Читать книгу: «Дела любви I том», страница 3

Шрифт:

Мы говорим о чём-то, что выдержало испытание, и хвалим его, когда оно выдержало испытание. Но мы всё же говорим о несовершенном, ибо неизменность неизменного не проявляется и не может проявиться, подвергаясь испытанию – ибо она неизменна, и только тленное может придать себе видимость неизменности, пройдя испытание. Поэтому никому не придёт в голову сказать о чистом серебре, что оно должно выдержать испытание временем, потому что это чистое серебро. Так же и с любовью. Любовь, которая просто непрерывна, какой бы счастливой, какой бы блаженной, какой бы доверчивой, какой бы поэтичной она ни была, всё равно должна выдержать испытание годами; но любовь, которая претерпела изменение вечности, став долгом, обрела неизменность – это чистое серебро. Так неужели эта любовь, которая претерпела изменение вечности, менее полезна, менее ценна в жизни? Разве чистое серебро менее ценно? Конечно, нет; но язык непроизвольно и мысль сознательно почитают чистое серебро особенным образом, ибо о нём просто говорят, что «его используют». Вообще ничего не говорится о его проверке; никто не оскорбляет его желанием испытать, заранее зная, что чистое серебро выдержит испытание. Поэтому, если кто-то использует менее надёжный состав, то он вынужден быть более сдержанным и говорить менее однозначно; он вынужден говорить почти двусмысленно, говорить двояко: «его используют, и пока его используют, его проверяют», ибо всегда есть возможность изменения.

Следовательно, только когда любовь – это долг, только тогда она вечно надёжна. Эта надёжность вечности изгоняет все тревоги и делает любовь совершенной, совершенно надёжной. Ибо в той любви, которая имеет только непрерывность, какой бы уверенной она ни была, всё же есть одна тревога – тревога о возможности изменения. Она сама не понимает, также, как и поэт, что это тревога; ибо тревога сокрыта, и лишь жгучее желание выразить любовь является признанием того, что в глубине сокрыта тревога. Иначе почему непосредственная любовь так готова и даже так сильно любит подвергать любовь испытанию? Это именно потому, что любовь, став долгом, в глубочайшем смысле не подверглась «испытанию». Отсюда это, как сказал бы поэт, сладостное волнение, которое желает всё более и более безрассудно испытывать. Любящий испытывает возлюбленную, друг испытывает друга; испытание, несомненно, основано на любви, но это неистово жгучее желание испытывать, это страстное стремление подвергнуть любовь испытанию, тем не менее, свидетельствует о том, что сама любовь бессознательно неуверенна. И снова в непосредственной любви и в объяснениях поэта возникает таинственное недоразумение. Любящий и поэт думают, что это желание испытать любовь – лишь выражение того, насколько она надёжна. Но так ли это на самом деле? Совершенно верно, что не хочется испытывать то, что не имеет значения; но это не значит, что желание испытать возлюбленного выражает уверенность. Двое любят друг друга, они любят друг друга вечно, они настолько уверены в этом, что … готовы проверить это. Является ли эта уверенность наивысшей? Разве здесь не похоже на то, когда любовь клянётся и при этом клянётся тем, что ниже любви? Так что для любящих высшим выражением постоянства любви является то, что она просто имеет существование, ибо проверяется то, что просто имеет существование – оно подвергается испытанию.

Но когда любить – это долг, тогда нет нужды в испытании и в оскорбительной глупости желания испытывать; поскольку любовь выше любого испытания, она уже более чем выдержала испытание, в том же смысле, что и вера «более чем побеждает»31. Испытание всегда связано с возможностью; и всегда есть вероятность того, что то, что проверяется, может не пройти испытание. Поэтому, если бы человек захотел проверить, есть ли у него вера, или попытался обрести веру, это будет означать, что он не даст себе обрести веру; он введёт себя в беспокойство, где вера никогда не победит, ибо «ты должен верить». Если верующий умоляет Бога подвергнуть его веру испытанию, это не означает, что у него очень сильная вера (думать так – это заблуждение поэта, так же, как и иметь «очень сильную» веру, поскольку обычная вера и является наивысшей), но это означает, что он не совсем имеет веру, ибо «ты должен верить». Ни в чём нет большей уверенности, и ни в чём нельзя найти покоя вечности, кроме как в этом «должен». Но каким бы блаженным оно ни было, «испытание» – тревожная мысль, и именно тревога заставляет вас думать, что проверка – это высшая уверенность; ибо идея проверки сама по себе изобретательна и неисчерпаема, так же как человеческая мудрость никогда не могла учесть все случаи, тогда как серьёзность, наоборот, так превосходно говорит: «Вера учла все случаи». И когда вы должны, то это решено навечно; и когда вы поймёте, что должны любить, тогда ваша любовь обеспечена навечно.

И любовь также благодаря этому «должен» навечно защищена от любых изменений. Ибо любовь, которая просто имеет постоянство, может измениться, она может измениться в самой себе, и она может быть изменена из самой себя.

Непосредственная любовь может измениться сама в себе, она может превратиться в свою противоположность – в ненависть. Ненависть – это любовь, которая стала своей противоположностью, любовь, которая погибла. Глубоко внутри любовь горит постоянно, но пламя – это пламя ненависти; только когда любовь сгорает, только тогда гаснет и пламя ненависти. Как о языке сказано, что «из тех же уст исходит благословение и проклятие»32, так и о любви следует сказать, что одна и та же любовь любит и ненавидит; но именно потому, что это одна и та же любовь, именно поэтому она в вечном смысле не является истинной любовью, которая остаётся прежней и неизменной, тогда как непосредственная любовь, если она и изменяется, по сути остаётся прежней. Истинная любовь, которая претерпела изменение вечности, став долгом, никогда не меняется; она едина, она любит – и никогда не ненавидит, никогда не ненавидит – возлюбленного. Может показаться, что непосредственная любовь сильнее, потому что она может делать две вещи, потому что она может и любить, и ненавидеть; может показаться, что у неё совсем другая власть над своим объектом, когда она говорит: «Если ты не будешь любишь меня, я буду ненавидеть тебя» – но это всего лишь иллюзия. Ибо действительно ли изменяемое обладает большей силой, чем неизменное? И кто сильнее – тот, кто говорит: «Если ты не полюбишь меня, то я возненавижу тебя», или тот, кто говорит: «Даже если ты будешь ненавидеть меня, я всё равно буду продолжать любить тебя»? Это, конечно, ужасно и страшно, что любовь превращается в ненависть; но интересно, для кого это действительно ужасно – не для самого ли обидчика, с которым случилось так, что его любовь превратилась в ненависть?

Непосредственная любовь может претерпеть изменение сама в себе; она может самовозгоранием превратиться в ревность, может превратиться из величайшего счастья в величайшее мучение. Так опасен жар этой непосредственной любви, как бы ни было велико её желание, так опасен, что этот жар легко может превратиться в болезнь. Непосредственная любовь подобна брожению, которое называется так именно потому, что оно ещё не претерпело никаких изменений, а значит, ещё не выделило из себя яд, который и даёт высокую температуру брожения. Если любовь воспламеняется этим ядом вместо того, чтобы выделять его, то возникает ревность; увы! само слово говорит об этом33, это болезнь-рвение, или ревность. Ревнивый человек не испытывает ненависти к объекту любви, отнюдь, но он истязает себя огнём ответной любви, который свято должен очистить его любовь. Ревнивый любящий ловит, почти умоляюще, каждый лучик любви от возлюбленного, но сквозь увеличительное стекло своей ревности он фокусирует все эти лучи на своей любви, и он медленно сгорает. Но любовь, которая претерпела изменение вечности, став долгом, не знает ревности; она любит не только потому, что любят её, но любит сама. Ревность любит потому, что любят её; ревниво мучаясь по поводу того, любима ли она, она ревнует как к своей собственной любви, не окажется ли она несоразмерной равнодушию другого, так ревнует и к выражению любви другого; тревожно озабоченная собой, она не смеет ни полностью поверить любимому, ни полностью отдать себя, чтобы не отдать слишком много, и поэтому постоянно обжигается, как обжигаются о то, что не горячо, – разве что от тревожного прикосновения. Это похоже на самовозгорание. Может показаться, что в непосредственной любви совершенно иной огонь, поскольку он может перерасти в ревность; но, увы, именно этот огонь и вызывает ужас. Может показаться, что ревность удерживает свой объект совершенно иным образом, когда следит за ним сотней глаз34, тогда как у единой любви есть, так сказать, только один глаз для своей любви. Но неужели разделение сильнее единения? Неужели разорванное сердце сильнее полного и неразделённого? Неужели постоянно охватывающая тревога держит свой объект крепче, чем объединённые силы единства? И как эта единая любовь защищена от ревности? Может быть, тем, что она не любит в сравнении? Она не начинает с того, что сразу же начинает любить избирательно, нет, она любит; поэтому она никогда не может прийти к паталогической любви в сравнении – нет, она любит.

Непосредственная любовь может измениться сама в себе, она может измениться с годами, как это часто бывает. Тогда любовь теряет свой пыл, свою радость, своё желание, свою простоту, свежесть своей жизни; как река, вырвавшаяся из скалы, впоследствии ослабляется вялостью стоячей воды, так и любовь ослабляется вялостью и безразличием привычки. Увы, из всех врагов привычка, пожалуй, самый коварный, и прежде всего она коварна тем, что никогда не позволяет себя увидеть, ибо тот, кто увидел привычку, спасся от неё. Привычка не похожа на других врагов, которых человек видит и от которых пытается защититься; на самом деле борьба идёт с самим собой за то, чтобы увидеть её. Есть хищный зверь, известный своим коварством, летучая мышь-вампир, которая украдкой нападает на спящего; высасывая из него кровь, она крыльями обдувает спящего прохладой и делает его сон ещё приятнее. Такова привычка – или даже хуже; ибо этот зверь ищет добычу среди спящих, но у него нет средств, чтобы убаюкать бодрствующего. А вот у привычки есть – она подкрадывается к человеку, усыпляя его, и когда он засыпает, высасывает его кровь, обдувая его прохладой и делая его сон ещё приятнее.

Таким образом, непосредственная любовь может измениться сама в себе и стать неузнаваемой – ибо ненависть и ревность познаются через любовь. А иногда и сам человек замечает, когда сон проплывает мимо и забывается, что привычка изменила ему; тогда он хочет исправиться, но не знает, где можно купить новое масло35, чтобы разжечь любовь. Тогда он впадает в уныние, раздражается, тоскует по самому себе, тоскует по своей любви, тоскует по тому, что она такая, тоскует о том, что он не может её изменить; увы, ибо он вовремя не обратил внимания на изменение вечности, а теперь даже потерял способность переносить исцеление.

О, иногда с печалью видишь человека, который когда-то жил в достатке, а теперь обеднел, и всё же насколько печальнее это изменение, когда видишь, как любовь превращается в нечто почти отвратительное! Если же любовь претерпела изменение вечности, став долгом, то она не знает привычки, тогда привычка никогда не сможет получить над ней власть. И как о вечной жизни говорится, что нет ни плача, ни вопля36, так и мы могли бы добавить, что в ней нет и привычки; и тем самым мы поистине не говорим ничего менее удивительного. Если вы хотите спасти свою душу или свою любовь от коварства привычки – да, люди верят, что есть много способов сохранить себя бодрствующими и в безопасности, но на самом деле есть только один: это «должен» вечности. Пусть грохот сотни пушек трижды в день напоминает вам о необходимости противостоять силе привычки; как тот могущественный император Востока37, держите раба, который ежедневно напоминает вам об этом, держите сотню; имейте друга, который напоминает вам об этом при каждой встрече; имейте жену, которая с любовью напоминает вам об этом с раннего утра и до позднего вечера – но следите, чтобы это не вошло в привычку! Ибо вы можете привыкнуть к грохоту сотни пушек, так что вы можете сидеть за столом и услышать самую незначительную мелочь гораздо отчетливей, чем гром сотни пушек, который вы привыкли слышать. И вы можете привыкнуть к тому, что сотня рабов каждый день напоминает вам об этом, и вы больше не слышите этого, потому что благодаря привычке вы приобрели ухо, которым вы слышите и в то же время не слышите. Нет, только «ты должен» вечности – и слышащее ухо, которое услышит это «ты должен», может спасти тебя от рабства привычки38. Привычка – это самое печальное изменение, и, с другой стороны, к любому изменению можно привыкнуть; только вечное, а значит то, что претерпело изменение вечности, став долгом, является неизменным, а неизменное никогда не становится привычкой. Как бы прочно ни закрепилась привычка, она никогда не становится неизменной, даже если человек станет неисправимым; ибо привычка – это всегда то, что должно изменяться; неизменное, наоборот, это то, что не может и не должно изменяться. Но вечное никогда не стареет и не превращается в привычку.

Только тогда, когда любовь является долгом, только тогда любовь вечно свободна в блаженной независимости.

Но разве эта непосредственная любовь не свободна, разве любящий не обладает свободой в любви? И, с другой стороны, разве целью дискурса является провозглашать безрадостную независимость себялюбия, которая стала независимой потому, что у неё не хватило смелости взять на себя обязательства, то есть потому, что она стала зависимой от своей трусости; безрадостную независимость, которая колеблется, потому что не нашла пристанища, и похожа на «движущееся туда и сюда39, вооруженного разбойника, который устраивается там, где его застаёт вечер»; безрадостная независимость, которая независимо не носит оков – по крайней мере, видимых? О, это далеко не так; наоборот, в предыдущем рассуждении мы напомнили вам, что выражение величайшего богатства состоит в том, чтобы испытывать нужду; и поэтому истинное выражение свободы – это потребность в свободе. Тот, кто испытывает потребность в любви, тот, безусловно, чувствует себя свободным в любви; и именно тот, кто чувствует себя настолько зависимым от любви, что он теряет всё, теряя возлюбленного, именно тот и является независимым. Но при одном условии, что он не путает любовь с обладанием возлюбленным. Если бы кто-то сказал: «Любовь или смерть», тем самым подразумевая, что жизнь без любви не стоит того, чтобы жить, тогда мы бы с ним были абсолютно согласны. Но если под этим он подразумевал обладание возлюбленным, то есть, обладать возлюбленным или умереть, обрести друга или умереть, то мы должны сказать, что такая любовь зависима в ложном смысле. Когда любовь не предъявляет к себе тех же требований, которые она предъявляет к объекту своей любви, хотя она и зависима от этой любви, она зависима в ложном смысле; закон её существования лежит вне её самой, и, следовательно, она зависима в тленном, земном, временном смысле. Но любовь, которая претерпела изменение вечности, став долгом, любит, потому что должна любить – она независима; она имеет закон своего существования в отношении самой любви к вечности. Эта любовь никогда не может стать зависимой в ложном смысле, ибо единственное, от чего она зависит – это долг, а долг – это единственное освобождение. Непосредственная любовь делает человека в одно мгновение свободным, а в следующее мгновение – зависимым. Это подобно появлению человека на свет; существуя, становясь «я», он становится свободным, но в следующий момент он зависит от этого «я». Долг же, наоборот, делает человека зависимым и в то же время вечно независимым. «Только закон может дать свободу»40. Увы, часто считается, что свобода существует, а закон ограничивает свободу. Однако всё наоборот – без закона свободы вообще не существует, и именно закон даёт свободу. Также считается, что именно закон производит различия, потому что там, где нет закона, нет и различий. Однако всё наоборот – когда закон делает различие, тогда именно закон делает всех равными перед законом.

Таким образом, это «должен» освобождает любовь в блаженной независимости; такая любовь стоит и падает не из-за каких-то случайных обстоятельств своего объекта, она стоит и падает по закону вечности – но тогда она никогда не падает; такая любовь не зависит от того или иного, она зависит только от одной освобождающей силы, поэтому она вечно независима. Ничто не сравнится с этой независимостью. Иногда мир восхваляет гордую независимость, которая считает, что не нуждается в том, чтобы её любили, хотя и считает, что «нуждается в других людях – не для того, чтобы любили её, а для того, чтобы любить их, чтобы было кого любить». О, как же фальшива эта независимость! Она не нуждается в том, чтобы её любили, и всё же ей нужен кто-то, кого можно любить, то есть, ей нужен другой человек – чтобы удовлетворить своё гордое самолюбие. Разве это не похоже на то, когда тщеславие считает, что может обойтись без мира, и всё же нуждается в мире, то есть нуждается в том, чтобы мир увидел, что тщеславие не нуждается в мире! Но любовь, которая претерпела изменение вечности, став долгом, безусловно, испытывает потребность быть любимой, и эта потребность вместе с этим «должен» поэтому является вечно гармоничным согласием; но она может обойтись без этой любви, если так должно быть, продолжая любить: разве это не независимость? Эта независимость зависит только от самой любви через «должен» вечности; она не зависит ни от чего другого, а значит, не зависит и от объекта любви, как только он оказывается чем-то другим. Однако это не означает, что независимая любовь тогда прекращается, превращаясь в гордое самодовольство; это – зависимость. Нет, любовь пребывает – это независимость. Неизменность – вот истинная независимость; всякое изменение, будь то лишение чувств слабости или высокомерие гордыни, воздыхание или самодовольство – это зависимость. Если один человек, когда другой говорит ему: «Я больше не люблю тебя», – гордо отвечает: «Тогда я тоже перестану любить тебя»– разве это независимость? Увы, это зависимость, ибо от того, будет ли он продолжать любить или нет, зависит, будет ли любить другой. Но тот, кто отвечает: «Тогда я буду продолжать любить тебя», – его любовь вечно свободна в блаженной независимости. Он не говорит это с гордостью – зависимый от своей гордости, нет, он говорит это смиренно, смиряя себя перед «должен» вечности, и именно поэтому он независим.

Только когда любовь – это долг, только тогда любовь навсегда счастлива и защищена от отчаяния.

Непосредственная любовь может стать несчастной, может прийти к отчаянию. Опять же, может показаться, что сила любви выражается в том, что она имеет силу отчаяния, но это только видимость; ибо сила отчаяния, как бы её ни подчёркивали – это бессилие, её высшее проявление – это разрушение. Однако то, что непосредственная любовь может прийти к отчаянию, показывает, что она в отчаянии, что даже когда она счастлива, она любит с силой отчаяния – любит другого человека «больше, чем самого себя, больше, чем Бога». Об отчаянии следует сказать: отчаиваться может только тот, кто находится в отчаянии. Когда непосредственная любовь впадает в отчаяние из-за несчастья, тогда просто становится очевидным, что она уже была в отчаянии, что в своем счастье она тоже была в отчаянии. Отчаяние заключается в том, чтобы держать индивидуума с бесконечной страстью; ибо с бесконечной страстью можно держаться за вечное только в том случае, если не находишься в отчаянии. Непосредственная любовь, таким образом – это отчаяние; но когда она становится счастливой, как её называют, тогда от неё скрыто, что она находится в отчаянии, когда она становится несчастной, тогда становится очевидно, что она была в отчаянии. Любовь же, которая претерпела изменение вечности, став долгом, никогда не может отчаиваться, именно потому, что она не находится в отчаянии. Ведь отчаяние – это не то, что может случиться с человеком, не событие, подобное счастью или несчастью. Отчаяние – это несоответствие в самом сокровенном его существа – настолько далёкое, настолько глубокое, что ни судьба, ни события не могут вмешаться в него, а могут только открыть, что это несоответствие – было. Поэтому есть только одна защита от отчаяния: претерпеть изменение вечности посредством «должен» долга; тот, кто не претерпел этого изменения, находится в отчаянии; счастье и благополучие могут скрыть это; несчастье и беда, напротив, не приводят его, как он думает, в отчаяние, но они показывают, что он был в отчаянии. Если мы говорим иначе, то это потому, что мы легкомысленно путаем высшие понятия. То, что действительно приводит человека в отчаяние – это не несчастье, а то, что ему не хватает вечного; отчаяние – это отсутствие вечного; отчаиваться – значит не претерпевать изменения вечности посредством «должен» долга. Поэтому отчаяние – это не потеря возлюбленного, не несчастье, боль и страдание; но отчаяние – это отсутствие вечного.

Как же тогда любовь, предписываемая заповедью, защищена от отчаяния? Очень просто, через заповедь, через это «Ты должен любить». Ибо в ней прежде всего говорится, что вы не должны любить так, чтобы потеря возлюбленного показала, что вы были в отчаянии, то есть, что вы вообще не должны любить в отчаянии. Означает ли это, что любить запрещено? Ни в коем случае; было бы действительно странно, что заповедь, гласящая: «Ты должен любить», своим повелением запрещала бы любить. То есть заповедь запрещает любить только так, как не заповедано; по сути, заповедь не запрещает, а повелевает любить. Поэтому заповедь любить не защищает от отчаяния с помощью слабых, вялых доводов для утешения – что нельзя ничего принимать всё слишком серьёзно и так далее. И действительно, не является ли такая жалкая мудрость, которая «перестала скорбеть», меньшим отчаянием, чем отчаяние любящего, не является ли она, скорее, ещё худшим видом отчаяния? Нет, заповедь любить запрещает отчаяние – повелевая любить. У кого хватит смелости сказать это, кроме вечности? Кто готов произнести это «должен», кроме вечности, которая в тот самый момент, когда любовь приходит в отчаяние из-за своего несчастья, повелевает ей любить? Где, как не в вечности, может появиться эта заповедь? Ибо когда во временном невозможно обладать возлюбленным, тогда вечность говорит: «Ты должен любить», то есть вечность спасает любовь от отчаяния именно тем, что делает её вечной. Если смерть разделяет двоих – когда скорбящий впадает в отчаяние – что поможет ему? Временное утешение – ещё более печальный вид отчаяния; и тогда на помощь приходит вечность. Когда она говорит: «Ты должен любить», то это значит: «Твоя любовь имеет вечную силу». Но она говорит это не с утешением, потому что это не помогло бы; она говорит это с повелением, именно потому, что существует опасность. И когда вечность говорит: «Ты должен любить», то она ручается, что это осуществимо. О, что такое любое другое утешение по сравнению с утешением вечности, что такое любая другая глубокая скорбь по сравнению со скорбью вечности! Если бы кто-то сказал более мягко: «Утешайтесь», тогда скорбящий, вероятно, готов был бы возразить; но – да, не потому что вечность гордо не примет возражений – из заботы о скорбящем она повелевает: «Ты должен любить».

Чудесное утешение! Чудесное сострадание! Ибо с человеческой точки зрения, это действительно очень странно, почти что насмешка – сказать отчаявшемуся человеку, что он должен сделать то, что было его единственным желанием, но невозможность которого приводит его в отчаяние. Нужны ли ещё какие-то доказательства того, что заповедь любви имеет божественное происхождение? Если вы попытаетесь проверить это, подойдите к такому скорбящему в тот момент, когда потеря возлюбленного грозит сокрушить его, и посмотрите, что вы можете сказать; признайтесь, что вы хотите утешить его; единственное, что не придёт вам в голову – это сказать: «Ты должен любить». И, с другой стороны, посмотрите, не вызовет ли это, как только оно будет сказано, почти ожесточение у скорбящего, потому что это кажется самым неподходящим, что можно сказать в таком случае. О, но вы, испытавшие горький опыт, вы, обнаружившие в тот тяжелый момент пустоту и отвратительность человеческих утешений – но не утешений; вы, с ужасом обнаружившие, что даже предостережения вечности не могут удержать вас от падения – вы научились любить это «должен», которое спасает от отчаяния! В чём вы, возможно, часто убеждались в незначительных ситуациях, что истинное назидание – это, строго говоря, то, что научило вас в самом глубоком смысле: что только это «должен» навечно счастливо спасает от отчаяния. Навечно счастливо – да, ибо только тот спасён от отчаяния, кто вечно спасён от отчаяния. Любовь, которая претерпела изменение вечности, став долгом, не избавлена от несчастья, но она спасена от отчаяния, в счастье и несчастье одинаково спасена от отчаяния.

Вот, страсть возбуждает, земная мудрость охлаждает, но ни этот жар, ни этот холод, ни смешение этой жары и этого холода не являются чистым воздухом вечного. В этой жаре есть что-то жгучее, и в этом холоде есть что-то резкое, и в смешении того и другого есть что-то неопределённое, или неосознанная обманчивость, как в опасное время весны. Но это «Ты должен любить» устраняет всю нездоровость и сохраняет здравость для вечности. Так везде; это «должен» вечности – спасающее, очищающее, облагораживающее. Посидите с человеком, пребывающем в глубокой скорби; вы можете на мгновение успокоить его, если вы способны выразить страсть отчаяния, на что не способен даже сам скорбящий; но всё же это ложное утешение. Это может на мгновение освежающе соблазнить, если у вас хватит мудрости и опыта, чтобы показать временную перспективу там, где скорбящий ничего не видит; но всё же это ложное утешение. С другой стороны, это «Ты должен скорбеть» одновременно и истинно, и прекрасно. Я не имею права ожесточать свое сердце перед болью жизни, ибо я должен скорбеть; но я не имею права и отчаиваться, ибо я должен скорбеть; и в то же время я не имею права и перестать скорбеть, ибо я должен скорбеть. Так же и с любовью. Вы не имеете права ожесточаться против этого чувства, ибо вы должны любить; но вы не имеете права и любить в отчаянии, ибо вы должны любить; и вы не имеете права подавлять это чувство в себе, ибо вы должны любить. Вы должны сохранять любовь, и вы должны сохранять себя, и сохраняя себя, вы сохраняете любовь. Там, где человек рвётся вперёд, заповедь сдерживает; там, где человек теряет мужество, заповедь укрепляет; там, где человек устаёт и становится расчётливым, заповедь воспламеняет и дает мудрость. Заповедь поглощает и сжигает нездоровость вашей любви, но благодаря заповеди вы снова сможете разжечь её, когда по-человечески она уже угасла. Там, где вы думаете, что легко можете дать совет, возьмите заповедь, чтобы она дала вам совет; там, где вы отчаялись дать себе совет, пусть заповедь даст вам совет; но там, где вы не знаете, как дать совет, заповедь даст вам совет, чтобы всё было хорошо.

II

В. ВЫ ДОЛЖНЫ ЛЮБИТЬ БЛИЖНЕГО

Именно христианская любовь открывает и знает, что существует «ближний», и, что то же самое, что каждый человек является «ближним». Если бы любовь не была долгом, то не было бы и понятия «ближний»; но только когда человек любит ближнего, только тогда искореняется эгоизм в любви и сохраняется равенство вечного.

Христианство часто упрекали, хотя и в разных формах и настроениях, с разными страстями и целями, что оно подавляет земную любовь и дружбу. Впрочем, некоторые пытались защитить христианство и для этой цели обращались к его учению о том, что нужно любить Бога всем сердцем и своего ближнего, как самого себя. Если спор ведётся таким образом, то не имеет значения, спорить или соглашаться, поскольку и борьба в воздухе и соглашение в воздухе одинаково не имеют значения. Скорее нужно увидеть, как прояснить этот вопрос, чтобы со всем спокойствием признать в его защиту, что христианство свергло с престола земную любовь и дружбу, импульсивную и избирательную любовь, пристрастие, чтобы поставить на её место духовную любовь, любовь к ближнему, любовь, которая по искренности, истине и внутренней сущности нежнее любой земной любви – в союзе, и вернее по искренности самой знаменитой дружбы – в согласии. Скорее нужно увидеть, чтобы стало совершенно ясно, что восхваление земной любви и дружбы принадлежит язычеству, что «поэт» на самом деле принадлежит язычеству, поскольку его задача принадлежит ему – чтобы затем твёрдым духом убеждения дать христианству то, что принадлежит христианству – любовь к ближнему, о которой язычество не имеет ни малейшего представления. Скорее нужно увидеть, как правильно провести разделение, чтобы, если возможно, дать человеку возможность выбора вместо того, чтобы сбивать с толку и путать, тем самым мешая человеку получить определённое представление о том, что есть что. И скорее нужно перестать защищать христианство вместо того, чтобы сознательно или бессознательно стремиться утверждать всё – в том числе и нехристианское.

Всякий, кто со всей серьёзностью и проницательностью рассмотрит этот вопрос, легко увидит, что спорный вопрос должен быть поставлен так: является ли земная любовь и дружба высшим выражением любви, или эту любовь нужно отодвинуть на второй план? Земная любовь и дружба связаны со страстью; но всякая страсть, нападает ли она или защищается, борется только одним способом: «или – или»; «Или я существую и являюсь высшим, или я вообще не существую, или всё, или ничего». Обман и путаница (против которых язычество и поэт выступают так же, как и против христианства) появляется тогда, когда защита сводится к тому, что христианство, несомненно, учит высшей любви, но что оно поощряет также земную любовь и дружбу. Подобные высказывания выдают двойственность мышления – у говорящего нет ни духа поэта, ни духа христианства. Что касается состояния духа, то нельзя – если хотите избежать глупостей, – говорить как лавочник, у которого есть товар лучшего качества, но есть и похуже, который он смеет рекомендовать как почти такой же хороший. Нет, если верно то, что христианство учит тому, что любовь к Богу и ближнему есть истинная любовь, то верно и то, что Тот, Кто низложил «всякое превозношение, восстающее против познания Божия, и пленяет всякое помышление в послушании»41, также низложил земную любовь и дружбу. Разве не странно было бы, если бы христианство было таким нескладным и запутанным, каким его хотят представить многие защитники, и зачастую хуже любого нападения; разве это не странно, что во всём Новом Завете нет ни слова о любви в том смысле, в каком её воспевает «поэт» и обожествляет язычество; разве это не странно, что во всём Новом Завете нет ни слова о дружбе в том смысле, в каком её воспевает «поэт» и обожествляет язычество? Или пусть «поэт», считающий себя поэтом, посмотрит, чему учит Новый Завет о земной любви, и он придёт в отчаяние, потому что он не найдет ни одного слова, которое могло бы его вдохновить – и если какой-нибудь так называемый поэт всё же найдёт слово, которое он мог бы применить, то это будет лживое применение, нечестное применение, потому что вместо того, чтобы благоговеть перед христианством, он крадёт драгоценное слово42 и искажает его применение. Пусть «поэт» исследует Новый Завет, чтобы найти слова о дружбе, которые бы понравились ему, и он будет искать их напрасно, вплоть до отчаяния. Но пусть поищет христианин, желающий любить ближнего своего; и воистину, он не будет искать напрасно, но найдет одно слово сильнее и авторитетнее другого, полезное ему для того, чтобы зажечь в нём эту любовь и сохранить его в этой любви.

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
199 ₽

Начислим

+6

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
09 апреля 2025
Дата написания:
2025
Объем:
280 стр. 1 иллюстрация
Переводчик:
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания: