Читать книгу: «Пако Аррайя. В Париж на выходные»
Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436–ФЗ от 29.12.2010 г.)

Редактор: Лев Данилкин
Издатель: Павел Подкосов
Главный редактор: Татьяна Соловьёва
Руководитель проекта: Ирина Серёгина
Арт-директор: Юрий Буга
Корректоры: Татьяна Мёдингер, Лариса Татнинова
Верстка: Андрей Ларионов
Дизайн обложки: Дмитрий Черногаев
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© С. Костин, 2025
© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2025
* * *


Часть первая
Пятница
1
Теперь он был полностью в моей власти – человек, чьей смерти я желал больше всего на свете. Я видел, как он ходил, напевая, по своему гостиничному номеру без кондиционера – или просто он не хотел его включать, боясь простуды. Легкая занавеска, взрываясь от внезапного порыва ветра, открывала его, должен признать, красивую массивную голову – всю, от затылка до подбородка, в завитках седеющих черных волос – и его сильный, немного кургузый торс в дурацкой майке с Эйфелевой башней, какую может купить только турист, да и то в подарок. Но, странное дело, теперь, когда его жизнь отделяло от смерти легкое движение моего указательного пальца, я уже не спешил. Я и сам не знаю почему. Боялся промахнуться и ждал, когда перед сном он весь появится в проеме окна, чтобы закрыть ставни? Решил насытиться сознанием того, что он в моих руках? Или просто хотел еще раз всё вспомнить, чтобы с его смертью окончательно перевернуть эту страницу своей жизни? Не знаю, правда, не знаю!
Сейчас я снова увидел себя со стороны, что я делаю довольно часто в нормальном режиме. Даже не только со стороны, а и немного сверху. Эта точка, с которой наблюдающий – я – следит за наблюдаемым – тоже мной, находится, по нашим общим наблюдениям, где-то на расстоянии двух рук, вытянутых под углом сорок пять градусов. То есть немного свысока, но с расстояния достаточно близкого, чтобы ничего не упустить. И виден был с этого расстояния загорелый, кареглазый, черноволосый мужчина сорока четырех лет, который, не будучи мусульманином, охотно позаимствовал из этой религии – но это могло быть любое другое, ему известное верование – то, что в данный момент его устраивало. А устраивало его в нынешней ситуации то, что его частные побуждения, то есть, если называть вещи своими именами, планируемое убийство, превращались в органичный элемент миропорядка, вернее, мерной неумолимой поступи происходящего ежесекундно делания жизни. Все это обозначалось одним арабским словом «мехтуб», «так написано», и эту запись в книге судеб должен был, как считал наблюдаемый, то есть я, занести именно он, то есть опять же я.
Он – теперь я опять говорю о том человеке в проеме окна напротив… Хм, смешно, но я даже не знал его имени. Я и видел-то его мельком и всего лишь третий раз в жизни – или второй, я точно не знаю. Однако ассоциацию он у меня вызывал такую. В 70-е годы – я еще жил в Москве – в среде прозападных утонченных интеллектуалов был популярен певец Жорж Мустаки. Он был композитором – писал еще для Эдит Пиаф, – а потом сам вышел на сцену. У Мустаки был один хит – тогда мы говорили «шлягер» – «Метек». По-французски это значит «бродяга», и обыгрывалась в песне его собственная внешность – курчавая шевелюра, курчавая борода. Вот и этот парень в доме напротив был такого типа.
Разумеется, сейчас выяснить имя этого Метека было бы несложно. Дождаться, когда он выйдет, пересечь узенькую, с десяток шагов, улочку Генерала Ланрезака и справиться в его гостинице. Отель назывался «Бэлморэл», как шотландская резиденция английской королевской семьи, но французы произносят «Бальмораль», получается «Пристойные танцы». Заведение действительно выглядело пристойно, совсем не того рода, где можно снять комнату на час; но мысль о моральных танцах в его стенах все равно вызывала у меня улыбку.
Я туда, разумеется, не заходил и даже не помышлял об этом. Что бы я там ни наплел портье, он наверняка сказал бы своему гостю, что им интересовались, и уж точно вспомнил бы мой визит, когда полиция обнаружит тело. Если, конечно, до этого дошло бы – в нашей, в нашей с Метеком, общей профессии достаточно малейшего тревожного сигнала, чтобы сняться с места и поменять две-три страны, прежде чем угомониться.
Да и зачем мне знать, как зовут моего врага? Ведь и путешествует он, разумеется, с паспортом на чужое имя. Свое настоящее, которое только помеха в накатанной заимствованной жизни, он наверняка давно уже не вспоминает. Как, впрочем, и я свое.
В более чем скромной гостиничке «Феникс» напротив «Бальмораля» я зарегистрировался как Эрнесто Родригес. Я пользовался этим прикрытием уже в третьей поездке, что, конечно, было на грани, но пока еще допустимо. В качестве Эрнесто Родригеса я нигде не наследил, и у меня был на это имя настоящий, внушающий уважение синий паспорт гражданина США, достать который, как я представляю, Конторе было непросто. Теперь, естественно, с ним придется проститься, и я даже не смогу объяснить почему. Хотя придется что-то придумать. Представляю себе блеклое, бородавчатое лицо моего куратора, Эсквайра, если бы он узнал, что, прилетев в Париж на достаточно непростую операцию, я воспользовался этим, чтобы ликвидировать своего личного врага, случайно замеченного на террасе пивной на Елисейских полях! У Эсквайра и без этого такое выражение лица, словно на его вытянутой вперед верхней губе находится кусочек говна, который ему приходится постоянно нюхать.
Ну да бог с ней, с Конторой! Ей про мой личный счет к Метеку знать не обязательно. Да она и не узнает, если я не оставлю следов! Пока вроде бы не оставил, но лучше еще раз прокрутить всё в голове, пункт за пунктом.
Во-первых, регистрация. Паспорт на имя Эрнесто Родригеса меня, естественно, никто не просил показать, но вдруг кому-то это взбредет в голову в связи с каким-либо происшествием или повальной проверкой отелей из-за, скажем, теракта? Так что в регистрационной карточке я честно указал имя из паспорта. В графе «домашний адрес» я написал Лос-Анджелес, США, и этого хватило. Если бы попросили подробнее, я бы положился на вдохновение и указал что-нибудь типа Грант-авеню, дом 3411. Европейцев, не знающих американской системы нумерации зданий, всегда впечатляют безумное, по их мнению, количество зданий на одной улице. На самом деле первые две цифры обозначают порядковый номер квартала, в котором может быть всего-то пара домов. А один из реальных почтовых индексов в Лос-Анджелесе у меня всегда имеется в голове на такой случай: 90025. То, что мы называем Лос-Анджелесом, площадью примерно с Бельгию, но вдруг кто-то бывал в тех краях?
Дальше. Платить наличными всегда немного подозрительно, но у меня на этот случай разработана система. Я достаю кредитную карточку, кручу ее перед портье и объясняю, что она почему-то не срабатывает, видимо размагнитилась, и мне пришлось поменять дорожные чеки. Так что я оплачу вперед наличными, идет? Вы видели, чтобы кто-то отказывался от наличных, да еще вперед? Вот и в «Фениксе» портье – полный, почти лысый, наверняка выглядящий старше своих лет алжирец – с улыбкой произнес: «Как Вам будет угодно, месье!» – и ловко распихал банкноты по ящичкам своей конторки.
В гостинице меня пока мог разглядеть только он. Вчера я въехал в «Феникс» после обеда, потом отправился ночевать в отель «Де Бюси», где я иногда останавливаюсь в Париже, а сегодня постарался прийти не слишком рано, в половине десятого, в надежде, что днем дежурит один и тот же служащий. Так и оказалось. Портье приветствовал меня как старого знакомого, который еще при его ночном сменщике выходил побродить по городу, наслаждаясь утренней свежестью. Так что вряд ли кто-то заметил, что я в своем номере не ночевал.
Теперь горничная. Я столкнулся с ней утром – арабская матрона с пуфиками вместо грудей и живота, одетая в необъятный зеленый халат, из-под которого торчат розовые шаровары и ноги в шлепанцах. Она уже жужжит пылесосом на этаже и вот-вот доберется до моего номера. Постель я на всякий случай распотрошил еще вчера вечером перед уходом, туалетные принадлежности расставлены на узенькой полочке перед зеркалом со слегка взбухшей внизу амальгамой, пакетик с мыльцем открыт – бумажка в мусорной корзинке с педалью, само мыльце обмылено, влажное полотенце брошено на край раковины. В шкафу на проволочных плечиках висит пара рубашек – летом какие вещи?
Больше меня в «Фениксе» никто не видел, разве что какая-то пара азиатской внешности, но говорившая по-русски – видимо, казахи. Они вышли из лифта, которого я ждал, чтобы подняться на свой третий этаж. Но меня они даже не отметили, а завтра-послезавтра они вообще уедут, и полиции до них в жизни не добраться.
Да и кого все эти люди видели? И вчера, и сегодня я ездил на метро: в будние дни из-за заторов по поверхности передвигаться есть смысл разве что на роликах или на вошедших в моду самокатах. К тому же мне нужно было проверять, не появился ли в условном месте условный знак. Но метро было удобно еще с одной точки зрения.
В паутине подземных переходов под площадью Звезды всегда можно найти время, когда вокруг никого. Особенно у выхода на авеню Карно, самого дальнего от Елисейских полей. Вчера я попал в момент, когда не было ни души, а сегодня подождал минуту, пока пробежала, стуча каблучками, явно опаздывающая дама. Типичная парижанка – не так чтобы красивая, но очень ухоженная, волосок к волоску, строгий костюм, несмотря на жару, облако терпких духов, оставшееся в ее кильватере. Я даже не дожидался, пока она исчезнет, чтобы одним отработанным движением наклеить усы, потом топорщащиеся густые брови – они, как усы и бороды, притягивают взгляд, и люди уже не смотрят на черты лица. Потом я водрузил на свой коротко остриженный череп черный, как воронье крыло, лоснящийся парик, превративший мое и без того смуглое лицо в гордого потомка инков или ацтеков. Теперь узнать во мне остановившегося на другом конце города, в Латинском квартале, Пако Аррайю – под этим именем я живу официально, хотя и оно не мое, – мог бы только опытный человек. Гостиничные портье, как и полицейские, таможенники, частные детективы и прочие ловцы людей, смотрят в глаза и узнают людей по взгляду. Но на этот случай – благо, опять же, лето! – есть солнечные очки.
Так, теперь багаж. Я въехал с черной кожаной сумкой через плечо. Она достаточно вместительная, чтобы туда можно было положить необходимые на три-четыре дня вещи, то есть выглядит как багаж, с которым можно путешествовать налегке, и, что важно, заезд в отель всего лишь со своим бумажником всегда вызывает подозрения. И в то же время с такой, достаточно небольшой, сумкой удобно просто выйти в город. Особенно, если вы планируете, например, побродить часок-другой в ближайшем «ФНАКе» – это такая ловушка для образованных людей, где продаются книги, диски, видеокассеты, электроника и прочие игрушки для взрослых. Так что, когда я уйду из «Феникса» с сумкой через плечо, в которой будут все мои пожитки, портье не придет в голову – поскольку я заплатил сразу за три ночи вперед, – что я уезжаю навсегда.
Но я отвлекся, хотя и не спускал взгляда с его окна. Вот Метек снова прошелся по своему номеру за бушующей занавеской, то и дело вылетающей наружу, на грязно-серые кованые перильца, которые, по замыслу архитектора, должны были удерживать от падения на головы прохожих горшки с цветами – которых, разумеется, не было. Вытирая полотенцем голову, он подошел к окну. В такой ситуации промаха быть не могло, но я не был готов стрелять, да и, как уже говорил, не спешил.
Это было странное ощущение. Вот он высунулся наружу в своей нелепой майке с вышитой цветными нитками Эйфелевой башней, зажмурился от яркого июльского света, протянул руку, как бы делая замер температуры – день снова обещал быть жарким, за тридцать, – со счастливой улыбкой провел взглядом по серой стене дома напротив, того самого, откуда за ним наблюдал я. Меня он видеть не мог – я сидел в глубине комнаты, к тому же этажом выше – охотник должен находиться выше добычи, если, конечно, он охотится не на белку. Метека жара явно не пугала: с той же блаженной улыбкой он проводил глазами рычащий на весь квартал мотоцикл с двумя инопланетянами в черной коже и с блестящими серебряными сферами вместо голов. Он и предположить не мог, что со вчерашнего дня не Господь Бог, а я сжимал в кулаке нить его жизни и был готов разорвать ее в любой момент по собственной прихоти.
Метек еще раз провел полотенцем по мокрым волосам и, отвечая своим мыслям, вдруг как-то трогательно сжал губы и сморщил лоб. Так сделал бы человек, ведущий внутренний диалог с кем-то близким. И на мгновение лицо моего злейшего врага, обрамленное от темени до подбородка курчавыми седеющими черными волосами, – лицо нью-йоркского театрального критика, французского писателя, итальянского журналиста, греческого художника, лицо еврейского интеллектуала неопределенной, общемировой национальной принадлежности – стало вдруг беззащитным. Так бывает, когда вдруг исчезают все заботы, всё тугое сплетение обстоятельств, которые заставляют вас жить этой жизнью, заниматься этой профессией, выходить по утрам из этого дома, спать с этой женщиной, воспитывать этих детей. И на секунду, на долю секунды, я, который, несмотря на свою профессию, никогда никого не убивал, вдруг усомнился, смогу ли я сделать это сейчас.
Но только на долю секунды. Хотя на его лице и было написано открытое, вытеснившее все иные чувства блаженство, какое спонтанно всегда хочется разделить или, по крайней мере, отметить понимающей улыбкой, это был человек, который семнадцать лет назад застрелил мою жену и моих двоих маленьких детей.
2
Нет, эти воспоминания я положительно не был готов ворошить. Наблюдающий меня видел, как я сидел, тупо покачиваясь, на кровати, небрежно заброшенной тяжелым покрывалом с желтыми цветами на синем фоне, и главным моим занятием в эти минуты было не дать проявиться картине, сотни раз прокрученной через сознание – и через подсознание в тысячах кошмарных снов. Из этого липкого оцепенения меня вырвал телефонный звонок.
Как раньше можно было жить без мобильных телефонов? Тебя можно было локализовать, как только ты говорил «Алло!» – сразу становилось ясно, в какой ты стране, в каком городе, в какой гостинице или конторе. А так, поскольку у моего мобильного номер, естественно, нью-йоркский, Джессика – это моя теперешняя жена – думает, что я говорю с ней из Рима, Лондона или Вены, хотя я в это время могу находиться в Алжире, в Москве или в Израиле. Так и сейчас – кто бы мог предположить, что я, будучи в Париже, сижу в номере задрипанного отеля за пятьдесят евро?
На самом деле у меня два мобильных. Один – тот официальный, нью-йоркский – звонит ре-минорной токкатой Баха. Ну, все ее прекрасно знают – так через Иоганна Себастьяна Господь напоминает нам о неминуемой смерти и предстоящем Страшном суде. Второй, с французским номером, я взял по приезде.
Во Франции, в отличие, например, от Греции, где я был в прошлый приезд в Европу, вы не можете совершенно анонимно купить в любом магазине сим-карту, вставить ее в свой – или другой, купленный для этой цели, – телефон и получить таким образом местный номер, который нужен только на время операции. Здесь, чтобы вам дали право обзавестись собственным мобильным средством связи, нужно предоставить больше документов, чем в Штатах при получении банковского кредита, – включая последний счет за электричество на ваше имя. Я совершенно серьезно говорю! Поэтому для конспиративных контактов мне приходилось брать сотовый телефон напрокат. Этот телефон играет Моцарта, и его номер я сообщил только своему связнику в Париже, Николаю. По этой причине началом увертюры из «Свадьбы Фигаро» я за эти сутки насладился лишь однажды. В основном объявлялся Бах, как и сейчас.
На этот раз звонила Элис, моя ассистентка. Они теперь не любят, чтобы их называли секретаршами, хотя, по-моему, ничего уничижительного в этом нет. Но я эту условность принял, и теперь всем представляю ее как свою ассистентку.
Я взглянул на часы – ровно два. В Нью-Йорке – восемь утра. Элис всегда приходит на работу в восемь, даже когда я в отъезде.
– Пако? Слышите меня?
– Э-лис! Э-лис!
– А вот, вот, сейчас хорошо слышу!
Я знаю, почему она плохо слышит. Сидит, откинувшись в офисном кресле на колесиках, руки на клавиатуре, трубку прижимает к уху плечом. Она без дела не сидит: или печатает, или гуляет по интернету, или в руке у нее бумажный стаканчик с кофе. И все это время параллельно говорит по телефону. Надо сказать ей, чтобы купила себе гарнитуру, как у операторов телефонных станций, диспетчеров или работников справочных служб.
Элис – двадцатисемилетняя совершенно восхитительная мулатка, похожая на Уитни Хьюстон. У нее шелковистая кожа цвета молочного шоколада, изумительной формы нос и – единственная африканская черта ее лица – чуть оттопыренная чувственная нижняя губа. Волосы у нее завиты на африканский лад и торчат во все стороны – но так сейчас ходят и датчанки. Одевается она, не думаю, что в магазинах на Медисон-авеню, но с какой-то изысканной простой элегантностью. При этом Элис окончила колледж и говорит, кроме английского, по-испански, по-французски и немного по-немецки.
Я до сих пор не понимаю, что она делает в моем агентстве! Ей место в Голливуде, на Бродвее или в фотостудии, снимающей рекламу какого-нибудь практически невидимого бюстгальтера. Более того, если бы я сам не нашел ее по объявлению три года назад, я бы постоянно мучился, думая, что Элис, конечно же, подосланный казачок. Хотя она у меня нормально зарабатывает – сорок тысяч долларов в год плюс три процента с полученной прибыли, – иногда я говорю себе, что только какие-то немыслимые государственные преимущества в зарплате, страховке и будущей пенсии офицера секретного подразделения ФБР заставляют эту явную угрозу для психического здоровья мужской части человечества каждый будний день являться в наш офис над ветеринарной клиникой на углу Лексингтон-авеню и 83-й улицы.
– Пако, я звоню по двум вопросам! – Голос у Элис низкий, теплый, такой же сексуальный, как и ее тело, поддерживаемое в безупречной форме занятиями аэробикой каждые вторник и пятницу. И в сексе по телефону она бы уже заработала себе состояние. – Во-первых, звонил Куртен. Он не может вам дозвониться, а послезавтра, в воскресенье, он уже улетит в Конакри. Так что вы обязательно должны встретиться сегодня или завтра. Наберите его прямо сейчас!
Это ее стиль – ткнуть своего рассеянного босса носом в дела, чтобы не отвлекался. Меня эта игра, когда тебя немного ведут на помочах, устраивает на все сто. Я про Жака действительно забыл начисто. Мало того, что пропал наш агент с контейнером, в котором я даже не знаю, какие сокровища находятся, так я наткнулся на Метека, и теперь даже главная причина моего приезда в Париж отошла на второй план. Что уж говорить про официальный повод?
– Пако, вы услышали меня?
Деликатность! Элис не говорит: «Вы поняли меня?» – как если бы у меня с мыслительными функциями были проблемы. Просто уточняет, не отвлекся ли я в этот момент.
– Да-да, прямо сейчас ему позвоню.
– Теперь, что еще я нашла! Оказывается, русские организуют каждое лето круиз на Северный полюс на атомном ледоколе. Сквозь все эти вечные льды с белыми медведями, моржами и тюленями. Стоит это каких-то безумных денег, чуть ли не двадцать тысяч, но сумасшедших ведь всегда хватает! Нас это интересует?
Нас это интересует. Я зарабатываю на жизнь всем нам, да еще и Конторе подбрасываю, своим туристическим агентством Departures Unlimited. По-английски звучит красиво – это я сам придумал. Американцы, как и англичане, ставят после названия определенного типа компаний Ltd., то есть Limited, общество с ограниченной ответственностью. А так получается Неограниченные Отъезды, или Путешествия.
Мое турагентство специализированное. Сначала это был только культурный туризм для элиты. Какая-нибудь пара престарелых миллионеров ехала на месяц в Италию с профессором искусствоведения, который в любом музее знает, какая картина висит слева за следующей дверью. Такой тур – перелет первым классом, размещение в палаццо эпохи Возрождения, ужины с официантами в камзолах и с кружевным жабо – обходится в кругленькую сумму, и в Конторе даже думали, что я в первый же год пущу на ветер выделенный мне первоначальный капитал. Но в Нью-Йорке, где крутятся деньги всего мира, это оказалось золотым дном. Мои первые клиенты стали обращаться к нам постоянно, почти все привели друзей, знакомых и партнеров, и за пятнадцать лет мы от итальянского Кватроченто через, по-моему, все известные на сегодняшний день художественные школы и течения дошли уже до кельтских дольменов и полузаросших буддистских храмов в джунглях Камбоджи.
Все эти индивидуальные поездки с искусствоведами до сих пор пользуются популярностью, но делать каждый год одно и то же скучно. И клиентам, и нам самим! Так что мы стали развивать экстремальный туризм. Типа ловли пираньи на Амазонке или сплава на плотах по рекам Горного Алтая.
– И кто именно организует эти круизы на Северный полюс?
Это я и так знаю – Мурманское морское пароходство, то самое, которое обеспечивает навигацию по Северному морскому пути. Только у него есть атомные ледоколы, которым и в самое благоприятное время года, в разгар лета, приходится прорубать путь для караванов грузовых судов. Но этой информацией я, по идее, располагать не должен.
– Это где-то на севере России, сейчас скажу. О, Мьюрманск!
– Мурманск, – поправил свою ассистентку более образованный шеф. – Звони туда и узнавай всё.
– Вы думаете, они там говорят по-английски?
– Если нет, попроси Веру! – Вера – это эмигрантка из Москвы, которая обеспечивает наш до сих пор живой алтайский проект. – Что, сама не знаешь?
Я спешил закончить разговор – боялся упустить Метека.
– У меня пока всё.
Голос у Элис прозвучал холодно. Это очень самостоятельное и эмансипированное существо внутри очень ранимо, его нельзя так обрывать.
– Прости, я просто уже убегаю, – соврал я и добавил, чтобы загладить свою резкость: – Да, я не спросил, что тебе привезти из Парижа?
– Ничего!
– И все-таки!
Молчание.
– Ну, прости, прости! Элис, я прошу прощения!!!
– Французского сыра.
Смилостивилась.
– Всех четырехсот сортов? Каждого понемножку?
Элис рассмеялась:
– Я еще позвоню.
– Пока!
На самом деле, не женись я в свое время на Джессике, романа с Элис нам было бы не миновать. Да и теперь, стоит нам оказаться в одном помещении, мы – как два магнита на околокритическом расстоянии. Мы оба это знаем, и, когда в моем присутствии Элис по телефону назначает кому-то явно интимное свидание, она всегда отслеживает мою реакцию: задевает это меня или нет. Задевает, но мне кажется, что виду я не показываю. Ну а поскольку в английском нет различия на «ты» и «вы», определить, насколько мы на короткой ноге, сложно. Джессике не удается, что иногда нарушает гармонию наших супружеских отношений. И все же, когда Элис говорит мне you, это скорее «вы», а когда я ей – «ты». Так мне, по крайней мере, кажется.
Тем, кто не живет в Америке, вряд ли понять, насколько такие отношения – редкость. На мой взгляд, в этой стране главная сфера экономической деятельности не финансовые инвестиции, не компьютерные технологии, не производство автомобилей, самолетов или вооружений, не приготовление гамбургеров или яблочного пирога и даже не кино. Это юриспруденция. Она вряд ли укрепляет экономическую мощь государства, но в перераспределении средств внутри страны участвует самым непосредственным образом. По любому поводу любой человек обращается к адвокату. Если у него недостаточно воображения, множество адвокатов сами постоянно ищут человека, у которого есть хоть малейшее основание получить энную сумму с другого человека. Например, ваша собака нагадила на границе с соседним участком – ведь все эти чистюли норовят делать свои дела на чужой территории, – а вы этого не заметили и оставленное там не убрали! Или у вашей машины, которую вы заводите в шесть тридцать, чтобы ехать на работу, двигатель дизельный, более шумный, чем бензиновый.
Адвокат истца позаботится, чтобы вы предоставили машину на экспертизу, принесли массу других заключений, и, даже если получить с вас ничего не удастся, ко времени суда истец уже потратит кучу денег и нервных клеток на адвоката – а его придется нанять.
Именно так: нанять, даже если постоянный адвокат у вас, разумеется, есть. Однако он непременно специализируется на чем-то одном. Например, он следит за вашими договорами с клиентами и партнерами. У вас наверняка есть и другой специально обученный человек, чтобы уменьшить сумму ваших налогов – часто на меньшую сумму, чем та, которую в итоге вы заплатите ему. Но если вы надумаете продавать или покупать дом, если вам предстоит получить наследство, если вы на скользкой дороге врезались в фонарный столб или рекламный щит, если, не дай бог, решили разводиться – обращения к другому адвокату вам не избежать. А юристы других специальностей – они ведь тоже мечтают когда-нибудь зарабатывать столько же, сколько адвокаты, – следят за производством всё новых и всё более сложных законов, чтобы представители этой, возможно, не древнейшей, но не менее востребованной профессии не остались без дела. Но это так – просто пар вышибло из-под крышки! Я говорил про Элис.
Так вот, последняя мода в этой процветающей индустрии – сексуальные домогательства. Многие мои друзья теперь боятся даже задержать взгляд на своей секретарше – независимо от ее возраста, форм и даже стажа совместной работы. Что далеко ходить? Пол Черник, который страхует все наши поездки, теплый веселый бывший польский еврей, разговаривая с одной из своих помощниц – он стоял, она сидела за компьютером, – положил ей руку на плечо. Дама – сорок два года, страшная, как сон про атомную бомбардировку, ноги в форме буквы «Х», проработавшая в его агентстве восемь лет – подала на Пола в суд. Все знали, что она давно пыталась уложить босса в свою постель, что это ей не удалось и что она пыталась таким образом отыграться. Поэтому свидетели, хотя и не могли отрицать факт предумышленного физического контакта, были на стороне Пола. Только благодаря этому требуемые двести тысяч долларов дама не получила, однако суд запретил Полу ее увольнять. Эта страшила до сих пор у него работает, хотя все инструкции получает теперь от него письменно через стажера.
Пол, с которым мы, можно сказать, дружим, после того случая постоянно предлагает мне совершить обмен. За Элис он дает свою мегеру, ранчо неподалеку от Палм-Спрингс, куда он все равно не ездит из-за занятости, и свою старую мать Голду, с которой у нас с первой же встречи возникла нежная любовь, но которая живет на берегу моря в Коннектикуте возле Гринвича, в доме престарелых с собственной клиникой, ресторанным питанием и ежемесячным счетом в две тысячи четыреста долларов.
Элис! Теплая волна в груди с неизменной примесью сожаления. Но я был прав, что закруглил разговор. Занавеска на окне Метека вдруг резко втянулась вглубь комнаты, а потом разом сникла. Видимо, он вышел из номера.
Я подошел к окну. «Бальмораль» казался вымершим. Колыхалась лишь занавеска в номере Метека на втором этаже. На моем уровне все окна были закрыты ставнями. И лишь еще выше, на четвертом этаже, прямо напротив моего номера, в двух распахнутых окнах жили своей жизнью тюлевые паруса. Видимо, обитатели этих комнат уже давно топтали размякший асфальт туристических маршрутов, наивно полагая, что ветер с улицы сохранит прохладу.
Я угадал. Блеснула стеклянная дверь, отразив припаркованные у тротуара малолитражки – основу автомобильного парка Парижа и вообще всей Франции, – и на пороге возник Метек. Он был во все той же дурацкой черной майке с Эйфелевой башней и синих джинсах с торчащим из заднего кармана бумажником. Я злорадно усмехнулся – карманники, которых в Париже раз в пять больше, чем полицейских, оприходуют его в два счета. Метек нацепил на нос элегантные темные очки и расслабленной походкой туриста двинулся вверх по улице, к Триумфальной арке.
Я вздохнул с облегчением. Вот что бы я делал, если бы он вышел сейчас с чемоданом, к дверям подкатило бы заказанное им такси, и через двадцать секунд его бы и след простыл? Меня даже пот прошиб. «Сегодня надо всё закончить, кровь из носа!» – сказал я себе.
Что? Вы бы пошли за ним, надеясь улучить момент, когда вокруг никого не будет? Поэтому вы и продаете миксеры или что там еще. Профессионал всегда обнаружит за собой слежку – а он, безусловно, профессионал. Это чудо, что мне удалось вчера провести его от Елисейских полей до «Бальмораля» и снять номер в гостинице напротив. Вполне возможно, учитывая, что произошло тогда, семнадцать лет назад, Метек бы меня тоже узнал. Так что мне было лучше дожидаться его возвращения.
А если он вернется затемно и сразу задернет шторы? А если он вышел купить сигарет, потом вернется и тут же уедет? «Нет, – сказал я себе, – по всему его виду ясно, что он намерен насладиться еще одним погожим днем в столице мира. Но нужно быть начеку и времени больше не терять».
В номере даже не было мини-бара, но оставаться в нем теперь смысла не было. Я вышел в коридор, подождал, пока горничная с тремя подушками безопасности по фасаду выключит пылесос, попросил, чтобы она немедленно убрала мой номер, и спустился на улицу.
Было так жарко, что голода я не чувствовал. Я вышел на авеню Карно, повернул налево, к выплывшей из-за домов Триумфальной арке, дошел до следующего угла и зашел в бистро. Меня встретила прохлада кондиционера и невытравляемый запах пивных опитков. Пожилой официант в белом фартуке принес мне пол-литровый круглый бокал бочкового «Гримбергена» – плотного, янтарного, горьковатого бельгийского пива – и греческий салат с крупными кусками брынзы, белеющими на ложе из зеленого салата, огурцов, помидоров и красного лука. Что-то говорило мне, что Метек скоро не вернется, а может быть, я просто оттягивал решающий момент.
Расправившись с салатом, я, чтобы не заснуть, заказал двойной эспрессо. По непонятной причине разница во времени при перелете из Европы в Америку переносится намного легче, чем в обратном направлении. В Нью-Йорке я часто прямо с самолета еду в свой офис, а в Европе несколько дней хожу как сомнамбула. И, когда втянусь в жизнь по местному времени, как правило, уже пора возвращаться в Штаты. Я двумя большими глотками допил кофе и заказал еще один. Я сидел за вторым столиком от застекленной стены и, будучи защищенным отблесками от взглядов прохожих, наблюдал за тротуаром, по которому, скорее всего, он будет возвращаться в отель. Наблюдаемый тоже любил наблюдать.
Почему-то – каждый из нас в чем-то извращенец – люди вызывают у меня чувство жалости. Но мне жалко их не тогда, когда им плохо – тогда срабатывает другое чувство, – а когда они думают, что им хорошо, или пытаются себя в этом убедить. Мне жалко людей, бегающих по утрам, чтобы долго жить. Жалко выехавших на пикник с непоседливыми крикливыми детьми, двумя корзинами, бадминтоном и надувной лодкой. Жалко сидящих на трибунах в бейсболках и смакующих выдохшееся теплое пиво из бутылки на футбольном матче. Жалко парочек, идущих рядом, но еще не в обнимку, устремив затаенный взгляд в пустоту и перебрасывающихся фразами, полными сознания собственной значимости. Жалко вот этого красноносого немца с бесцветными глазами, торопливо и жадно уписывающего в одиночестве третью порцию улиток с белым вином. Жалко эту старую даму с фиолетовыми волосами, которая ложечкой крошит пирожное и с апломбом описывает своей подруге превосходство собственной аргументации в полемике с консьержкой.
Элис была права, проявляя деловую настойчивость, но, к сожалению, контролировать меня каждую минуту она не могла: в это время я прекрасно мог бы позвонить Жаку Куртену. Но – у меня это просто хронический симптом, хотя такое, наверное, случается со всеми, – когда дел невпроворот, я позволяю себе минуты полного умственного штиля. Это, оправдываю я себя, позволяет мне мобилизоваться на сто процентов в момент, когда решения нужно принимать мгновенно. И, поскольку я сам и контролирующий, и контролируемый, вывод, к которому я неизменно прихожу: эта система работает.
Главное – жить в гармонии с самим собой.
Телефон зазвонил так неожиданно, что я вздрогнул. Это был Моцарт – мой выстраданный парижский мобильный, арендованный на несколько дней. Тем не менее, поскольку любой звонок можно потом отследить – кто вам звонил, откуда, когда и как долго вы разговаривали, – риск все же был. Поэтому, как мы договорились, Николай произносил буквально несколько слов, как если бы кто-то ошибся номером.
– Анри, как условились, через три часа, – произнес по-французски голос в трубке.
– Вы ошиблись, – по-английски ответил я.
Это означало, что через час я смогу быть в условленном месте, на стрелке острова Ситэ. Тем хуже, если я упущу Метека. Как у героев трагедий Расина и Корнеля, в конфликте долга и чувства у меня неизбежно верх брал долг. Тем более что от моих действий могла зависеть человеческая жизнь. Одна человеческая жизнь, правда, и так от меня зависела – жизнь моего неожиданно обретенного врага. Но вторую, если Штайнер был еще жив, я мог, наоборот, спасти. На самом деле это наверняка послужило бы мне утешением. Я себя знаю: после того как я совершу акт праведного мщения, на меня налетят демоны, и такой обмен – одну жизнь отнял, зато другую спас – пролил бы бальзам на мои раны. Но как там все обернется? И когда я смогу вернуться в свою засаду на улице Генерала Ланрезака?
«Господи, не дай ему исчезнуть за это время», – кощунственно взмолился я.
3
Такие ЧП в нашей профессии, разумеется, обычное дело. И подробностей мне, как водится, сообщили строгий минимум. Меня это раньше бесило. Все понятно – чем меньше вы знаете и чем меньше людей что-то знает, тем меньше риск утечки. The need to know, необходимая информация. Но на деле это как если бы вам предлагали выбраться из города на броневике, глядя в узкую смотровую щель впереди себя. И вокруг вы уже ничего не видите – кто там за вами едет сзади, а кто залег на балконе с базукой на плече. Но это полбеды, пока хоть можно продвигаться вперед, надеясь, что пронесет. Но если, не дай бог, вы вдруг упретесь в стену, вам придется давать задний ход уже совершенно вслепую. Дурацкая ситуация, но других не бывает. А дальше – поскольку у нас из игры выйти практически невозможно – ты либо пьешь, либо становишься фаталистом. Я стал фаталистом. Ну, так мне кажется!
Так вот, нашего пропавшего курьера звали Томас Штайнер. По крайней мере, под этим именем он поселился в гостинице «Клюни» в самом сердце Латинского квартала, на пересечении бульваров Сен-Жермен и Сен-Мишель. Это было неделю назад, в четверг. Штайнер вышел на связь, как и должен был, но на условленную встречу не явился. Не появился он и на запасной явке, ни в основном месте в запасное время. При этом из гостиницы он не выписался и сигнала SOS не подавал. Штайнер просто пропал.
Пропал и привезенный им контейнер с чем-то очень ценным, раз парижская резидентура подключила к его поискам своих сотрудников. Но все они работали под прикрытием российских учреждений и их дальнейшее использование становилось чреватым. Чреватым не столько для них: как минимум половину наших людей местная контрразведка, ДСТ, наверняка давно раскрыла. Да и чем особым они рисковали – высылкой на родину? Опасности подвергался агент – человек, которого ищут одни, сразу привлекает внимание других.
Штайнер исчез в пятницу, сегодня пошла вторая неделя. С позавчерашнего дня, с тех пор как Драган, мой нью-йоркский связник, передал мне просьбу срочно вылететь в Париж, все поиски были приостановлены. Лишь утром и вечером проверялась стена в подземном переходе у фонтана Сен-Мишель, недалеко от отеля «Клюни». Если бы Штайнер снова появился, он наклеил бы там розовую жвачку на первой плитке кафеля от пола у входа в метро. Вот эту деталь мне сообщили, поскольку именно я должен был с момента приезда проверять это место. Что было логично: фешенебельный отель «Де Бюси», в котором я остановился под своим обычным именем, находился в десяти минутах ходьбы. Но «флажка» не было ни вчера, ни сегодня утром, когда я перебирался на свою засаду в «Феникс».
Такси, в котором я ехал на встречу с Николаем, повернуло на Новый мост и высадило меня у памятника Генриху IV. Я расплатился с водителем-китайцем и потянулся на солнышке. Такая разморенная беспечность позволяла мне не спеша окинуть взглядом окрестности. Ехавший за нами от площади Согласия черный «Пежо–605» с пожилым и, как я сейчас заметил, нездорово румяным господином за рулем проехал мимо, пересек второй рукав Сены и свернул направо, на набережную. И другие машины проезжали, не останавливаясь, разрезая плотный знойный воздух. Поправив на плече полупустую сумку с камерой и прочим снаряжением, я спустился по лестнице и шагом туриста направился к стрелке острова.
Николай – он работал под прикрытием посольства, так что, вполне вероятно, это было его настоящее имя – уже закрепился на местности. Это был ничем не примечательный лысеющий блондин лет тридцати пяти, довольно полный – такими бывают бросившие спорт атлеты. Он был в белой рубашке с короткими рукавами и мокрыми пятнами под мышками и на спине, в руке – носовой платок, которым он то и дело промокал лоб и шею.
Место встречи он выбрал грамотно – на самой оконечности острова, откуда окрестности просматривались в обе стороны. На тротуаре между газоном с деревьями и круто спускающимися к грязно-серой воде каменными плитами довольно плотно сидела обычная парижская публика. Группа молодых людей, по виду служащих, может быть, даже из находящегося по соседству, на набережной Ювелиров, здания криминальной полиции, расположилась на пикник на самом проходе. Они сидели на покрывале, постеленном прямо на тротуар, среди откупоренных бутылок белого вина, вскрытых банок с паштетом и разломанных на куски багетов. Багет – я почему-то вспомнил сейчас об этом – в литературной записи немых фильмов Чаплина, моем любимом чтении в детстве, в котором не было ни видеомагнитофонов, ни интернета, назывался «батон, длинный, как флейта». Парочка без особой страсти, скорее демонстративно – «в Париже так полагается», – целовалась взасос, сидя с вытянутыми ногами на самом краю спуска. Справа пристроились японцы с видеокамерами и бутылками воды в специальном мешочке через плечо, ставшие привычной частью пейзажа любой части света, где было хоть что-то заслуживающее внимания. Слева группа латиноамериканцев довольно стройно пела под гитары и индейскую флейту. Ближе к присевшему на бортик газона Николаю старик академического вида в очках и клетчатой рубахе читал газету; еще целая стопка прессы лежала справа от него.
Лицо Николая чуть дернулось, когда он увидел меня, и я сообразил, что не снял свое фениксовское облачение – усы, брови и парик. Но Николай уже хрюкал в нос, он вообще был смешливым. Мы встречались здесь же вчера, и, хотя мы работали вместе в первый раз, у меня он вызвал и доверие, и симпатию. В нашей профессии слишком много сухарей с мышлением ефрейтора.
– Привет! – сказал он по-русски. Благодаря латиносам мы не рисковали, что нас услышат.
– Привет, привет! – отозвался я.
Я хлопнул его по плечу и сел на целлофановый пакет, который Николай услужливо подстелил мне под задницу. Мой новый товарищ достал два сэндвича, две банки с кока-колой и протянул мне мою долю. И тут он был прав – жующие люди привлекают меньше внимания. Но после греческого салата есть мне не хотелось. А вот банка с холодной кокой была кстати. Ее, видимо, Николай купил поблизости – она вся запотела.
Начало разговора было не просто в телеграфном стиле. Это было как запись на арабском языке, где фиксируются только согласные, а гласные подразумеваются.
– Новостей нет? – спросил я.
– А у тебя?
– Понятно.
Николай замялся:
– М-м-м… Короче, вот тебе еще паспорт.
Он протянул мне потрепанную книжицу карманного формата, между страницами которой было что-то вложено. Я, вздохнув, уставился на него:
– Отель «Клюни»?
Николай усмехнулся и слегка развел руками: куда деться?
Я раскрыл книгу – это был «Желтый пес» Сименона, по которому я когда-то, еще в Москве, учил французский. Паспорт был не новым, блекло-красного цвета – Европейский союз. Не вынимая его из книги, я отогнул пальцем первую страницу. Испанский, фотография действительно моя, имя уже не важно.
– Говорят, больше некому, – извиняющимся тоном промычал Николай.
С тех пор как он избавился от книги, рука его снова завладела сэндвичем и челюсти вернулись в рабочий режим. Точно бывший спортсмен: организм привык к нагрузкам и постоянно требует энергоносителей для переработки.
Решение было логичным. Штайнер мог быть убит, а контейнер спрятан у него в номере. Но для меня останавливаться в один приезд в третьей гостинице с тремя разными паспортами было перебором. Хотя ведь в Конторе не знали, что мне совершенно нежданно представилась возможность рассчитаться с призраком прошлого!
– Хорошо. Ну, давай, приступай к подробностям.
Николай расплылся в улыбке. С неприятной частью – отправить на дело чужого вместо кого-то из своих – было покончено.
Вокруг захлопали в ладоши и засвистели: музыканты закончили песню. Аплодисменты не стихали – публика требовала продолжения концерта. Гитарист – у него были такие же смоляные волосы, как у моего парика, – оглядел товарищей и взял аккорд. Мы с Николаем тоже ждали. Латиносы довольно стройно грянули следующую песню – чилийскую, революционную, я не раз слышал ее на Кубе. «El pueblo unido jamás será vencido!» – «Когда народ един, он непобедим!» Возможно, это были чилийские эмигранты, не вернувшиеся домой после ухода Пиночета. Хотя, с другой стороны, эти песни стали популярны по всей Латинской Америке.
Но Николай не отвлекался на историко-художественные ассоциации.
– Значит, смотри! Штайнер – человек очень дисциплинированный и надежный. Он – не агент, офицер! Ну, понимаешь?
– Из Мишиных, что ли?
Николай кивнул. Мишей все звали Маркуса Вольфа, начальника разведки бывшей ГДР. После падения берлинской стены и объединения Германии ненавистная Штази, естественно, была расформирована. Сам Маркус Вольф – я видел его по телевизору: утонченный, интеллигентный, мягкий, выросший в Москве и говоривший по-русски, как на родном языке, – едва не попал в тюрьму. Несмотря на все эти неприятности, Конторе удалось взять под контроль часть наиболее законспирированных сотрудников Штази: кто-то был внедрен в западных землях ФРГ, а кого-то даже пришлось перебросить из Европы. Этим ребятам, как правило, отступать было некуда, и все они были исключительно эффективны.
Подробности были такие.
– Откуда он приехал, – продолжал Николай, – я не знаю, и никто из наших не знает. Он должен был передать нам какой-то порошок. Какой, неизвестно, но неопасный. В чем, тоже непонятно, но, судя по количеству – около грамма, – контейнер может быть очень маленьким, с толстую монетку.
Точнее не скажешь!
– И есть шанс, что контейнер спрятан где-то в его вещах?
– Именно. Штайнер забронировал номер на десять дней. В гостинице они прокатали его кредитку, так что вопрос оплаты никого не волнует. Ночует ли он в своем номере или нет, его хватятся только в воскресенье, то есть послезавтра. Так что, если ты заселишься сегодня, у тебя две ночи и один день. Но, разумеется, сделать всё лучше поскорее! И нам, и тебе лучше!
– Известно хотя бы, в каком номере он остановился?
– В 404-м. Мы проверили: он сообщается внутренней дверью с 405-м. Так что если бы тебе удалось поселиться в 405-м…
Разумеется, это было бы гораздо проще, чем ковыряться в замке чужого номера из коридора. Николай протянул мне маленький, но увесистый нейлоновый несессер.
– Справишься?
– Там не электронные замки?
– Да нет, прошлый век.
– А вы не сообразили забронировать мне номер?
Это я так спросил, не подумав. Просто потому, что мне всё это не нравилось и хотелось ребят из резидентуры ткнуть носом, что они что-то сделали не так. С одной стороны, забронировать мне номер действительно было несложно – ведь мой новый паспорт был у них. Но – Николай только сморщил нос – он прав. Когда бронируешь, всегда остается или твой факс, или твой мейл. А если в гостинице вообще нет свободных номеров?
– Сам понимаешь, именно 405-й номер все равно было бы странно резервировать, – добавил Николай.
И тут он был прав.
Николай доел свой сэндвич, посмотрел на тот, от которого я отказался, почесал щеку, видимо, вспомнил про свой вес и сунул сэндвич обратно в бумажный пакет. «Многие люди постоянно едят из-за стресса», – подумалось мне. В нашей профессии принято снимать напряжение алкоголем. Но, может, Николаю повезло и он нашел способ, менее травмирующий для организма. Николай достал из пакета еще одну запотевшую баночку кока-колы и с наслаждением прокатил ею по лбу и шее.
На проезжающем мимо теплоходике с туристами девочка, держащаяся за поручень, приветливо помахала нам рукой. Мы махнули ей в ответ.
– И это всё? – уточнил я.
Я-то, вообще, имел в виду подробности, благодаря которым я должен был провести расследование исчезновения курьера. Но Николай понял меня по-своему:
– Пока всё – только проверить номер.
– А следующий шаг?
Николай улыбнулся.
– Сообщат дополнительно.
Возражать было бесполезно. Николай здесь был ни при чем – передаточное звено.
– Фотография-то его хоть есть?
– Там же, в книге.
Я снова пролистнул Сименона. Фотография была на обычной бумаге, компьютерная распечатка, но приличного качества. Не знаю, каким Штайнер был разведчиком, но по крайней мере один его недостаток был налицо – внешность у него была запоминающейся. Это мягко сказано! Лошадиное лицо, половину которого занимала нижняя челюсть, а вторую – тонкий, приплюснутый, видимо когда-то сломанный на ринге, нос. Зато лба практически не было вовсе – светлые волосы начинались чуть ли не от тонких, почти не различимых на снимке бровей. Глаза были маленькими, застывшими в напряженном вопрошании. В целом Штайнер походил на тупого упрямого солдафона, который всегда действует строго по инструкции и помешать которому в этом может только смерть.
– Теперь, как мы дальше действуем, – Николай отогнул воротничок рубашки и промокнул шею. – Ё-моё, когда эта жара кончится! Значит, если получится попасть в его номер – не важно, найдешь контейнер или нет, – звони! Встречаемся здесь же через час, если это в нормальное время, или в бистро напротив Восточного вокзала, если это между десятью ночи и десятью утра.
– А если Штайнер вдруг объявится?
Николай улыбнулся во весь рот. Странный у нас все-таки подобрался контингент, не важно, старой закваски люди или молодые! Человек пропал. Судя по его виду, не забыл про встречу, не запил, не уехал с красивой девушкой на Канарские острова. Лежит где-нибудь сейчас в леске под слоем извести, а то и просто в канаве, забросанный прошлогодними листьями. А этому весело! Для него это игра! Но, самое интересное, хотя в минуту опасности такой вот Николай будет готов разорвать противника зубами, да и чувство страха ему наверняка не чуждо, он в целом и к себе-то относится как к элементу игры. Все больные, все!
Николай сунул бумажный пакет с оставшимся сэндвичем и не начатой банкой коки в портфель. Потом осмотрелся и, откинувшись, ловко закинул второй пакет с пустыми баночками из-под кока-колы в ажурную зеленую урну.
– Баскетболист? – спросил я, проверяя свои догадки.
– Ага! Это потом меня укоротили на полметра! – съязвил Николай. – Нет, я водным поло занимался.
И вдруг Николай вцепился мне в локоть.
Мимо нас проплывал очередной теплоходик, на этот раз плавучий ресторан. От обедающих нас отделяли не более пятнадцати-двадцати метров, и окна, учитывая жару, были откинуты кверху. Так что сомнений быть не могло: человек, оживленно беседовавший за столиком с полной, ярко накрашенной женщиной лет пятидесяти с блеснувшими на солнце крупными золотыми серьгами, был Томас Штайнер.
4
Я снова сидел в своем номере в «Фениксе». Окно номера Метека было закрыто, видимо, во время уборки, так что, скорее всего, он в «Бальмораль» еще не возвращался.
Новостей о Штайнере у меня не было, и вряд ли что-то появится до завтрашнего дня. Увидев пропавшего агента, Николай умчался со скоростью стрелы, выпущенной из легендарного лука Одиссея. Он ничего мне не сказал, но предугадать его будущие действия было несложно. Я не успел дойти до памятника веселому королю Генриху IV, как из подземного паркинга, визжа шинами, вылетела белая «Рено-Меган». Она пересекла мост и с ревом устремилась по набережной в направлении пристани, где базировались плавучие рестораны. В принципе, у Николая были все шансы оказаться там раньше теплоходика и проследить, куда направится Штайнер.
Но дальше… Только Джеймс Бонд принимал решения быстро и самостоятельно. В Конторе две общие заботы: все просчитать и прикрыть свою задницу. Шеф парижской резидентуры, наверное, сейчас отправляет в Лес срочную шифрограмму о последних событиях. В Лесу тоже сгоряча ничего предпринимать не станут. Запросят из архива досье Штайнера, снова примутся внимательно его изучать. Где, кто, когда мог его перевербовать? Почему ошиблись люди, подписавшие подшитые к делу характеристики? Поднимут и их досье.
Первоначальный план послать меня обыскать его номер в «Клюни» тоже подлежал пересмотру. Конечно, меня кто-то мог подстраховать с улицы, чтобы предупредить по мобильному, если Штайнер вознамерится вернуться в гостиницу во время моего визита. Но, как опытный агент, он наверняка принял меры, чтобы точно знать, залезали в его вещи или нет. Какой-нибудь волосок, приклеенный к дверце, который порвется или отклеится, если шкаф открывали. Или крошечный кусок бумажки, который вылетит из ящика от притока воздуха. Или промеренное с точностью до миллиметра положение одного предмета относительно другого. Все эти хитрости предугадать невозможно! Пока мы считали, что Штайнер мертв, это не имело значения. Но, раз он жив, он будет точно знать, что его номер обыскивали. Нужно ли это, если его подозревают в двойной игре? Такое решение могли принять только наверху, а на это требовалось время.
Так что на самом деле в этой медлительности и перекладывании решения на тех, кто должен знать больше, есть свой смысл. Это я так, по злобе, прошелся насчет прикрывания собственной задницы большими и маленькими начальниками. Я-то вольная птица и могу позволить себе действовать по обстоятельствам и по собственному разумению. А в Лесу на самостоятельные действия могут решиться только уникумы вроде Эсквайра, который все равно всех переиграет. Но, так или иначе, на принятие решения уйдет время, и я мог спокойно заняться своими делами.
Где-то приглушенно запел мой мобильный – Бах. Я тут же вспомнил, что так и не позвонил Жаку Куртену. Чертыхаясь, я бросился к сумке и отрыл телефон прежде, чем звонок прекратился. Но это была не моя ассистентка с напоминанием. В трубке был неподражаемый, всегда чуть сонный голос моей жены Джессики.
– Солнышко, а я только проснулась. У тебя всё нормально?
В Париже было почти шесть вечера, значит, в Нью-Йорке около полудня.
– Да, всё нормально, радость моя.
– Я проводила Бобби в школу, и меня сморило. Я даже разделась и легла в постель, чтобы побыстрее выспаться. Но вот, не помогло!
– Ну тебе же не к станку!
Моя жена работает редактором в издательстве, специализирующемся на новейшей истории и всяких шпионских делах. Что, кстати, для меня очень удобно. Если я вдруг ненароком обнаружу свои познания в этой области, странные для человека, занимающегося туризмом, я всегда могу сказать, что знаю об этом благодаря профессии жены. Я действительно иногда читаю ее рукописи с познавательной целью и предусмотрительно не даю никаких советов.
Джессика, как, впрочем, множество других женщин на земле, не знает о своем муже почти ничего. То есть она, конечно, знает меня очень хорошо. Все-таки мы вместе живем уже пятнадцатый год, вместе завтракаем и часто ужинаем, когда я в Нью-Йорке, вместе ходим в музеи, в кино и на концерты, вместе занимаемся нашим тринадцатилетним сыном Робертом; вместе, часто втроем, ездим в отпуск в экзотические места – классические уже все объезжены. Джессика знает, на какую мелочь я могу разозлиться и какое большое несчастье меня ничуть не затронет. Что надо делать, когда мне грустно, и как остановить меня, если я вдруг заведусь. Она знает меня, как любящая женщина знает человека, который ее тоже любит. И даже если бы я рассказал ей о себе всю правду, в ее знании и понимании моей сути это ничего не изменит. Кроме, конечно, лжи о моем прошлом и о моей настоящей работе. В качестве вруна она меня не знает.
Моя жена – классический продукт Ирландии и Новой Англии. От родины предков у нее рыжие волосы, покрытые веснушками нос, щеки и плечи, белая кожа, очень чувствительная к солнцу, спокойная вера католички, которой чужды показное ханжество большинства ее сограждан-протестантов, гордый и упрямый характер. Неирландкой ее делают отвращение к виски и пиву (Джессика вообще не берет в рот никакого спиртного), неприятие любого насилия, даже справедливо-революционного, и отсутствие восхищения перед ирландскими писателями, составившими славу увядающей английской литературы, типа Оскара Уайльда, Джойса и Бернарда Шоу. От Новой Англии у Джессики спокойная аристократичность манер, элегантность в одежде, интеллигентная мягкость, ироничная отстраненность от мелкого и суетного в жизни – в общем, она производит впечатление скорее европейки, чем американки. От себя самой, то есть, наверное, от детских огорчений – наследственность здесь ни при чем, – у Джессики крайняя чувствительность и болезненное стремление не причинять никому беспокойства. И, как у большинства типичных американцев, в ней нет никакой чопорности, никакого высокомерия: в общении она проста, открыта и доброжелательна ко всем.
Именно эти качества позволили ей полюбить кубинского эмигранта без гражданства, лишь с грин-картой в кармане, который на момент знакомства нигде не работал, чьих родителей она никогда не видела и единственной рекомендацией которого был открытый взгляд. Это я о себе. Проблема была в том, что Джессика была из нестандартной американской семьи.
Вообще, в Штатах в порядке вещей выпускать детей в автономное плавание, едва они окончат школу. А дальше идет только видимость теплых семейных отношений. Вот вы слышали когда-нибудь, чтобы в России дети и родители говорили друг другу на каждом шагу «Я тебя люблю!»? Нет. И не потому, что они друг друга не любят. Просто, когда это есть, зачем об этом говорить? В Штатах – да возьмите любой американский фильм! – такими признаниями обмениваются каждые десять минут. И тем и другим – и родителям, и детям – нужно, для самих себя, подтверждение тому, чего, возможно, совсем мало или нет вовсе.
У Джессики отец – его зовут Джеймс Патрик Фергюсон – профессор Гарварда. Преподает как раз ирландскую, то есть современную английскую литературу (может быть, беллетристическая аллергия Джессики вызвана именно этим?). Это высокий, сухой, рыжий, очень подвижный джентльмен, совсем не похожий на книжного червя. Он похож на попугая: у него такой же выдающийся горбатый нос и та же манера быстро вертеть головой. Я про себя называю его Какаду. Джиму – он предложил мне называть его просто Джим лишь лет через пять нашего брака с Джессикой, до этого он оставался для меня мистером Фергюсоном – чуть за шестьдесят. Однако выглядит он моложе – у него только-только стали седеть виски, на рыжей голове это выглядит очень экзотично. Так вот о книжном черве, каковым он не является: Джим, помимо того, что он читает лекции, ведет семинары и пишет книги, очень цепкий и хваткий бизнесмен. Он играет на бирже, продает и покупает недвижимость и знает, сколько стоит каждая пепельница или галогеновая лампа в его домах – их он тоже покупал сам!
Домов у мистера Фергюсона два, даже три. Во-первых, трехэтажный особняк в Кембридже, откуда из окон спален виден залив (я ведь говорил уже, что они живут в Бостоне?). Джим терпеть не может автомобили и даже не имеет водительских прав: поэтому он купил дом в двадцати минутах ходьбы от университета и в любую погоду добирается туда пешком. Еще у него есть участок с двумя домами в Хайаннис-Порте, в том самом городке на берегу Атлантического океана, где находится огромное имение семейства Кеннеди. Профессорская территория намного скромнее, но, если учесть, что это одно из самых дорогих мест Америки, сам факт говорит за себя. Какаду говорит об этом со смехом, впроброс, он вообще опытный светский лев: «Я поеду на недельку на свои земли в Хайаннис-Порт. Вообще-то, конечно, это земли Кеннеди, но, к счастью, Америка никогда не была феодальной страной!»
Теперь, почему на его участке в Хайаннис-Порте два дома. В одном живет его первая жена, мать Джессики. Пэгги – художница, на мой взгляд, очень неплохая. К тому же она умница, образованная, веселая, все еще очень красивая. У нее только один недостаток: она много курит, и поэтому смех у нее – а смеется она часто – хриплый и, как некоторым кажется, звучит немного вульгарно. Мне так не кажется: когда кого-то любишь, любишь целиком!
Но вообще-то Джессика пошла в нее, даже внешне. Пэгги из тех женщин, над которыми время не властно. Когда мы познакомились с Джессикой, их с матерью можно было принять – и принимали – за сестер. Так вот, с тех пор ничего не изменилось! Джессике сегодня дают тридцать – тридцать пять, а вот Пэгги как выглядела на сорок пятнадцать лет назад, так и выглядит сейчас. Эти мать с дочкой и внутренне очень похожи. Как и Джессика, Пэгги меня почему-то сразу полюбила. В момент горячих семейных дебатов из-за нашего предполагаемого брака она не раз говорила дочери: «Имей в виду: если ты не пойдешь за Пако, я женю его на себе! И я не шучу!» Сказать вам правду? Я бы женился на ней! И я не шучу!
В момент, когда мы познакомились с Джессикой, ее родители уже были в разводе. Профессор Фергюсон влюбился в свою студентку. В пуританской Америке роман преподавателя со студенткой автоматически положил бы конец его карьере. Но как только Линда получила диплом, он пошел на бракоразводный процесс и раздел имущества, чтобы прожить долгие-долгие дни с женщиной своей мечты.
Линда-то, по-моему, мечтает только о том, чтобы этих дней совместной жизни осталось как можно меньше. Это маленькая хищница с фарфоровым личиком. В двадцать пять ее можно было назвать хорошенькой, но в сорок ее лицо выглядит как маска. Линду заботят только две вещи: ее физическая форма и зависть подруг. В том смысле, что ей хочется постоянно вызывать их зависть. Поэтому она два раза в неделю ходит в тренажерный зал, два раза – в плавательный бассейн и еще два – в сауну и на массаж. А остальное время проводит на приемах и вечеринках или устраивает их для нужных людей. Мне кажется, что совсем не глупый профессор Фергюсон уже давно понял, какую глупость он совершил, но еще одного развода его алчность не выдержит. «Если у вас еще остались сомнения, существует карма или нет, посмотрите на Джима!» – говорит Пэгги.
Но весь этот родительский треугольник – отдельная история для отдельной книги. Вернемся к нам с Джессикой.
Итак, Пэгги была за нас. Линда – это единственное ее доброе и разумное дело, хотя и продиктованное эгоизмом, – тоже была рада избавиться от падчерицы, которая была лишь на несколько лет моложе ее. Но отец Джессики, уже оставивший значительную часть своего состояния первой жене и понимавший, что вторая заберет все остальное, и слышать не хотел о браке дочери с недавним эмигрантом без гроша в кармане. Он понимал: чтобы сохранить свое движимое и недвижимое имущество, ему достаточно не давать Линде поводов для развода. А дочь надо было выдать в семью, благосостояние которой навсегда исключило бы вероятность того, что когда-нибудь вдруг ей понадобится материальная поддержка.
Но пострадать мог и социальный статус профессора Гарварда. Взять в зятья парию из-за железного занавеса, чьи соотечественники сплошь и рядом попадали в газеты как разоблаченные, арестованные или убитые наркодельцы, сутенеры, наемные убийцы и мошенники! Какаду встал на дыбы: или он, или я! Однако Джессика проявила свой ирландский характер и, чтобы придать необратимость своему решению, объявила о дне нашего венчания. Профессор, скрепя сердце и скрипя зубами, счел благоразумным отнестись к необъяснимому поведению дочери как к тяжелому заболеванию. Чтобы сохранить хорошую мину при плохой игре, он даже предложил оплатить свадебный прием. Мы, разумеется, отказались.
Мы венчались в главном католическом храме Нью-Йорка, соборе Святого Патрика. Прямо оттуда мы на спортивном «кадиллаке» Пэгги поехали в свадебное путешествие во Флориду, а Пэгги подсела в машину Джима с Линдой и отправилась в Хайаннис-Порт. Им все равно было ехать в одно место! От старого дома, который после развода достался Пэгги, до нового, построенного для профессора с юной тогда женой, от силы метров тридцать.
Однако всё это давно позади. Подозрительный профессорский зять получил наследство (от Конторы), открыл собственное дело, быстро сделал его преуспевающим, не втянул его дочь в какие-либо сомнительные авантюры, которыми живет, по его мнению, большинство латиносов, и даже не побоялся обзавестись ребенком. Надо ли об этом говорить, отпуск профессор с женой проводят исключительно через Departures Unlimited по тарифам, которыми пользуемся только мы сами. Разумеется, еще Пэгги, но она скорее домоседка, и еще разве что Элис. Короче, теперь я тоже желанный гость на День благодарения. Обычно мне и приходится разрезать индейку за столом, за которым сидят Джессика с Бобби и профессор с женами, теперешней и предыдущей.
Но это, еще раз, отдельная история, как-нибудь в другой раз. Сейчас мы с Джессикой разговаривали по телефону.
– Ну, как ты развлекаешься в Париже?
Как я развлекаюсь в Париже?
– Да никак особо не развлекаюсь. Сейчас вот сижу у брата Эрве, пью кофе и листаю мишленовский ресторанный гид, пока он где-то ходит.
С симпатичнейшим братом Эрве из Парижской консистории мы готовим постоянный тур по средневековым аббатствам Франции. Чтобы сделать его привлекательным для людей, в глазах которых религия, история, архитектура и искусство вообще лишь темы для последующих светских разговоров в гостиных – а таких клиентов у нас большинство, – мы решили включить в программу в качестве полноценной составляющей региональные кухни. Не надо быть французом, чтобы понимать, что на горе Сен-Мишель монахи готовят утиный паштет совсем не так, как в Фонтене, а вот порассуждать об этом со знанием дела смогут только счастливцы, избравшие Departures Unlimited.
– Да, я знаю, я звонила тебе в гостиницу.
Кто изобрел мобильный телефон? Этому человеку надо поставить памятник! Сколько бы было разрушенных судеб, разбитых браков, разоблаченных шпионов, если бы не это гениальное изобретение! Нет, действительно, кто-нибудь знает, кто его изобрел?
У Джессики, в сущности, нет оснований сомневаться в моих чувствах к ней. Конечно, соблазны внешнего мира продолжают испытывать на мне свою силу и время от времени одерживают верх. Однако все эти короткие любовные приключения в разных концах земного шара не только не имеют последствий, но и началом своим обязаны случаю, а не умыслу. Другими словами, я ничего не ищу, хотя и не считаю возможным оскорблять жизнь, отказываясь от радостей, которые она преподносит нам в своей безграничной доброте. Не знаю, как бы отнеслась к этому Джессика, знай она и эту тайную сторону моей жизни. Правда не знаю. Хотя… Я не говорил? Она ведь еще и очень умная – и интеллектуально, и житейски. Однако, как любая женщина, Джессика в этих вещах уязвима, и, несмотря на нашу близость, иногда на нее накатывает облачко сомнения. Она никогда не выражает свои подозрения в словах, но я чувствую их, как если бы вдруг запотело разделяющее нас стекло.
– Может, ты все-таки присоединишься ко мне? – немного неожиданно для себя выпалил я.
– Да? – Джессика даже издала короткий счастливый смешок. – Ты считаешь? Но ты ведь действительно вернешься через день-два?
Я все-таки хорошо знаю свою жену. Один вопрос, и облачко пролетело.
– Надеюсь. Скорее всего! Ну, прилетай поужинать!
Мы можем себе это позволить. Тем более, поскольку я работаю в туристическом бизнесе, у нас скидки буквально на всё. Но Джессике просто важно знать, что я хочу ее видеть. Я проделываю этот трюк уже не в первый раз, зная, что ей будет непросто пристроить Бобби и нашего английского кокер-спаниеля Мистера Куилпа. Но что я буду делать, если она вдруг решит всё бросить и приехать? Вот сейчас возьмет и скажет: «Да, я соскучилась, мне как-то тревожно. Давай прилечу к тебе, и вместе вернемся завтра или послезавтра». И что? М-м? И что тогда? Что делать со Штайнером, который, как выяснилось, никуда не исчезал? Я сто процентов упущу Метека – и шанс избавиться от кошмара, который преследует меня уже семнадцать лет. И, вспомнил я, с Жаком Куртеном я до сих пор так и не встретился. Как я все это разведу?
– Нет, мой хороший! Лучше приезжай скорее домой.
Я перевел дух.
– Но смотри, если мне придется задержаться, я вернусь к этому вопросу, – предупредил я.
Мы еще поболтали с четверть часа. Но все это время я неотрывно смотрел в окно, на тихую улочку с редкими прохожими, шагающими, как все парижане, глядя себе под ноги, чтобы не наступить на кучу собачьего дерьма. И тут я снова увидел Метека, бредущего к своему отелю. Ему повезло, его задний карман джинсов был по-прежнему оттопырен бумажником. Он даже прикупил какой-то путеводитель или книгу – утром в руках у него ничего не было.
– Джессика, – поспешно сказал я, – возвращается брат Эрве. Я тебя целую.
С братом Эрве Джессика не знакома, так что опасности, что она попросит передать ему трубку, никакой.
– Целую, – заторопилась Джессика, чтобы меня не задерживать. Я уже говорил: она очень деликатная. – Я позвоню тебе перед сном.
– Моим, – уточнил я. – Ты помнишь, что у нас шесть часов разница.
– Конечно, дорогой. Чао!
– Целую.
Я отключил телефон. Теперь все мое внимание сосредоточилось на доме напротив. Вот Метек берет ключ у стойки, ждет лифта, поднимается к себе на второй этаж, открывает дверь, вступает в застоялый воздух комнаты, кидает путеводитель на кровать и идет открыть окно. Ну, вот сейчас! Хорошо, еще немного – сейчас! Но ничего не происходило. Прошло пять минут, десять, пятнадцать – за его окнами не было никакого движения.
Что делать? Ситуация со Штайнером, которую анализировали высокие умы в Москве, вряд ли прояснится до утра. Но догнал ли его Николай? А вдруг Штайнер что-то заподозрил? Вдруг он напал на Николая или выехал из гостиницы? Все в любой момент могло обостриться, и тогда палочкой-выручалочкой парижской резидентуры снова стану я. Я даже не был уверен, что смогу вернуться сюда, в «Феникс». Действовать нужно было немедленно.
И тут в номере Метека распахнулись шторы, потом раскрылась рама, и в окне появилась его курчавая седеющая голова с мокрыми волосами, которые он тер полотенцем. Конечно, он сначала пошел принять душ. Метек был в хорошем настроении и насвистывал что-то неразличимое из-за шума улицы. В этот миг он представлял собой идеальную мишень – я мог бы попасть в него яблоком, конфетой, домашним тапком.
А я был не готов.
5
В Контору я попал, в общем-то, и случайно, и закономерно.
Мой отец, Мигель Таверас Сорра, был испанцем из Сарагосы, которого в четырнадцатилетнем возрасте вместе с другими детьми поверженных республиканцев вывезли в Советский Союз. Из его рассказов о родном городе мне запомнилась вытянутая пустая площадь, ограниченная с одной стороны собором, а с другой – зданиями с аркадами, под которыми прятались магазинчики и рестораны. В соборе – чудотворная статуя Девы Марии на столбе, от которой – каких только странностей в жизни нет – и пошло столь распространенное в испаноязычном мире женское имя Пилар, на самом деле означающее «столб». И – это больше всего поразило мое воображение – густо-желтые воды реки, рассекающей город.
Сам я попал в Сарагосу в зрелом возрасте, разумеется, в связи с работой на Контору. Постояв на мосту над действительно желтыми водами, посетив собор, пройдясь по площади, я понял, что осмотрел всё, и остаток дня – меня должен был забрать связной на машине – провел в ресторанчике на той самой площади с видом на собор. Там я съел большую порцию паэльи с морепродуктами, черную от соуса из каракатиц, осушил два полулитровых кувшинчика терпкого белого вина и чуть не заснул, разморенный переездом из Мадрида, едой, питьем и жарким днем. Так что у меня от города моих предков воспоминания остались еще менее содержательные, чем у отца.
Могилу своего испанского деда я даже и не искал. Он был по профессии каменщиком, а по убеждениям – анархистом. Как кто-то, наверное, помнит, во времена республики анархисты были сначала соратниками коммунистов, а потом, когда сражаться за свободную Испанию приехали русские, превратились – благодаря Троцкому и Барселонскому восстанию – в их злейших врагов. Моему деду – его звали Хавьер – повезло: он погиб в бою против франкистов и был похоронен где-то под Севильей. Повезло и нам: людей, которые дали моему отцу кров и вторую родину, благодаря этому нам упрекнуть было не в чем.
Разговоры в семье, в которых участвовала мама или кто-то из друзей, неизменно проходили по-русски. Но когда мы с отцом оставались наедине, он всегда говорил со мной по-испански – чтобы этот язык был для меня родным. Так что в Испании меня все принимали за своего, и я мог проколоться, только не зная какой-то реалии, типа сертификата из налоговой инспекции или сленга, например новомодного словечка для штрафа за неправильную парковку. Но чувствовал ли я себя испанцем? Мне нравились плавающие в раскаленном воздухе оливковые рощи на склонах холмов, несмолкающий стрекот цикад, белые, больше похожие на минареты колокольни на фоне высокого ярко-синего неба, зеленые волны Средиземного моря, приносящие на берег пахнущие йодом обрывки водорослей, обломанные ракушки и пустые клешни крабов. Однако все эти двадцать лет, которые я прожил за границей, мне снятся перелески, сменяющие друг друга за окном поезда, заросли иван-чая, зеленые и серые ящерки, шныряющие по поваленным сосновым стволам, золотые звезды на синих куполах церквей и речные излучины с песчаными отмелями посреди темных еловых боров. Дома мы в воспоминаниях детства – в остальных местах мы лишь туристы.
Я помню свой ужас при виде религиозной процессии в свой первый приезд в Испанию. Я бродил по переулочкам в центре Валенсии, когда вдруг совсем рядом, как взрыв, раздался мерный бой барабанов. Потом сквозь него прорвались траурные стоны труб, и из-за угла показались женщины в черных одеждах с каменными скорбными лицами. Такие же застывшие, лишенные всякого выражения черты были и у мужчин в строгих костюмах, и у статуи святого, которого они несли на носилках, украшенных искусственными розами. Я оказался не на родине, а на другой планете.
Чем была Россия для моего отца? Ощущал ли он себя там инопланетянином? Мы не говорили с ним об этом, как и о множестве других вещей, которые я теперь хотел бы знать, но уже никогда не узнаю. Отец казался мне вечным, а умер слишком рано – мне едва исполнилось двадцать.
Как бы то ни было, испанец Мигель Таверас прожил всю свою сознательную жизнь в стране, на языке которой он до самой смерти говорил с легким акцентом, хотя в остальном как настоящий русский. Он не поменял ни своего испанского имени, ни фамилии, но на улице его принимали за армянина или вообще кавказца. И в общем отец стал типичным советским человеком.
Он жил в детском доме в Орле и окончил школу в Ташкенте, куда детдом был эвакуирован в 1941-м. Семнадцатилетним добровольцем он напросился в армию, но его направили в офицерское училище. Там обнаружились его исключительные математические способности, и отца направили в школу шифровальщиков. Однако он рвался на фронт – он был уверен, что Красной Армии предстоит дойти до Пиренеев и ему посчастливится освободить родной город от Франко. Отцу удалось попасть в действующую армию лишь зимой 44-го, но, к счастью, его часть закончила войну вдали от берлинской бойни, в Румынии. У отца на всю жизнь осталось ощущение, что он не вернул долг приютившей его стране, и он хотел, чтобы это сделал его сын. То есть я.
Моя мать – к счастью, она жива и здорова – русская. Прежде чем стать женой отца, она была его названой сестрой. Кем были ее родители, мы так и не знаем – они исчезли в 1938 году, когда маме было всего четыре года. Мы даже не знаем ее настоящей фамилии. Те, кто хотели стереть ее прошлое, отправили маму в детдом с документами на имя Любови Васильевны Непомнящей – обычная фамилия для сироты того времени.
Мамины воспоминания о прежней московской жизни отрывочны. Она с родителями и двумя бабушками жила в одной большой комнате в коммунальной квартире где-то на Сретенке. Ее отец, мой дед, работал инженером в Сибири, мать часто и надолго уезжала к нему, и маленькую Любу воспитывали баба Вера и баба Нюра. На самом деле они были сестрами – одна из них была маминой мамой, а другая – тетей, но кто именно, я сейчас не помню, а может, мама и сама не помнит. Еще один непреложный факт – у соседей напротив, через коридор, была худая трехцветная кошка Ласка, которая из своей комнаты не выходила, но мою маму иногда пускали к ней поиграть. Ласка была действительно ласковой и позволяла ребенку наряжать себя в платье из лоскутков и таскать за задние лапы. Да вот, наверное, и все, что я знаю о маминой прежней жизни. Так что с корнями у меня плохо, дальше родителей мое генеалогическое древо не идет.
Познакомились родители так. Мама появилась в детском доме во время обеда. Она остановилась на пороге, оглядела столы с жующими детьми, потом без колебаний направилась к отцу и, отодвинув его руку, залезла к нему на колени. Кто-то из воспитателей был умным и отзывчивым человеком – к столику отца (это все он мне рассказывал) приставили стул, посадили на него маму, и больше она от отца не отходила. Напомню, отцу было четырнадцать, а маме – четыре.
Когда отец ушел в армию, маме было уже восемь – это было в Ташкенте. Их давно все считали братом и сестрой, но пути их разошлись надолго. Отца оставили служить в Румынии, отпуск ему не давали, и ему удалось демобилизоваться лишь через три года после Победы, в 1948 году. Он тут же поехал в Орел, куда вернулся детдом. Вместо заплаканного ребенка, которого он оставил в Ташкенте, к нему, сияя, бросилась в объятия бледная нескладная девушка, которая уже тогда была чуть выше его – отец был небольшого роста. Ситуация была непонятной. Удочерить ее? Отцу было двадцать четыре, но маме – уже четырнадцать. Жениться – тоже невозможно, да отец об этом и не помышлял. К тому же его, как фронтовика, без экзаменов приняли на математический факультет МГУ и жить ему предстояло в общежитии.
Так что им пришлось еще три года провести порознь, встречаясь пять-шесть раз в год то в Москве, то в Орле. Но в семнадцать лет мама окончила школу, и отец забрал ее в столицу. Его, как способного математика, углядел КГБ, и параллельно с учебой отец вернулся к разработке шифров. Этот заработок позволил ему снять для мамы угол в большой коммуналке в Даевом переулке у интеллигентной пожилой дамы, родителям которой раньше принадлежал весь дом. Более того, начальство отца помогло оформить для нее прописку. Мама хотела стать детским врачом и устроилась медсестрой в обычную городскую клинику.
Я видел мамины фотографии того времени – она была прелестной. Ясный взгляд, застенчивая улыбка, кокетливые завитки волос, удивительное выражение чистоты и свежести, исходящее от ее лица. Однако – я совершенно точно это понял – отец не собирался жениться на девушке, которую он всегда считал своей сестрой. Но для мамы этот вопрос никогда и не стоял – она просто знала, что так будет. И в день, когда ей исполнилось восемнадцать, мои родители расписались. Смешное выражение!
В те времена всё, по крайней мере у моих родителей, проходило в установленные сроки. Через девять месяцев, день в день, 7 июня 1957 года на свет появился их первый и единственный ребенок – понятно кто.
Ну, мой отец оказался в Конторе по очевидным причинам. Он был одновременно убежденным коммунистом и испанским патриотом. Все, что он делал, было направлено на то – по крайней мере, так отец считал, – чтобы самый передовой общественный строй победил и у него на родине. Его не смущало, что органы, в которых он служил, в свое время стерли с лица земли родителей его жены – людям свойственно находить оправдание не только для своих собственных поступков, но и для прошлого, которое они разделяли со своей страной. Странно другое! Почему-то те самые органы не смущало, что они взяли в сотрудники иностранца, да еще и женатого на дочери врага народа. Но это факт! В России вся жизнь сплетается из необъяснимых вещей и исключений из правил.
А вот как меня туда занесло, это вопрос другой. Ну, их интерес понятен. Сын сотрудника одного из самых засекреченных управлений КГБ. Говорящий по-испански, как испанец, но воспитанный в советской идеологии – октябренок, пионер, комсомолец. Будущий офицер – студент военного института иностранных языков, изучающий параллельно английский и французский. А я действительно, при всей моей нелюбви к армии, провалился на экзаменах в московский иняз и вынужден был довольствоваться его военным младшим братом.
Однако и моя биография пятен унаследовала достаточно. Главное – родители мамы. Конечно, ее прошлое было стерто так тщательно, что я даже в анкетах в графе «Были ли Вы или Ваши родственники репрессированы, сосланы или лишены гражданских прав?» писал: «Не были». Но было несомненно, что при проверке все эти факты всплывали. Не знаю, почему это мне не мешало. Может, к тому времени мои дед с бабушкой уже были реабилитированы, только мы об этом не знали. Или в брежневскую эпоху уже мало кто верил, что люди могут тратить свою жизнь на то, чтобы выглядеть благопристойными и лояльными гражданами, а потом при первой возможности отомстить государству за уничтоженных родственников особо изощренным и болезненным для него способом.
Но и что касается отца, мне в анкетах приходилось врать. В пункте «Есть ли у Вас родственники за границей?» я неизменно писал – на вопросы нужно было давать полные ответы – «Родственников за границей не имею». Я о таковых действительно не знал, но я не мог не понимать, что в семье отца было, кроме него, еще четверо детей, что у моего деда тоже были братья и сестры и так далее. Не могли не понимать этого и проверяющие товарищи. Но, повторяю, поскольку в Советском Союзе политические установки, идеологические соображения и прочие абстрактные построения существовали сами по себе, а реальная жизнь со своими законами – тоже сама по себе, побеждала поочередно то одна сторона, то другая.
Не думаю, что в те времена, когда мне еще не было двадцати, я все это ясно осознавал. Я вообще стал взрослым – если стал – в двадцать семь лет. По крайней мере, с этого времени я себя узнаю. Все, что я делал в более раннем возрасте, с такой же определенностью можно приписать совершенно другому человеку.
Так вот, как я попал в КГБ. Контора действовала через отца. Меня никуда не вызывали – поначалу! Просто в моей жизни появился некий сослуживец отца (который, как я позднее узнал, познакомился с ним за день до меня). Это был тихий, мягкий, молчаливый еврей лет шестидесяти, его звали Семен Маркович. В разговоре он собирал информацию не ушами, как большинство людей, а глазами. У него они были бархатные, очень внимательные, по проникающей способности не уступающие рентгеновскому лучу. Устремившись на вас однажды, эти глаза вас уже не отпускали.
Нашим излюбленным местом встреч был Чистопрудный бульвар – мы жили поблизости, в конце Маросейки, тогда улицы Богдана Хмельницкого. Мы с Семеном Марковичем гуляли по аллеям, покрытым мокрыми скользкими листьями, – это было в конце сентября. Он задавал мне очередной вопрос, один из трех-четырех за полтора часа прогулки, типа: на кого из своих знакомых я хотел бы быть похожим и почему. Отвечал я достаточно односложно: жизнь моя тогда только начиналась, так что и мыслей, и воспоминаний у меня было кот наплакал. Поэтому бо́льшую часть времени мы молчали – я, испытывая от этого крайнюю неловкость, а он – совершенно естественно. Возможно, его тактика заключалась в том, что, испытывая неловкость, люди начинают заполнять молчание словами. Я этого не делал – не потому, что был таким искушенным, а по застенчивости. Короче, от этих прогулок у меня осталась такая картинка: я молча шагаю по аллее, опустив взгляд и ковыряя носком ботинка упавшие разлапистые листья клена, а Семен Маркович, повернув ко мне голову, высвечивает меня своими доброжелательными бархатными прожекторами.
Сейчас бы – даже не зная, что меня ждет, – я бы на их предложение ответил нет. В двадцать семь лет, когда я уже был я, я бы сказал нет. Тогда, в девятнадцать, я согласился. Для меня это был переход из одного мира в другой. Мое решение не было связано с идеологией – в душе я никогда не был миссионером, тем более тайного фронта. Оно не было продиктовано соображениями карьерного роста или материальными стимулами – хотя в те времена сотрудники КГБ считались элитой, а разведчики – элитой элиты. Для меня предложение пройти подготовку и под чужим именем навсегда переселиться за границу звучало как приглашение выйти из темной комнатушки со спертым воздухом, приехать на берег моря, с горсткой смельчаков сесть на корабль и отправиться на поиски исчезнувших миров.
Я и сегодня был готов отплыть куда угодно в поисках приключений. Но сейчас я знаю, что тот корабль отправлялся в совсем другое плавание.
6
Разумеется, моя специальная подготовка теперь уже очень давняя. И даже если где-то раз в год, когда я попадал в Москву или, еще при советской власти, в одну из дружественных стран, меня просили день-другой уделить новейшим достижениям в области идеальных убийств, я всегда знал, что это не про меня. А вот, поди ж ты, пригодилось!
Самое простое было бы бросить Метеку в стакан кристаллик, который через два часа спровоцирует сердечный приступ, а еще через два от яда в организме и следа не останется. У меня такой возможности не будет – если я расположусь с газетой за соседним столиком в ресторане или баре, он меня узнает. Кольнуть его моей шариковой ручкой, у которой, если одновременно нажать кнопку и повернуть нижнюю часть корпуса влево, вместо стержня вылезает иголочка? Вот так поравняться с ним на тротуаре, кольнуть, потом подхватить, когда он будет падать, крикнуть прохожему: «Подержите его! Наверное, сердечный приступ. Я сейчас вызову скорую»? Нет, не смогу! Мне между орудием смерти в моей руке и жертвой нужна дистанция.
Не знаю, использует ли еще кто-то из таких гастролеров-любителей, как я, огнестрельное оружие? Стреляю-то я отлично! Но – шум, оставляет следы пороха, а то и гильзу, в самолете не провезешь, в кармане носить не будешь…
У меня на такой случай есть маленькая цифровая видеокамера. С виду совсем обычная, кстати, я ею же могу и снимать! Но с помощью маленькой отвертки за десять минут она превращается в арбалет с оптическим прицелом. Я представляю, как смешно это звучит сегодня: арбалет! А это именно так. Внутри камеры есть крошечный, но очень мощный лук, который через небольшое отверстие бесшумно выстреливает маленькую тяжелую стрелу все с той же иголочкой на конце. Объектив и видоискатель служат оптическим прицелом, а полезная и для видеосъемки струбцина позволяет свести выстрел к простому нажатию на небольшую кнопку, выпирающую после превращения камеры в арбалет. Я опробовал это оружие года два назад на нашей базе в Подмосковье – девяносто два очка из ста на расстоянии двадцати метров. А здесь было от силы десять.
Я усмехнулся, вспомнив один свой приезд на спецбазу. Это сейчас, после распада Союза, все разболталось, а до конца 80-х в Конторе все было продумано до мелочей и соблюдалось неукоснительно.
Я имею в виду конспирацию и секретность. У меня было ощущение, что люди, с которыми нам, нелегалам, приходилось сталкиваться – инструкторы по стрельбе, по спецподготовке, по шифросвязи, – просто никогда не покидали закрытую территорию. Здесь они работали, женились (о разводе или романе на стороне не могло быть и речи), рожали детей, проводили отпуск, старились и умирали. Они жили в двухэтажных домиках на четыре семьи с огородами и цветниками под окнами, их дети ходили в детский сад, потом в школу на той же территории.
Мне всегда было интересно, что с ними, с детьми, делали дальше. Выпускали ли их в большой мир, чтобы они могли избрать себе другую, менее нужную для страны профессию, поступить в институт, жениться по собственному выбору на свободной женщине? Неужели им позволяли жить своей жизнью, не считаясь с риском для всех нелегалов, которых они могли мельком увидеть? Ну это так, грустная шутка! Не усыпляли же их, в конце концов!
Такие же меры предосторожности предпринимались и со стороны нелегалов. Это сейчас люди во всем мире одеваются примерно одинаково – футболка и джинсы. А в 80-е годы мне по приезде в Москву даже выдавался штатский костюм советского покроя, чтобы я не отличался от старшего оперуполномоченного какого-нибудь Камчатского УКГБ, прибывшего на переподготовку.
Однако дураками эти люди не были. В тот приезд мне в тире выдали «макаров». Я снял его с предохранителя, передернул затвор, но потом опустил ствол, чего, видимо, делать не полагалось. Или не надо было снимать с предохранителя, или посылать первый заряд в патронник. Во всяком случае, капитан, взглянув на меня, сказал лейтенанту, который должен был сопровождать меня на позицию:
– Ты смотри, чтобы они себе ногу не прострелили!
Он так и сказал – «они». Это была вежливая форма для обозначения присутствующего человека, чьего имени он не знал и знать не должен был. А обратиться напрямую к такому неумехе капитан, видимо, счел ниже своего достоинства.
Следующая фраза, которую он сказал по моему поводу, была такая:
– Ох, ни хрена себе!
И даже оторвал взгляд от своего стола с темными липкими следами от чайной кружки и ожогами от бычков по правому краю и посмотрел на меня. Это было через пятнадцать минут, когда лейтенант положил перед ним мою мишень. Я разрядил в нее два магазина: одна пуля попала в девятку, одна – на границу девятки и восьмерки, остальные лежали в яблочке, превратившемся в клочковатую дыру.
Капитан перевел взгляд на лейтенанта. Тот подбоченился, как будто это он показал такой класс стрельбы. Потом их лица расплылись в улыбке. Только что я был темной лошадкой, интеллигентом, фарфоровой статуэткой, возможно, какой-то шишкой или сыном шишки, а они всех их не любили. Теперь я стал одним из них! Мы бы, конечно, и выпили вместе, если бы это допускалось правилами.
Мужское братство греет. Глупо, наверное, но мне до сих пор эту сцену приятно вспомнить. А тогда я пребывал в приподнятом настроении весь день. Собственно, пока не попал к Эсквайру. Тот бросил свеженький отчет о спецподготовке в папку с моим личным делом, даже не взглянув на него. Это мои аналитические справки, написанные в Москве, он читал в моем присутствии, посматривая на меня поверх скрепленных страниц и своих очков и изредка задавая вопросы. У него было свое представление о мужских играх.
…Я залез в коричневый бумажный пакет и стал выгружать прямо на постель его содержимое. Чуть повыше по тротуару, почти на углу авеню Карно и улицы Генерала Ланрезака, в любое время дня и ночи можно купить себе пропитание у, как сейчас здесь модно говорить, ADC, chez l'Arabe du coin, то есть у местного араба. Возвращаясь со встречи с Николаем, я взял бутылку приличного белого вина «Сансер», килограмм нектаринов и большой, полукилограммовый пакет фисташек. В сумке у меня всегда лежит швейцарский нож со множеством бесполезнейших отверточек и крючочков, но и такими базовыми орудиями, как штопор. Стакан в этом номере за пятьдесят евро был только один – для зубной щетки в ванной. Я вытащил щетку – новую, но которой я специально почистил зубы, чтобы на ней остались подтеки пасты, – сполоснул стакан и вернулся в комнату.
«Сансер», на мой взгляд, лучшее французское белое вино в ценовой категории, доступной у ADC, но пить его рекомендую все же охлажденным. И хотя холодильник в номере был, ждать, пока вино дойдет до требуемой кондиции, мне не хотелось. Я налил себе еще стаканчик, выпил и его и снова убедился, что с таким же успехом можно было бы пить дешевый рислинг. Я открыл холодильник и сунул бутылку в морозильную камеру.
По-моему, я уже говорил, что люблю выпить – не напиваться, а просто пробовать разного рода алкогольные напитки, не важно, какой крепости. Мне больше всего нравится пиво. Но когда я попадаю в винодельческую страну – Францию, Италию или ту же Испанию, – я прохожу, как я это называю, курс винотерапии. Это не отбивает у меня желания выпить пива, но здесь главное – знать, в каком порядке это делать. Насколько мне известно, ни в английском, ни в испанском языке такое правило не сформулировано, так что я следую русскому: «Вино на пиво – диво, пиво на вино – говно!»
На эту ситуацию можно посмотреть и по-другому. Как известно, ничто не снимает стресс так быстро и так надежно, как алкоголь. Поэтому – вы можете прочитать это в любой книге – все разведчики пьют. И многие погорели именно из-за этого. Я допускаю, что тоже пользуюсь алкоголем как лекарством, но пока, как мне кажется, в разумных пределах. То есть я могу пить, а могу и не пить. Пока.
Моя теща Пэгги, которая тоже, как говорится, мимо рта не пронесет, утверждает о себе то же самое. Возможно даже, я просто повторяю ее слова и ее подход к этому делу. Мы с ней как-то почти уговорили за один присест литровую бутылку текилы, пока активная часть семьи – Бобби с Джессикой и Джим с Линдой – целый день ездили на катере на Кейп-Код. Джессика наблюдает опасную тенденцию среди своих близких с равной тревогой и за меня, и за свою мать. Так что мы в тот день воспользовались отсутствием действенного контроля, устроились на террасе и, естественно, в какой-то момент вышли на эту тему.
Помню, я сказал тогда Пэгги:
– Со мной в жизни не случится трех вещей: я не покончу с собой, не сойду с ума и не сопьюсь.
Пэгги задумалась на секунду и кивнула:
– Я тоже ни за что не откажусь от той, кто я есть. Даже понимая всю свою малость и ничтожность.
Я уже говорил, мне с Пэгги легко и хорошо. В каком-то смысле намного проще, чем с Джессикой. Потому что с Джессикой мы спим вместе. Вывод: у нас с Пэгги никогда ничего подобного не будет, хотя, я уверен, эта мысль Джессику иногда посещала. Если честно, она изредка посещает и меня – на Пэгги и сейчас, в ее пятьдесят три, оборачиваются двое мужчин из трех. Посещает ли эта мысль Пэгги, я не знаю – по крайней мере, она ни разу не выдала себя ни двусмысленным взглядом, ни паузой, ни чем-нибудь еще. Надеюсь, и я себя не выдал.
За этими трогательными человечными воспоминаниями я подготовил свой арбалет к бою. Я закрепил струбцину на раме окна, что позволяло передвигать прицел по горизонтали, а потом плечом зафиксировать нужное положение. У струбцины был еще шарнир, благодаря которому камеру можно было перемещать по вертикали. Повозившись пару минут, я навел прицел на занавеску, мечущуюся под порывами ветра. По моим подсчетам, где-то на уровне груди – попасть в голову было бы намного сложнее, да и яд все равно действует мгновенно, как только попадает в кровь, хоть с мизинца ноги.
Эти расчеты заставили меня вдруг увидеть ситуацию со стороны. Я что, действительно собирался убить этого человека? Я поднял голову туда, где на расстоянии двух вытянутых рук за мной наблюдал наблюдающий, и он понял – и я вслед за ним, – что действительно собирался.
7
Есть вещи, которые вы не записываете, потому что знаете, что это вы не забудете никогда. Есть события, воспоминания о которых, вы уверены, не сотрутся и не потускнеют, сколько бы вам ни было суждено прожить.
Увы, это не так! Самый яркий сон, пружиной поднявший вас среди ночи, не сохранится до утра и полностью сотрется из сознания через несколько дней – поэтому дома у меня в тумбочке у кровати лежит наготове блокнот с ручкой. Вот и тот день, который я уже давно стараюсь не оживлять в своей памяти, отказывается предстать во всей своей полноте.
Это как немое кино. Память моя не зафиксировала не только шум проезжающих машин, голоса прохожих, чириканье птиц, музыку из чьего-то открытого окна и прочие вещи, на которые мы не обращаем внимания, но и грохот выстрелов, которые я тогда не мог не слышать. Вся та сцена в Рыбацкой Гавани как будто была снята на кинокамеру без звука.
К тому времени – это случилось в 1984 году, 27 января, в день рождения Моцарта, – мы прожили в Сан-Франциско уже пару лет. Мы – это я, моя жена Роза (на самом деле ее звали Рита) и наши двойнята, родившиеся в Москве, но названные уже ввиду предстоящей работы Карлито и Кончита.
Но сначала про Риту. Мы познакомились в клубе испанской общины наискосок от «Детского мира», на улице Жданова – после очередной русской революции она снова называется, как и до первой, по-моему, Рождественка. Это было в промежуток между второй и третьей, на Новый, 1976-й год. Я тогда учился на втором курсе своего военного иняза, Рита – на четвертом в МГУ, тоже на филфаке. Она была старше меня на два года.
Я не могу сказать, что Рита была писаной красавицей. У нее были красивые волосы – это да: густые, прямые, тяжелой волной падавшие ей на плечи и спину. Красивые глаза – карие, лучащиеся, глубокие. Пухлые нежные губы – я ненавижу людей с маленьким ртом! Нос прямой, кожа смуглая, глубокая ямочка на левой щеке, когда она улыбалась. Нет, я не прав, она была восхитительной! Просто ее нужно было заметить, но потом уже глаз не отвести. И ей тогда был двадцать один год.
Конец декабря в тот год был теплым, улицы покрылись черной скользкой жижей. Но 31 числа с наступлением темноты вдруг пошел снег. Он падал пушистыми хлопьями, которые за пару часов превратили мрачные проходы в городском лабиринте в идиллию с новогодней открытки. Чокнувшись после боя курантов с родителями, я около часа ночи подъехал на такси к испанскому клубу, где собиралась в основном молодежь. Большие снежные пушинки продолжали медленно падать с неба – эта деталь важна.
Мы с Ритой и раньше несколько раз пересекались там по разным поводам – чаще всего это был показ фильмов на испанском языке. Однако, хотя мы и знали друг друга в лицо, формально мы даже не были знакомы.
В ту новогоднюю ночь в клубе был организован фуршет (мы все скинулись заранее), а потом танцы под рок-группу студентов иняза, которые пели латиноамериканские и испанские песни. Случилось так, что мы с Ритой одновременно подошли к столу с закусками. На ней было черное платье, которое спереди завязывалось на шее черной же тесемкой. К тесемке были привязаны два шарика, красный и синий. Они были надуты обычным воздухом, так что они тянулись не кверху, а, наоборот, к полу. Рита потом от них избавилась, но в тот момент они были заброшены на спину, чтобы не мешали. Эта деталь тоже имеет значение.
Я сказал ей «С Новым годом!», она сказала мне «С Новым годом!», и мы оба стали думать, что положить себе на тарелку.
Я до сих пор помню, там были соленые помидоры – зеленые, с розовым бочком, очень аппетитные, но крупные. Я хотел взять, но их осталось всего три-четыре на целую ораву, и они были действительно слишком большие для одного. Я отвлекся на что-то другое, а когда снова переместил свой взгляд на тарелку, на ней лежала половинка помидора. Я посмотрел на соседнюю тарелку с такой же половинкой, потом поднял взгляд на Риту.
– Хочется попробовать, а для одной много! – сказала Рита, улыбаясь и привычным жестом отбрасывая за плечо тяжелую волну волос.
Мы познакомились – мы все там говорили по-испански, выпили шампанского, потом еще и еще. Мы даже потанцевали с ней пару раз, а потом она исчезла. Так бывает: музыка, грохот, хлопушки, конфетти, народу было много, все выпили… Я отвлекся, и ее уже не было. Я обошел все комнаты – Рита уехала, не попрощавшись.
А дальше – вы скажете, что я это выдумал! – произошла совершенно необъяснимая вещь. Хотя на самом деле закономерная. Мне приснился сон. Я шел по летнему лугу с Кончей – это дочь отцовского друга, с которой мы вместе росли. Она тоже гуляла на той вечеринке и, как выяснилось, была нашей общей знакомой. Мы шли с ней под руку, просто как друзья, что так и было. А сзади, шагах в семи-восьми, под руку с моим однокурсником Мигелем, который тоже встречал Новый год с нами, шла Рита. Они тоже были просто друзьями. Но на самом деле невидимый луч связывал нас с Ритой.
Мы шли так по траве, из которой кое-где торчали высокие, мне до пояса, жесткие, почерневшие побеги. Я не знаю, какое это растение, но оно реально существует. У него маленькие, как у укропа, семена, каждое из которых прикреплено снизу к большой разлапистой, как шар, пушинке (вы уже поняли, в них превратились вчерашние огромные снежинки). Я взял готовый отлететь от стебля пушистый комочек, легонько подкинул его в воздух и подул на него, чтобы он полетел к Рите. Ветерок подхватил пушинку, Рита поймала ее и улыбнулась мне. Я послал ей еще один такой привет – и она снова поймала пушинку и улыбнулась. Я шел с Кончей, она – с Мигелем, но мы их не замечали, и они нас, похоже, тоже. Мы были только вдвоем.
Я к тому времени – мне в наступившем году должно было исполниться девятнадцать – уже прочел (по-испански) обе теории сновидений: и Фрейда, и Юнга. Хотя я сразу сделался юнгианцем, оба великих старца утверждали, что человек, который вам приснился, проникает тем самым в ваше подсознание. То есть приобретает над вами реальную власть. Власть Риты оказалась настолько сильной, что я бросился разыскивать ее на следующее же утро.
Это оказалось несложно. Сделав пару звонков – испанский мир в Москве был тесен, – я узнал, где она собиралась продолжать праздник. Еще один звонок – меня с радостью пригласили присоединиться к этой компании. Увидев меня, Рита кивнула в знак приветствия, но осталась сидеть на диване. А я пошел прямо к ней, позвал ее на лестничную площадку покурить и с ходу рассказал свой сон.
Рита долго молчала. Из квартиры на площадку вышло еще несколько человек, но, поняв, что у нас разговор, побежали курить на улицу – это все происходило на первом этаже.
– Я тоже расскажу тебе свой сон, – решившись, сказала Рита. – Ты… – У меня сердце подскочило к горлу. – Ты стоял на балконе «Детского мира». Там почему-то были балконы, хотя я не уверена, есть ли они на самом деле. Ты взял воздушный шарик и бросил его мне. А я стояла внизу и поймала его. А ты уже бросил мне еще один шарик, и я снова стою и жду, пока он упадет мне в руки. И ты кидаешь мне шарики еще и еще, и они уже не помещаются у меня в руках, а я всё пытаюсь их ловить. И смеюсь все время – я счастлива как ребенок!
Через полгода, летом, мы поженились.
А в сентябре появился Семен Маркович, и начались наши тягомотные прогулки вокруг Чистых прудов. И как-то сразу стало ясно, что планы Конторы распространяются не только на меня, но и на Риту.
У Риты испанцами были оба родителя. Они были одногодками, познакомились на корабле, который вез их из Барселоны, попали в один детский дом, в общем, не расставались. Оба работали переводчиками в испанском издании газеты «Московские новости», и Рита подрабатывала там корректором. Ее испанский был несравненно лучше моего, и вообще она была толковее и бойчее. На самом деле, мне кажется, она представляла для Конторы больший интерес, чем я.
Наступил октябрь, и мы с Ритой – уже оба – пару раз встречались в каком-то особнячке в центре Москвы с пожилыми людьми, представлявшимися по имени-отчеству. Разговоры пока шли обтекаемо: мы понимали, что нас хотят, и думали, хотим ли мы, а там, видимо, считали, что мы подходим, но не были уверены, справимся ли. Но потом наступил момент, когда нам предложили принять решение.
Рита уже была беременна, ее постоянно тошнило. Мы с ней жили в одной из комнат нашей квартиры на Богдана Хмельницкого, где слышимость была такая, что для серьезных разговоров мы выходили на улицу. На те же Чистые пруды. Так что для меня Контора связана не с Лубянкой и не с Лесом, а именно с этим невинным бульваром в центре столицы.
К тому времени мы с Ритой уже много проговорили всего и про режим, и про реальный социализм, альманах «Метрополь», Прагу 68-го, «Доктора Живаго» и Солженицына. Предложение Конторы переселиться за границу в качестве нелегалов означало в какой-то степени освобождение от всего этого. Но одновременно и переход на сторону людей с одинаковыми старыми лицами, фотографии которых носили на демонстрациях и вывешивали на общественных зданиях. Так что, отказываясь от предложения, мы соглашались продолжать несложную, достаточно безбедную, но монотонную серую жизнь, которую мы своим отказом могли еще и подпортить. Согласившись, мы отказывались от собственных, хотя еще не сформулированных планов на жизнь, или шли на компромисс. По сути дела, это был выбор между тем, чтобы быть честными по отношению к Конторе и к режиму или быть честными по отношению к себе. Положение было безвыходным.
Рита была умнее меня – хотя она так не считала.
– Забудь про то, о чем мы думали и говорили до сих пор, – сказала она, когда мы вышли к пруду. – Просто спроси свое сердце…
Рита фыркнула – это прозвучало пафосно, но все же повторила:
– Спроси свое сердце – не голову, только сердце. Абстрактно – независимо от того, что там придется делать. Ты хочешь уехать или ты хочешь остаться здесь?
– Я хочу…
Я все равно задумался. Сердцу тоже были нужны слова.
– Я хочу оттолкнуться от этого берега, а там – куда вынесет!
Рита кивнула и отбросила волосы с плеч на спину:
– Тогда мы должны придумать, как, несмотря ни на что, нам оставаться порядочными людьми. Из любой ситуации есть достойный выход. Мы должны его найти!
– Для начала давай договоримся, чего мы не будем делать, – развил ее мысль я. Мне нужно было только дать правильное направление, дальше я уже тоже соображал. – Мы не будем предавать себя!
– Именно. Мы не сделаем ничего, что идет вразрез с нашими представлениями о добре и зле, как бы этого ни хотела Контора.
Рита первая стала говорить «Контора». Отец говорил «моя работа»: «На моей работе хотят…», «На моей работе это не понравится»… Семен Маркович говорил «служба». Мы с Ритой говорили «Контора»: она сама по себе, мы сами по себе.
– Из-за нас никто не умрет, и мы будем стараться, чтобы никто не попал в тюрьму, – продолжала Рита. – Мы не сделаем ничего, что принесет зло другим ради выгоды этих людей в Кремле. Мы будем делать только то, что будет хорошо для всех.
– Коммунизм неизбежен, – процитировал я ходячую шутку. – Но ты уверена, что это хорошо для всех?
– Мы не будем ничего делать только для этого. Есть вечная Россия и ее интересы. Через двести лет кому будет важно, во имя чего в середине ХХ века укреплялось государство? Была Российская империя, потом СССР, потом, может быть, будет еще что-то совсем другое. Ведь правда, – тогда это была только что обнародованная, и то полуофициально, совсем еще новая правда, – если бы не разведка, у нас не было бы атомной бомбы. Были бы мы слабее, Америка могла бы напасть на нас. И тогда не было бы не только Союза, но, может быть, и вообще всего мира.
– Точно! – Я понял, что это снимало все противоречия. – Мы будем действовать в интересах вечной России как часть поколения, которое унаследовало на время ее судьбу. И это должно быть в интересах всех!
Рита, шагавшая рядом с кислым лицом – ее все время тошнило, – вдруг расхохоталась.
– Мы с тобой как Герцен и Огарев!
Мы обнялись, смеясь. Мы понимали, что были наивны, но даже не предполагали, в какой степени.
8
Следующие почти полтора года мы прожили в подмосковной Балашихе, на большой двухэтажной даче за глухим зеленым забором. Дача примыкала к территории Лесной школы, где учились разведчики, которые должны были работать под прикрытием. Мы иногда ходили туда на занятия в разные спецкабинеты и пользовались их библиотекой, но в принципе нас старались не светить. И я, и Рита готовились на равных, и в нашей группе вначале был еще только один человек. Это был наш сверстник по имени Лешка Кудинов, который просил звать его на французский манер Алекси. Странный человек для Конторы – эстет, денди и лоботряс, но очень обаятельный и способный.
Потом к нам присоединился Ромка Ляхов. Еще более странный – большой, некрасивый, с высоким голосом кастрата. Хотя он потом женился… Ну не знаю! Эта особенность его натуры меня не касалась и никогда не интересовала. Ромка был, как сейчас бы сказали, ходячим компьютером. Он не только помнил все, что когда-нибудь прочел, но и манипулировал этими данными очень умело. У меня самого аналитические способности средние, но достаточные для того, чтобы понять, кто чего стоит. Так вот, как аналитик из людей, которых я знаю, Ромка был на голову выше всех. Кроме, разумеется, Эсквайра, но под стать ему. Ляхова даже много раз пытались сманить в Аналитическое управление, но он не соглашался. Ромка тоже хотел уехать: подальше и на подольше.
В сущности, ближе Лешки и Ромки у меня друзей и не было. Странно, мы провели вместе полтора года – а с Ромкой и того меньше, год. Но то ли оттого, что мы жили коммуной, то ли потому, что на нас уже падала тень от опасностей, которые нас ожидали в будущем, мы чувствовали себя частью целого. Не случайно же говорят, пошел бы я с тем или другим в разведку или нет!
Нас и вправду судьба сводила потом по работе: с Лешкой мы участвовали в общей операции в Лондоне, а с Ромкой – в Германии. Потом, уже после смерти Риты. Но действия в боевой обстановке к нашему взаимному доверию ничего нового не добавили: мы уже всё знали друг о друге со времен Балашихи.
Лешка, которого забросили на оседание в Лондон, во время той злополучной операции засыпался. С тех пор он работает в Лесу, время от времени выезжая за границу на разовые операции как нелегал Центра, с поддельным зарубежным паспортом и такими же шансами оказаться в иностранной тюрьме. Так что мы с ним видимся где-то раз в год то в Москве, то в самых неожиданных местах. А Ромка, внедренный под видом еврейского эмигранта в Германию, вышел в отставку и перебрался в Израиль. Это темная история! В Конторе подозревали, что его перевербовал «Моссад». В это плохо верилось только нам двоим: мне и Лешке Кудинову. Почему? Читай выше!
Кроме нас, в первое время троих, на даче жила еще одна супружеская чета, но ее с тем же успехом могла заменить пара роботов, один из которых водил бы машину и помогал второму, который умел готовить, стирать, гладить и убирать комнаты. От роботов у Василия и Анны – так они представились, и так мы их неизменно называли – была неукоснительность, молчаливость и отсутствие какого-либо стремления к человеческим контактам. В доме они были заметны не больше чем стоячая деревянная вешалка в холле или консоль в каминной гостиной, напоминавшие о царственной роскоши советских 50-х. Говорили, что на нашей даче раньше жил нарком госбезопасности Меркулов, лишенный этой привилегии одновременно с жизнью – вернее, даже раньше.
По поводу планов Конторы относительно меня и Риты первое предположение сделал Лешка. У нас были свои ритуалы: мы, тогда еще без Ромки, часами пили вечерний чай в гостиной под огромным оранжевым абажуром с бахромой тех же благословенных номенклатурных 50-х годов.
– Вам добавили по два часа английского? – своим привычным барским тоном осведомился Алекси. – Получается теперь по четыре часа в день, да?
Он обмакнул овсяное печенье в чай, пошевелил им, чтобы ускорить процесс, и отделил зубами намокшую часть.
– Вас, друзья мои, готовят не на Латинскую Америку, а на Штаты!
Мы с Ритой в ужасе завращали глазами по всем углам. Это помещение, как и все остальные, наверняка прослушивалось.
– Ай! – отмахнулся Лешка и повысил голос для подслушивающих. – Ребята, это у меня не случайно вырвалось! Я себя контролирую!
Мы на время забыли об этом разговоре. В марте 77-го Рита родила близняшек, мальчика и девочку. Поскольку жить нам всем предстояло за границей, мы представили на утверждение начальства имена, которые мы хотели бы им дать: Карлито и Кончита. И наш выбор был одобрен.
– Видишь? – напомнила Рита Лешке за очередным вечерним чаем. – Если бы ты был прав насчет Штатов, нам бы порекомендовали назвать их Чарли и Конни.
Алекси осклабился:
– В Нью-Йорке даже надписи в метро на английском и испанском.
Небоскребы Манхэттена он тогда, конечно, видел только в кино, но его тоже готовили основательно.
Лето того года я помню плохо: у отца обнаружили опухоль в легком, и он сгорел за два месяца. А осенью мы узнали, что нас посылают на Кубу.
Нам разрешили сказать об этом и Лешке, и Ромке – он тогда уже жил с нами на даче. В Конторе планировалось, что нам, хотя и заброшенным в разные страны, возможно, придется работать вместе. И, раз так, доверие между нами было важнее, чем конспирация.
– Вас хотят заслать в Штаты под видом кубинцев, – нисколько не тушуясь, заключил Лешка.
– Это очевидно, – подхватил своим высоким голосом Ромка. – Мы же с кубинцами не работаем друг против друга!
Мы с Ритой опять судорожно замотали головой в сторону вентиляционной решетки, за которой, как мы полагали, и был установлен микрофон.
– А что такого? – так же уверенно продолжал Лешка. – Пусть все знают, какие у нас с Ромкой незаурядные аналитические способности.
Мы тогда решили, что Лешка просто не хотел признать свое поражение. Однако люди, которые прослушивали наши разговоры, могли бы забеспокоиться. Их стажер никак не мог быть в курсе операции, которая в строжайшем секрете разрабатывалась Конторой совместно с кубинцами. Мир вскоре узнает о ней как об операции «Мариэль».
Мариэль – это порт на Кубе, километров восемьдесят к западу от Гаваны. Наш первый куратор Некрасов возил нас туда однажды на прогулку. Тогда это была военная база – сейчас не знаю. Мариэль – идеальная гавань, как и Гавана (о чем и говорит название этого города). Это как бутыль с «Кьянти»: глубокая бухта, вся застроенная причалами, которую узкий, как горлышко бутылки, естественный пролив соединяет с морем. Именно из Мариэля 21 апреля 1980 года отправились во Флориду первые две яхты с кубинскими эмигрантами.
Суть была вовсе не в том, что, как заявил Фидель Кастро, строительство социализма – свободное дело свободных людей. И даже не в том, что он предложил всем желающим – главным образом кубинцам, живущим в США, – приехать на своих судах и вывезти с Кубы, кого захотят. Лидер Массимо послал янки отравленный подарок – среди ста с лишним тысяч человек, уехавших в Штаты за несколько месяцев, были тысячи уголовников, отсидевших больше половины срока. А среди этих тысяч бывших заключенных были люди, для которых такой, совершенно официальный, переход на Запад был идеальным способом внедрения. Даже мне пришлось провести последние три месяца перед отправкой не в закрытой зоне нашей военной базы в Валле Гранде, где мы все жили, а в общей камере тюрьмы города Сантьяго, в которой Фидель сидел за двадцать лет до меня. Разумеется, по всем бумагам я был недоучившимся студентом Гаванского университета, схлопотавшим пять лет за распространение антикоммунистических листовок.
Наш отъезд из Мариэля – это произошло в начале мая 1980 года – был одним из самых трогательных моментов моей жизни. Не из-за нас – мы с Розой (я к тому времени уже забыл, что она Рита) всего лишь выполняли очередной этап операции, – из-за той смеси радости и горя, которая, как облако, накрыла причал. В нашу прогулочную моторную яхту, пришедшую из Майами-Бич, набилось человек сорок. Практически без вещей – у большинства был лишь целлофановый пакет со сменой белья и едой на дорогу. Семьями, как мы, уезжали очень немногие. Основная масса отъезжающих были сыновьями, дочерьми, братьями, отцами – чьи матери, сестры, дочери, сыновья по той или иной причине должны были остаться на причале. И к радости, что через несколько часов – до Ки-Уэст, первой точки на земле США, всего сто восемьдесят километров – их близкие окажутся в свободной и благополучной стране, примешивался страх видеть их в последний раз.
Это, конечно, лучше, чем гражданская война. Как кто-нибудь скажет, лучше проливать слезы, чем кровь. Но когда нашу яхту багром оттолкнули от причала и она, попыхивая сизым выхлопом через отверстие в борту, начала медленно разворачиваться, мы с Розой обнялись и заплакали.
Это была не наша страна, мы не оставляли близких. Нас, из предосторожности, даже никто не провожал до причала. Мы не боялись будущего – мы были уверены, что в Штатах все будет хорошо. Мы плакали, потому что в эту минуту мы были ими – теми людьми, стоящими в два ряда вдоль всего причала. Никто из них не рыдал, не кричал, не бился в истерике. Они просто стояли и смотрели, как отчаливает яхта. Смотрели, вцепившись друг другу в руку или в плечо, кусая губы и не утирая слезы, бегущие по щекам.
Карлито и Кончите тогда уже исполнилось три. Они до этого мирно стояли, уцепившись за подол Розиного платья. Но когда мы обнялись, они заревели в голос и потянулись к нам. Мы взяли их на руки: место Карлито было у Розы (Эдипов комплекс), Кончиты – у меня (комплекс Электры это называется?). Свободной рукой мы стали махать этим людям на причале, среди которых не было ни одного знакомого лица.
Потом Роза посмотрела на меня и улыбнулась сквозь слезы. Я знал почему: нам повезло, мы-то были вместе!
9
В Штатах произошел один эпизод, который навсегда определил мое отношение к этой стране. Так что, мне кажется, о нем стоит рассказать подробно.
Во Флориде нас поселили в небольшой мотель – США к наплыву беженцев были не готовы. И уже через пару недель – мы только что получили грин-карту, одновременно вид на жительство и право на работу – меня снова вызвали в иммиграционную службу. Было ясно, что мне хотят предложить работу. О Рите – пардон, Розе – речь как-то не шла, может быть, из-за того, что у нас были маленькие дети.
Мы, конечно, обрадовались, хотя тогда это показалось нам само собой разумеющимся. Мы считали, что все-таки представляли собой особый случай. Во-первых, мы были одними из первых кубинских эмигрантов за почти двадцать лет. Во-вторых, у нас не было родственников – а по прибытии три четверти наших попутчиков разобрали по домам. В-третьих, хотя официально я и вышел из тюрьмы, я числился бывшим политзаключенным, что здесь считалось дополнительным признаком добропорядочности. Наконец, я эмигрировал с женой и двумя маленькими детьми.
Мы обрадовались повестке, но я даже еще не успел понять к тому времени, нравится мне в Америке или нет. Мне предстояло узнать это в ближайшие двадцать четыре часа.
Шестиэтажное здание иммиграционной службы, окруженное разлапистыми пальмами – после Кубы они у нас восторга уже не вызывали, – находилось на широком городском проспекте. По другую сторону его начинался пляж. Мы сели на автобус, который ходил каждые два часа, и к 9:00 я отправился на свою встречу, а Роза и дети пошли купаться.
Инспекторы принимали посетителей за стойкой, их было трое. Пожилой, очень смуглый мексиканец с пышными усами. Белая женщина лет тридцати пяти в очках, некрасивая и бесформенная, похожая на беременную самку суриката. И небольшого роста пуэрториканец лет сорока, который гонял во рту зубочистку. Он освободился первым, и, хотя мне инстинктивно не нравятся люди с зубочистками во рту, я двинулся к нему.
– В очередь! – не вынимая зубочистку, рявкнул пуэрториканец. – Начинайте приучаться к порядку!
Тут я понял, что делал смуглый парень, который торчал в полном одиночестве прямо в центре зала. На нем была мятая майка, волосы были повязаны косынкой с изображением американского флага. Парень был здесь уже не впервые, поэтому знал, что ждать надо на почтительном расстоянии. Он стоял в расхлябанной, почти вызывающей позе, плечи у него были покрыты татуировками. Я потом, пока стоял за ним, успел их рассмотреть: на одном плече был краб, на другом – красавица, прикрывшая лицо веером, так что виден оставался лишь один кокетливый глаз. При малейшем движении оба образца изящного искусства оживали: краб шевелил клешнями, а красавица начинала обмахиваться веером. Говорю же, это были настоящие музейные экспонаты!
– За мной будешь, братишка! – сказал ценитель живописи. – Кубинец?
Я кивнул.
– Они нас тут за людей не считают! – громко, чтобы все слышали, заявил парень. – Я хожу сюда уже месяц. Всё, что мне предлагают, – это собирать их пакеты с мусором или убирать их объедки со столов. Не знаю, зачем надо было менять одну тюрягу на другую?
Я чувствовал себя неловко. Все трое инспекторов оторвались от своих бумаг и смотрели на нас: мексиканец с мягким неодобрением, пуэрториканец – с откровенной враждебностью. Если бы у него был пистолет и такое право, он бы уже уложил нас на каменные плиты и сейчас застегивал наручники. Про белую я не понял – стекла ее очков отсвечивали, и глаз видно не было.
Вступать в дискуссию я не хотел, просто молча встал в очередь. Теперь освободился мексиканец, и тот парень вразвалочку двинулся к нему. «Только бы мне досталась женщина!» – подумал я. Но та занималась пожилой, глуховатой гречанкой, которая пришла с сыном. Ей приходилось всё не только переводить, но еще и кричать по три раза. А пуэрториканец – мне всегда везет на такие вещи – уже быстренько спровадил своего посетителя и теперь ожидающе смотрел на меня.
Я подошел и назвал свое имя (меня уже тогда звали, как и сейчас, – Пако Аррайя). Инспектор сделал вид, что не разобрал его, попросил мою грин-карту и положил ее на стол перед собой. Потом достал из крутящегося стеллажа мое досье, вынул анкету с фотографией и начал ее изучать. Очень скоро он ухмыльнулся и ловко перекинул зубочистку из одного уголка рта в другой.
– Вы освободились из тюрьмы в Сантьяго? – И через паузу добавил: – Сэр!
Он явно собирался поразвлечься за мой счет. «Сэр» нужен был, чтобы к нему потом нельзя было придраться. Еще один момент: он обратился ко мне на английском языке, на котором он говорил с акцентом, вместо того чтобы общаться на нашем общем родном испанском. Инспектор-мексиканец говорил с тем кубинцем по-испански.
– Вы же умеете читать? – ответил я.
Мой тон означал, что ссоры я не ищу, но и в обиду себя не дам.
– А вы умеете читать? По-английски?
– Умею.
– Тогда читайте!
Он бросил передо мной на стойку машинописный листок, заверенный в муниципалитете города Сан-Франциско.
Некий американский гражданин кубинского происхождения прочитал о массовом приезде соотечественников и был готов взять на работу трудолюбивого семейного человека, вырвавшегося из-за железного занавеса. Работодателя звали Энрике Мендоса, и у него был ресторанчик «У Денни» на выезде из Сан-Франциско. Он собирался купить лицензию на второе заведение у той же ресторанной сети. Заправлять там должен был его сын, а для нового работника могло найтись занятие и в конторе, и в зале – в зависимости от способностей.
– Что, братишка, предлагают метлу в руки? – повернулся ко мне мой товарищ по несчастью и расхохотался.
Теперь уже все присутствующие смотрели на меня. Кроме пуэрториканца – он недобро уставился на кубинца. Таким образом он подчеркивал, кто здесь главный, хотя и не возражал против подобных реплик. Для спектакля, который он разыгрывал, его такой партнер устраивал.
– Разумеется, это предложение не совсем для вас. Там придется работать руками. А вы ведь, – пуэрториканец снова заглянул в мою анкету, где было сказано, что я учился в университете, – хотите работать головой? Сэр!
Весь яд был в слове «сэр».
На самом деле такое предложение было для нас подарком небес. Это была реальная работа, далеко от Флориды, где среди массы кубинцев риск проколоться был все же велик. Сан-Франциско был университетским городом, а мне в любом случае хотелось получить американский диплом. Не говоря уже о том, что это было чистое предложение, не имевшее никакого отношения к Конторе. И еще одно, хотя это глупость. Уточняю для тех, кто далек от испаноязычного мира: Пако – уменьшительное от Франсиско. Жить в городе, носящим имя моего небесного покровителя, показалось мне знаком судьбы.
Я мгновенно прокрутил все это в голове, но сейчас это было только фоном. Главным была неприкрытая провокация со стороны инспектора. Я не собирался на нее поддаваться.
– Если мы примем это предложение, – подчеркнуто вежливо произнес я, – когда нам нужно будет ехать в Сан-Франциско?
Я не хотел соглашаться, не поговорив – даже чисто формально – с Ритой. Она и так, с тех пор как мы перебрались в Штаты, чувствовала себя довеском. Здесь разговаривали только с главой семьи.
– Кто это мы? – не упустил случая пуэрториканец. – Кто должен принять решение?
– Мы с женой! – ответил я, уже понимая, куда он клонит.
– Вы с женой? – медленно повторил инспектор. – М-м, мне показалось, я разговариваю с мужчиной.
Пуэрториканец перекинул зубочистку в середину рта и теперь играл ею на языке. Вы никогда не замечали, что, в сущности, мы иногда выставляем на всеобщее обозрение отвратительный внутренний орган – розовый, бесформенный, покрытый слизью?
– Не жди от них ничего хорошего, приятель! – громко сказал кубинец, приподняв майку и почесывая загорелый, без татуировок живот. – Прибивайся к своим!
– Если у вас есть деньги, – ответил наконец пуэрториканец на мой вопрос, – вы можете ехать хоть сейчас!
Бесплатный фрагмент закончился.
