Читать книгу: «Адлер: девять дней»

Шрифт:

Часть 1. Глава 1. Артём. Москва.

Артём. Москва. Февраль 2021 года, вечер пятницы — утро субботы

Была пятница, конец рабочего дня, и я делал вид, что работаю.

Для вида на мониторе был открыт таск-менеджер[1]. В соседней вкладке висели туры: Турция, Кипр, Мальдивы, потом опять Турция, только уже дороже. Всё одно и то же — пальмы, бассейн, «всё включено», улыбающиеся люди с пластиковыми браслетами на запястьях. Хотелось моря. Тепла. И чтобы хотя бы неделю никто не писал сообщений в корпоративном чате, где люди умудрялись писать «коллеги, добрый день» даже в семь вечера.

За окном мело. Фонари расплывались в снегу, стекло возле рабочего места казалось холодным. Офис гудел вполсилы. Люди уже ушли домой, просто зачем-то оставили тела у мониторов.

Телефон завибрировал на столе. На экране — Макс. Брат. Я посмотрел на имя и понял — ничего хорошего. Макс редко звонил просто так. Он писал коротко, сухо, без смайликов. Если он звонил, значит, он уже всё решил. Мне оставалось узнать, что он хотел, чтобы я сделал.

— Привет, Артём. Тёма.

Я поморщился. Сначала паспорт, потом детское имя.

— Ну привет, Макс.

— Бери отпуск. Срочно вылетаем в Сочи. Бабушка Нина при смерти. Хочет нас всех видеть.

Попрощаться.

Я помолчал секунду. Слова были понятные. Даже слишком понятные. Но они почему-то не складывались в смысл.

— Да она ещё нас всех переживёт, — сказал я наконец. — Крепкая старушка. И климат там хороший — не Москва.

— Без разговоров, — Макс сказал это без нажима. Поэтому спорить было ещё неприятнее. — Надо лететь. Деньги на билет есть или одолжить?

— Найду уж. Программисты нормально зарабатывают.

— Ну-ну. Билет скину на почту, деньги переводи. Завтра утром — Шереметьево.

— А Степан?

— Тоже будет. Летит из Екатеринбурга.

— Понял.

— До завтра.

— Пока.

Он отключился первым. Я ещё несколько секунд держал телефон у уха. Потом положил его на стол и уставился в экран — синее море и белый песок.

Бабушка Нина при смерти.

Вот так новости.

Бабушка Нина казалась человеком, которому просто не положено умирать. Она пережила всё, что я успел запомнить: советскую власть, девяностые, пандемию и наши редкие звонки. По воскресеньям она звонила после службы. На фоне у неё иногда стучала посуда или шумел чайник. Сначала спрашивала, ел ли я нормально. Потом — не продуло ли меня. Потом — не женился ли ещё.

И только в конце, будто между делом, говорила:

«Храни тебя Господь, Артёмка».

Я обычно отвечал что-то невнятное. «Ага, бабуль». Или «и тебя». Или просто «давай, пока». Не потому что не любил. Просто не знал, что делать с благословением по телефону.

Звякнула почта. Билет от Макса. Я открыл письмо, посмотрел время, маршрут, цену. Я перевёл деньги. Макс бы не напомнил.

После перевода я поймал себя на том, что большим пальцем тру правое запястье. Дурацкая привычка. Старая. Почти незаметная.

Макс никогда не напоминал о долгах. В этом и была проблема. Он умел делать так, что ты помнил сам.

Я закрыл ноутбук.

Я открыл календарь. Выходные. Потом три удалённых дня. В четверг — офис, командный день, люди из смежного отдела, которые почему-то назывались заказчиками. Значит, если всё нормально, в среду вечером можно вернуться.

Отпуск брать я не стал.

Макс сказал «бери отпуск» так, будто уже знал, чем всё кончится. Я не знал. Точнее, не хотел знать. Бабушка Нина была из тех, кто болеет, пугает всех, потом встаёт, ругает врачей и спрашивает, ел ли ты суп.

Я просто открыл рабочий чат в телефоне и написал Лёше: «Лёш, завтра срочно лечу в Сочи, семейная ситуация. Понедельник–среду буду на удалёнке оттуда, ноутбук беру. В четверг планирую быть в офисе. Если что-то изменится — напишу».

Посмотрел на последнюю фразу. Если что-то изменится...

Через пару секунд Лёша ответил: «Ок. Держись. Если понадобится — скажи». Я поставил реакцию большим пальцем. Большой палец получился особенно идиотским.

Пора домой.

***

Офис сидел в одном из стеклянных зданий «Белой площади»[2]. У входа курьер ругался с охраной, кто-то курил под табличкой «Не курить», такси стояли вторым рядом. И вечное ощущение, что все куда-то опаздывают. Даже те, кто просто стоит и курит у входа.

Спустился в метро. На «Белорусской» меня вдавило в пятничную толпу. На платформе кто-то держал чемодан поперёк прохода, у женщины из пакета торчал батон, парень в красной куртке спал стоя. Поезд пришёл набитый под завязку — я втиснулся в последний момент, оказался лицом к чужому затылку и простоял так до «Парка культуры», пока народ немного не рассосался.

На «Октябрьской» я перешёл на оранжевую ветку. После кольцевой вагон Калужско-Рижской показался почти свободным, хотя это, конечно, было самообманом. За «Шаболовской» стало легче дышать. Я нашёл место, сел, достал телефон.

На экране была открыта закладка с Турцией. Женщина в шляпе на фото явно не знала ни про рабочие задачи, ни про Макса, ни про бабушку Нину.

Я закрыл вкладку.

Бабушка Нина при смерти.

Я вспомнил её телефон у уха, платок, сухие пальцы на проводе зарядки.

— Ты ел сегодня, Артёмка?

Потом пришло воспоминание из детства — широкая юбка, передник, руки в муке, голос из кухни:

— Не бегать по веранде, убьётесь.

На «Профсоюзной» я вышел, поднялся наверх и сразу попал в обычную юго-западную Москву. У аптеки мигал зелёный крест, у остановки кто-то пинал ногой серый сугроб, ветер шёл вдоль проспекта как по трубе. Люди шли домой с такими лицами, будто их тоже только что закрыли в рабочем чате.

***

Домой добрался к семи.

Алёна была на кухне — в домашних штанах и свитере, сползшем с одного плеча. Она стояла у холодильника, когда я закрыл дверь, и я поймал себя на том, что смотрю на ее плечо — настроение чуть поднялось. Алёна была из тех, кто бегает по утрам и не считает это подвигом. На большом пальце я заметил синюю краску — значит, сегодня всё-таки рисовала, хотя утром говорила, что будет «просто разбирать референсы».

Она повернулась ко мне и я залюбовался её тёмными, волнистыми, каштановыми волосами, которые в некотором беспорядке рассыпались по её плечам. На работу она собирала их в хвост, но сейчас они выбились из под резинке. Алёна посмотрела на меня своими большими синими глазами, ближе к серо-синему или васильковому. Лицо было с лёгкой тенью усталости от долгих часов у мольберта и я почувствовал нежность в её взгляде.

— Привет, спортсменка, комсомолка и просто красавица, — сказал я, снимая куртку. — Ужин готов?

Мы недавно пересматривали «Кавказскую пленницу», и шутка ещё держалась в домашнем обороте.

— Карбонара из доставки. Не спрашивай, из какой, — сообщила она без тени смущения. — Ничего не готовила. Я сегодня спасала акварель, которую сама же утром испортила.

— Спасла?

— Сделала вид, что так и было задумано.

— Значит, спасла.

Я прошёл на кухню, поставил ноутбук на табуретку, потому что больше ставить было некуда. Однушка у нас была честная. Стоило мне поставить рюкзак у двери, и в однушке сразу заканчивалось место для манёвра.

— Слушай, у меня новости, — сказал я. — Я завтра утром улетаю в Сочи. Макс звонил. Бабушка Нина при смерти, хочет попрощаться. Так что кино на выходных накрылось.

Алёна помолчала. Посмотрела на меня внимательнее.

— Ты сейчас шутишь, потому что испугался? — спросила она.

— Я не шучу.

— Шутишь. Просто тихо.

Я открыл было рот, чтобы возразить. Задумался.

— Наверное.

Она поставила передо мной тарелку. Я посмотрел на её тонкие изящные пальцы и обратил внимание, что у неё новый маникюр. Ногти были ярко красными, но как всегда коротко остриженные. С длинными, по её словам, было неудобно рисовать.

— Сделала новый маникюр?

— Да. Сделала позавчера. Рада, что ты заметил, но не уходи от темы. — Ты бабушке позвонишь?

— Завтра уже буду там.

— Это не ответ.

— Алён

— Позвони, Артём.

Я посмотрел на телефон. Потом на тарелку. Карбонара пахла сыром и беконом. Нормальным вечером, который уже не получался.

— После ужина, — сказал я.

Она кивнула, но я понял — она запомнила.

***

Мы ели на маленькой кухне, плечом почти задевая холодильник. Алёна рассказала про Галину Ивановну — куратора, которая поймала её сегодня в коридоре после просмотра и сказала, что акварель не выставочный формат. Что галерее нужно что-то весомее. Масло, большой формат. Что-то, что повесишь — и тут же видно, что искусство.

— Камерно, — сказала она, передавая интонацию. — Именно это слово.

— Ты что ответила?

— Ничего. Кивнула. — Она потёрла синюю краску на пальце — машинально, как будто вспоминала руками. — И Катя при этом стояла рядом, слышала всё. Она из нашей группы, просто шла мимо. Деваться ей было некуда.

Я открыл было рот. Закрыл. Уже знал, куда иду — в сторону «а давай попробуем другую площадку» — и успел остановиться.

— Апрельская выставка от неё зависит?

— Угу.

— Паршиво.

Алёна посмотрела на меня. Чуть удивлённо.

— Паршиво, — согласилась она.

Помолчали. За стеной у соседей работал телевизор.

— Серия почти готова. Восемь листов, три месяца. — Она отломила хлеб, взяла наконец. — Я её вижу как законченную вещь. А она говорит «камерно». И улыбается.

— Знаешь, что больше всего бесит? — сказала она немного погодя. — Что я молчала. Кивнула, как будто согласилась. Вот это не отпускает.

Я помолчал.

— Серия хорошая, — сказал я наконец. — Я видел.

Алёна посмотрела на меня.

— Ты не разбираешься в акварели.

— Не разбираюсь. Но видел.

Потом я всё-таки позвонил бабушке. Телефон долго гудел. Потом сбросилось. Я сказал себе, что она спит. Или тётя Валя не слышит. Или Макс уже всё сказал, и завтра я всё равно буду там.

Алёна ничего не сказала. Только положила ладонь мне на плечо — коротко, без утешения. Просто чтобы я знал, что она рядом.

Перед сном я по привычке сделал запись в дневнике на телефоне. Просто подвёл итоги дня.

[1] Таск-менеджер — программное обеспечение для управления задачами в проектном управлении или в программировании.

[2] Бизнес-центр в Москве около станции метро Белорусская

2. Интерлюдия. Артём. Лог 00. Дневник.

[заметки / телефон / пятница поздно]

Бабушка Нина при смерти!

Планы на выходные поменялись.

Поход в кино с Алёной — переносится.

Планы на лето — не смотреть.

[работа]

Срочных задач — нет

Горящих задач — нет

Отпуск — не взял. Пока.

[финансы]

Минус — дорога в Адлер.

Проверил котировки на бирже. Перевёл деньги с биржи на текущие расходы.

Пока отпуск — не взял. Минус — если придётся брать отпуск за свой счёт.

Подумать на подарком Алёне. Ей в апреле 27 лет. Запланировать деньги на подарок.

[здоровье]

В целом нормально

Минус — явно нахожусь в стрессе.

Минус — пробежка в субботу — переносится в Адлер

Бабушка Нина при смерти!

Глава 2. Артём. Самолет. Старая груша.

Часть 1. Начало.

Артём. Москва — Адлер. Февраль 2021 года, утро субботы.

Утро началось с будильника в пять тридцать.

Я выключил будильник и несколько секунд ненавидел всё. Но будильник был поставлен, самолёт не ждал, и я встал.

В ванной на меня смотрел человек с недосыпом под глазами и лицом, которое Алёна называла «режим отладки». Серые глаза — бабушка всегда говорила, дедовы. Я сам в это не особо верил. Дед умер до моего рождения, а спорить с мёртвыми и бабушкой одинаково бессмысленно.

Я умылся холодной водой, тихо оделся в темноте, не включая свет. Алёна не проснулась. Только чуть повернулась и что-то пробормотала во сне — неразборчиво, недовольно.

Я подхватил рюкзак у двери. Постоял секунду. Потом вернулся, наклонился и поцеловал Алёну в висок.

— Мм, — сказала она, не просыпаясь.

Я вышел. Я считал маршрут как задачу — метро, пересадка, «Белорусская», аэроэкспресс. Если нигде не встанем — успеваю.

В шесть утра Москва ещё не включилась. За ночь намело. Во дворе ещё не было следов, только ровный белое пушистое покрывало под фонарями. Фонари рассекали морозную темень зимним глянцем. Холод минус пятнадцать встретил меня хлестким и чистым ударом в лицо.

Я поднял воротник и пошёл к метро. «Профсоюзная» в такое время была почти пустой. Несколько человек на платформе — сонные, молчаливые. Кто-то смотрел в телефон, кто-то просто держал стакан кофе и не моргал. Поезд пришёл быстро. Я сел у двери, поставил рюкзак между ног. За окном мелькала темнота тоннеля.

Я думал о бабушке. Точнее, пытался не думать — и именно поэтому думал.

«Плохо мне. Видимо, готов прибрать меня Господь».

Так она сказала Максу или он сам так пересказал? В пересказе Макса даже чужая просьба звучала как приказ. Но фраза всё равно принадлежала бабушке.

Иконы в свете лампадки в углу, постные супы, её «не суди» в трубке, когда я начинал злиться на кого-нибудь. Я обычно кивал в трубку и переводил разговор на работу или погоду. Но сейчас, в пустом вагоне, в шесть утра, эти слова почему-то звучали иначе. Тяжелее.

На «Октябрьской» пересел на кольцевую. Народу прибавилось — появились первые пассажиры с чемоданами, такие же, как я, летящие куда-то ранним рейсом. У людей с чемоданами лица всегда немного одинаковые — вроде стоят рядом, а уже не здесь.

В вагоне аэроэкспресса было тепло и тихо. Я откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза. За окном медленно поплыли московские окраины. Москва не отпускала ещё долго. Потом наконец пошли поля.

Я достал телефон, написал Максу:

«Еду. Буду в Шереметьево в 7:20».

Ответ пришёл почти мгновенно — Макс, судя по всему, уже давно не спал:

«Жду у стойки регистрации».

Я усмехнулся.

Аэроэкспресс набрал скорость. За окном мелькал белый февральский рассвет — бледный, почти серый, без солнца. Последний раз я был в Сочи три года назад. Бабушка тогда ещё сама готовила — хинкали, аджапсандали, что-то ещё, чего я не запомнил, но запомнил запах. Большой стол, все вместе, лето, открытые окна. Она сидела во главе стола и всё время подкладывала кому-то ещё.

Макс сказал — она хочет попрощаться. А я почему-то вспомнил, как она всегда что-нибудь доставала «на дорожку»: банку варенья, носки, пакет с хурмой, старый календарик с иконой. У бабушки даже прощание могло оказаться с подарком.

От этой мысли стало не легче.

Аэроэкспресс начал тормозить. За окном появились терминалы — огромные, стеклянные, залитые светом изнутри.

Шереметьево. Я подхватил рюкзак и встал.

***

Макс нашёлся быстро. Он стоял у стойки регистрации с видом человека, который пришёл вовремя и теперь молча фиксирует, что остальные опаздывают. Высокий, в тёмном пальто. Чемодан у него был маленький, жёсткий, на тихих колёсиках. Из тех, которые не гремят даже по плитке. Даже в аэропорту он выглядел так, будто между гейтами у него назначено совещание. Всё застёгнуто, всё на месте, ни одной лишней детали. Тридцать два года, а уже такой — законченный. Только на запястье — красная нитка, старая, почти незаметная. Он посмотрел на часы так, будто часы были правы, а я — нет.

— Тёма, — сказал он вместо приветствия.

— Макс.

Мы пожали руки. Не обнялись — мы никогда не обнимались, это было не наше. Я поставил рюкзак на весы — ручная кладь, всё в норме — и встал рядом.

— Степан? — спросил я.

— Летит из Екатеринбурга. Встретимся в Адлере.

— Долетит?

— Долетит, — сказал Макс. — Я ему напомнил.

По тону было понятно, что «напомнил» включало в себя не только сообщение.

Мы зарегистрировались, прошли досмотр, нашли выход. До посадки оставалось минут сорок. Макс взял эспрессо в кофейне у выхода, я — американо. Сели у окна. За стеклом на лётном поле стояли самолёты в предрассветной темноте, мигали огнями. Макс поставил стакан на столик, снял крышку, хотя эспрессо обычно пьют и так. Аккуратно положил крышку рядом. Повернул стакан логотипом к себе. Потом поправил манжету.

Я знал этот жест. Сейчас будет совет, от которого почему-то нельзя отказаться.

— Как работа? — спросил он.

— Нормально.

— Проект какой сейчас?

— Корпоративная система для логистов. Скучно, но платят.

Макс покивал с таким видом, будто я сказал что-то предсказуемое.

— Ты думал насчёт того, о чём я говорил в прошлый раз? Насчёт своих проектов? Фриланс, своя команда. Ты мог бы зарабатывать втрое больше.

— Думал, — сказал я.

— И?

— Не хочу.

— Почему?

— Потому что не хочу, Макс.

Макс посмотрел так, будто я опять ошибся в задаче, хотя ответ лежал передо мной. Для Макса это было непостижимо — если ты не растёшь, значит деградируешь. В детстве я почти верил. Потом перестал.

— Ты способный, — сказал он. — Просто не используешь это.

— Я знаю, что я способный, — ответил я спокойно. — Спасибо.

Макс помолчал. Сделал глоток эспрессо. Поморщился — не от вкуса, а скорее от того, что мир снова оказался неидеальным.

— Ты всё ещё обижаешься, — сказал он.

Я посмотрел на него.

— На что?

— Не знаю. Ты же у нас по этой части специалист.

Вот теперь я почти улыбнулся.

— Хорошая формулировка. Ничего не сказал, но виноват уже я.

Макс чуть прищурился.

— Я не хочу ругаться, Тёма. Не сегодня.

— Я тоже.

И это было правдой. Сегодня не хотелось. Сегодня между нами была бабушка Нина. И всё, что мы слишком давно не вспоминали — дом на склоне, веранда, герани у стены. И что-то ещё, о чём я пока не хотел думать.

Макс допил кофе.

— Она очень просила, чтобы мы приехали все трое.

Он сказал это тише, чем обычно. Я посмотрел на него внимательнее. Лицо у него оставалось собранным, почти офисным. Ничего не изменилось — и именно поэтому стало понятно, что изменилось.

Потом он снова посмотрел на часы. Всё вернулось на место. Объявили посадку. Я поднялся, взял рюкзак. Макс уже стоял с чемоданом в руке — ровный, собранный, готовый.

Мы пошли к выходу.

За стеклом было темно, снег тянуло по бетонному полю. Самолёт стоял у выхода — белый, холодный.

***

продолжение главы 2 следует…

Глава 2. Артём. Самолёт. Старая груша. Окончание.

Артём. Москва — Адлер. Февраль 2021 года, утро субботы.

В самолёте половина кресел была пустой.

Февраль. В Адлер в такое время летят не отдыхать, а по делу. Мы сели на одном ряду — Макс у окна, а я у прохода. Он открыл ноутбук — какие-то таблицы, презентация, рабочее. Я надел наушники, но музыку не включил.

Самолёт ещё стоял у гейта, пассажиры лениво рассаживались, стюардесса в проходе проверяла багажные полки. Макс смотрел в ноутбук так, будто самолёт, бабушка и я временно мешали работе. Он листал слайды, иногда делал короткие пометки. Ноутбук у него лежал на коленях, ремень безопасности был застёгнут ровно, пальто аккуратно сложено на соседнем свободном кресле. Даже стакан в подлокотнике у него стоял ровнее, чем у нормальных людей.

— Выключи ноутбук на взлёте, — сказал я.

— Успею.

— Тебе стюардесса скажет то же самое.

— Тогда и выключу.

Он даже не посмотрел на меня. Я откинулся на спинку и машинально потёр правое запястье. Дурацкая привычка. Старая. Почти незаметная. Запястье кольнуло. Не больно — просто мерзко знакомо.

Стюардесса действительно подошла.

— Пожалуйста, уберите ноутбук на время взлёта.

Макс поднял глаза, улыбнулся той своей короткой, вежливой улыбкой, от которой люди обычно чувствовали себя неуютно, хотя формально он ничего плохого не делал.

— Конечно.

Он закрыл ноутбук, убрал в сумку, пристегнулся ещё раз — проверил ремень пальцами, как будто узел. Хотя это был не узел. Просто ремень.

Самолёт отъехал от гейта. За иллюминатором медленно поплыли огни Шереметьево, снежное поле, жёлтые машины обслуживания, полосы света на мокром бетоне. Москва оставалась где-то снаружи — холодная, сонная, уверенная, что никуда мы от неё не денемся. Двигатели загудели сильнее. Самолёт вырулил на полосу, остановился на несколько секунд. Перед взлётом всегда есть эти несколько секунд, когда тело ещё почему-то думает, что можно отказаться. Можно теоретически встать, сказать «нет», выйти, остаться. Конечно, нельзя. Но тело почему-то думает, что можно.

Потом двигатели взревели. Самолёт побежал. Меня вдавило в кресло. Москва за окном дрогнула и поплыла. Дома стали плоскими, дороги — тонкими светящимися нитками. Потом облака закрыли всё, и за иллюминатором стало белое и пустое.

Макс достал ноутбук после сигнала.

Я надел наушники, но всё ещё не включал музыку. Смотрел на его руки. Он печатал быстро, точно, без лишних движений. Этими руками он мог подписывать договоры, листать слайды, держать руль. И завязывать узлы — тоже.

Я закрыл глаза. И вспомнил Сочи.

Мне было семь. Близнецам было по восемь. Взрослые говорили — почти ровесники, но мы-то знали — нет. Макс и Степан были старшими и не забывали об этом никогда. Особенно Макс. Степан смотрел на Макса раньше, чем отвечал сам.

Бабушкин дом стоял на склоне — небольшой, с верандой, увитой виноградом, с садом, где росли инжир, хурма и несколько мандариновых деревьев. Запах я помнил до сих пор — влажная земля, море где-то внизу, цветущая магнолия у калитки, горячие доски веранды, на которых нельзя было стоять босиком в полдень. Это был запах лета. Настоящего лета, не московского. Мы приехали в июле. Родители сдали нас бабушке и уехали — у отца были дела, у матери тоже, как всегда. Бабушка Нина встретила нас на веранде в переднике, с полотенцем через плечо, и оглядела троих внуков с таким видом, будто принимала пополнение в армию.

— Ну, — сказала она. — Приехали. Худые все. Будем откармливать.

Степан немедленно спросил, можно ли на море. Макс спросил, есть ли черешня. Я спросил, можно ли посмотреть на мандарины. Бабушка засмеялась — негромко, довольно.

— Сначала обедать. Потом всё остальное.

У неё на всё был один первый ответ — обедать. Сначала борщ, потом уже море, черешня и конец света. За обедом она смотрела на нас и молчала — тем особым молчанием, которое не требует слов. Потом сказала:

— Артёмка, ты похож на деда. Те же глаза.

Я не знал деда — он умер до моего рождения. Но мне почему-то было приятно. Я не понимал, что с этим делать, но мне стало приятно. Макс тогда промолчал. Но я заметил, как он чуть поджал губы.

На море мы ходили каждый день. Утром — завтрак, потом вниз по улице, потом мимо чужих заборов, потом жаркая дорога, потом запах соли, крема от солнца, кукурузы, мокрой гальки. Вода была зелёная, тёплая, живая. Море шумело и толкалось в колени.

***

На третий день Макс придумал игру.

Макс мог взять палку — и через минуту мы уже дрались за корабль, которого не было. Обычная палка у него становилась саблей, простыня — парусом. А мы становились его командой. Пока Максу было интересно — мы были командой. Потом оказывалось, что команда нужна только для его игры.

Игра называлась «Пираты».

— Значит так, — сказал Макс, стоя посреди сада с верёвкой от качелей в руках. — Один пленник. Двое — команда. Пленник должен сбежать. Если сбежал — выиграл. Если нет — проиграл.

— А море? — спросил Степан.

Он уже стоял в шортах, под которыми были плавки, и всё время поглядывал на маску для ныряния.

— Потом море, — сказал Макс.

Сказал так, что спорить стало не о чем.

— Кто пленник? — спросил я.

Макс посмотрел на меня.

— Ты.

— Почему я?

— Потому что младший.

— Это нечестно.

— Пираты честными не бывают.

Степан засмеялся. Он всегда смеялся первым, если Макс говорил удачно.

Я посмотрел на Степана.

— Чего ты?

— Да ладно тебе, Тёмыч. Игра же.

Мне хотелось отказаться. Наверное, надо было отказаться. В семь лет сказать «не хочу» старшим — почти то же самое, что самому назвать себя маленьким. А я как раз отчаянно хотел доказать, что нет.

— Ладно, — сказал я. — Только не сильно.

— Конечно, — сказал Макс.

Он сказал это очень спокойно.

Мы пошли к старой груше в дальнем углу сада. Груша была высокая, перекрученная, с шершавой корой и редкими маленькими плодами, которые бабушка запрещала есть, пока не созреют. На одной толстой ветке раньше висели качели. Верёвка от них и осталась — грубая, жёсткая, пахнущая пылью, солнцем и старым волокном.

Я встал спиной к стволу.

— Руки назад, — сказал Макс.

— Может, спереди?

— Так любой сбежит.

— Ну и хорошо.

Макс посмотрел на меня с лёгким удивлением, как будто я не понимал очевидного.

— Тогда игра не получится.

Степан стоял рядом. Переступал с ноги на ногу. Ему уже хотелось на море. Мне тоже.

Я завёл руки назад. Макс стал завязывать. Методично. Без спешки. Узел за узлом. Не больно сначала. Потом туже. Потом ещё.

— Нормально? — спросил Степан.

— Нормально, — сказал я.

Мне хотелось казаться взрослым.

— Ну и хорошо, — сказал Макс.

Он проверил узел, дёрнул верёвку, убедился, что держит.

Потом они переглянулись. Вот этот взгляд я потом вспоминал много раз. Тогда я ещё не понял. Просто два брата переглянулись. Макс посмотрел на Степана. Степан сначала не понял, потом понял — или решил, что лучше понять. Макс взял маску для ныряния, перекинул через плечо полотенце и пошёл к калитке. Степан — следом. Как всегда следом.

— Эй, — сказал я. — А меня?

Макс обернулся. Макс посмотрел так, будто я снова задаю глупый вопрос.

— Пленники на море не ходят.

Калитка хлопнула. Я не сразу понял, что они не вернутся через пять минут. Сначала ждал. Дёргал руки — верёвка не поддавалась. Макс умел вязать узлы, это он умел хорошо. Кора груши царапала спину через футболку, верёвка врезалась в запястья при каждом движении. Я перестал дёргать.

Солнце стояло высоко. В саду было тихо — только цикады и где-то далеко, за склоном, море. Я слышал его, но не видел. Ровный, равнодушный шум. Море шумело внизу как обычно. Ему было всё равно, что мне семь лет и я стою привязанный к дереву, а никто не идёт.

Я подождал ещё. Потом позвал бабушку. Сначала негромко. Потом громче. Но дом был с другой стороны сада, окна закрыты от жары, и она, наверное, была на кухне, где всегда гремела посудой и не слышала ничего снаружи. Никто не пришёл. Я стоял, прислонившись спиной к груше, и смотрел на калитку. Она была приоткрыта — Степан не закрыл до конца, просто толкнул и пошёл. В щель была видна улица: пыльная, пустая, залитая солнцем.

Где-то там было море. Где-то там были они — ныряли с маской, орали друг на друга, брызгались, и им было хорошо. И они про меня не думали.

Запястья ныли, футболка липла к спине. Но хуже всего было другое — им там, у моря, было нормально без меня.

Они про меня не думали. Совсем.

Я был младший.

Я был лишний.

Меня можно оставить. И ничего страшного у них от этого не случится.

Я не заплакал. Почти. Один раз горло сжалось, и я сморгнул, и всё. Плакать было нельзя, это я знал точно, хотя никто мне этого не говорил. Просто знал.

Они вернулись через два часа. Степан шёл первым — мокрый, с полотенцем на шее, довольный. Вода капала с его волос на плечо. Он увидел меня у груши и на секунду замедлил шаг. Сначала посмотрел на лицо. Потом на верёвку на моих запястьях. Степан увидел мои руки и перестал улыбаться. Может, в восемь лет это ещё не называется виной. Он открыл рот.

— Нормально там было? — спросил Макс из-за его спины.

Степан закрыл рот. Посмотрел на Макса. Потом на меня.

— Нормально, — сказал он.

Макс подошёл, развязал верёвку — так же методично, как завязывал. Я не смотрел на него. Смотрел на Степана. Степан отвёл взгляд.

— Игра окончена, — сказал Макс. — Ты проиграл. Не сбежал.

Он сматывал верёвку аккуратно, виток к витку. Я тогда почему-то запомнил именно это.

— Завтра поменяемся.

Я не ответил. Я растирал запястья и смотрел на брата. На то, как он сматывает верёвку. Аккуратно, без спешки. Как человек, который сделал всё правильно и доволен результатом. Он не выглядел злым. Вот что было хуже всего.

Как будто два часа под солнцем у дерева были частью нормального порядка вещей, которую он спланировал и выполнил.

***

Бабушка ничего не узнала. За ужином она поставила на стол кукурузу и спросила, как море. Степан сказал:

— Хорошо. Тёплое.

Макс сказал:

— Нормально.

*Я пробормотал:

— Я не ходил. Голова болела.

Бабушка посмотрела на меня внимательно. Долго. Чуть дольше обычного.

— Болит сейчас? — спросила она.

— Нет, — сказал я. — Прошла.

Она помолчала. Положила мне кукурузу первому — молча, без объяснений. Просто положила и отвернулась к плите. Я не знаю, догадалась ли она. Она никогда не спрашивала.

Я никогда не рассказывал.

***

Самолёт тряхнуло. Турбулентность, несильная. Я открыл глаза. За иллюминатором было синее небо и белые облака внизу. Макс спал с ноутбуком на коленях — презентация так и осталась открытой. Спящий Макс был почти обычным — голова набок, складка у рта.

Я смотрел на него и пытался совместить.

Вот он спит рядом, а вот он сматывает верёвку у груши.

Глава 3. Артём. Адлер. Дом на склоне

Артём. Адлер. Февраль 2021 года, суббота.

Снижение началось незаметно.

Просто что-то изменилось в гуле двигателей, облака за иллюминатором стали ближе, плотнее, потом самолёт вошёл в них, и всё исчезло. Серая вата со всех сторон.

Макс открыл глаза сразу, без обычной человеческой возни, и посмотрел в экран, будто продолжил мысль с того же места, где оставил. Потом закрыл презентацию, убрал ноутбук в сумку и проверил телефон.

— Скоро, — сказал он.

— Вижу.

— Степан уже прилетел. Пишет, ждёт.

— Он написал тебе?

— Мне люди обычно отвечают.

Я посмотрел на него. Макс не улыбнулся.

Потом облака кончились — и внизу оказалось февральское море. Тёмное, без единого блика. В детстве оно было зелёным и тёплым. Сейчас лежало внизу тёмной полосой. Глядя на него, трудно было поверить, что здесь вообще бывает июль. Берег приближался. Полоса гальки, серые дома, мокрые крыши, длинные дороги, взлётная полоса.

Толчок. Рёв двигателей на реверсе. И всё. Адлер.

***

Трап подали быстро. Я вышел первым.

Дождь был мелкий, почти невидимый — не капли, а взвесь, которая оседает на лице раньше, чем успеваешь её заметить. Десять градусов тепла — по московским меркам почти весна. Но здесь это не ощущалось как тепло. Влажный воздух забирался под куртку, прилипал к коже. Зябко было не от холода — от сырости и низкого неба.

В Москве я оставил минус пятнадцать и сухой хрустящий мороз. Там хотя бы честно. Холодно — значит холодно. Здесь было теплее на двадцать пять градусов, а чувствовалось хуже. Макс вышел следом, поднял воротник пальто, поморщился.

— Дождь.

— Вижу.

— Ненавижу сырость.

Я хотел сказать, что сырость, скорее всего, переживёт его мнение, но не сказал.

Мы пошли к автобусу. Пальмы вдоль лётного поля стояли мокрые, понурые. Листья потемнели от воды и свисали вниз. В детстве эти пальмы казались мне невероятными — настоящие, как в кино. Я просил маму сфотографировать меня рядом. Сейчас они выглядели просто усталыми. Может, февраль. Может, я просто давно перестал смотреть на пальмы снизу вверх.

Автобус довёз до терминала. Мы вошли внутрь. В зале прилёта было пустовато. Редкие встречающие. Таксист держал табличку двумя пальцами, женщина с цветами всё время смотрела на двери.

Степан нашёлся сразу. Он стоял у колонны с большой сумкой через плечо и жевал чипсы из пакета — неторопливо, медленно рассматривая идущих людей. В отличие от высокого и всегда аккуратного Макса, он был невысокий и плотно сбитый. Рядом с Максом он вообще казался человеком из другой семьи. Щетина у него была уже не вчерашняя, сумка сползала с плеча, пакет чипсов шуршал в руке. Над левой бровью белела короткая полоска шрама. Он сейчас чесал её — делал вид, что ему всё равно. Если бы я не знал, что они близнецы, никогда бы не догадался. Он увидел нас и поднял руку с пакетом чипсов.

— О, явились.

Степан обнял Макса — коротко, по-мужски. Потом меня — чуть крепче, хлопнул по спине так, что я на секунду вспомнил, что лёгкие у человека внутри ничем не закреплены.

— Тёмыч. Давно не виделись.

— Давно, — согласился я.

— Как долетели? У вас там дождик был?

— Там снег — здесь морось. Мы только с трапа.

— А, ну да. — Он посмотрел в сторону выхода, где за стеклянными дверями серело небо. — Я час уже здесь торчу. Рейс задержали. Сидел, смотрел в потолок. Там, кстати, интересные панели, такие…

— Степан, — сказал Макс.

Одно слово. Без повышения голоса. Без раздражения.

Степан сжал пакет чипсов, хрустнуло громче, чем надо, и замолчал.

— Что?

— Поехали.

— Ну поехали.

Он пожал плечами, скомкал пакет с чипсами, бросил в урну. Попал — и закинул сумку на плечо.

Я смотрел на эту сцену и думал, что ничего не изменилось.

Такси оказалось старой Тойотой с освежителем в виде ёлочки и радио на местной станции. Водитель — пожилой мужчина с усами — не разговаривал, что было хорошо.

Макс сел вперёд. Мы со Степаном — сзади. За окном потянулся не тот Адлер. Закрытые кафе, пальмы под дождём, лужи на тротуарах, дома с облезлыми вывесками и новыми стеклянными фасадами.

Макс впереди смотрел в телефон. Большой палец двигался быстро. Степан положил сумку на колени, перестал жевать и вдруг стал тихим.

— Как она? — спросил он.

Я понял, что он имеет в виду.

— Не знаю. Макс сказал — плохо.

Степан кивнул. Помолчал.

— Я последний раз два года назад был, — сказал он. — Всё собирался.

— Я три.

— Ну мы красавцы.

— Да.

Мы помолчали вместе.

За окном проплыло закрытое кафе с вывеской «Хачапури и море». Буква «е» в слове «море» отвалилась, осталось «мор». Степан посмотрел на вывеску. Ничего не сказал.

Дорога пошла вверх, в сторону посёлка. Дождь усилился — не сильно, но равномерно, без намерения останавливаться. Дворники на лобовом стекле ходили туда-обратно с тихим скрипом.

Чем выше мы поднимались, тем меньше становилось стекла и новых вывесок. Появлялись заборы, мокрые деревья, узкие проезды, старые дома, пристройки, виноградные лозы, которые зимой выглядели как сухие чёрные жилы.

Я смотрел в окно и думал о том, что бабушкин дом помню очень хорошо. Я помнил веранду, запах магнолии у калитки и просевшую ступеньку крыльца.

А вот её лицо последних лет — хуже. Оно размывалось, уступало место тому, более раннему, из детства. От этого стало стыдно.

— Приехали, — сказал водитель.

Я посмотрел вперёд.

Бабушкин дом стоял на склоне — такой же, как в памяти, только меньше. Виноград на веранде был голый и мокрый от дождя. Магнолия у калитки стояла без цветов. В окне горел свет.

Мы вышли из машины. Дождь шёл тихо, равномерно. Никто ничего не сказал.

Калитка открылась с тем же скрипом. Я не ожидал, что запомнил этот звук. Средняя ступенька всё ещё проседала.

Макс поднялся первым, постучал — негромко, скорее обозначая, что мы здесь. Потом открыл дверь сам, не дожидаясь.

В сенях горел свет и пахло так, как пахло всегда — старым деревом, травяным чаем и чем-то ещё, для чего у меня не было нормального слова, но что было связано только с этим домом.

Я остановился на секунду прямо в дверях. Степан толкнул меня сзади — несильно, машинально.

— Проходи.

Я прошёл.

У комода стояла мама. Она выглядела по другому, чем при звонках по видео. По моему уже года два, как мы не встречались в реальности. Мама постарела. Появились новый морщинки на лице. Но как всегда, причёска аккуратная, волосы уложены. Она всегда старалась следить за собой и отцом. В ушах, как обычно её любимые серьги, которые достались ей по наследству от её мамы.

Они с отцом приехали вчера — отец хотел успеть увидеть бабушку, и успел. Это было видно по нему сразу. Он стоял в глубине коридора, у бабушкиной двери, и был уже не отец, а сын, который сутки просидел рядом с матерью.

Я посмотрел на него внимательно и отметил что он тоже постарел. Отец оставался таким же высоким, крепким, с широкими расправленными плечами. Стоял прямо, не сутулясь. Смотрел на нас, будто контролируя всё вокруг. Его коренастая большая фигура всё ещё дышала силой, несмотря на возраст, ему же в этом году должно было стукнуть пятьдесят шесть лет.

По маме было видно, что она нас ждала. Внимательно оглядывала нас. Стояла у самой двери, будто держала её.

— Приехали, — сказала она. И сразу, без паузы:

— Тёма, ты что, в одной куртке? Там же сыро.

— Долетели, мам.

Она оглядела меня снизу вверх — как осматривают ребёнка перед школой, всё ли застёгнуто. Сняла с рукава пушинку, которой не было. Я посмотрел на её руку, и отметил, что рука её была как всегда ухожена. На пальцах как всегда кольца. Одно обручальное и ещё одно с сапфиром, которое ей когда-то дарила бабушка Нина — её свекровь. От мамы пахло каким-то тонким ароматом духов. Я не помнил такого запаха. Запах духов смешивался с запахом борща, которым пахло из кухни.

На Макса она посмотрела коротко и кивнула. Его застёгивать не надо было. Степана притянула за шею, на секунду ткнулась лбом ему в плечо и тут же отпустила.

— Поели в самолёте? — спросила она и, не дожидаясь ответа, обернулась в коридор.

— Вань. Мальчики.

Отец отлепился от стены. Подошёл. Пожал руку Максу, потом мне. Моя рука утонула в его огромной руке. Рукопожатие было крепким. Глаза смотрели обычным, карим, усталым взглядом. Причёска как всегда была короткой, но седины стало больше. Он практически весь поседел, лишь кое-где ещё проглядывали русые пряди. На лице были ясно видны морщины.

Степану он положил ладонь на затылок — коротко. У нас в семье это было почти объятие.

— Ждала вас, — сказал он.

И больше ничего. «Ждала». В прошедшем времени, хотя бабушка была ещё жива.

Из бабушкиной комнаты вышла тётя Валя — тёмный халат, усталые глаза, руки пахли лекарствами и кухней. Бабушкина родня — седьмая вода на киселе, троюродная или ещё дальше, я так и не выучил, как именно. Но родня. Жила через несколько домов и последние годы, пока бабушка сдавала, была при ней. Я знал это смутно, в основном от Макса. Мы давно приезжали сюда только гостями.

— Приехали, — сказала она негромко. — Хорошо. Она ждала.

— Как она? — спросил Макс.

— Слабая. Но в сознании. Сегодня с утра лучше немного. Может, чувствовала, что вы едете.

Тётя Валя посмотрела на нас троих по очереди.

— Не все сразу заходите. По одному лучше.

Макс кивнул.

— Я первый.

Никто не возразил. Он снял пальто, повесил на крючок у двери — аккуратно, на плечики — и прошёл в комнату. Дверь тихо закрылась за ним.

Мы со Степаном остались в сенях. Степан поставил сумку на пол, огляделся. Провёл рукой по старому комоду у стены — машинально, как трогают вещи, которые помнят с детства. На комоде стояла фотография в рамке — чёрно-белая, я видел её раньше. Дед с бабушкой, молодые, где-то на набережной. Дед смотрел в объектив, бабушка — на деда.

— Помнишь этот комод? — спросил Степан тихо.

— Помню.

— Мы с Максом однажды залезли в нижний ящик за конфетами. Она нас поймала.

— Знаю.

— Откуда?

— Я вас сдал.

Степан посмотрел на меня. Потом усмехнулся — коротко, без обиды.

— Точно. Я забыл.

Из комнаты не доносилось ни звука. Дождь шёл за окном, стучал по подоконнику. Тётя Валя ушла на кухню — загремела там чем-то тихонько, поставила чайник. В доме всё было как раньше и не как раньше одновременно. Те же стены. Тот же комод. Даже чайник на кухне шумел осторожно. Только никто не говорил про обед и море. Все слушали неразборчивый негромкий шум голосов за дверью комнаты.

Я смотрел на фотографию деда с бабушкой и думал о том, что бабушка прожила в этом доме больше сорока лет одна. Дед умер, дети разъехались, внуки выросли и стали приезжать всё реже. А она оставалась здесь.

Сорок лет — это очень много.

Дверь открылась.

Макс вышел. Лицо закрытое, как всегда, но что-то в нём было другое. Макс не показывал горя. Просто какая-то остановка мыслей, как будто он на секунду перестал просчитывать следующий шаг и не знал, что делать с этой паузой.

Он встал у окна. Посмотрел на дождь. Потом сказал:

— Степан.

Глава 4. Степан. Разговор с бабушкой

Степан. Адлер. Февраль 2021 года, суббота.

Макс вышел из комнаты и сказал:

— Степан.

Просто сказал. Даже «иди» не добавил. Мол, сам понимаешь. Как будто я сам не понимал, что теперь моя очередь. Я кивнул. Артём стоял рядом, смотрел куда-то в сторону комода, будто очень внимательно изучал старую фотографию деда с бабушкой. Макс встал у окна. Лицо у него было такое, что вопросы сами отвалились. Я уже почти открыл рот для шутки. Сказать что-нибудь вроде — «Ну, принимайте второго красавца», или «Пошёл на ковёр», или ещё какую-нибудь ерунду, чтобы воздух стал легче.

В сенях воздух будто не проветривали годами — и не из-за окон. Пахло старым деревом, травами, мокрой одеждой и тем самым домом, который узнаёшь носом раньше, чем головой. И вот от этого запаха меня почему-то повело сильнее, чем от Максова лица. Стоишь взрослый мужик, с сумкой, щетиной, кредитами, работой, какими-то своими делами, а нос вдруг вспоминает, как ты в восемь лет лез в нижний ящик комода за конфетами. И всё, взрослый мужик закончился.

Я взялся за ручку двери. Рука почему-то вспотела. Глупость какая. Я не маленький. Мне тридцать два. Я видел всякое. Похмелье видел, начальство видел, приставов видел, женщин после фразы «нам надо поговорить» видел. А тут дверь в бабушкину комнату — и рука мокрая.

Я открыл дверь. В комнате было тепло. Слишком тепло. Такое стариковское тепло, когда окна закрыты, батарея жарит, а всё равно кажется, что человеку под одеялом холодно. На подоконнике горела лампадка. Маленький огонёк дёргался, будто тоже устал, но держался. Рядом икона. Я не знал, какая именно. Богородица, наверное. У бабушки всегда была Богородица.

Она лежала у окна. Маленькая. Вот этого я принять не смог. Бабушка Нина не могла быть маленькой. Она была бабушка. Она могла одним взглядом остановить нас троих, когда мы в детстве носились по веранде. Могла поставить перед тобой тарелку супа так, что ты ел, даже если только что клялся, что не хочешь.

Могла сказать: «Стёпка!» — и становилось понятно, что спорить бесполезно. А теперь она лежала, укрытая тёмным одеялом, и руки у неё были сверху. Тонкие, в венах. Не руки даже — птичьи лапки, господи прости.

Нечестно. Я закрыл дверь и пожалел, что закрыл. Как только дверь закрылась, тишина в комнате стала моей проблемой.

— Стёпка, — сказала она.

Голос тихий. Но её. Я сглотнул.

— Привет, бабуль.

Господи, что за «привет». Как будто я зашёл к ней на чай, а не…

Я не стал додумывать. Подошёл к кровати. Стул стоял рядом, но я сначала не сел. Стоял, как дурак, не зная, куда девать руки. Потом всё-таки сел. Стул скрипнул так громко, что я поморщился.

Бабушка смотрела на меня. Долго. Я терпеть не мог, когда на меня так смотрели. Макс смотрел — как будто считал. Артём — как будто понимал что-то, чего я сам про себя не понял. А бабушка смотрела иначе. Как будто уже всё знает. И всё равно — любит.

Я уже прикинул, как бы встать, не выглядя последней сволочью.

— Ну чего, — сказал я. — Дождь у вас тут. Юг называется.

Она чуть улыбнулась.

— Юг тоже плачет, когда надо.

Я хмыкнул.

— Красиво сказала.

— А ты всё шутишь.

Я пожал плечами.

— А что ещё делать?

Она не ответила сразу. За окном дождь стучал по подоконнику. Тихо, мелко, будто кто-то пальцами перебирал по железу.

— Сядь ближе, — сказала она.

— Да я вроде близко.

— Ближе.

Я подвинул стул. Колено почти коснулось кровати.

— Руку дай.

Я дал. Она взяла мою правую руку обеими своими. Слабо. Очень слабо. Но пальцы были тёплые. Я почему-то ожидал, что будут холодные. Она посмотрела на мою ладонь.

— Рабочая рука.

— Ага. Не как у этих ваших офисных.

Сказал — и сам услышал, как тупо прозвучало. Наверное, чтобы уколоть Артёма с Максом, хотя их тут не было. Привычка. Если не знаешь, что сказать, скажи ерунду.

Бабушка большим пальцем погладила мои костяшки.

— Ты добрый, Стёпка.

Я почти засмеялся. Не потому что смешно. Потому что больно.

— Да какой я добрый, бабуль.

— Добрый.

— Упрямый, может. Ленивый. Нормальный. Добрый — это не про меня.

— Про тебя.

Я отвёл взгляд на икону.

— Ты себя только дёшево продаёшь, — сказала она.

Вот тут я посмотрел на неё.

— Чего?

— Дёшево, говорю, продаёшь.

Я хотел опять пошутить. Уже даже фраза почти была готова: «Ну, смотря кому, бабуль, своим скидка». Застряла где-то в горле.

— Я не продаюсь, — сказал я.

Даже я себе не поверил. Если бы бабушка спорила — можно было бы отмахнуться. А она просто держала мою руку и смотрела на меня.

— Деньги нужны всем, — сказал я. — Сейчас без денег никуда.

— Нужны.

— Ну вот.

— Только не всё за них купишь.

Я усмехнулся.

— Это ты Максу скажи.

— Макс слышит, когда это уже совпадает с тем, что он решил.

Я замолчал. Так она про Макса никогда не говорила. По крайней мере при мне. Бабушка вообще редко кого обсуждала. Могла сказать «не суди», «молись», «сам не лучше». А тут — вдруг.

— Он заходил? — спросил я.

— Заходил.

— Что сказал?

— Что всё сделает.

Я фыркнул.

— Ну это Макс.

— Да.

Она закрыла глаза на секунду. Я испугался, что всё. Но она снова открыла.

— Он думает, что сильный, — сказала она.

Я попытался улыбнуться.

— А ты думаешь, нет?

— Не каждый, кто впереди идёт, сильный.

Я молчал. Я всю жизнь думал наоборот. Макс шёл первым. Я обычно даже не спрашивал, куда. Так было проще. Если Макс сказал, значит, можно не думать. Всё получилось — молодец Макс. Не получилось — ну, Макс ошибся, бывает. Удобно. Бабушка сжала мою руку чуть сильнее. Откуда только силы взялись.

— Не ходи всегда следом, Стёпка.

Внутри дёрнуло так, будто меня поймали за руку.

— Да я не хожу.

— Ходишь.

— Бабуль…

— Ты всё за Максимом смотришь. А сам-то где, Стёпка?

— Да нормально всё, баб Нин.

— Нормально — это когда спишь спокойно. Ты спишь?

Она смотрела уже мне в лицо.

— Ты в детстве тоже за ним ходил.

— Мы близнецы, — сказал я. — Так бывает.

— То, что вы в один день родились, не значит, что тебе за ним жить.

Я отвёл взгляд. На стене висела старая фотография. Я раньше её не замечал. Мы трое мелкие, на море. Макс стоит прямо, серьёзный, будто уже тогда знал, что руководит процессом. Артём щурится на солнце. Я показываю язык в камеру. Бабушка, наверное, фотографировала. Или дед? Нет, деда тогда уже не было. Значит, бабушка.

— Помнишь грушу? — спросила она.

Я замер. Кровать вдруг придвинулась ближе.

— Какую грушу?

Глупо. Очень глупо. Я сказал это слишком быстро. Бабушка не отпустила мою руку.

— В саду. Старая груша.

Я почувствовал, как лицо становится горячим.

— Мы дети были.

— Были.

— Это игра была.

— Была.

Она опять не спорила. И от этого было тяжелее. Старую грушу я помнил. Конечно, помнил.

Солнце. Жара. Верёвка от качелей. Макс завязывает. Артём делает вид, что ему нормально. Я спрашиваю: «Нормально?» Он говорит: «Нормально». Макс говорит: «Ну и хорошо». Потом море. Запах моря. Я тогда правда думал, что мы вернёмся быстро. Ну минут через десять. Максимум через пятнадцать. Потом Макс полез купаться. Потом нашёл каких-то пацанов. Потом мы ныряли с маской.

Потом я вспомнил. Нет. Не потом. Я вспоминал всё время. Просто делал вид, что нет. Когда мы возвращались, я шёл первым. Увидел Артёма у груши. Красный, злой, с глазами такими… Я открыл рот. Хотел сказать: «Макс, давай быстрее развяжем». Или «Прости». Или ещё что-то. А Макс за спиной спросил: «Нормально там было?» И я сказал: «Нормально». Слово было дурацкое, проходное. А прилипло на двадцать лет.

— Ты знала? — спросил я.

Голос вышел сиплый. Бабушка посмотрела на меня.

— Видела запястья.

Я закрыл глаза. Вот оно как.

— Почему не сказала?

— А ты бы сказал правду?

Я не ответил. Не сказал бы. Макс бы сказал, что игра. Я бы подтвердил. Артём бы промолчал. Всё. Дело закрыто.

— Я потом хотел… — начал я.

И замолчал.

— Я испугался Макса, — сказал я и сам от этого сел ровнее.

Бабушка молчала.

— Не его самого. Не то чтобы он меня бил или что. Просто… — Я выдохнул. — Он когда решал, всё сразу становилось как будто правильно. Даже если неправильно. Понимаешь?

Она кивнула.

— Понимаю.

— И я привык. Если Макс сказал — значит так. Если я против — значит, я дурак. Или слабак. Или мешаю. Проще соглашаться.

— Проще.

— Ну вот.

— Проще — не значит легче потом. Ты это сам знаешь. Душа от простого не всегда целее.

Я посмотрел на неё. У неё «душа» звучала не церковно. Просто есть вещь такая — и можно угробить.

— Бабуль, — сказал я. — Я не очень понимаю всё это.

— И не надо всё.

— А что надо?

Она долго молчала. Я уже подумал, что она устала. Хотел позвать тётю Валю, но она снова сжала мою руку.

— Не соглашайся сразу, — сказала она.

Я моргнул.

— В смысле?

— Когда будут звать. Обещать. Хвалить. Деньги давать. Не соглашайся быстро.

Я попытался улыбнуться.

— Кто будет звать?

— Будут.

В комнате стало тихо. Лампадка дёрнулась, огонёк вытянулся тонко и снова стал обычным. По спине прошла неприятная дрожь.

— Бабушка, ты о чём?

— Не знаю словами, — сказала она. — Чувствую.

— Ты пугаешь.

— А ты не пугайся. Просто не соглашайся сразу.

Я усмехнулся, но вышло плохо.

— Это Артёму скажи. Он у нас думает сто лет.

— Артём всё крутит в голове. Максим командует. А ты киваешь, даже когда внутри уже против.

Я открыл рот. Закрыл.

— Не затем тебе Бог сердце дал, чтобы ты его за бутылку менял, — сказала она.

— Бабуль…

— И не за деньги.

Я смотрел на её руки. На тонкие пальцы, которые держали мою ладонь. Эти руки в детстве месили тесто, чистили кукурузу, крестили нас перед сном, вытаскивали из ушей песок после моря, мазали зелёнкой разбитые коленки. И теперь эти руки были лёгкими, невесомыми.

— Я не такой плохой, — сказал я тихо.

— Я знаю.

Я отвернулся. Глаза защипало. Только не сейчас. Только не как маленький.

— Стёпка.

— Что?

— Посмотри на меня.

Я посмотрел. Бабушка смотрела спокойно. Устало, но спокойно.

— Когда страшно — не смейся сразу.

Я выдохнул через нос.

— А что делать?

— Скажи, что страшно.

— Мужики так не говорят.

— Мужики у нас всё молчат-молчат, а потом их уже не разговорить.

Я неожиданно хмыкнул. Вот это была бабушка. Она тоже чуть улыбнулась. Слабо.

— Ты добрый, — повторила она. — И живой. Только не прячь это под всякую дрянь.

— Под какую?

Она посмотрела так, что я понял — перечислять не надо.

— Ладно, — сказал я. — Постараюсь.

— Не «постараюсь».

— А как?

— Скажи: буду.

Я почесал бровь. Над левой бровью у меня с детства был короткий белый шрам. Девушкам я обычно говорил, что это драка. На самом деле — бабушкина слива, мокрая ветка и восемь лет глупости. Бабушка тогда сама промывала мне лоб и дула на ранку, хотя я делал вид, что не больно. Она посмотрела на этот жест и улыбнулась чуть заметнее.

— Всё чешешь.

— Привычка.

— Врать тоже привычка.

— Бабуль.

— Что?

— Ты сегодня прям жёсткая, бабуль.

— Времени мало.

Я сглотнул. Даже дождь за окном будто притих. Я слышал, как где-то в доме звякнула чашка. Тётя Валя на кухне. В сенях, наверное, Макс с Артёмом стоят и молчат. Макс смотрит в окно. Артём думает. А я сижу здесь и держу бабушкину руку.

— Прости меня, — сказал я.

Слова вышли сами. Она закрыла глаза.

— За что?

— За то, что редко приезжал. За то, что… — Я пожал плечом. — Не знаю. За всё.

— Бог простит.

— А ты?

— И я.

Слишком быстро. Меня даже зло взяло.

— Ты хоть подумай.

— Я давно подумала.

Опять глаза защипало. Я наклонился и поцеловал её руку. Рука пахла травами, лекарствами и чем-то совсем бабушкиным. Кухней, наверное. Или домом.

— Стёпка, — сказала она.

— Да?

— Братьев береги.

Я усмехнулся сквозь мокрый нос.

— Они сами кого хочешь сберегут.

— Нет.

Она сказала это так тихо, что я едва услышал.

— Макса тоже? — спросил я.

— Особенно Макса.

Вот тут я поднял голову.

— Почему особенно?

Бабушка смотрела на икону.

— Он думает, что сильный.

Я вспомнил Макса в сенях. Его лицо после этой комнаты. Закрытое. Будто всё уже убрано внутрь, разложено по папкам, подписано и заперто.

— А Артём?

— Артём помнит.

— Что помнит?

— Боль.

Я ничего не сказал. Старая груша снова встала между нами. Верёвка. Калитка. «Нормально».

— Он на меня злится? — спросил я.

— Да.

Ответ был простой.

— До сих пор?

— Да.

— А ты умеешь утешить.

— Я не утешаю. Я говорю.

Я невольно улыбнулся. Потом улыбка ушла.

— И что мне с этим делать?

— Не отворачивайся.

Я вздохнул.

— Я не умею, — тихо сказал я.

— Научишься.

Она отпустила мою руку. И мне стало холоднее.

— Мой крестик потом возьми себе. Он старинный, но простой, дешёвый, — как память.

— Где взять то?

— Поймёшь потом. И позови Артёмку, — сказала она.

Я не двинулся.

— Уже?

— Да.

— Может, я ещё посижу?

Она посмотрела на меня мягко.

— Потом все вместе зайдёте.

— Зачем?

— Надо.

Я встал. Стул снова скрипнул. Очень громко. Пошёл к двери. У самой двери остановился.

— Бабуль.

— Что, Стёпка?

Я не обернулся. Если бы обернулся — точно бы разревелся. А так ещё можно было держаться.

— Я правда буду.

— Знаю.

— Не, ты не поняла. Я… — я вдохнул. — Не сразу соглашаться. И не отворачиваться. Буду.

Она молчала. Потом сказала:

— Вот и хорошо.

Я открыл дверь. В сенях Макс стоял у окна. Артём — рядом с комодом. Оба повернулись ко мне. Я быстро отвернулся к стене и вытер лицо ладонью.

— Тёма, — сказал я, не оборачиваясь.

Голос, конечно, всё равно выдал. Плевать. Артём прошёл мимо меня в комнату. Я остался у стены и смотрел на старый комод. На нижний ящик. На фотографию деда с бабушкой. На свои руки. Правая ладонь всё ещё помнила её пальцы. И это почему-то было важнее всех слов, которые она сказала.

Не головой важно. Рукой.

Глава 5. Артём. Бабушкин крест

Артём. Адлер. Февраль 2021 года, суббота.

Когда Степан вышел из комнаты, я вошёл следом.

Бабушка лежала у окна — маленькая, укрытая тёмным одеялом. В памяти она всё ещё была другой — крупнее и основательнее. Сейчас её руки лежали поверх одеяла, тонкие, в венах, почти прозрачные. Я помнил эти руки другими — мука у ногтей, ладонь на затылке перед дорогой.

Я сел рядом, взял её руку.

— Здравствуй, бабушка.

Она открыла глаза. Посмотрела на меня долго, внимательно.

— Артёмка, — сказала она.

Голос был тихий. Я не ответил. Сидел рядом и держал её руку так осторожно, будто от моего движения ей могло стать больнее. Она чуть сжала мои пальцы. Слабо. Но сжала.

— Приехал, — сказала она.

— Приехал.

— Хорошо, что все трое приехали.

— Да, все трое.

Она закрыла глаза.

И я вдруг понял, что она ждала именно нас троих. Как будто пока мы были разбросаны по Москве, Екатеринбургу, она ещё не могла уйти. Ей нужно было собрать нас в одну комнату. Пусть ненадолго. Пусть уже почти у самого конца.

— Макс тоже здесь, — сказал я зачем-то.

— Знаю.

— Он всё организует.

— Он всегда организует.

Я усмехнулся. Она тоже чуть улыбнулась. Не губами даже — глазами.

— Не сердись на него.

Вот это было нечестно. Человек лежит при смерти и говорит тебе именно то, что ты меньше всего хочешь слышать.

— Я не сержусь.

Бабушка посмотрела на меня — с любовью.

— Не ври у моей кровати, Артёмка.

Я опустил глаза. Снаружи по подоконнику стучал дождь. Мелкий, февральский, адлерский. В комнате пахло лекарствами, старым деревом, лампадным маслом и мятой. Где-то в сенях кто-то шептался. Наверное, мама с тётей Валей. Макс, скорее всего, стоял у окна и проверял телефон. Степан, наверное, делал вид, что у него всё нормально.

— Я стараюсь, — сказал я.

— Знаю.

— Плохо стараюсь.

— Тоже знаю.

И опять эта слабая улыбка.

— Артёмка, — сказала она.

— Да.

— Ум у тебя быстрый.

— Это комплимент?

— Это беда, если сердца не слушает.

Я открыл рот, чтобы пошутить.

Бабушка дышала тяжело. Я видел, как поднимается одеяло у груди. Медленно. С усилием.

— Ты многое замечаешь, Артёмка. Только слишком часто проходишь мимо.

Я хотел возразить. Не смог. Она не обвиняла — и именно поэтому деваться было некуда. Если бы обвиняла, я бы нашёл что сказать. А так — только слушал, как она называет вещи своими именами.

— Я не умею иначе, — сказал я.

— Научишься, если не испугаешься.

— Чего?

— Чужой боли.

Я усмехнулся, почти беззвучно.

— Бабушка, чужая боль — это не то, чему учатся.

— Вот видишь, — сказала она. — Ум опять первый прибежал.

Я замолчал.

За окном шумел дождь. В доме кто-то кашлянул.В гостиной щёлкнули старые часы. В тишине это прозвучало почти резко.

— Позови их, — сказала бабушка.

— Макса и Степана?

— Да.

— Может, тебе отдохнуть?

— Потом отдохну.

Я посмотрел на неё. Она сказала это спокойно. Даже буднично. И от этого стало страшнее.

— Бабушка…

— Иди.

Я вышел.

В сенях было холоднее. Макс стоял у окна, как я и думал, с телефоном в руке. Степан сидел на краю старого сундука и смотрел в пол. У него были красные глаза. Он заметил, что я заметил, и отвернулся.

— Она зовёт, — сказал я.

Макс убрал телефон.

— Кого?

— Нас всех.

Он кивнул. Степан поднялся медленнее.

Мы вошли втроём. Комната будто уменьшилась, хотя места в ней хватало. В ней сразу стало слишком много всего: кровать, икона, лампадка, дождь за окном. Мы трое — взрослые мужики, которые когда-то бегали здесь босиком. Бабушка посмотрела сначала на Макса. Долго. Макс держался ровно. Как всегда. Но я заметил, как он чуть сильнее сжал челюсть. Потом она посмотрела на Степана. Он перестал усмехаться. Даже его обычная усмешка исчезла. Потом — на меня. Я почему-то опустил глаза.

— Там, — сказала бабушка, — в тумбочке.

Макс первым понял, что она говорит ему. Открыл верхний ящик у кровати. В ящике лежала маленькая деревянная шкатулка. Тёмная, старая, с потемневшей застёжкой. Я видел её в детстве. Бабушка хранила там то пуговицы, то какие-то бумажки, то нитки, то ещё что-то взрослое и непонятное. Мы один раз пытались открыть её без спроса. Степан тогда сказал, что там точно сокровища. Макс сказал, что сокровища в таких дешёвых шкатулках не хранят.

Оказалось, хранят.

Макс поставил шкатулку на край кровати. Бабушка медленно подняла руку. Ей это далось тяжело. Я шагнул было помочь, но она едва заметно качнула головой. Сама. Она открыла шкатулку. Внутри лежал крест. Старинный, потемневший, на тёмной цепочке. Серебро или что-то похожее на серебро почернело в углах. В середине и на концах перекладин темнели камни — то ли гранаты, то ли просто стекло, я не понимал. С виду — просто старый крест. Но после него в комнате почему-то стало труднее дышать.

Степан тихо выдохнул. Макс смотрел на крест слишком внимательно.

— Это дедов? — спросил он.

— Старше, — сказала бабушка.

— Откуда он?

Она посмотрела на него.

— Не всё надо знать, Максим.

Макс замолчал. Редкое зрелище. Бабушка перевела дыхание. Долго. Трудно.

— Я хочу вас благословить, — сказала она.

Макс выпрямился.

— Бабушка, тебе не надо сейчас…

— Надо.

Она сказала это тихо, но так, что Макс не продолжил.

Потом добавила:

— Но силой нельзя.

Мы переглянулись. Степан нервно усмехнулся.

— Бабуль, мы же не спорим.

— А ты не смейся сразу, — сказала она.

Он замер. Она посмотрела на нас по очереди.

— Я вас не заставляю. Слышите?

В комнате стало совсем тихо. Даже дождь как будто отошёл дальше.

— Бабушка, — сказал Макс осторожно, — что значит «не заставляю»? Ты хочешь нас благословить. Мы подошли.

— Подойти можно и чтобы не обидеть, — сказала она. — Руку положить можно и чтобы было скорее. А душу без спроса не берут. Даже ради добра.

Мне стало неловко. Почему-то именно от слова «душу». В обычной жизни это слово звучало слишком большим, почти театральным. В офисе так не говорят. В аэропорту — тоже. Алёне я писал максимум — «устал», «не в ресурсе». А у бабушки оно звучало просто. Будто так и надо говорить.

Макс медленно вдохнул.

— Ты хочешь, чтобы мы ответили? — спросил он.

— Не мне.

— А кому?

— Богу. И себе. Но не словами. Слова потом наговорите. Вы это умеете.

Я почти улыбнулся. Она знала нас слишком хорошо.

— Я не передаю вам ничего своего, — сказала бабушка. — Что у меня было — не моё было. Господь дал. На время. На службу.

— Какую ещё службу? — спросил Макс.

В его голосе уже было это максовское — сейчас он всё разложит по пунктам и докажет, что происходящее оформлено неправильно.

— Потом поймёшь, — сказала бабушка.

— Бабушка.

— Или не поймёшь. Это тоже можно.

Макс посмотрел на неё так, будто хотел возразить, но не нашёл, к чему именно.

— Господь многое даёт без спросу — жизнь, ум, руки, таланты. А вот что с этим делать — тут уже человек отвечает. Можно закопать. Можно приумножить. Можно послужить.

Она устала от этой фразы. Закрыла глаза. Несколько секунд мы молчали.

Я услышал, как Степан сглотнул.

— Значит, можно отказаться? — спросил он.

Бабушка открыла глаза.

— Можно.

Он посмотрел на крест. Потом на Макса. Потом на меня.

— Ты же сама сказала, — проговорил он медленно, будто каждое слово проверял на вкус. — Не соглашаться сразу.

Бабушка слабо улыбнулась.

— Вот и не соглашайся.

Степан стоял у изножья кровати, невысокий, сутулый, какой-то мальчишеский, хотя ему было тридцать два. Вдруг я увидел не взрослого Степана с вечной шуткой наготове, а того пацана у старой груши, который смотрит в сторону и делает вид, что ничего страшного не происходит.

Только теперь он не отворачивался.

— Я не знаю, что это, — сказал он.

— И не надо знать.

— Я боюсь.

— Хорошо.

— Что хорошего?

— Что не смеёшься.

У Степана дрогнуло лицо. Он кивнул.

— Я хочу, — сказал он наконец. — Не знаю что. Но хочу не убегать.

Бабушка посмотрела на него так, что у меня сжалось горло.

— Вот и хорошо, Стёпка.

Макс резко отвёл взгляд. Потом сказал:

— Бабушка, ты понимаешь, что мы не понимаем, на что соглашаемся?

— Понимаю.

— Тогда это не согласие.

Я хотел сказать что-то резкое, но бабушка ответила раньше.

— Полного согласия сразу не бывает, Максим. Сразу бывает только первый шаг.

— А если я не верю во всё это?

— Не верь в «это». Только не ври.

Макс молчал. Бабушка продолжила:

— Ты можешь положить руку, потому что я прошу. Это будет мало. Но если честно — достаточно для начала. А можешь не делать этого. Я не обижусь.

Макс посмотрел на крест. Я видел, как он думает. Он выдохнул и положил руку. Сам. Аккуратно, почти официально.

— Так? — спросил он.

— Так.

Бабушка посмотрела на меня. Я вдруг понял, что ждал своей очереди и одновременно надеялся, что она меня пропустит. Глупость. Бабушка могла быть мягкой, но её мягкость почему-то не давала увильнуть.

Я посмотрел на крест. Старое потемневшее серебро. Тёмные камни. Рука Макса сверху. Рука бабушки рядом, тонкая, почти прозрачная. Я не знал, что происходит. Но руку тоже положил сам. Потому что она попросила. И потому что я уже один раз не дозвонился ей вечером и сказал себе — завтра буду там. Хватит опаздывать хотя бы сейчас.

Металл был холодный. Настолько холодный, что я вздрогнул.

— Холодный? — спросил Степан.

— Да.

— Я думал, мне показалось.

Он ещё стоял, не касаясь креста. Степан смотрел на наши руки. На Макса. На меня. На бабушку. Потом вдруг выпрямился.

— Я сам, — сказал он.

И положил правую руку поверх наших. Просто положил. И остался.

Крест лежал открыто, под нашими руками. Цепочка выползла из-под пальцев и тёмной змейкой легла на край одеяла.

Бабушка перекрестила нас правой рукой. Ей было трудно поднять пальцы. Они дрожали. Но крестное знамение получилось ровным.

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, — сказала она.

Тихо. Почти шёпотом. Но каждое слово почему-то было слышно.

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас.

— Что дал Ты — Твоё было, — сказала бабушка. — Что несла — не моё. Если воля Твоя — открой им тех, мимо кого нельзя пройти. И свободу дай не отвернуться.

Я очень хотел записать то, что она говорит. Плохо понимал слова, но чувствовал, что происходит что-то важное. По крайней мере для бабушки.

Бабушка медленно ещё раз перекрестила нас.

Я следил за её рукой и не сразу заметил, что бабушка медленно начала светиться изнутри. Я посмотрел на лампадку. Огонёк дрожал — маленький, рыжий. Свет от бабушки был другой: белый, ровный, без мерцания. Я поискал глазами, откуда идёт свет у бабушки. Источника света не было. Свет был в ней. Источник света был внутри бабушки и шёл через неё.

Я попытался посмотреть ей в лицо прямо и не смог. Глазам стало больно, как смотреть на солнце. Запомнил только открытые глаза и яркий свет. Я быстро закрыл глаза и опустил голову вниз. Открыл глаза. Крест, за который мы держались, наливался тем же светом — от её руки, сквозь наши пальцы. Свет будто проходил через её руку к кресту. Пальцы я видел насквозь, тёмными, как на просвет.

Степан шумно вдохнул. Макс не двигался. Я хотел убрать руку. Но не убрал.

Крест под ладонями начал теплеть. Сначала едва заметно. Я даже решил, что это от наших рук. Три руки, тёплая комната, одеяло. Объяснение продержалось пару секунд. Тепло шло не от металла. Оно было и под кожей — будто грелась сама ладонь, изнутри. Металл так не умеет. Я это знал и всё равно чувствовал. Потом тепло стало сильнее.

Я посмотрел на Макса. Он смотрел вниз. Слишком неподвижно. Значит, тоже чувствовал.

Степан прошептал:

— Тёма…

— Молчи, — сказал Макс.

Бабушка продолжала молиться. Она тихо произнесла:

— Благословляю вас, внучки мои. Помоги им, Господи, каждому свой крест не бросить. Господи, помоги им каждому — свою узкую тропинку к Тебе найти. И пройти по ней, сколько смогут.

Потом перекрестила нас ещё раз.

— Благословляю вас, внучки. А дальше — сами. Бог силой не берёт.

Я смотрел на крест. Свет поднимался изнутри металла медленно. Сначала белая нить прошла по длинной перекладине. Потом по короткой. Потом вспыхнули тёмные камни — не красным, как я ожидал, а ровным белым светом.

Комната не осветилась. Вот что странно. Лампадка стояла рядом и бросала свою косую тень от молитвослова на стену — рыжую, дрожащую. А этот свет — белый, сильный, такой, что глазам больно, — не бросал ни одной тени. Стена за бабушкой осталась тёмной. Потолок остался тёмным. Окно оставалось серым. Наши лица он не сделал ни светлее, ни страшнее. Свет был только у бабушки и там, где были наши руки. И ещё — внутри. Свет, который светит и ничего вокруг не освещает.

Перед глазами на секунду всё поплыло. Я увидел не видение даже, а какие-то обрывки. Что-то вроде того, как вдруг видишь во сне что-то давно известное — и только удивляешься, что забыл.

Бабушкины руки над чужой чашкой, дверь, открытая ночью, старуху на пороге, мальчишку с разбитой губой.

Макса — маленького, с мокрым лицом, который яростно вытирает слёзы рукавом.

Степана у старой груши, отвернувшегося и всё слышащего.

Яркое солнце, отражающееся в море.

Потом всё исчезло. Я посмотрел на бабушку.

Она уже отпустила левую руку. Она перекрестилась правой и медленно опустилась на подушки. Свет уходил из неё. Руки она сложила на груди. Глаза её были закрыты.

— Спасибо, Господи. Прими меня. — тихо прошептала она и замолчала.

***

Крест под нашими руками остыл. Свет ушёл. Макс первым поднял руку. Потом я. Потом Степан.

Степан стоял у изножья кровати. Он смотрел на свою правую руку. Бабушкин крест лежал в раскрытой ладони Степана. Когда Степан успел его взять, я не заметил.

Несколько секунд никто не говорил.

— Бабушка говорила, — тихо сказал Степан. — Чтоб я взял.

Он не надевал. Просто держал в кулаке.

Макс посмотрел на крест. Лицо у него было такое, будто он что-то пересчитывает, а сумма не сходится. Он поправил угол одеяла. Ровно. Как будто это могло что-то починить.

Степан отступил на полшага. И я вдруг разозлился. На то, что он уже пытался забрать у произошедшего право быть произошедшим.

— Это было... — я не нашёл другого слова. — Чудо, — слово вырвалось само.

Макс посмотрел на меня так, будто я сказал что-то неприличное.

— Тёма.

— Что?

— Не начинай.

— Я не начинаю. Я говорю, что видел.

— Ты видел световой эффект в условиях эмоционального стресса.

— Ты сам-то себя слышишь?

Макс не ответил. Долго посмотрел на крест в кулаке Степана.

Степан вдруг тихо сказал:

— А бабушка?

Мы оба замолчали. Я посмотрел на кровать. Лампадка дрогнула. Может быть от сквозняка или от чьего-то движения. Я посмотрел на бабушкины руки. Они лежали поверх одеяла на груди спокойно. Слишком спокойно. Грудь не поднималась.

— Бабушка, — сказал я.

И сам услышал, что голос стал чужим. Я шагнул к ней, наклонился. Её глаза были прикрыты. Лицо — умиротворённое. Как будто она ушла из комнаты раньше, чем мы успели заметить.

Степан замолчал. Макс подошёл ближе. Взял бабушку за запястье. Держал несколько секунд. Потом отпустил.

— Позови тётю Валю, — сказал он.

Я не двинулся. Смотрел на бабушкино лицо. Она успела дождаться нас троих. Успела наверное дать каждому что-то своё. Крест остался у Степана. Бабушка умерла. А мы стояли рядом, трое взрослых внуков, и никто из нас не знал, что теперь делать.

Потом я всё-таки вышел. В сенях воздух был холоднее. Родственники подняли головы. Мама стояла у кухни с чашкой в руках. Отец сидел на стуле у стены, сгорбившись, будто его внезапно сделали старше на десять лет. Тётя Валя вытирала руки полотенцем.

Я открыл рот. И голос прозвучал ровно.

— Позовите всех. Бабушка умерла.

Мама закрыла лицо ладонью. Тётя Валя перекрестилась. Кто-то в гостиной заплакал.

Правая рука всё ещё помнила тепло.

Часть 2. Глава 6. Артём. Ночь, в которую ничего не объяснили

Артём. Адлер. Февраль 2021 года, ночь с субботы на воскресенье.

Отец сидел у стены на старом стуле с продавленным сиденьем. До этой минуты он был просто отцом — Иван Никитич Громов, человек, который умел чинить розетки, спорить с сантехниками, молчать за ужином и говорить «разберёмся» так, будто мир действительно иногда подчинялся этому слову.

А сейчас он стал сыном.

Он посмотрел на меня, и лицо у него будто осунулось и сразу постарело. Глаза были сухие. Постареть можно постепенно. А тут как будто из него на секунду вынули всё взрослое. Остался мальчик. И этот мальчик только что услышал, что умерла его мать.

— Мама? — сказал он.

И мне стало нечем дышать.

Мама стояла у кухни с чашкой в руках. Она была бледная, напряжённая, в чужом для этого дома свитере. Она закрыла лицо ладонью. После отца, будто его боль дошла до неё с задержкой.

Тётя Валя перекрестилась.

— Господи, упокой рабу Твою Нину, — сказала она тихо.

И спокойно и уверенно пошла в комнату. За ней поднялся отец. Я хотел его остановить. Он прошёл мимо меня. Не задел. И всё равно мне показалось, что он прошёл сквозь меня.

***

Потом началось обычное. Шаги, звонки, чужие вопросы, поиски документов. Плач. Шорохи.

Кто-то спросил:

— Скорую надо?

Кто-то ответил:

— Врача надо.

Кто-то уже набирал номер и не попадал пальцем по экрану. Кто-то сказал:

— Полицию тоже вызывают, кажется.

Слово «полиция» прозвучало в бабушкином доме нелепо и почти оскорбительно. Как будто сейчас сюда приедет человек в форме, посмотрит на лампадку, на икону, на бабушкины сложенные руки и напишет что-то в протоколе. Но, наверное, так и должно было быть. Наверное, иначе нельзя. Даже смерть кому-то надо записать в журнал.

Макс вышел из комнаты последним. Лицо у него было собранное. Такое лицо у Макса бывало перед неприятными разговорами, в Москве, когда он объяснял кому-нибудь, почему тот сам виноват, что не понял очевидного. Была мёртвая бабушка. Пустая шкатулка. И свет, который мы видели втроём.

Макс посмотрел на меня.

— Где её документы?

— Что?

— Паспорт. Полис. СНИЛС. Выписки. Что-то из поликлиники. Надо подготовить.

Я моргнул.

— Макс

— Что?

— Она только что умерла.

Он посмотрел на меня так, будто я сообщил ему погоду.

— Именно поэтому документы нужны сейчас.

Я хотел сказать что-то резкое. Что-нибудь вроде — «Ты вообще человек?» Но промолчал. Потому что он был прав. Вот в этом и была вся мерзость. Человек умер, а документы действительно были нужны.

Кто-то искал телефон, кто-то воду, кто-то паспорт.

— Тётя Валя знает, — сказал я.

— Спрошу.

Он прошёл мимо меня к кухне. Степан остался в сенях. Я только теперь заметил его. Он стоял у комода, опираясь ладонью о крышку, и смотрел в открытую дверь бабушкиной комнаты. Он смотрел в дверной проём. Бабушку уже не было видно, там стояли люди. На лице у него белая полоска шрама над бровью казалась ярче, чем обычно.

— Стёп, — сказал я.

Он не ответил.

— Степан.

Он моргнул.

— А?

— Ты как?

Он посмотрел на меня странно. Почти с раздражением.

— А ты?

Хороший вопрос. Я не знал.

У меня умерла бабушка. Я видел, как перед смертью она светилась белым светом и потом старый крест загорелся белым светом и нагрелся в наших руках. Макс уже пытался объяснить это стрессом.

Отец стоял в комнате у тела своей матери. Мама говорила кому-то: «Да, Нина Васильевна только что да, Иван рядом»

А я стоял и не понимал, что чувствую.

— Не знаю, — сказал я.

Степан кивнул.

— Ну хоть честно.

С кухни донёсся голос Макса:

— Тётя Валя, где документы Нины Васильевны?

— В комоде, нижний ящик, папка зелёная, — ответила она из комнаты. — Только не сейчас, Максим, дай Ивану Никитичу

— Сейчас, — сказал Макс.

И пошёл к комоду. Степан отступил на шаг, будто Макс шёл не к ящику, а на него. Макс присел, открыл нижний ящик. Там лежали старые простыни, какие-то пакеты, коробка из-под обуви, стопка фотографий, перевязанная резинкой, и зелёная папка с завязками. Он вытащил папку. Движения точные, быстрые, деловые.

Я вдруг вспомнил, как он сматывал верёвку у груши. Виток к витку. Аккуратно. Без спешки. Я отвернулся. Не сейчас. Не надо сейчас.

Макс раскрыл папку на комоде. Паспорт, полис, какие-то выписки, рецепты, бумажки из поликлиники. Документы старого человека. Мятые, скучные, с печатями и датами. На обложке паспорта были потёртые золотые буквы. Нина Васильевна Громова.

— Врача кто вызывает? — спросил Макс.

— Я вызвала уже, — сказала тётя Валя, выходя из комнаты. Глаза у неё были красные, но голос держался. — Через 112. Сказали, бригада приедет. И полицию направят. Так положено.

— Полицию? — спросила мама из кухни.

— Для протокола, — сказала тётя Валя. — Не пугайтесь. Если дома человек умер, они смотрят, что всё спокойно. Нина Васильевна болела, карта есть, выписки есть. Участковая её знала. Но сейчас вечер, суббота, поликлиника закрыта. Скорая оформит констатацию, дальше скажут.

Макс кивнул.

— Хорошо.

Тётя Валя посмотрела на него. Устало.

— Максим, я знаю, что делать.

Он замолчал. На секунду. Потом кивнул.

— Хорошо.

В доме стало странно тесно. Люди двигались, но как будто все мешали друг другу. Родственники заходили в бабушкину комнату, выходили, садились, вставали, шептались. Мама говорила по телефону. Отец был в комнате. Я слышал его голос — низкий, глухой:

— Мам ну как же так, а?

И эта фраза, простая, почти детская, ударила сильнее всего. Как же так. А как должно быть?

Ей было много лет. Она болела. Она ждала нас. Она простилась. Она благословила. Она умерла дома, у своей иконы, под дождь, когда все трое внуков были рядом.

Я прислонился к стене. Потом понял, что к отцу надо подойти. Просто сесть рядом. Ничего не говорить. Дать ему воды. Да хоть просто быть рядом, чтобы он не стоял у кровати один, как мальчик, которого все взрослые внезапно оставили в комнате со смертью. Я даже сделал шаг.

Потом кто-то на кухне позвал тётю Валю, мама заплакала в телефон, Макс снова спросил про какой-то документ, и я пошёл не к отцу. На кухню. Потому что там легче было что-то делать. Кухня была маленькая, тёплая, заставленная. На столе стоял чайник, тарелка с нарезанным хлебом, блюдце с вареньем, три чашки, одна недопитая. Бабушкина чашка — белая, с синей каёмкой. Я знал её с детства. Никому не разрешалось из неё пить. Чай в ней был тёмный, почти чёрный. Остывший.

Рядом лежала ложка. На ложке засохла маленькая коричневая капля. Я остановился. Вот это оказалось почему-то невыносимым. Эта ложка. Она утром размешивала чай. Или тётя Валя размешивала ей. Или вчера. Неважно. Человек жил, пил чай, ложка звякала о край чашки, кто-то говорил «осторожно, горячий», за окном шёл дождь. А теперь всё. Ложка осталась. Я взял стакан, налил воды из фильтра. Рука дрожала так, что вода плеснула на стол.

— Трясёт? — спросил Степан.

Он стоял в дверях кухни.

— Немного.

— Меня тоже.

Он прошёл внутрь, сел на табуретку у стены и потянулся к пачке сигарет в кармане. Потом вспомнил, где находится, и убрал руку.

— Курить хочу, — сказал он.

— Иди на улицу.

— Не могу.

— Почему?

Он пожал плечами.

— Как будто если выйду, то обратно уже не войду.

Я ничего не сказал. Степан потёр шрам над бровью — привычка, которую я замечал с детства. Он делал это, когда не знал, что делать руками.

— Слушай, — сказал он. — Ты веришь в это?

— В что?

— Ну. В крест. В то, что было.

Я подумал.

— Не знаю.

Степан кивнул.

— Я тоже не знаю. Но я видел. И это хуже, чем если бы не видел. Потому что теперь надо что-то с этим делать.

Он замолчал. Потом добавил:

— Или не делать. Это, наверное, тоже вариант.

— Наверное.

— Угу.

Он встал, подошёл к окну. Постоял.

Мама стояла у плиты и держала чашку. Не пила. Поставила. Потом снова взяла, будто забыла, что уже поставила. Я смотрел на её руки и думал не про бабушку, а про то, что у мамы ведь тоже когда-то умерла мать. Где-то до меня, я даже не помнил когда. Тогда она была чьей-то дочерью, а не нашей мамой, и плакала, наверное, по-настоящему, без оглядки.

Здесь так было нельзя. Здесь хоронили не её мать, а отцову. Горе у неё было законное, но в третьем ряду — за отцом, за нами, за бабушкиной дверью. Невестке места у изголовья не оставляют.

Она поправила воротник Степану. Потом мне — хотя поправлять было нечего. Она всегда так: когда не знает, что делать с большим, начинает застёгивать маленькое. Только это не застёгивалось.

Отец из комнаты сказал — тихо, не нам:

— Свет.

Мама вздрогнула и пошла к нему. Чашку оставила.

Я налил воды в чашку и тоже пошёл к отцу. Он стоял у кровати на коленях. Я остановился на пороге. Отец — Иван Никитич Громов, который никогда не становился на колени ни перед кем, кроме, может быть, Бога в храме, да и то я этого не видел, — стоял на коленях у кровати своей матери и держал её руку. Мёртвую руку.

— Пап, — сказал я тихо. — Воды.

Он поднял глаза. Сначала будто не понял, кто я. Потом кивнул.

— Поставь.

Я поставил стакан на тумбочку рядом с пустой шкатулкой. И посмотрел на неё. Она была открыта. Пустая. Тёмная бархатная подкладка, вытертая в середине. Там, где лежал крест, осталась вмятина. След от вещи, которой уже не было.

Отец тоже посмотрел на шкатулку.

— Это что? — спросил он.

У меня внутри всё остановилось. Макс в сенях повернул голову. Степан замер в кухонной двери. Я открыл рот. И не нашёл ответа. Про крест? Попробуй сказать такое отцу, который стоит на коленях у тела матери.

— Бабушкина шкатулка, — сказал Макс из сеней.

Голос ровный. Отец посмотрел на него.

— Пустая?

— Да.

Отец кивнул. Он снова посмотрел на бабушку.

— Она мне говорила утром, — сказал он тихо. — «Ваня, мальчиков дождусь — и можно». Я ей сказал: «Мам, ну что ты». А она улыбнулась. Как будто я маленький, а она опять знает больше.

Он погладил её руку большим пальцем.

— Всегда знала больше.

Я вышел из комнаты. И только в сенях понял, что всё это время задерживал дыхание. Макс стоял у комода с зелёной папкой. Степан — у кухни. Мы все молчали. Потом Макс сказал:

— На кухню.

— Что? — спросил Степан.

— Нам надо поговорить.

Странно. Обычно это я говорил «нам надо поговорить», а Макс делал вид, что разговаривать не о чем. Теперь наоборот. Мы прошли на кухню.

Тётя Валя ставила чайник.

— Вы бы поели что-нибудь, — сказала она.

— Не хочу, — сказал Степан.

— Не спрашиваю, хочешь или нет. Надо.

И это было так похоже на бабушку, что Степан закрыл рот. Макс положил папку на стол. Аккуратно. Ровно. Сел. Мы со Степаном сели напротив.

Тётя Валя поставила на стол три чашки. Четвёртую отнесла отцу.

За стеной отец говорил с мамой. Тихо. Я не слышал слов. Только интонацию. Она была страшная — взрослый мужчина пытался не развалиться, потому что рядом были жена, дети, родственники. Врач должен приехать, документы, похороны. Всё то, что не оставляет человеку права просто лечь на пол и сказать — я больше не могу.

Макс посмотрел на нас.

— Про то, что произошло в комнате, никто не говорит.

Степан поднял глаза.

— Макс

— Дай договорить.

— Нет, — сказал я.

Макс повернулся ко мне.

— Что «нет»?

— Не дам договорить, если ты начнёшь с того, что ничего не было.

Макс посмотрел на меня долго.

— Ты сейчас не в том состоянии, чтобы оценивать.

— А ты в том?

— Я хотя бы пытаюсь думать.

— Ты пытаешься закрыть.

— Я пытаюсь защитить семью.

— От чего? От правды?

— От идиотизма.

Степан тихо сказал:

— Бабушка светилась и крест светился.

Макс не посмотрел на него.

— Степан.

— Что?

— Не надо.

— А я вроде ничего такого. Просто повторил.

— Вот именно. Не повторяй.

Чай был горячий, крепкий, с мятой. Я взял чашку двумя руками. Это был обычный крепкий чай с мятой — слишком горячий. Я держался за чашку обеими руками. Макс не пил. Смотрел на чашку. Степан сделал глоток и поморщился.

— Горячий.

— Чай обычно такой, — сказал я.

— Умный стал?

— Всегда был.

Он фыркнул. Макс снова сказал:

— Никому ни слова.

— Макс, — сказал Степан.

— Я не про нас. Между собой можете обсуждать хоть до утра. Родственникам — ничего. Врачу — ничего. Полиции — тем более ничего. Священнику

Он запнулся. Интересно.

— Священнику что? — спросил я.

— Священнику тоже не надо.

— Я не предлагаю врать, — сказал Макс.

— Нет, предлагаешь.

— Я предлагаю не говорить того, чего мы сами не понимаем.

— Это другое.

— Вот именно.

— Но ты сказал — никому ни слова. Никому.

Макс сжал пальцы на чашке. Так и не выпил.

— А что ты предлагаешь? Выйти к родственникам и объявить, что у нас тут чудо приключилось?

— Я и себе пока не говорю «чудо», — сказал я. — Не то что родственникам.

Степан сидел, держал бабушкин крест в кулаке. Так и не надел.

— Свет был, — сказал он. — И тепло. Я не придумал. И крест светился и нагревался. И из бабушки шёл свет.

— Свет, — повторил Макс. — Хорошо. Свет. Дальше — стресс, сетчатка, лампадка, что угодно. Глаза в таком состоянии обманывают.

— У тебя тоже руки грелись, — сказал Степан. — Я видел, как ты на них потом смотрел.

Макс ответил не сразу.

— Грелись, — сказал он. — Тёплая комната, три руки, одеяло. Этого хватает.

— Не хватает, — сказал я.

— Тебе не хватает. Тебе надо, чтоб было чудо.

Это было близко. Я промолчал.

— Хорошо, что ты видел, Макс, — сказал я. — Что видел и чувствовал.

Он смотрел на меня долго.

— Свет. Тепло. Бабушкино лицо, на которое нельзя было смотреть. — Помолчал. — И всё. Дальше не лезь.

— Тогда я вообще ничего не понимаю.

— Тогда зачем споришь?

— Потому что ты не говоришь «не знаю». Ты говоришь — «этого не было».

Он не ответил. Степан крутил чашку обеими руками.

— Может, Макс прав, — сказал я вдруг.

Он не ожидал. Степан тоже.

— Что «может быть»? — спросил Макс.

— Может быть, я правда хочу быть тем, кто понял. Не знаю.

Сказать это было неприятно. Как будто во рту появилась горечь. Я сделал глоток чая. Мята не помогла.

— Но это не значит, что ничего не было, — сказал я. — Я не знаю, что было. Не понимаю — но хочу понять. Не хочу, чтобы нас считали психами. Но я не могу сказать, что света и тепла не было. Не могу.

Степан тихо добавил:

— И я.

Макс посмотрел на него. На этот раз без приказа.

— Ты хоть понимаешь, во что лезешь?

Степан усмехнулся.

— Нет. В кои-то веки — нет.

— Тогда зачем?

Степан долго молчал. Потом сказал:

— Бабушка сказала не соглашаться сразу.

Макс поморщился.

— Степан

— Нет, я серьёзно. Она мне сказала — когда будут звать, обещать, хвалить, деньги давать — не соглашайся сразу. А сейчас ты зовёшь. Не туда, конечно. Но зовёшь. Говоришь — давайте считать, что ничего не было. Я всегда так делал. Ты сказал — я согласился. Даже когда знал, что неправильно.

Он посмотрел на меня. Очень быстро. И снова на Макса.

— Я не хочу сейчас.

Макс откинулся на спинку стула. Стул скрипнул.

— То есть теперь я злодей, потому что пытаюсь защитить семью от идиотизма.

— Нет, — сказал я.

— А кто?

— Брат, который боится.

Он замер.

Степан очень медленно поставил свою кружку на стол. Макс смотрел на меня. Лицо у него стало почти спокойным. Почти.

— Повтори, — сказал он.

— Не надо.

— Повтори.

— Макс

— Повтори, Артём Иванович.

Отчество он сказал впервые за много лет. И вот это окончательно меня разозлило.

— Ты боишься, Максим Иванович, — сказал я. — И поэтому пытаешься всё назвать, оформить, закрыть и убрать в папку. Даже это.

Макс медленно встал.

— Ты ничего обо мне не знаешь.

— Знаю.

— Нет.

— Знаю, что ты всегда так делаешь.

— Ты сейчас нарываешься.

— Я знаю.

Степан поднялся тоже.

— Эй.

Макс не посмотрел на него.

— Сядь.

Степан побледнел. Но не сел.

— Нет, — сказал Степан.

Очень тихо. Почти без голоса.

— Не сяду потому, что ты сказал.

Макс резко повернулся к нему. И тут в кухню вошла тётя Валя. С мокрыми руками, с полотенцем на плече, маленькая, усталая, красноглазая.

— Сядь, Максим, — сказала она.

Он замер. Я тоже. Она сказала очень спокойно. Макс медленно повернулся к ней.

— Что?

— Сядь. Пять минут ничего не развалится.

— Вы не понимаете

— Понимаю.

И опять это «понимаю». Простое. Без борьбы. Как у бабушки. Макс хотел возразить. Я видел. Он даже вдохнул для этого. Потом сел. Тётя Валя поставила перед ним чашку ближе.

— Пей.

— Я не хочу.

— Мята голову охлаждает, — сказала она. — А сердце нет. Сердцу другое надо. Но начни хотя бы с головы.

Макс посмотрел на чашку. Потом взял её. Пил маленькими глотками. Как человек, который выполняет неприятное назначение врача. Степан сел. Я тоже. Несколько минут мы просто сидели.

Тётя Валя посмотрела на крест у Степана в кулаке.

— Нина говорила — крест мой пусть Стёпка возьмёт, как память. Молодец, что взял.

— Крест светился в руках у бабушки перед смертью. — сказал вдруг Степан и замолчал испуганно закрыв рот.

Тётя Валя помолчала, глядя на крест.

— Светился, говоришь.

Никто не ответил.

Она перекрестилась. Спокойно, привычно, как дышат.

— У праведных бывает, — сказала она. И всё. Будто речь шла о том, что зимой рано темнеет.

Потом сказала Степану:

— Надень. Раз дан — носи.

Степан надел крест через голову. Убрал под рубашку.

***

Врач ещё не приехал. Полиция тоже. Родственники говорили шёпотом. В комнате лежала бабушка. На столе лежала зелёная папка. В тумбочке стояла раскрытая шкатулка.

Потом тётя Валя ушла к отцу.

Макс открыл папку, посмотрел в бумаги, закрыл. Он помолчал. Посмотрел в дверной проем бабушкиной комнаты, где ещё сидели родители.

— Я не хочу, чтобы отца сейчас добивали этим, — сказал он.

Голос у него был уже другой. Ниже.

— И маму. И Валю. И всех этих людей. Они не выдержат.

— Может быть, — сказал я.

— Что опять может быть?

— Может быть, ты прав.

Он устало прикрыл глаза.

— Спасибо.

— Но это не значит, что ничего не было.

— Господи, Артём.

Он сказал это как раздражение. Но я всё равно вздрогнул. Слово повисло над столом. Господи.

Макс ничего не сказал. Я встал.

— Пойду к ней.

— Зачем? — спросил Степан.

— Не знаю.

Это был самый честный ответ за вечер. В бабушкиной комнате стало тише. Людей вывели в гостиную ждать врача. Отец сидел рядом, но уже не на коленях. Мама держала его за плечо. Он смотрел на бабушкино лицо так, будто пытался запомнить его заново, но память отказывалась принимать новую версию.

— Я посижу, — сказал я.

Отец кивнул. Мама хотела что-то спросить, но не стала. Они вышли.

Я остался один. С бабушкой. И пустой шкатулкой. Я сел на стул рядом с кроватью. Бабушка лежала спокойно. Я раньше думал, что мёртвые выглядят страшно. Бабушка не выглядела страшно. Лицо стало меньше. Суше. Тоньше. Только форма.

— Прости, — сказал я.

Я посмотрел на её руки.

Хотел перекреститься. Я даже не был уверен, как правильно. Лоб, живот, плечо какое первое? Правое? Левое? Я видел тысячу раз, как это делала бабушка. В детстве даже повторял за ней иногда, чтобы посмеяться или потому что дети всё повторяют. А сейчас рука не знала дороги.

Я поднял пальцы. Коснулся лба. Потом где-то ошибся. Сбился. Опустил руку.

Почувствовал себя идиотом. Я не знал как. Но почему-то хотел. Я сидел и смотрел на лампадку. Огонёк в ней был маленький, живой, неровный.

— Господи, — сказал я.

Слово всплыло само. Выдох.

Я посидел ещё немного. Потом закрыл шкатулку.

***

Когда я вышел, Макс стоял в сенях. Он смотрел на меня.

— Что ты там делал?

— Пытался молиться, — сказал я.

Макс моргнул. Вот теперь я его удивил.

— Получилось?

Я почти улыбнулся.

— Не знаю.

Он посмотрел в сторону комнаты. Потом на зелёную папку в своей руке. Потом снова на меня.

— Я тоже не знаю, что делать, — сказал он вдруг.

Тихо. Я кивнул.

— Никто не знает.

Макс молчал.

С кухни донёсся голос отца:

— Максим, подойди. Тут подпись ещё нужна?

Макс выпрямился.

— Иду.

И пошёл.

Я вышел на крыльцо. Степан курил под навесом. Дождь шумел по виноградной лозе, по ступеням, по земле. Внизу, за тёмными домами, было море. Его не было видно, но оно дышало. Глухо, ровно.

Степан протянул мне сигарету.

— Будешь?

— Я не курю.

— Сегодня можно.

— Не хочу.

— Правильно. Гадость.

Он затянулся.

— Я видел.

— Знаю.

— Просто ещё раз говорю.

Я встал рядом.

— Я тоже.

Глава 7. Артём. Утро воскресенья.

Артём. Адлер. Февраль 2021 года, утро воскресенья.

За окном не рассвело — посерело.

Тётя Валя уже двигала посуду на кухне. Утром это назвать язык не поворачивался. Дождь стал мельче, где-то внизу, за домами, глухо шумело море.

Я проснулся на диване в гостиной от того, что кто-то говорил по телефону. Не громко. Это был Макс.

— Да. Сегодня. Адлер Нина Васильевна Громова Отпевание, желательно завтра, но точное время уточню Нет, транспорт отдельно Да, я понимаю.

Пауза.

— Стоимость пришлите в сообщении.

Ещё пауза.

— Спасибо.

Он отключился.

Я лежал, не открывая глаз.

Правая рука была под щекой. Затекла. Пальцы онемели, но в ладони всё равно оставалось ощущение тепла.

Первые секунды я был уверен, что это мне приснилось. Крест, свет, шкатулка. Потом вспомнил — крест на Степане. Тётя Валя его видела — сказала, что бабушка и просила, чтобы Стёпка взял. Никто не возразил. Это не снилось. Это случилось. И Степан на крыльце сказал, что видел. И Макс, который тоже видел свет и чувствовал тепло. Крест светился и нагревался. И бабушка. Это всё тоже было.

Я открыл глаза. Потолок был низкий, белёный, с тонкой трещиной от люстры к углу. В детстве я лежал на этом же диване, смотрел на эту же трещину и думал, что это река на карте. Если плыть по ней, можно попасть куда-нибудь далеко от Макса, Степана и груши в саду. Теперь я смотрел на неё и думал только одно — вчера у меня под руками светился и нагревался крест. И бабушка умерла. И светилась перед смертью. И все трое это видели. Это совпадало.

Я сел.

В комнате пахло мокрой одеждой, лекарствами, холодным чаем и чем-то пустым. Кровать в её комнате уже была застелена. Вот это оказалось тяжелее всего. Вчера там лежала она. Маленькая, сухая, с прозрачными руками, с крестом, который она держала так, будто он был тяжелее всего, что ей приходилось держать в жизни. Потом были врач, полиция, бумаги, чужие голоса в сенях, отец, который стоял у стены и не понимал, куда деть руки. Потом приехали люди из службы, и тётя Валя сказала:

— Иван Никитич, выйдите.

Отец не вышел. Он стоял, пока его не увели мы с Максом. Не потому что он сопротивлялся. Он просто не понял, что от него хотят. Как будто он слышал слова, но не понимал, чего они теперь от него хотят. А сейчас кровать была застелена. Аккуратно. Подушка ровная. Покрывало без складок.

Я боялся пустой шкатулки. Потому что если бы крест остался там лежать, можно было сказать — ничего не было. Стресс. Свет от лампадки. Усталость. Коллективная истерика. Макс нашёл бы слова. У него на такое всегда находятся слова. Но шкатулка была пустой. А крест был у Степана на шее — бабушка сама просила его взять. Значит, крест светился и нагревался у нас всех троих. Значит, объяснения уже не спасали. Тогда оставался другой вопрос — что теперь с этим делать.

На кухне Макс сидел за столом. Перед ним лежали бабушкины документы, телефон, блокнот, ручка, какие-то чеки и лист бумаги, на котором он уже составил список. Список. Утром после смерти бабушки.

Степан сидел у окна с чашкой в руках. Чай, судя по цвету, давно остыл. Он держал ладони на холодной чашке — будто она ещё могла согреть. Под воротом рубашки угадывалась цепочка. Крест. Я вспомнил как он вчера ночью выглядел — старый, потемневший. Степан ночью сказал ещё, что бабушка просила его взять крест на память. И тётя Валя подтвердила. Почему бабушка подарила крест Степану? Почему не мне или Максу? Степан его носил так обычно, как будто ничего не случилось.

Отец спал в кресле в бабушкиной комнате. Мама накрыла его пледом. Из комнаты слышалось его дыхание — тяжёлое, неровное, как у человека, который даже во сне пытается что-то удержать.

— Проснулся, — сказал Макс.

— Как видишь.

— Через час надо будет съездить в бюро. Потом созвониться с храмом. Тётя Валя сказала, Нину Васильевну отпевали бы у отца Сергия, он её знал. Надо уточнить время, машину, кладбище, документы. Ты со мной?

Я посмотрел на него. Он был выбрит. Белая рубашка, тёмный свитер, часы на запястье, красная нитка там же, телефон рядом — всё как обычно. И тут в голове всплыла совершенно идиотская мысль. Дай Максу конец света — он бы уже звонил по ответственным.

— Не сейчас, — сказал я.

Макс поднял глаза.

— Что значит «не сейчас»?

— Значит, я выйду.

— Куда?

— Пройдусь.

— Артём.

Вот это «Артём» было уже не имя. Это было предупреждение.

— Я не сбегаю, — сказал я. — Я вернусь.

— У нас дела.

— У тебя дела, — сказал я и сам удивился, что сказал это вслух.

Макс медленно положил ручку на стол.

— Хорошо. Тогда объясни, что именно у меня одного.

Вот тут надо было промолчать. Я знал. Я хотел сказать ещё. Отец спал в соседней комнате, Степан смотрел в холодный чай, а я всё равно искал место, где Максу будет больнее. Стыд, кажется, пришёл раньше слов. Есть моменты, когда самое умное — не продолжать. Уйти в ванную, налить воды, сказать «ладно», взять куртку и выйти.

— У тебя всё превращается в управление, — сказал я. — Даже бабушка.

Степан поднял глаза. Макс не изменился в лице. Только пальцы у него чуть сжались.

— Бабушка умерла, — сказал он ровно. — Её надо похоронить. Документы надо оформить. Людей предупредить. В храм позвонить. Место согласовать. Машину заказать. Если ты знаешь способ сделать это без управления, расскажи. Я послушаю.

И самое противное — он был прав. Снова. И от этого хотелось ударить по столу.

— Я вернусь, — повторил я.

— Через сколько?

— Не знаю.

— Замечательно.

Он снова взял ручку. Степан вдруг открыл рот. Я уже почти услышал его обычное: «Я с тобой». Но он промолчал. Только провёл языком по зубам и поморщился, будто во рту у него появился неприятный вкус. Макс тоже это заметил.

— Через сорок минут я выезжаю, — сказал он после короткой паузы. — Бюро, машина, кладбище. Кто поедет — скажете нормально, не за пять минут у калитки.

Степан кивнул и снова уставился в чашку.

***

Я вышел.

Дождь закончился, но воздух оставался мокрым. Адлер после дождя в феврале — это не курорт. Это город, с которого сняли рекламный слой. Пальмы стояли тяжёлые, с тёмными листьями. Асфальт блестел. Из пекарни пахло хлебом. В другой день это был бы хороший запах.

Бабушкин дом стоял на склоне. От калитки вниз уходила улица, узкая, кривая, с припаркованными машинами. И людьми, которые выносили мусор, открывали магазины, звали кошек. Для них воскресенье продолжалось, как ни в чём не бывало. И меня это почему-то задело. У соседей хлопнула дверь. Мужчина в спортивных штанах вышел с пакетом мусора, посмотрел на меня, кивнул. Я кивнул в ответ. Он не знал. Или знал, но не хотел начинать. В таких местах новости расходятся быстро, но люди всё равно иногда делают вид, что смерть — это частное дело семьи, как ремонт или скандал.

Я пошёл вниз.

Телефон в кармане завибрировал. Алёна. Я остановился у поворота. Посмотрел на экран. Не взял. Не потому что не хотел слышать её голос. Как раз хотел. Очень. Хотел, чтобы кто-то из прежнего мира сказал мне обычные человеческие слова. Но я не знал, что сказать ей.

«Бабушка умерла» — да.

«У нас под руками нагревался и светился крест» — нет.

«От бабушки исходил свет и кажется, я не схожу с ума, потому что Макс и Степан тоже видели» — я даже не знал, как это произносится вслух.

Звонок закончился. Через несколько секунд пришло сообщение:

«Ты как? Позвони, когда сможешь. Я рядом.»

Я долго смотрел на эти слова.

Я рядом.

В Москве она была рядом. В одной комнате. На кухне. В постели. В лифте, где мы ругались из-за пакетов. В магазине, где она выбирала глупые кружки с лисами. А теперь она была рядом строкой на экране.

Я написал:

«Бабушка умерла ночью. Сейчас не могу говорить. Потом позвоню.»

Потом добавил:

«Спасибо, что рядом.»

Отправил. Телефон показал, что сообщение прочитано. Ответ пришёл мгновенно:

«Я люблю тебя.»

Я убрал телефон в карман. Стоял. От её «я люблю тебя» не отпускало — наоборот, всё сжималось.

Телефон снова завибрировал. Я подумал, что это Алёна, и почти обрадовался. Но это был рабочий чат. Лёша, тимлид.

«Артём, увидел твоё сообщение про Сочи. На понедельник стендап не двигаем. Ты сможешь быть на связи или тебя прикрывать?»

Я остановился у мокрой ограды. В пятницу вечером всё выглядело почти разумно. Суббота и воскресенье — выходные. Понедельник, вторник, среда — удалёнка, ноутбук со мной. В четверг я должен был быть в московском офисе — командный день.

Я набрал: «Лёш, бабушка умерла ночью. Завтра, скорее всего, отпевание и похороны. В понедельник точно не на связи. Дальше скажу, когда пойму. Если что-то срочное по моим задачам — посмотрите комментарии в таск-менеджере, я вечером попробую коротко расписать».

Лёша ответил: «Понял. Соболезную. Работу не трогай, прикроем».

Я прочитал. И почему-то разозлился. Плед. Покрывало. Документы. Список. И это «прикроем» — туда же.

Я пошёл дальше.

Глава 8. Артём. Старик на набережной.

Артём. Адлер. Февраль 2021 года, воскресенье.

На набережной почти никого не было. Летом здесь, наверное, шумели бы кафе, музыка, дети, велосипеды, люди с мороженым, запах кукурузы и крема от солнца. Сейчас стояли закрытые павильоны, мокрые столики, перевёрнутые стулья за пластиковыми шторами. Море было серо-зелёное, неспокойное, с белой пеной у берега. Я не помнил, как сюда дошёл.

Я сел на парапет. Я попробовал разобраться, что со мной. Смерть бабушки. Недосып. Скандал с Максом. Я прокручивал это по кругу — добавлял голод, дождь, возможную галлюцинацию. Не отпускало.

Я достал телефон и открыл заметки. Написал заголовок — «Крест. После бабушки.». Потом посидел, глядя на пустой экран. Пальцы не двигались. Экран потух. Я сидел с телефоном в руке и смотрел на море.

И тут я услышал шум. Низкий гул, почти неслышный, но постоянный. Шум был не в ушах, где-то под рёбрами. Я оглянулся. Море шумело отдельно, машины отдельно. Этот был внутри, и он не проходил.

Я встал. Шум усилился. Я пошёл вдоль набережной, сам не понимая зачем. Плитка скользила под ногами. Куртка липла к спине. Ветер тянул с моря холодную сырость.

Через минуту, у мокрой клумбы, я увидел старика. Он сидел на скамейке и кормил голубей. Самый обычный старик. Серое пальто, кепка, пакет с хлебом. Старые коричневые ботинки, подошва отклеилась у носка — видно было даже издали. Просто пожилой мужчина на пустой февральской набережной. Голуби толпились у его ног, дрались за крошки, взлетали, снова садились. Один, наглый, забрался почти на скамейку. Старик сказал ему:

— Ну куда, куда. Всем хватит.

Голос был спокойный.

В этот момент шум ударил сильнее.

Я остановился метрах в десяти. Старик отломил кусок хлеба. Медленно, аккуратно. Пальцы у него были узловатые, с жёлтыми ногтями. На безымянном пальце — кольцо. Старое, тонкое, утонувшее в коже. Я обратил внимание на это кольцо и не смог отвести взгляд. И тут до меня дошло. Тоска. Она была старая и ровная. Не сегодняшняя. Такая, с которой уже живут. Старик кормил голубей. А рядом с ним на скамейке было пустое место. Оно было пустым так, как бывает пустым второй стул за столом после смерти человека. Я смотрел на это место и не мог отвести взгляд.

Я сглотнул. Подойти. Что сказать? Здравствуйте, я тут мимо проходил и почувствовал вашу старую тоску? Сразу можно вызвать психиатра. Или полицию. У нас и так с полицией за сутки перебор. Можно спросить — вам помочь? С чем? С голубями? С тоской? С пустым местом рядом? Можно просто сесть. Зачем? Потому что бабушка села бы.

Старик посмотрел на меня. Я отвёл глаза. Я пошёл дальше, будто мне туда и надо было. Прошёл мимо закрытого кафе, мимо урны, мимо лужи, в которой отражалось серое небо.

Дошёл до киоска, где продавали кофе навынос. Он почему-то работал.

— Вам что? — спросила женщина внутри.

Я посмотрел на меню. Кофе. Чай. Какао. Выпечка вчерашняя.

— Чай, — сказал я. — Чёрный.

— С лимоном?

Я хотел сказать «нет». Потом подумал о старике. О том, что можно взять два чая. Подойти. Сказать — «Я случайно взял лишний». Глупо, но уже не так страшно. Почти нормально. Бабушка, наверное, так бы и сделала. Или лучше.

— Два, — сказал я. — Один с лимоном. Один без.

Женщина поставила стаканы, налила кипяток, бросила пакетики. Всё это заняло минуты две. Максимум три. Я взял стаканы, обжёг пальцы через тонкий картон, повернулся к скамейке. Старика уже не было. Голуби оставались. Они клевали последние крошки у ножки скамейки, толкались, взлетали на парапет. Пакет от хлеба лежал в урне. Мокрая скамейка была пустая. Я стоял с двумя стаканами чая в руках. И чувствовал себя идиотом. Просто идиотом, который купил чай слишком поздно. Если бы душа была приложением, я бы уже нашёл лог ошибки.

Шум внутри не исчез. Он стал тише. Я вспомнил, что наверное уже чувствовал шум раньше, но не обращал на него внимания. Я сел на ту же скамейку. Поставил один стакан рядом. Тот, с лимоном. Ветер трепал крышку. От стакана поднимался пар, тонкий и беспомощный. Голубь подошёл, посмотрел на чай одним круглым глазом, решил, что это несъедобно, и отошёл.

— Ну что, — сказал я вслух. — Тест не пройден.

Я оглянулся. Никого. Только море.

Захотелось помолиться. Я не знал, как это делается. В детстве я умел креститься, потому что бабушка учила. Потом перестал. В храм заходил на Пасху, на похороны, иногда с Алёной «посмотреть архитектуру». Молитва была как старый язык программирования — важно, но нечем запустить.

Я попробовал перекреститься. Правая рука поднялась. Пальцы сложились — не совсем правильно, но как-то. Лоб, живот, плечо, плечо. Не знаю, как это называется. Не понимаю, что это значит. Но хотел. Это я знал точно.

Я опустил руку. Стакан с лимоном стоял рядом, уже остывший. Пар давно перестал идти. Голубь подошёл, посмотрел на чай одним круглым глазом, решил, что это несъедобно, и отошёл. Я сидел и смотрел на море.

***

На обратной дороге город показался другим. Я видимо стал слышать лишнее. Женщина в красной куртке тащила пакет с продуктами и ругалась по телефону — «Мам, ну я же сказала, после обеда зайду». Парень на самокате резко бросил что-то через плечо. Отец у киоска сказал дочери «нет» — слишком быстро. Я отворачивался, шум становился громче. Я перестал отворачиваться.

К бабушкиному дому я подошёл через час. У калитки стояла соседка — маленькая сухая женщина в синем платке. Кажется, её звали Зоя Павловна. Или Зинаида. В детстве я путал и до сих пор не знал точно. Она держала в руках банку.

— Артёмка? — спросила она.

Я остановился.

— Да.

— Ты вырос как. Господи.

Все старшие родственники и соседи почему-то считают нужным сообщать взрослым людям, что они выросли. Как будто мы могли не заметить.

— Здравствуйте.

Она перекрестилась.

— Нина-то правда?

Я кивнул. Лицо у неё дрогнуло. Совсем чуть-чуть.

— Царствие ей Небесное, — сказала она. — Я вот варенье принесла. Инжирное. Она любила. Вернее, она мне сама осенью давала, а я — соседка смутилась, посмотрела на банку. — Глупо, наверное. Её же варенье и принесла.

— Не глупо, — сказал я.

Зоя Павловна посмотрела на меня внимательнее.

— Ты передай отцу. Я потом зайду. Не сейчас. Сейчас вам тяжело. А ты ты поел?

Я почти засмеялся. Бабушка умерла, но мир продолжал спрашивать, ел ли я.

— Нет.

— Вот. Так нельзя. Нина бы ругалась.

Это было так точно, что у меня сжало горло.

— Да, — сказал я. — Ругалась бы.

Соседка протянула банку. Я взял. И в этот момент шума не было. Совсем. Только мокрая улица, банка тёплая от её рук, синяя крышка, наклейка с кривой надписью «инжир», запах сырой земли и моря.

— Спасибо, — сказал я.

— За что? — удивилась она. — Это ж Нинино.

Я хотел сказать — «Вот именно». Но не сказал. Просто открыл калитку.

***

В доме всё было почти так же, как утром. Макс разговаривал по телефону. Степан мыл чашку, хотя делал это так, будто впервые видел предмет под названием губка. Тётя Валя нарезала хлеб. Мама сидела рядом с отцом. Отец уже проснулся и смотрел в одну точку. Я поставил банку на стол.

— Зоя Павловна принесла, — сказал я. — Инжирное. Бабушкино.

Тётя Валя замерла с ножом в руке.

— Зоя, — сказала она тихо. — Ну конечно.

Отец поднял глаза.

— Она ей осенью давала, — сказал я. — А та обратно принесла. Говорит, глупо.

Отец вдруг улыбнулся. Первый раз с ночи. Улыбка была маленькая, почти незаметная, но настоящая.

— Мама так могла, — сказал он. — Раздать всё, а потом от тех же людей обратно получить. И ещё радоваться.

Тётя Валя отвернулась к раковине. Мама положила ладонь отцу на плечо. Макс закончил разговор, посмотрел на банку.

— Кто такая Зоя Павловна? — спросил он.

— Соседка, — сказал я.

— Та, что справа?

— Кажется.

— Нужно будет записать, кого предупредить.

Я почти сказал — «Да хватит уже записывать». Почти. Но остановился. Я хотел сказать что-нибудь резкое. Но на этот раз шум шевельнулся раньше слов — не от Макса, от меня.

— Запиши, — сказал я. — Только не как пункт. Она любила бабушку.

Макс посмотрел на меня. В его лице что-то мелькнуло. Раздражение, усталость, непонимание. Потом он кивнул.

— Хорошо.

И записал.

Я взял хлеб, сыр. Сел за стол. Есть не хотелось, но соседка была права — бабушка бы ругалась. Степан поставил передо мной чай.

— Ты где был? — спросил он.

— На набережной.

— И как?

Я посмотрел на него. Можно было сказать — «Нормально». Универсальный ответ семьи Громовых. У нас «нормально» обычно значило — плохо, но не спрашивай.

— Странно, — сказал я.

Степан сел напротив.

— Странно — это хорошо или плохо?

Макс за столом напрягся. Я видел, что он слышит. Делает вид, что смотрит в телефон, но слышит. Я на секунду запнулся. Про старика — можно. Про тоску вокруг него — можно. Про крест — нет. На кухне — отец с матерью. Отец сидел с серым лицом и чашкой, которую, кажется, забыл поставить. Вчера я согласился с Максом. Крест можно обсудить и разложить по полочкам позже. Я посмотрел на Степана — цепочка выбилась из ворота.

— Я видел старика, — сказал я. — На набережной. Он кормил голубей.

Степан ждал.

— И что?

— Не знаю. Я почувствовал не мысли. Не знаю, как объяснить. Тоску. Как будто она была не у него даже, а вокруг него.

Макс медленно положил телефон.

— Артём.

— Подожди, — сказал Степан.

Макс посмотрел на него. Степан продолжил:

— Пусть скажет.

Я посмотрел на брата. На Степана.

— Я хотел подойти, — сказал я. — Не подошёл. Потом купил чай. Пока покупал, он ушёл.

Никто не засмеялся. Это было неожиданно. Я приготовился к Максовому «и что?», к Степановой шутке, к чему угодно. Но на кухне стало тихо. Тётя Валя сказала:

— Нина Васильевна всегда подходила.

Я кивнул.

— Знаю.

— Не всегда помогала, — продолжила она. — Иногда просто поговорит. Иногда поругает. Иногда денег даст, хотя у самой лишних не было. Иногда скажет — «Зайди завтра, я борщ сварю». И человек приходил. За борщом тоже.

Отец вдруг сказал:

— Она не умела мимо.

Мы все посмотрели на него. Он сидел, сгорбившись, с чашкой в руках. Лицо серое, глаза красные, голос тихий.

— Я злился иногда, — сказал он. — Думал, на себя бы посмотрела. Давление, спина, ноги, денег вечно впритык. А она всё кому-то. То продукты, то лекарства, то деньги, то посидеть с кем-нибудь. Я ей — «Мам, ты не обязана». А она — он замолчал, глядя в чашку. — Она говорила — «Не обязана. Вот поэтому и иду».

На кухне стало так тихо, что слышно было, как за окном капает с крыши.

Макс встал.

— Через двадцать минут я выезжаю, — сказал он.

И вышел. Степан посмотрел ему вслед, потом на меня.

— Слушай, — сказал он тихо. — А ты правда почувствовал?

— Да.

— И что это значит?

Я пожал плечами.

— Что я купил чай слишком поздно.

Степан помолчал.

— Звучит как диагноз.

— Так и есть.

***

После завтрака все разошлись. Степан пошёл один, вниз. Макс уехал на машине по делам. Тишина наступила слишком быстро. Я оказался в бабушкиной комнате. Там было уже прибрано. На тумбочке стояла лампадка, погашенная. Рядом — молитвослов, очки в старой оправе, платок, маленькая коробка с лекарствами.

Шкатулку кто-то перенёс сюда с комода. Крышка была откинута. Я знал, что там ничего не будет, и всё равно посмотрел. Вчера бабушка достала его отсюда. Здесь она молилась. Здесь свет шёл через неё к кресту — я помнил, как крест нагрелся у меня в руке — и не знал, как назвать то, что видел.

Я сел на край кровати. Молитвослов лежал раскрытый, но вверх страницами, будто бабушка закрыла его ненадолго и собиралась вернуться. Между страницами торчала закладка — тонкая, самодельная, из старого церковного календаря. На ней был образ Богородицы, потемневший от времени и пальцев. Я открыл на закладке.

Текст был церковнославянский. Я не понял почти ничего. Слова узнавались отдельными островками — Господи, помилуй, сердце, путь, свет, грех. Остальное было как море ночью — слышишь, но не видишь. И всё равно я смотрел.

На одной строке бумага была чуть темнее. Не пятно. След. Как будто палец много раз останавливался именно там. Бабушкин указательный палец. Сухой, тёплый, с узлом сустава. Она, наверное, читала эту строку чаще других. Или просто держала здесь руку, когда уставала.

Я провёл пальцем рядом, не касаясь букв. Шум внутри стих. Я сидел в бабушкиной комнате. Почти минуту.

Мы держали его втроём. Одновременно. Один и тот же крест. Бабушкин крест, обычный, тёмный. Сейчас он у Степана. А свет и тепло были у каждого.

Слова — вот что мне было нужно. Точные слова. Не свет, не тепло в ладонях — именно слова, которые она произносила в тот момент. Потому что если слова были правильные — можно найти источник. А дальше я уже умею.

Я помнил образы: Макс маленький, Степан у груши, море. Помнил тепло под пальцами, белый свет, который больно было видеть. Но слова — почти ничего. Господи помилуй, кажется. Что-то про путь. Или про свет.

Я достал телефон. Написал в заметке — «слова бабушки — восстановить».

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
5,0
81 оценка
229 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
21 сентября 2026
Дата написания:
2026
Объем:
240 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги