовать каждой клеткой своего тела, каждой фиброй своей души, что от этого странного, древнего предмета исходит какая-то невероятная, подавляющая, всепроникающая, почти осязаемая сила, какая-то древняя, первобытная, дикая, неукротимая магия, которая была старше самого времени, старше этого материального мира, старше самих богов, которые, по легендам, управляли судьбами смертных и вершили свою небесную волю.
Он остановился, тяжело, хрипло дыша, уперев свои дрожащие руки в колени и пытаясь восстановить сбившееся, надрывное дыхание, и уставился на загадочную книгу широко раскрытыми, расширенными от ужаса и любопытства глазами, понимая с какой-то удивительной, пугающей, почти мистической ясностью, что это, вероятно, один из тех легендарных, запретных, проклятых, гонимых фолиантов, о которых рассказывали столько жутких, леденящих и одновременно завораживающих историй в темных, прокуренных углах грязных таверн и на привалах у ночных костров, и что именно такие древние книги, как эта, со скрытым в них знанием, Орден Чистого Пламени искал, находил и безжалостно, с фанатичным упоением уничтожал по всему известному миру, сжигая их вместе с их несчастными владельцами, читателями и хранителями на площадях городов, превращая их в пепел под ликующие крики черни. Позади него, в том самом темном, узком, извилистом проходе, из которого он только что выбежал, задыхаясь и спотыкаясь, снова послышался какой-то странный, неясный шум, но теперь, в этой гулкой, мертвой тишине подземелья, он звучал совершенно иначе, не так, как раньше — не как тяжелый, уверенный топот кованых сапог преследователей и не как грозный, металлический звон их доспехов и оружия, а как что-то иное, нечеловеческое, древнее, нечто такое, что шаркало, скреблось, шуршало по камню, сопровождаемое негромким, но от этого еще более зловещим, леденящим душу шепотом, от которого у Александра волосы на голове встали дыбом, а по его спине, от шеи до самых пяток, пробежал ледяной, мурашковый озноб, словно прикосновение тысячи маленьких холодных пальцев. Он понял, осознал всей своей перепуганной, напряженной сущностью, всей своей интуицией, обостренной до предела, что это не люди Ордена, не его преследователи, а нечто гораздо более древнее и страшное, что-то, что жило в этих катакомбах задолго до прихода человека, нечто, пробудившееся от его дерзкого, незваного вторжения в эти древние, забытые, священные катакомбы, нечто, что охраняло эту таинственную книгу на протяжении бесчисленных, неисчислимых, непредставимых человеческим разумом столетий, терпеливо, как паук в центре своей паутины, дожидаясь того глупца или героя, который осмелится нарушить вековой покой этого сакрального места.
Не отдавая себе отчета в своих собственных, лихорадочных действиях, повинуясь какому-то безотчетному, животному, первобытному инстинкту самосохранения, который громко и настойчиво нашептывал ему, что эта странная, пульсирующая энергия книга может спасти его, защитить его от преследователей или, по крайней мере, дать ему какое-никакое, пусть слабое, но оружие против надвигающейся, неведомой угрозы, Александр, преодолевая внутреннее, почти физическое сопротивление и нарастающий, парализующий страх, протянул свою дрожащую, мокрую от пота руку и коснулся своими пальцами потрескавшейся, шершавой, невыразимо холодной, как лед, кожаной обложки, ощутив под кончиками пальцев исходящую от нее странную, пульсирующую, электрическую энергию, которая, казалось, пробежала по всем его нервам, как разряд молнии. В то же самое мгновение, в ту же самую, неделимую секунду, вся круглая, сырая комната озарилась ослепительной, невыносимо яркой, пронзительной вспышкой холодного, неземного голубого света, раздался оглушительный, тяжелый грохот, похожий на раскат подземного грома, многократно усиленный и отраженный замкнутым, каменным пространством подземелья, и Александр почувствовал, как все его уставшее, измученное тело пронзила острая, невыносимая, всепоглощающая, адская боль, словно тысяча раскаленных докрасна стальных игл одновременно и с невероятной силой вонзилась в его плоть, в его мышцы, в его кости, пронзая каждую клеточку его измученного существа и вызывая нечеловеческие муки. Он закричал, закричал так, как никогда не кричал в своей жизни, неистово, пронзительно, надрывно, но его отчаянный, срывающийся крик безжалостно утонул, растворился в оглушительном, всепоглощающем, хаотичном шуме, заполнившем все пространство маленькой комнаты и, казалось, весь этот древний, погребенный под землей мир, и в следующую же секунду его сознание, не выдержав этой запредельной, нечеловеческой перегрузки, этой атаки на его нервную систему, погрузилось в глубокую, беспросветную, спасительную, как объятия матери, темноту, уносящую его от боли и страха в небытие.
Когда он очнулся, с трудом разлепив тяжелые, опухшие веки, он обнаружил, что лежит на холодном, шершавом, влажном каменном полу той же самой круглой комнаты, все его тело, каждая его мышца, каждая кость, каждый сустав болели так, словно по нему в полном составе проехалась тяжелая, груженая доверху телега, которую тащила упряжка из дюжины лошадей, а над ним, склонившись в причудливой, неестественной, почти акробатической позе, парило в спертом, сыром воздухе полупрозрачное, мерцающее, переливающееся всеми оттенками синего и фиолетового существо, сотканное, казалось, из голубоватого тумана, звездного света, тончайших нитей серебра и обрывков чьих-то забытых, давних, тревожных снов. У этого неземного, неописуемого существа не было четких, постоянных, стабильных очертаний, его форма и контуры постоянно менялись, перетекали из одной причудливой, фантастической формы в другую, подобно дыму от костра, подобно воде в быстром потоке, подобно свету, преломляющемуся и проходящему сквозь многогранную призму, создавая радужные, завораживающие узоры, но у него были глаза, невероятные, огромные, бездонные, бесконечно глубокие, как само звездное небо, глаза, в которых, словно в двух древних, мистических озерах, отражалась вся накопленная мудрость, вся глубокая печаль и вся непостижимая, запредельная загадочность этого мироздания, которую смертный разум не способен был охватить или понять.
— Наконец-то, — прошелестел голос, похожий на шелест сухих, осенних листьев под ногами путника, который звучал не в ушах Александра, не снаружи, а прямо у него в голове, проникая, словно холодный ветер, в самые отдаленные, потаенные уголки его раздробленного, сбитого с толку сознания, — Наконец-то, спустя столько долгих, томительных веков, нашелся тот, кто освободил меня от этого бесконечного, удушающего заточения в тесных страницах. Тысячу лет, целую тысячу мучительных, бесконечных, одиноких лет я был заточен в этой проклятой книге, бард, тысячу долгих, тягучих, как патока, лет я терпеливо ждал, слушая лишь монотонный шорох веков и глухую, мертвую тишину всеобщего забвения, наблюдая за тем, как проходят эпохи, рождаются и умирают империи, а я остаюсь здесь, в этой темноте. И теперь, благодаря твоему неосторожному, но такому своевременному прикосновению, я наконец-то свободен, свободен, и весь этот огромный, жестокий, прекрасный мир вновь откроется передо мной, и я вдохну его воздух, который так долго был мне недоступен. А ты, мой маленький, невезучий спаситель... ты теперь мой должник, мой должник до конца своих дней, и я, клянусь всеми звездами, не намерен отпускать тебя, не позволю тебе сбежать или умереть, до тех пор, пока ты сполна не расплатишься со мной за эту услугу, пока не выполнишь все, что я тебе прикажу.
Бесплатный фрагмент закончился.
