Читать книгу: «Силуэт»

Шрифт:

Глава 1: Пустяки

Тьма в служебном тоннеле была неполной. Тусклая аварийная лампа через три метра отбрасывала на мокрые стены дрожащее жёлтое пятно. Воздух гудел. Гул был двойной: высокий — от вентиляции, и низкий, пульсирующий — откуда-то из глубины, с машинного зала, где работают аварийные генераторы.

Я вытер лицо грязным рукавом свитера. Ткань, пропитанная потом, маслом и сыростью, лишь размазала грязь. Пассатижи выскользнули из онемевших пальцев и с глухим стуком упали в лужу. Третий прорыв за неделю. Я нашарил муфту в полуметре от течи, насадил на трубу и с усилием затянул гайку. Металл противно взвизгнул, но сел. Пальцы саднило — ободрал кожу об острый край. Я сунул их в рот, сплюнул привкус ржавчины. Потом опустил руку в лужу, нашарил пассатижи. Поднял. Я не смотрел на них — я знал их на ощупь: потёртая рукоять, зазубренные губки, которые уже плохо смыкались.

Я потянулся к вентилю. Металл был холодным и шершавым. Я повернул его. Где-то в глубине тоннеля что-то тяжко вздохнуло, и коричневая струя из прорванного локтя ослабла, превратившись в редкие, грязные капли. На время. До следующего дежурства. В этом каменном кишечнике, где я латал дыры в системе, которая медленно переваривала сама себя.

Собрал инструменты в сумку. Молоток, разводной ключ, обрывки проволоки, тряпки. Всё пахло ржавчиной и сыростью. Перед уходом я посмотрел на свою чёрную руку. Сжал в кулак. Разжал. Вытер о штаны и побрёл к выходу. За спиной осталось тихое капание в темноте.

Я шёл по коридорам. Тело работало на автомате — ноги несли, спина ныла, пальцы всё ещё помнили холод металла. Светлана сидела за столом в своей будке — там, где всегда. Её лицо в свете настольной лампы казалось жёлтым и восковым.

Я остановился у стола. Увидев меня она открыла папку, нашла мой лист, сделала отметку. Потом открыла жестяную коробку. Внутри — стопки талонов. Отсчитала два серых, положила на стол. Я сунул их в карман, развернулся и вышел.

Я сунул их в карман, развернулся и вышел, не попрощавшись.

В столовую я зашёл в самый пик. Люди стояли в очереди у раздаточного окна — кто переговаривался, кто смотрел в стену. Воздух был густым и влажным, пахло потом и прелым зерном.

Я встал в хвост. Передо мной — мужик в телогрейке, воротник засаленный, на спине пятно. Он не обернулся. Сзади кто-то дышал тяжело, но я не посмотрел.

— Следующий!

Женщина в грязном фартуке взяла мой талон, не глядя, бросила в ящик. Протянула миску. Я взял её, отошёл к столу, втиснулся между стариком и парнем, который уставился в одну точку. Опустил ложку в кашу.

Тёплая. Почти горячая. Я жевал и смотрел на стену. Над раздаточным окном висели часы — без четверти шесть. Каша была безвкусной. Не солёной, не сладкой — пустой. Тёплая серая масса. Комки размокали на нёбе, и приходилось запивать водой, чтобы проглотить. Я жевал машинально — ложка за ложкой. Голова стала ватной.

Когда миска опустела, я посидел ещё немного, глядя, как люди вокруг жуют и переговариваются вполголоса. Потом встал, подошёл к окну. Женщина подняла глаза. Я полез в карман, нащупал тонкую шершавую бумагу. Вытащил серый талон, положил на стойку.

— И хлеб, если есть.

Она взяла талон, повертела в пальцах, будто проверяла, не фальшивый. Потом кивнула в сторону. Я взял вторую миску и ломтик хлеба — чёрствого, с тёмными пятнами на корочке. Пошёл к выходу.

Я отошёл от окна, но за стол не вернулся. Взял вторую миску, ломтик хлеба — тонкий, чёрствый, с тёмными пятнами на корочке — и пошёл к выходу.

Я вышел в главный зал. Когда-то здесь был склад — угля или запчастей. Теперь стены перегородили гипсокартоном, по бетону змеились трубы. Сводчатый потолок висел низко, в щелях между плитами чернела плесень. Воздух стоял неподвижный, тяжёлый. Пахло сыростью, старой шерстью и немытыми телами. Запах семидесяти человек, стиснутых в каменном мешке.

Я побрёл к своему углу — полтора метра между ржавыми стойками, отгороженных гипсокартоном. Отодвинул занавеску. Она со скрипом поехала по карнизу, с карниза посыпалась ржавая крошка. Внутри пахло иначе. Резче. Смесь лекарств, старого пота и того сладковатого запаха, который не спутаешь ни с чем. Запах долгой, медленной болезни. Этот запах и был моим углом.

Катя лежала на узкой железной койке, закутанная в несколько одеял. Ткань была тонкой, вытертой до серости, и плохо держала тепло. Сырость подземелья просачивалась сквозь любые слои.

Я поставил миску на тумбочку и залив в кружку воды, поставил рядом.

— Поешь

Она повернула голову на подушке.

— Потом, — прошептала она. Губы шевельнулись едва заметно.

В свете лампы её лицо казалось другим. Не родным. Кожа натянулась, стала полупрозрачной, обтягивая скулы и подбородок. Черты заострились, стали жёстче. Лишь глаза, когда она их открывала, напоминали мне ту Катю.

Я хотел настоять. Собрать весь свой тяжелый, усталый голос, чтобы звучать убедительно. Чтобы напомнить ей, что без еды не будет сил. Но не стал.

Я сел на край койки и тыльной стороной ладони прикоснулся к её лбу. Кожа горела сухим, опасным жаром.

— Опять температура?

Она пошевелилась, но не повернулась.

— Пустяки, — прошептала она. Шёпот был едва слышен над гудением.

Я протянул руку к тумбочке. Взял пустую упаковку от таблеток. Перевернул её. Лёгкая, как пустая скорлупа. В ячейках — ничего. Только вмятины на фольге, тёмные от частых прикосновений. Не говоря ни слова, я достал из внутреннего кармана жестяную коробочку. Открыл. В ней лежала одна таблетка «пустышка». Я вытряхнул её на ладонь. Маленькая, белая, ничтожная. Моя рука дрогнула, когда я протягивал её.

— На, выпей… хоть немного полегчает.

Я не верил в эти слова. Но сказать больше было нечего.

Она медленно, преодолевая сопротивление собственного тела, повернула голову. Движение было мучительно медленным.

Сначала она посмотрела на таблетку у меня на ладони. Потом её пальцы, горячие и лёгкие, коснулись моей ладони. Они не сразу взяли таблетку. Они на мгновение сомкнулись вокруг моих пальцев, слабо, почти без силы. Уже потом они взяли таблетку, и прикосновение оборвалось. Осталось только воспоминание о нём, обжигающее и горькое.

— Спасибо, — прошептала она и запила таблетку водой из жестяной кружки.

Лицо её скривилось от вкуса — горько-металлического, знакомого до тошноты. Она слабо повернулась на бок, спиной ко мне и к тусклому свету лампы. Ей было неловко быть на виду. Неловко, что я вижу её слабость. И, может быть, неловко за моё лицо, на котором она читала всё, что я пытался скрыть.

В паузе между вдохом и выдохом я ловил себя на том, что задерживаю дыхание вместе с ней, жду следующего вдоха. Каждый раз, когда он раздавался, в груди что-то слабо сжималось. Я смотрел на её спину. Тонкая хлопковая майка обрисовала каждый позвонок. Они выпирали под тканью чёткими, острыми буграми.

И вдруг, поверх этого страшного рельефа, наложилось другое воспоминание. Не год назад, больше. Она сидела на этом же краешку кровати, запрокинув голову и смеясь. Я, рассказывая что-то из школьных уроков, пытался заплести её светлые волосы. Получалось криво, волосы путались. Она смеялась. Звонко, без этого хрипа в горле. Звук того смеха теперь казался, нереальным, будто его никогда и не было.

Она таяла на глазах. С каждым днём черты лица становились резче, прозрачней, словно её рисовали на тонкой, постепенно испаряющейся бумаге.

Я потянулся к шнуру и щёлкнул выключателем.

Свет погас. Тьма накрыла наш угол сразу. В ней мгновенно растворились очертания тумбочки, полки, складки одеял на её койке. Исчезла та страшная чёткость её костей под майкой. Осталась только темнота. Это было единственное укрытие. От её лица. От моих мыслей. От этой комнаты.

Лишь одна узкая полоска тусклого жёлтого света пробивалась из коридора через щель между занавеской и косяком. Она лежала на стене, дрожала от чьих-то шагов снаружи. Безмолвная, бесполезная полоса. Её было достаточно, чтобы видеть контур койки и тень моей собственной руки, лежащей на одеяле. Больше ничего. И в этом была странная, обманчивая безопасность.

Я снял куртку, пропахший металлической пылью и потом. Повесил на спинку стула — там уже висела её кофта. Потом опустился на свою койку и уткнулся лицом в подушку. Наволочка была холодной и пахла старой тканью, но через несколько секунд от дыхания в ней появилось маленькое тёплое пятно.

Лежал неподвижно, стараясь дышать тише. И слушал как доносилось её дыхание. Сознание цеплялось за этот звук, как за единственную нить в темноте. Пока он есть — она здесь.

Но для чего?

Мысль возникла сама собой. Зачем чинить эти трубы, если через них всё равно течёт? Зачем получать талоны, чтобы есть безвкусную кашу, которая лишь отсрочивает тот день, когда станет нечего есть? Зачем слушать этот хриплый звук зная, что с каждым днём он становится тише?

Раньше ответ был. Катя. Нужно было добыть её таблетку, её паёк. Но сейчас — это выживание ради выживания. Пока либо трубы не лопнут окончательно, либо не перестанет дышать она. А потом, наверное, наступит моя очередь.

Я зажмурился, пытаясь представить тишину. Полную, абсолютную. Без гула генераторов. Без хрипа в груди. Без скрипа моих суставов. Но даже воображаемая тишина была пугающей. В ней не было места даже для этой бесполезной боли. В ней не было места вообще ни для чего. Я снова перевернулся на спину.

Дыхание сбилось, участилось на несколько секунд, потом вернулось к своему неровному ритму. Я замер, слушая. Ждал, когда оно успокоится.

Вот оно и есть, подумал я. Весь смысл. Не в будущем, которого нет, не в прошлом, а в этом звуке. В отслеживании пауз между вдохом и выдохом. В этой тихой, отчаянной вахте в темноте. Пока я его слышу — у меня есть причина. И завтра снова встану в семь, надену вонючую куртку и пойду чинить трубы. Не ради будущего. Ради того, чтобы завтра вечером снова лежать здесь, слушать и отсчитывать эти драгоценные секунды тишины между её вдохами.

Я подтянул колени к груди, съёжившись в комок.

Перестань страдать, — думал я, глядя в темноту в её сторону. Хотя бы на время. Дай и мне передышку оттого, что я вижу твои страдания.

Сколько прошло — минута или час? Я уже начал проваливаться в тягучую дремоту, но её голос внезапно прервал тишину. Слова были простыми:

— Марк… Что ты будешь делать, когда я умру?

Я замер.

Эти слова висели в воздухе, между нами, уже несколько недель. Я видел их в её взгляде, когда она думала, что я не смотрю. Слышал в долгих паузах между её вопросами о воде, о свете. Теперь они были высказаны вслух. Обрели форму и вес. От них в груди стало пусто и холодно, как будто кто-то вынул все внутренности и оставил лишь сквозняк. На этот вопрос не было ответа. Никакого. Но проигнорировать его теперь было нельзя. Он лежал, между нами, как ещё один невидимый житель нашего угла.

— …Я хочу, чтобы ты нашёл цветок. Настоящий.

Слова были простыми. Детскими — ну а чего ещё ждать от тринадцатилетнего ребёнка? В них не было просьбы о лекарстве, которого нет. О тепле, которого не добыть. Не было даже просьбы не болеть. Она просила о цветке. Об одном. О чём-то хрупком, цветном, живом. О чём-то, что не пахнет сыростью, ржавчиной и болезнью. О кусочке того мира, который она не помнила, и видела только на потёртых страницах книги и на выцветшей фотографии. Мира, которого, возможно, уже не существовало нигде, кроме как в этих самых книгах и фотографиях.

Я хотел что-то сказать. Собрать в кулак все свои «не уходи», «держись», «пустяки». Но слова застряли, превратились в комок в горле.

Её пальцы всё так же лежали в моей руке — хрупкие, беззащитные. И этот миг, висящий на волоске между сном и вечным покоем, между надеждой и отчаянием, стал самым страшным испытанием в моей жизни. Потому что, как можно уберечь от ночи того, кто сам становится её частью?

Я ждал, что она скажет что-то ещё. Хоть слово. Любой звук. Но из темноты доносилось только это тихое посвистывание — как будто где-то вдалеке, в другом конце бесконечного туннеля, медленно спускали воздух. Звук становился всё тоньше, разряжёнее. А потом исчез. Не оборвался, а именно исчез, растворился в гуле вентиляторов. Тишина не наступила — её не бывает в подземелье. Просто один знакомый звук навсегда покинул свой пост в хоре этого места.

Её дыхание остановилось.

Шелестящий звук, к которому я прислушивался каждую ночь, растворился.

Молча, с болезненной осторожностью уложив её руку на одеяло, я перевернулся на другой бок, прижавшись лбом к шершавой, ледяной поверхности стены. Влага стекала по ней тонкими, извилистыми дорожками, оставляя на моей коже ощущение слёз.

Я не стал проверять пульс. Не стал звать. Просто лежал, прижавшись к стене, и смотрел в темноту, чувствуя, как холод бетона медленно просачивается через кожу. Вместе с ним пришло понимание. Обещание было дано. Долг — взят. Теперь в этом каменном кишечнике, кроме ржавых труб и цветных талонов, у меня появилась ещё одна работа.

Где-то наверху, сквозь метровые плиты и спрессованный столетиями грунт, доносился вой. Приглушённый, протяжный звук, будто раскачивается огромный чугунный колокол. И выл он не по потерянным зеленым лугам и не по небу. Он выл просто так. Потому что это всё, что осталось.

Глава 2: Свет

Я не спал. Просто лежал, глядя в стену.

Сколько прошло? Час. Пять. Я не считал Лежал на боку, чувствуя, как затекает шея, немеет левая рука, прижатая телом, — и не менял позы. Ведь каждое движение означало бы, что я признаю новую реальность, которую я не был готов принять.

Несколько часов назад я сидел и смотрел на её койку. Потом встал, отодвинул занавеску и пошёл по коридору. Первый, кого встретил, — мужик из дежурки, фамилии не помню, просто знакомый. Я сказал: «Помогите унести.». Он кивнул и пошёл за вторым. Они вернулись вместе, зашли, подняли койку — она была лёгкая, страшно лёгкая, почти ничего не весила — и унесли.

Я втянул носом воздух.

Запах в углу уже менялся. Знакомый, въевшийся в одеяла и подушку — запах болезни, пота, того особого запаха, что идёт изнутри ещё держался. Но к нему примешивалось что-то новое. То, от чего сердце сжималось сильнее. Запах был не сильным. Тонкий, кислый — как прокисшее молоко, если его оставить надолго. Потом понял: это она. То есть, не сама она, запах тела, которого уже нет. Остывшее тело пахнет иначе, чем живое. В этом запахе нет жизни, только химия. Формалин, ацетон, что-то ещё, для чего у меня нет названия. Но главное — железо. От нее пахло железом, только теплым. Странно: она остыла, а запах теплый.

Через какое-то время я приподнялся и сел. Медленно, чувствуя, как хрустят позвонки — сухой, отчётливый звук в тишине. Потом я встал на ноги и оделся. Сначало колючий свитер, после — куртка, пропахшая по́том и металлом. Сумка с инструментами лежала там же, у входа, оттопырен карман, куда я всегда совал пассатижи. Всё на своих местах. Только мир перекосился на один градус. И этот градус был всем.

Ноги держали плохо — от долгого лежания на жёстком. Я сделал шаг к её койке. Пол был ледяным даже сквозь толстые шерстяные носки, которые я не снимал уже неделю. Остановился. Посмотрел на одеяло. На то место, где должна быть её голова. На подушке остались несколько клочков её волос. Рука сама потянулась поправить одеяло. Зачем — не знаю. Просто руки сделали то, что делали каждое утро: прикрыть край, чтобы не дуло, разгладить складку. Пальцы коснулись шершавой ткани. Одеяло было холодным. Я отдёрнул руку. Заметил тарелку уже остывшей каши, которую она обещала съесть. Постоял ещё секунду. Потом задвинул занавеску. Брезент с сухим скрипом поехал по карнизу, с которого сыпалась ржавая крошка.

Мне дали выходной день. Всего один. «В связи с утратой». Это звучало как цитата из какого-то регламента. Мне разрешили не ходить на работу. Как будто мое горе можно было измерить и упаковать в эти двадцать четыре часа. Как будто после них всё встанет на свои места.

Некуда больше нести её таблетку. Не для кого больше откладывать талон. Вся сложная, отточенная годами механика моего выживания — ради неё — остановилась. Остался только простой, чудовищный вопрос: ради чего теперь жить?

Вопрос бился в голове, как муха о стекло. Я пытался найти ответ. Ради памяти? Ради того, чтобы не быть как они — те, кто бродит по коридорам с пустыми глазами, кто перестал задавать вопросы? Ради того, чтобы просто дожить до завтра?

Ни один ответ не был достаточным.

Цветок, — пронеслось у меня в голове.

Я с трудом вспоминал, как они выглядят. Пытался вызвать в голове картинку — и не мог. Только пятно. Только смутное знание, что когда-то что-то было. Цветное. Живое. А теперь осталась только сухая абстракция: «одуванчик», «ромашка», «василёк». Слова без веса, без запаха, без права на существование в этом мире. В мире, где само представление о цветке казалось абсурдным.

Где в этом бесконечном царстве камня, ржавого металла и пепла мог сохраниться хоть один хрупкий лепесток? Где найти то, что требует для жизни солнца, чистой воды и свежего воздуха — всего того, чего нет уже много лет?

И тогда я вспомнил её голос. Не слова, а именно звук её голоса. Тот самый, когда она попросила цветок. В нём не было страха. Не было отчаяния. Была только тихая, твёрдая вера в то, что я смогу.

Она верила в меня, даже когда я сам в себя не верю.

Я закрыл глаза. И понял: Мне нужно идти, не за цветком. А за тем, чтобы доказать себе, что её вера была не напрасной. Даже если я не найду его. Даже если там, наверху нет абсолютно ничего. Я должен попытаться.

Прошло несколько дней.

Я стоял у люка, через которого мне предстоит выйти на поверхность.

Сунув руку во внутренний карман, я достал схему. Бумага шелестела, края стёрлись, сгибы побелели. Свет аварийной лампы падал на пожелтевший лист, выхватывая дрожащие карандашные линии. Коридоры, повороты, крестики завалов. В правом верхнем углу — жирная стрелка, обведённая несколько раз. «ВЫХОД».

Я провёл пальцем по одной из линий — той, что вела от нашей станции к поверхности. Простой путь. На бумаге. Два поворота, старый коллектор, вентиляционная шахта, и вот она, стрелка.

Я посмотрел на проём. Тьма в нём стояла плотная.

Свернул схему, сунул обратно в нагрудный карман.

Пробирался через узкий туннель. Плечи скребут по шершавым стенам. Двигаюсь почти на ощупь, вытянув руки вперёд. Дышать тяжело. И не видно ни черта.

Через какое-то время стало ещё теснее. Казалось, бетон давит на грудь. Каждый вдох — через силу. Рёбра упираются в холодную поверхность, рюкзак вгрызается в спину. Я полз, задерживая дыхание, боялся, что застряну намертво.

Полз долго. А потом — простор. Стены отступили и я смог разогнуть спину.

Повернуть направо. Прямо. Лестница.

Повторял про себя, как заведённый, чтоб не забыть. Шаг вперёд. Ботинком — пусто. Ещё шаг. Стена справа. Поворачиваю. Ползу, руку вытянул. Шёл так, пока ладонь не упёрлась в нечто твёрдое и ребристое. Металл. Лестница.

Наконец-то. Я хватился за холодные, шершавые перекладины. Полез наверх. Не тренированные руки, привыкшие к инструментам и небольшим деталям, сразу заныли под тяжестью тела, нагруженного рюкзаком. Каждый подъём давался с усилием. Поднимаясь каждые несколько шагов вверх, я делал паузу, прижимаясь лбом к холодной перекладине. В ушах стоял собственный хриплый свист, легкие горели, выжимая из скудного воздуха последние крупицы кислорода.

Лестница все не кончалась, но я лез, пока голова с глухим стуком не упёрлась во что-то твёрдое и неподвижное. Подняв дрожащую от усталости руку, я начал водить ладонью по холодной, шершавой поверхности над головой и пальцами нащупал металлический рычаг, покрытый грубой, отслаивающейся краской.

Люк.

С трудом провернув рычаг, я упёрся плечом в холодный металл и толкнул. Сначала не поддавалось, словно намертво прикипело, потом с протяжным, скрежещущим звуком сдвинулось.

И тогда меня ослепило.

Свет. Белый, обжигающий. Боль, острая и мгновенная, пронзила глаза. Я отшатнулся, чуть не сорвавшись с лестницы вниз, и прижал ладонь к глазам пытаясь хоть как-то укрыться. Но свет был везде. Он прожигал веки, заливал сознание белой пеленой. Аккуратно, на ощупь, я вылез наверх, чувствуя, как под коленями сменяется холодный металл на что-то твёрдое и сыпучее. Свет прожигал сомкнутые веки, заставляя их слезиться. Я припал к земле, прикрыв голову руками в попытке спрятаться.

Солнце. Я ждал его. В бункере я представлял, как оно будет греть кожу, как я зажмурюсь от удовольствия, как воздух будет пахнуть чем-то живым. Я помнил это чувство — тепло на лице, свет, который не режет глаза, а ласкает.

Здесь было не так.

Свет обрушился на меня, как удар. Белый, безжалостный, стерильный. Он не грел — он выжигал. Он не ласкал — он наказывал. Я зажмурился, но веки не спасали — свет проникал сквозь них, заливал сознание белой, пульсирующей пеленой.

Я прижался лицом к холодной земле, пытаясь спрятаться. Но свет был везде. Он не оставлял места для тени.

И тогда, сквозь этот ослепляющий ужас, меня пронзило новое ощущение — немыслимый холод. Он обрушился не снаружи, а будто изнутри, выворачивая наизнанку. Зубы сами собой застучали, тело затряслось в мелкой, неконтролируемой дрожи. Холод, который обжигал сильнее огня, сковывая лёгкие и заставляя каждый мускул сжиматься в комок. Я съёжился на земле, ослепший и парализованный, под атакой двух стихий — всепоглощающего света и всепроникающего холода.

Пошарив в карманах, я наткнулся пальцами на два круглых предмета, связанных потрескавшейся, износившейся резинкой. Очки.

С трудом, превозмогая боль, я приоткрыл один глаз, залитый слезами, и поднёс к нему одно зеленое стекло. Мир озарился ярким светом, зелёным, ядовитым и неестественным, но хотя бы не слепящим. Резь в глазу тут же утихла, сменившись непривычным, но терпимым напряжением.

Я нацепил очки, которые были сделаны специально, чтобы носить на поверхности, закрепив резинку на затылке. И наконец, смог открыть глаза.

Поле. Бесконечное, безжизненное, сухое. Ни травинки, ни намёка на растительность. Лишь лед да пепел, поднимаемая редкими порывами холодного ветра.

Вдали, словно мираж, темнели несколько высохших скелетов деревьев. Их кривые, обломанные ветви тянулись к небу. И ещё дальше — развалившиеся строения. Остовы домов с пустыми рамами окон, неестественно покосившиеся, почти сливающиеся с цветом мёртвой земли. Улицы города, заваленные обломками, постепенно теряли очертания. Весь город будто замер в ожидании, перед тем, как окончательно погрузиться во тьму.

Разрушенные дома стояли по обеим сторонам улицы, их стены, покрытые инеем, были покрыты глубокими трещинами.

Меня не покидало чувство, что за мной кто-то наблюдает. Я не видел никого. Но взгляд чувствовался. Тяжелый, липкий. Он давил на спину, на шею, на плечи.

Тишина вокруг сгустилась. Раньше она была просто тишиной. Теперь она стала плотной, как стена. В ней не было ни звуков.

Я смотрел только вперед — знал: если увижу движение в окнах, сорвусь и побегу.

И вдруг — грохот. Что-то огромное рухнуло в трех шагах за спиной. Я окаменел, вжавшись спиной в невидимую стену, и слушал. Я чувствовал его присутствие всем телом — меня охватывала дрожью, давящей, как будто рядом со мной опустилась глыба льда, но которая излучала не мороз, а саму смерть.

Нужно идти. Шаг за шагом, не оборачиваясь, не думая о леденящем чувстве, поднимающим волосы дыбом. Ведь вокруг никого. Только ветер, воющий в пустых глазницах окон.

Запрокинув голову, я обвёл безжизненные оконные фасады, чёрные дыры. Ни звука, ни движения — лишь ледяное безмолвие.

Внезапно прозвучал протяжный, медленный скрип. Шорох. Мерзкий, прилипчивый, будто полузамерзшая туша волочила свои обмороженные конечности по промерзшему камню. Это было совсем близко. Справа. Или слева? Звуки искажались из-за акустики улицы. Я зажмурился, пытаясь дышать тише, но сердцебиение оглушало, отдаваясь в висках.

Вдруг мою ногу схватила чья-то рука. Костлявая, мерзкая. Она сжимала мою ногу так слабо, что я еле почувствовал это через сапог.

Я посмотрел вниз.

Из-под груды обломков выползало худощавое существо, напоминающее человека. Его кожа, тонкая и полупрозрачная, обтягивала каждый позвонок, каждое ребро. Оно тянулось ко мне, и его пальцы, длинные и костлявые, снова попытались ухватиться за мою ногу.

А за ним выступали другие. Десятки силуэтов. Такие же худощавые. Они уже шли на двух ногах, но походка их была ужасна — они спотыкались на каждом шагу, их тела качались и дёргались, словно марионетки на невидимых нитях. Они двигались молча, беззвучно, и лишь хруст снега и пепла под их босыми ногами нарушал гробовую тишину.

Вдруг кто-то схватил за мой рюкзак. Я рывком сбросив его с плеч и влетел в ближайший подъезд, дверь с визгом скрипела и выла на разболтанных петлях, яростно сопротивляясь, словно не желая впускать никого, даже такого, как я. Я ударил в неё плечом, отчаянно, с хрипом, и с третьей попытки она с проклятием поддалась, впустив меня в промозглые, пропахшие плесенью и смертью объятия.

На втором этаже я остановился, быстро втягивая носом воздух — густой, спертый, пропитанный смесью пыли и трухлявой древесиной. Я втащил в прихожую массивный шкаф, завалив его у входа. Оглушительный грохот разорвал тишину, эхом прокатившись по пустым комнатам.

В промозглой тишине квартиры, прижавшись спиной к облупленной стене, я пытался отдышаться.

Что это было.

Мозг отказывался обрабатывать увиденное, выдавая лишь обрывки. Тонкая кожа, натянутая на каркас костей. Глаза — не стеклянные, как у мертвеца, а… пустые, тёмные дыры. Они не были похожи на голодных выживших. В них вообще не было ничего живого, кроме того, что они могли неуклюже двигаться.

Кресло скрипнуло под моей тяжестью. Я замер, вжавшись в пыльную обивку, втянув голову в плечи, стараясь слиться с липкой, густой тишиной, что висела в воздухе, и прислушиваясь к каждому шороху, к каждому скрипу.

Я слушал.

Сначала снизу доносилось то самое шарканье — мокрое, костяное, неритмичное. Оно приходило волнами: то затихало, то возвращалось, будто кто-то мерил шагами подъезд, не в силах ни уйти, ни остановиться. Потом стало тише. Потом пропало совсем.

Я подошёл к окну.

Стекло покрылось таким толстым слоем инея, что сквозь него почти ничего не было видно. Я сумел открыть его, пропуская ледяной ветер.

Улица внизу была пуста.

Я вглядывался в разбитый асфальт, в покосившиеся фонарные столбы, в чёрные провалы подъездов напротив, и не мог поверить. Ещё час назад они были там. Я слышал их. Теперь — никого. Только ветер гонял по дороге колючий снег, похожий на песок.

Надо выбираться.

Я посмотрел на свои руки. Они были синими у ногтей, пальцы не сгибались до конца, кожа потрескалась на костяшках. Я сжал их в кулак, разжал. Пальцы слушались плохо, но слушались. Значит, ещё не всё.

В городе цветов не было. Я понял это ещё на холме, когда увидел мёртвые деревья, чёрные остовы домов, серый снег. Город был мёртв. Я знаю, что есть лес. Западнее города, километрах в пяти, если верить старым картам. Я видел эти карты — на них он был зелёным пятном, ровным и плотным. Что там сейчас — я не знаю. Но другого направления у меня нет.

Очки я сунул в карман — на улице быстро темнело, и я надеялся, что глаза, привыкшие к мраку, будут лучше видеть.

Я подошёл к двери.

Шкаф, которым я подпёр вход, стоял на месте. Я упёрся в него плечом, сдвинул. Дерево противно скрипнуло, посыпалась труха. Я отодвинул его настолько, чтобы протиснуться в щель, и замер, прислушиваясь.

Ничего

Я медленно, стараясь не топать, спустился на первый этаж. В подъезде было темно, свет пробивался только сквозь небольшие форточки между этажами. Я остановился у выхода, вглядываясь в мутную полосу улицы.

Никого.

Я шёл быстро, стараясь не оглядываться. Дома тянулись по обе стороны, безликие, одинаковые. На некоторых ещё держались вывески — я разобрал обрывки слов: «АПТЕ…», «ПРОДУ…», «…ЛБЕРТО». Буквы облупились, краска слезла, и казалось, что названия стираются вместе с миром, который они когда-то обозначали. Я миновал перекрёсток, потом ещё один. Улица пошла под уклон, и внизу, в конце спуска, я увидел деревья. Сначала я подумал, что это дома — такие же тёмные, покосившиеся. Но чем ближе я подходил, тем яснее проступали очертания: стволы, голые, чёрные, с редкими обломанными ветвями.

Лес.

Я остановился на краю. Дорога, по которой я шёл, упиралась в эту стену, как в тупик. Асфальт кончился, сменившись чёрной, промёрзшей землёй, из которой торчали корни.

Я искал цветок.

Сначала я вглядывался в каждую кочку, в каждый бугорок, надеясь увидеть что-то, кроме серого и чёрного. Но лес был мёртв. Деревья стояли голые, и даже лишайник, который внизу, в бункере, рос на стенах, здесь отсутствовал. Всё было чистым, мёртвым. Я шёл долго. Может, час. Может, два. Я перестал чувствовать ноги ещё в городе, а теперь перестал чувствовать и руки. Я пытался сжать их в кулаки, но пальцы не слушались, и палка, которую я подобрал на опушке, всё время норовила выскользнуть.

Лес постепенно менялся. Деревья стали реже, между ними появились прогалы, затянутые серым, колючим кустарником. Земля стала мягче, и сапоги начали вязнуть глубже. Я остановился, чтобы перевести дыхание, и тогда заметил, что снег под ногами не белый. Он был серым, как пепел, а в тех местах, где я проваливался, из-под него выступала чёрная, маслянистая жижа.

Болото.

Я сделал шаг назад, но нога ушла глубже, и я почувствовал, как что-то холодное и липкое смыкается вокруг щиколотки. Я выдернул ногу с чавкающим звуком и отступил к дереву. Прислонился спиной к стволу, пытаясь отдышаться. Передо мной расстилалось поле. Не лес, не луг — поле, покрытое серым снегом, из которого там и сям торчали редкие, голые кусты. А дальше, насколько хватало глаз, — такая же серая, плоская пустота.

Я дошел до края, когда ноги отказали окончательно.

Не то чтобы они несли меня до этого — последний час я просто переставлял их, как маятники, не чувствуя ни земли, ни холода, ни даже боли. Они двигались сами, по инерции, по привычке, по тому тупому упрямству, которое заставляло меня вставать в семь, надевать вонючую куртку и идти чинить трубы, которые всё равно текут. А теперь и это кончилось.

Я остановился. Просто замер посреди серого, бесконечного поля, где снег перемешался с пеплом, а небо слилось с землей настолько, что я перестал понимать, где верх, а где низ.

И тогда меня накрыло.

Она пришла не извне — изнутри, из того места, где еще недавно жила Катя, где жило обещание, где теплилась та последняя искра, ради которой я вылез из люка. Теперь там было ничего. И это «ничего» расползалось по телу, как лед по замерзающей реке, заполняя собой всё: грудь, живот, руки, ноги, голову.

Какая глупость. Какая детская, беспомощная, бессмысленная глупость. Я шел через мёртвый город, через мёртвый лес, через мёртвое поле, чтобы найти то, чего не может существовать в мёртвом мире. Она просила о цветке, потому что не знала. Потому что помнила только картинки из книг, выцветшие фотографии, мои рассказы о том, каким был мир раньше. Она не знала, что там, наверху, всё умерло. Что даже деревья превратились в скелеты, даже снег стал серым, даже воздух режет легкие, потому что в нем нет ничего живого.

А я знал. Я знал и всё равно пошел.

Я посмотрел назад. В темной дымке угадывались очертания леса — черная полоса на горизонте, неровная, рваная, как край обожженной бумаги. За ним — город. А за городом — люк, лестница, тоннели, мой угол, пустая койка, фотография на полке. Туда. Я могу вернуться туда. Снять промокший куртку, сбросить сапоги, лечь на свою койку и закрыть глаза. И больше никогда никуда не идти. Только тишина и темнота. И запах, который уже не будет меняться, потому что Кати там больше нет, а значит, некому болеть, некому пахнуть лекарствами и той сладковатой гнилью, что идет изнутри.

Я сделал шаг назад. Потом еще один.

В бункере меня никто не ждал. Валентин, может быть, спросит, как сходил, и кивнет, когда я скажу «никак». Светлана выдаст талоны, женщина в столовой нальёт каши, и я буду сидеть за длинным столом, жевать серую массу, смотреть на часы над раздаточным окном и ждать.

Чего? Следующей смены? Следующего прорыва? Следующего дня, который ничем не отличается от предыдущего?

Я представил это. Год. Два. Пять. Всё то же самое. Те же стены. Тот же запах. Та же каша. И я — такой же серый, как она, — буду сидеть и ждать, когда всё закончится.

Не хочу так, — сказал я себе. — Я лучше умру наверху, под этим проклятым солнцем, чем сгнию здесь, в бетоне. Я повернулся обратно. К лесу. К полю. К пустоте. И если я умру — я умру, идя вперёд, а не сидя на месте.

Я сделал шаг вперед. Не назад — вперед, в поле, которое тянулось до горизонта, серое, плоское, пустое. Шел, не глядя под ноги, глядя прямо перед собой — в серую пустоту, которая не обещала ничего. Ни цветка, ни надежды, ни даже достойной смерти. Просто пустоту.

И тогда земля ушла из-под ног.

Я провалился в ледяную воду. Холод ударил в грудь, перехватил дыхание. Я погрузился с головой, захлебнулся, вынырнул. Вода в носу, в горле, в лёгких. Кашель — резкий, болезненный. На губах остался металлический привкус.

Я попытался ухватиться за корни на стене оврага. Пальцы не слушались. Они онемели, стали толстыми, неповоротливыми. Я срывался, царапал кору, оставляя под ногтями чёрную грязь.

Правая нога не держала. Я посмотрел вниз — из штанины текла кровь. Сапог наполнился водой, стал тяжёлым. Я не чувствовал пальцев на этой ноге — только тупую, пульсирующую боль, которая шла откуда-то из голени.

Я прижался спиной к мокрой стене. Глина под пальцами была скользкой, холодной, с вкраплениями мелкого гравия. Я слышал своё дыхание — хриплое, с бульканьем в груди. И стук зубов. Они бились сами собой, так сильно, что я боялся откусить язык.

Из темноты выползла фигура.

«Силуэт». Обычный, такой же, как те, что я видел в городе. Но этот двигался неправильно — не шёл, а полз. Волочил себя по грязи, цепляясь длинными пальцами за камни. Ногти на них были чёрными, обломанными. Его левая нога была перекручена, кожа на ней разорвана — я видел белые кости, которые шевелились при каждом движении.

Он остановился в паре метров от меня. Я слышал, как он дышит — нет, не дышит. Из его груди вырывался влажный, булькающий звук, будто вода плескалась внутри пустого сосуда.

А потом он начал подниматься.

Его пальцы впились в камни. Я слышал, как ногти скребут по мокрому камню — сухой, царапающий звук. Локти дрожали от напряжения. Он поднимался, падал, поднимался снова. С каждым разом — дольше, тяжелее.

Я смотрел на него. Моя нога пульсировала болью, грудь хрипела, по лицу текла вода — грязная, с примесью тины. Я попытался сделать шаг — и рухнул на колено. Вода плеснула в лицо, попала в глаза, защипала.

Он снова упал. Голова ударилась о камень — глухо, влажно. На серой поверхности осталось тёмное пятно. Он замер на секунду. Потом его пальцы снова заскребли по камню.

Вдруг…

Два выстрела. Громко. Оглушительно. Эхо прокатилось по оврагу, ударилось в стены, затихло.

«Силуэт» дёрнулся, будто его силой толкнули, и упал лицом в воду. Чёрная жижа медленно затягивала его голову. Он застыл.

Я поднял взгляд. Наверху, на краю обрыва, стоял человек. Ружьё в руках, ствол опущен. Он смотрел на меня сверху вниз.

— Живой? Ходить можешь?

Я попытался ответить. Из горла вырвался только хрип — сухой, рваный. Я попробовал встать — нога подломилась. Рухнул на колени. Острые камни впились в кожу через мокрые штаны. Меня вырвало — несколько раз, судорожно, пока в желудке не осталось ничего, кроме желчи. Горький вкус заполнил рот.

— Живой, — выдавил я. Голос был чужим — низким, сорванным, будто я не говорил несколько дней.

Человек спустился. Его сапоги хрустнули по осыпающейся глине. Он подхватил меня под руку — рука была тёплой, сухой, с толстой мозолистой ладонью. Я опёрся на него. Каждый шаг отдавался болью в правом бедре. Мокрая одежда тянула вниз, сапог хлюпал при каждом движении, вода выплескивалась из голенища.

— До здания дойдём, отдохнешь, — сказал он.

Мы дошли. Стены были облупленными, штукатурка осыпалась мелкими белыми хлопьями. Я прижался спиной к холодной поверхности. Шершавый бетон царапал спину через мокрый свитер.

Я закрыл глаза. Голова кружилась. В ушах звенело. По подбородку текла кровь — я разбил его, когда упал. Капли падали на грудь, оставляя на мокрой ткани тёмные, расплывающиеся пятна.

Я стоял, прижавшись спиной к стене, и не мог открыть глаза. Слишком сильно кружилась голова. Слишком сильно болела нога. Слишком сильно стучали зубы. На языке остался привкус желчи и металла.

Скоро я стану частью этого пейзажа, — подумал я.

И провалился в темноту.

Глава 3: Попутчик

Пальцы впились в плечо — сухие, тёплые, с жёсткой кожей. Сознание возвращалось рывками. Сначала — боль. Она шла отовсюду: из правой ноги, из груди, из головы. В висках стучало — глухо, ритмично, как будто кто-то бил молотком по ржавому листу. Я не мог понять, где заканчивается боль и начинается я.

— Давай, просыпайся. Давай-давай.

Голос — хриплый, низкий, с табачной одышкой. Дыхание коснулось лица — тёплое, с кислым запахом перегара и старого табака. Голос нависал сверху, я чувствовал его близость, но не мог понять, где именно находится источник звука.

Я разлепил глаза. Сначала — мутные пятна, белые и серые, без формы. Они медленно складывались в картинку. Низкий потолок — брезентовый, провисший, с тёмными разводами, которые расползались от протечек. Ржавые борта — металл шершавый, с отслаивающейся краской. Под головой — ком тряпья, пахнущий соляркой и кислой затхлостью. Руки перетянуты бинтами — грязными, наспех намотанными, края торчат. На левой, чуть выше запястья, проступило тёмное пятно. Кровь сочилась сквозь ткань — свежая, влажная, края пятна расползались.

Я дёрнулся — захотел сесть. Тело не слушалось. Мышцы были ватными, тяжёлыми, будто налиты свинцом. Суставы ныли — глухо, ноюще, как после долгой работы на коленях в холодной воде. Я попытался напрячь правую ногу — и боль прострелила от бедра до икры, острая, горячая, будто кто-то вогнал раскалённый прут. Нога дёрнулась, но не согнулась.

— Тихо, тихо, — сказал голос, и я почувствовал, как рука легла мне на грудь, придерживая. — Один я тут. Дёргаться не надо, швы разойдутся.

Я разглядел лицо.

Лицо. Кожа тёмная, обветренная, в глубоких морщинах — вокруг глаз, у рта, на лбу. На левой скуле — шрам. Белёсый, широкий, рваный по краям. Зашивали второпях — швы кривые, бугристые. Щетина седая, жёсткая, с проплешинами. Глаза — тёмные, почти чёрные, без блеска. Смотрят в упор, но в них ничего не читается — ни злости, ни любопытства. Чёрная вязаная шапка надвинута низко — почти на брови. Куртка серая, засаленная, с чужого плеча — рукава длинные, манжеты закатаны в несколько раз.

Он сидел на перевёрнутом пластиковом ящике, привалившись спиной к борту, и курил самокрутку. Дым слоился в свете фонаря, тянулся к щели в тенте и уходил наружу. Рядом с ним стояла кружка — жестяная, мятая, с отломанной ручкой.

— Где я? — спросил я. Голос вышел сиплым, горло драло, будто я наглотался пыли.

Незнакомец усмехнулся — коротко и сухо.

— В кузове моей «ведра». — Он ткнул пальцем куда-то вверх, и с потолка посыпалась ржавая труха.

Я облизал губы. Сухие, потрескавшиеся, с привкусом крови и чего-то горького. Язык еле ворочался.

— Воды есть?

Он пошарил рядом, протянул фляжку — алюминиевую, мятую, с вмятиной на боку. Я взял. Руки дрожали, пальцы еле удержали. Сделал глоток. Вода была холодная, с явным железным привкусом — будто из старой трубы, — но пошла. Я сделал ещё глоток, потом ещё. Жажда была такая, что я готов был выпить всё.

— Хватит пока, — сказал он, забирая фляжку. — А то выблюешь. Ты давно не пил, судя по виду. По чуть-чуть надо.

Он убрал фляжку в сторону, вытер горлышко рукавом — машинально, привычно — и продолжил разглядывать меня. Я отвернулся, осматриваясь.

Кузов старый, ржавый. Металл бортов в потёках — тёмные, маслянистые полосы стекали сверху вниз, оставляя следы на шершавой поверхности. Тент брезентовый, провисший. В нескольких местах зашит грубой ниткой — стежки крупные, неровные, белая нитка контрастирует с серой тканью. В других местах — просто дыры, края обтрепались. В углу — пластиковая канистра, перемотанная синей изолентой. Изолента пузырилась, отклеивалась по краям. Рядом — ящик, сколоченный из досок. Внутри: обрывки проводов, два болта разного размера, моток бельевой верёвки, автомобильная аптечка — красный крест выцвел до розового, замок сломан, клапан болтается. Свёрнутое одеяло — серое, с катышками, колючее на вид. На полу — тряпки, пустые консервные банки, окурки, рассыпанная соль. Запах — бензин, табак, сырая шерсть, и ещё что-то кислое — как прокисшие консервы.

— Как звать-то? — спросил он, нарушая молчание.

Я помедлил. Имя — это немного, но и немало. В бункере мы редко спрашивали имена у незнакомых. Но здесь я был в его власти, и врать смысла не было.

— Марк.

Он кивнул, будто запоминая.

— Андрей.

Он смотрел. Не в упор, а как-то вскользь, переводя взгляд с моего лица на руки, на бинты, на ногу. Я чувствовал, что он меня изучает. Оценивает вес, рост, состояние. Прикидывает что-то про себя.

— Откуда идёшь? — спросил он наконец.

— Издалека.

Он хмыкнул.

— Это я понял. Издалека — это откуда конкретно? Направление хоть скажи. Север, юг? Я тут почти все места знаю. Нет тут никого. А ты — есть. Значит, откуда-то пришёл.

Я молчал. Он ждал. В кузове было тихо, только брезент хлопал на ветру да где-то далеко, в кабине, тикал мотор на холостых.

— Долго рассказывать, — сказал я.

— А мы никуда не торопимся. Ночь впереди длинная.

Я снова отвёл взгляд. Сказать правду — значит вывернуть себя наизнанку перед человеком, которого я знаю пять минут. Бункер — это не просто место. Это уязвимость. Это десятки людей, которые даже не знают, что я здесь. Я не мог просто так взять и выложить всё первому встречному.

Соврать? Но что? Города нет, ориентиров нет, легенды у меня нет. Скажу «из леса» — спросит, из какого. Скажу «с востока» — спросит, что там. Я не знал, что там. Я вообще не знал этот мир.

— Севернее, — сказал я наконец, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Там… ничего уже нет. Шёл, шёл, вот и дошёл.

Он посмотрел на меня ещё пару секунд, потом отвернулся. Достал из кармана кисет, начал сворачивать новую самокрутку. Пальцы двигались ловко, привычно — видно, делал это тысячу раз.

— Севернее, — повторил он задумчиво, не глядя на меня. — Ну-ну.

Я не понял, поверил он или нет. Голос у него был ровный, без эмоций. Но что-то в этом «ну-ну» заставило меня напрячься. Так говорят, когда не верят, но не хотят спорить. Или когда делают вид, что не верят, а сами запоминают.

Он прикурил от фонаря — тот был горячий, зашипел от прикосновения бумаги. Выдохнул дым и вдруг улыбнулся — криво, одними губами, не разжимая их.

— Ладно, Марк-с-севера. Не хочешь говорить — не говори. Дело твоё. Мне чужого в душу лезть без надобности. У каждого свои секреты.

Он поднялся, потянулся. Хрустнули суставы — плечи, шея, спина. Он поморщился, потёр поясницу.

— Спина болит, — сказал он, будто извиняясь. — Старая история. В сырости спал много.

Потом посмотрел на меня, оценивая.

— Ты как, идти можешь? До кабины хотя бы.

Я попробовал пошевелить ногой. Боль прострелила от икры до бедра — острая, горячая, — но терпимо. Не сломана, уже хорошо. Я упёрся ладонями в пол кузова, подтянулся. Мышцы живота отозвались тупой болью — видимо, тоже досталось, пока я валялся в болоте. Сел. Голова закружилась, но не сильно.

— Могу. Плохо, но могу.

— Это уже что-то.

Он отодвинул край тента. Снаружи было ещё темно. Небо плоское, черное, затянутое сплошной пеленой, без единого просвета. Воздух ледяной, колючий — я почувствовал, как он тут же остудил лицо и руки.

— Пошли в кабину, — сказал Андрей. — Там теплее. Печка, конечно, не очень, но хоть что-то. Да и поговорим по дороге.

Он спрыгнул на землю легко, несмотря на свои годы и больную спину. Хрустнул гравием, обошёл кузов, открыл задний борт с лязгом. Я поднялся, опираясь на стенку. Нога отозвалась болью, но выдержала. Я доковылял до края, спустился — медленно, осторожно, боясь оступиться. Андрей стоял рядом, не помогал, но и не торопил. Просто ждал. Земля под ногами была твёрдая, промёрзшая, покрытая коркой льда и присыпанная серым снегом. Вокруг — лес. Голые стволы, чёрные, с обледенелой корой. Ветки голые, скрюченные, тянутся к небу. Тишина стояла такая, что звенело в ушах.

Я огляделся, пытаясь запомнить место, но запоминать было нечего. Лес, дорога, небо. Всё одинаковое.

Кабина была такой же старой, как кузов. Обивка сидений потрескалась — чёрная кожа местами облезла, из дыр торчал жёлтый поролон. Я сел на пассажирское сиденье, и пружина сразу впилась в бедро — острая, жёсткая, через ткань штанов. Я поёрзал, пытаясь устроиться поудобнее — пружина не уходила. Руль обмотан синей изолентой — несколько слоёв, кое-где лента размоталась, концы болтаются, облепленные грязью. На торпеде — жестянка из-под кофе, доверху заполненная окурками. Зеркало заднего вида треснутое, мутное, прикручено к козырьку проволокой — виток за витком, концы не обрезаны, торчат в разные стороны. Фотография — маленькая, выцветшая, с загнутыми уголками. Прилеплена скотчем поверх трещины на пластике. На снимке три фигуры — мужчина, женщина, ребёнок между ними. Лица стёрлись, не разобрать. Просто бледные пятна на бумаге. Андрей заметил мой взгляд, но ничего не сказал. Он отвёл глаза, завёл двигатель. Тот чихнул раз, другой, потом затарахтел, наполняя кабину гулом и запахом солярки. Андрей пару раз нажал на газ, прогревая. Стрелка на приборной панели дёрнулась и замерла. Половина приборов не работала — стёкла треснуты, стрелки лежат на нуле.

— Слушай сюда, Марк, — сказал он, не глядя на меня, глядя вперёд, на дорогу. Руки легли на руль, пальцы обхватили обмотку. — Я тебя подобрал не от доброты душевной. Доброта тут давно кончилась, если вообще была. Ты мне нужен.

Я молчал. Ждал.

— Есть одно дело, — продолжал он. Голос стал тише, будто он говорил сам с собой. — Вдвоём сподручнее. Одному — никак. Я давно к нему подходы ищу, да всё случай не подворачивался. А тут ты. Может, судьба.

— Что за дело? — спросил я.

Он покосился на меня.

— Сначала доедем. Потом скажу. Не обижайся, но я тебя пока не знаю. Узнаю поближе — расскажу. А пока — просто знай: я тебя вытащил, я тебя кормлю, я тебя везу. Когда придёт время — поможешь. По-честному. В долгу не останусь.

Бесплатный фрагмент закончился.

В процессе, доступен аудиоформат
149 ₽

Начислим +4

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе