Читать книгу: «Кровь Уробороса»

Шрифт:

© Валериус Р., 2026

© ООО «Издательство АСТ», оформление, 2026


Во тьме – застывшей, мертвой, неживой – пела скрипка. Пела тихо, тонко, на одной-единственной ноте, словно горько, безнадежно плакала обиженная кем-то маленькая девочка. Я замер на миг, прислушиваясь, и понял, что это не девочка плачет, а душа, оторванная от тела и потерявшаяся в кромешной тьме. Скрипка все тянула и тянула одну тоскливую ноту, и вдруг умолкла, и откуда-то из пустоты донесся хрипловатый голос ветхозаветного патриарха, говоривший напевно, так, словно пытался воспроизвести музыку сфер, внятную, однако, лишь ему одному.

– Я вижу свою душу в зеркалах, – пел голос, – душа моя неслыханно мала, – пел голос, – не более бумажного листа, – пел голос, – душа моя неслыханно чиста…1

Я узнал это пение и этот голос, он вел меня по темному длинному коридору, вел вернее любого компаса, вел единственным возможным путем, по узкой, невидимой во тьме тропинке, по обеим сторонам которой пространство обрывалось в бездну.

– Лужайка обрывалась с половины. За нею начинался Млечный путь. Седые серебристые маслины пытались вдаль по воздуху шагнуть…2 – вдруг зазвенело у меня над головой.

Там, в пустоте, звучал уже совсем другой голос – не скрипка и не патриарх. Он выговаривал каждое слово, словно дошкольник, которого поставили на стул перед елкой пропеть рождественские стихи, и вот он их пел – наивно, по-детски, стараясь не пропустить и не переврать, чтобы мир устоял и не обрушился в тартарары. И с каждым словом тьма пятилась, и свет впереди разгорался, и тропа ширилась, и отступала бездна по обе стороны от меня.

– Светильник светил, и тропа расширялась3, – прогремел первый голос, и из тьмы я наконец вышагнул в свет.

Но свет обманул мои надежды. Он не был бесконечным и всепоглощающим, он имел границы и формы. Это тоже был туннель, но только не черный, а сияющий настолько сильно, что в сиянии этом растворилось все вокруг. Форму и протяженность сияния я не мог разглядеть, но ощущал его всеми пятью чувствами – это был бесконечный слепящий коридор, издававший тихое шуршание, заглушавший и скрипку, и любые голоса, совершенно холодный и гладкий на ощупь; соленое на вкус, сияние терпко пахло железом. Голоса сгинули, пропали в пустоте, и я остался один.

«Так вот он, свет в конце туннеля, – подумал я. – Дошла, наконец, очередь и до меня…»

Пока вокруг царила тьма, было невыносимо страшно, но теперь, попав в свет, я воспрянул духом. Здесь не надо было даже двигаться, можно было просто лететь, и вот я летел вперед, и сияние неслось вместе со мной, и пронизывало меня, и наполняло силой и восторгом – вечным, нескончаемым.

В сияющей этой вечности я вдруг ясно ощутил течение времени. Секунды неторопливо набухали, вытягивались и срывались вниз, как падают капли из неплотно закрытого крана. Ба-ам… ба-ам… ба-ам!

Пока секунды одна за другой лопались рядом, что-то изменилось вокруг. Сияние уже не было таким чистым, к нему добавился багровый отсвет – дрожащий, угрожающий. Отсвет этот коснулся моих рук, и кожа моя закипела от боли, словно в костях моих скрывалась лава, которую наконец выпустили наружу. Пламя, пожиравшее меня изнутри, оказалось настолько мучительным, что я захрипел и скорчился от этой пытки. Кожа на ладонях вспучилась белыми пузырями, задымилась и начала истлевать, и весь я задымился, и стал чернеть, и рассыпаться в прах…

От непереносимой муки горло мое лопнуло и прорвалось диким воем, который тут же стих, словно его заглушили каким-то вселенским выключателем. Вслед за тем прорвалось вокруг меня и само сияние, и в прорывы эти заглянуло что-то невиданное, страшное, чему не было ни имени, ни формы. Страшное увидело меня и как будто застыло в раздумье, но лишь на одну-единственную секунду. Спустя мгновение из него с трудом протиснулась туманная багровая бабочка и неслышно порхнула прямо ко мне, охладив горящее лицо трепетанием крыльев.

Несколько секунд она соблазнительно порхала передо мной и вдруг случайно коснулась моих губ. Сердце мое стукнуло один раз и остановилось, и я умер, и сам стал бабочкой – красной, трепещущей…

Я вздрогнул и пришел в себя. Было утро, щеки моей касались прохладные нежные губы. Все плыло в каком-то мареве, я различал лишь пронзительно-синие глаза, алый рот и зубы, такие белоснежные, каких не изготовит ни один дантист.

– Укусить хотела? – Я еще не пришел в себя после страшного видения и улыбался криво, принужденно. – Зубы обломать не боишься?

– Уже обломала, – сказала она печально. – Вообще-то, я поцеловать тебя хотела.

– И кто же тебе запрещает? – Голос мой звучал фальшиво, и улыбка тоже вышла кривой и фальшивой.

– Ты, – сказала она, и у меня защемило сердце, – ведь ты меня совсем не любишь.

Я откашлялся: Уроборóс4 Предвечный, опять она за свое!

– Почему не люблю, – пробормотал я, – у нас ровные деловые отношения.

Конечно, говорить такое женщине нельзя даже в шутку, и, похоже, с шутками я сегодня перебрал. Но она, кажется, даже внимания не обратила на мои слова. Ей не важно было, что я говорю, важно – что чувствую. А чувствовал я… Как бы это поточнее сказать? А вот как – ничего я не чувствовал! Ровным счетом ничего, кроме насилия и принуждения, которое сам же над собой и производил.

Что за насилие, скажете вы, и как мог я сам над собой его производить? Очень просто, отвечу я: все дело в том, что Анна любит вашего покорного слугу, а я к ней совершенно холоден. Холоден, как мрамор, как лед, как восставший из могилы покойник. Страшнее всего тут то, что Анна добрая, умная и немыслимая красавица – и такую женщину я не люблю!

Здесь надо кое-что уточнить: когда я говорю, что Анна – немыслимая красавица, это значит, что так оно и есть, без всяких там скидок на мужское бахвальство. Ее бы в Голливуд отправить, она бы в два счета сделала тамошних красоток со всем их силиконом, пластикой и штукатуркой в три слоя. Ей бы даже косметика не понадобилась.

Анна так очаровательна, что ее трудно описать. Ну, скажем, представьте себе юную Лив Тайлер, только в десять раз красивее. Что же касается фигуры – она у нее как у Деми Мур в фильме «Стриптиз». И вот такую женщину я не люблю. Ну не извращенец ли я? Увы, нет. Почему увы? А потому что был бы я извращенец, это хоть немного бы меня извиняло. Однако женщины вообще мне нравятся, а вот Анна – нет. Как говорится, сердцу не прикажешь – даже такому сердцу, как мое.

Но если я ее не люблю, то что я делаю в ее постели? Может, она богата, а мне нужны деньги? Или мне нравится, что рядом со мной такая красавица, и это льстит моему самолюбию? Ни то, ни другое, а совсем даже третье. Меня влечет сюда благодарность и ложно понятое чувства долга.

Пока я думаю об этом обо всем, Лив Тайлер с фигурой Деми Мур смотрит на меня, как, бывает, смотрит на хозяина кошка – молча и неотрывно, словно в нем воплотился весь мир. И, конечно, читает на моем лице все мои чувства.

– Если бы вы захотели быть моим учеником…5 – говорит она печально.

Эту строчку из Цветаевой она повторяет часто, но толку от нее никакого. Не хочу я быть ни ее учеником, ни, подавно, учителем, хотя примерно раз в месяц все-таки прихожу к ней в гости. Раз в месяц – а хотел бы еще реже. Рядом с ней меня всегда охватывает томление и тоска, а потом приходят страшные видения.

Заметив, как дрогнуло мое лицо, она говорит торопливо:

– Прости, это я во всем виновата. Из-за меня ты стал…

– Я знаю, кем я был, и знаю, кем я стал, – говорю я и сажусь на просторной кровати, на которой так хорошо спалось бы счастливым влюбленным, но совсем не спится нам. – И если ты намерена всю оставшуюся вечность просить у меня прощения, вспомни, что судьбу не переспоришь.

Сказав эти банальные и грубые, в сущности, слова, я быстро одеваюсь и молча иду в прихожую. Анна меня не провожает. Обиделась, может быть? Я был бы только рад. Не потому, что мне нравится обижать женщин, а потому, что это был бы повод для разрыва. Но она не обиделась, просто осталась сидеть в спальне на кровати, где так хорошо спалось бы влюбленным и совсем не спится нам.

Наверное, она так и будет сидеть тут целый месяц, пока я снова к ней не приду, чтобы опять терзаться смутной тоской и спрашивать себя, что я тут делаю. Ладно, черт с ним! Как верно сказал кто-то – уж и не помню кто, – неприятности надо переживать по мере их поступления.

Лифтов я не люблю – они напоминают мне гроб, в который рано или поздно придется все-таки лечь, – и потому, оказавшись на лестничной площадке, сбегаю по черной лестнице, каменной, гулкой. Спускаясь вниз, слышу, что к топоту моих ботинок примешался посторонний звук: саднящий, тонкий и чем-то смутно знакомый. Где-то я этот звук уже слышал – притом чуть ли не сегодня ночью. Встаю на лестнице как вкопанный и слушаю. Звук течет сверху и напоминает голос скрипки – как если бы кто-то неопытный завел на ней одну высокую и тоскливую ноту.

Я холодею: этот звук явился мне в ночном кошмаре, а ночные видения имеют неприятное свойство сбываться.

Внутренний голос глухо твердит мне, что, когда рядом плачет ребенок, нечего торчать как пень – надо срочно бежать прочь, потому что ребенок этот не мой, а от чужих детей одна морока, не говоря уже об опасности, которую несут эти маленькие любопытные разбойники таким, как я.

Но кто же, скажите, слушает внутренний голос – никто и никогда! Я в этом смысле не оригинален и, движимый любопытством, иду наверх – туда, где плачет скрипка из моего видения. Об этом своем опрометчивом шаге я, безусловно, очень скоро пожалею.

И точно! Двумя этажами выше на лестничной площадке в углу скорчился маленький, лет восьми, чумазый неандерталец, в обтерханном, пятнистом от грязи и старости пальто, черных мохнатых штанах и огромных серых кроссовках. Именно он издает тоскливый тонкий звук, который я по своей музыкальной неопытности сравнил со скрипкой.

Увидев меня, первобытный человек умолкает и съеживается, пытаясь весь, вместе с головой, унырнуть в свое большое не по размеру пальто. Он, надо сказать, очень старается, но у него не очень выходит. Наконец, отчаявшись, он замирает, вытаращив на меня черные первобытные глазенки.

– Не убивайте, дяденька, – пищит он испуганно.

Я вздрагиваю: внутренний голос как в воду глядел – нахлебаюсь я горя с этим пискуном.

– Что болтаешь, дурак! – говорю я сердито. – С чего ты взял, что я тебя убью?

– У вас глаза злые, – отвечает этот негодяй.

Приятно услышать такое от ребенка. Ты, может быть, думаешь про себя, что ты ангел во плоти, а он тебе: у вас глаза злые! Пришлось нахмуриться и сказать, что глаза у меня не злые, а суровые. Как пелось в русской народной песне: взгляни, взгляни в глаза мои суровые – ну, и так далее. А вообще говоря, что он тут делает, сидя на лестнице?

– Греюсь я, – бормочет мой неожиданный конфидент.

Отличный ответ. Он, видите ли, греется. Действительно, где же и греться, как не на холодной каменной лестнице?

– А скажи-ка мне, прелестное дитя, как тебя звать?

– Ну, предположим, Сашка, – бурчит косматое чудо-юдо.

– А фамилия?

– Предположим, Шварц.

Я начинаю злиться. Так и будем каждое слово клещами тянуть?

– А позволь узнать, уважаемый Сашка Шварц, где твои достопочтенные родители?

– Нету родителей. – Вид у Сашки делается хмурый. – Сирота я, как есть сирота, и совершенно круглая к тому же.

Я вздыхаю: только совершенно круглой сироты на руках мне сейчас и не хватает для полного счастья.

– Ладно, – говорю я, – нечего тебе тут сидеть. Пойдем, я тебя в полицию отведу.

– Выкуси, дяденька! – неожиданно отвечает маленький дикарь и демонстрирует мне маленькую и довольно грязную фигу.

Выкусывать что бы то ни было я совершенно не готов и пытаюсь прояснить ситуацию.

Оказывается, в полиции Сашка уже был и ничего хорошего ему там предложить не могут – только в приют отправить. В приюте, впрочем, он тоже был, благополучно сбежал оттуда и второй раз не вернется туда ни при каких обстоятельствах.

– Лучше убейте, – деловито предлагает он. – А нет, так усыновите.

Ага, усыновите! Может, тебе дать еще пароль от кредитки, где деньги лежат?

– Извини, друг, но нет у меня полномочий тебя убивать, – отвечаю я совершенно искренне. – И усыновить тоже не могу – по целому ряду обстоятельств, о которых знать тебе не обязательно.

Сашка Шварц в ответ насупливается, как сушеная груша, и велит мне идти куда подальше и не отвлекать занятых людей от серьезного дела. После этого он поплотнее укутывается в свое волосатое пальто и снова затягивает одну тоскливую ноту. Впрочем, нет, нота уже не одна, их несколько, и я, кажется, даже различаю диезы и бемоли.

– Ходят ко-они… над реко-ою… ищут ко-они… водопо-ою, – невнятно подвывает он, и из воя этого понемногу рождаются слова. – Иэх! Как же коням бы-ыть? Ко-они хо-очут пи-ить…6 И есть, – добавляет он тонким голосом.

Последнего слова я не ждал, и сердце у меня замирает.

Прав Сашка, прав: пора уже мне идти лесом. В конце концов, у нас есть полиция, органы опеки и прочие учреждения, которые как раз и занимаются такими вот маленькими лишенцами. Так поступил бы на моем месте всякий, но я, леший меня подери, так поступить не могу. Я с детства жалел брошенных котят, а сидевший передо мной на полу Сашка Шварц был именно что брошенным котенком, только без хвоста и не такой мохнатый.

Я гляжу на часы и понимаю, что на работу опаздываю совершенно зверски. Тащить мальчонку с собой нельзя, отвозить его ко мне домой – далеко. Прости, Аннушка, придется, видно, злоупотребить твоим ангельским терпением…

Когда я снова позвонил ей в дверь, она, кажется, даже не удивилась. Есть, знаете, такие женщины – ничему не удивляются и все принимают как должное. Она стояла на пороге и смотрела на меня нестерпимо синими своими, словно летнее небо, глазами. Потом перевела их на Сашку.

– Познакомься, это Саша, – представляю я ей свое новообретенное сокровище.

– Да не просто Саша, – лезет вперед нахальный оголец, – а, натурально, Саша Шварц. Прошу любить и жаловать, и все такое прочее!

Я тоже прошу Анну, но не любить и жаловать Сашку, а просто приютить его на несколько часов. Вечером приду – заберу.

– Здравствуй, Саша, – безмятежно говорит Анна. – Сколько тебе лет?

– Пес его знает, – бурчит Сашка. – А вам не все равно?

Анна вздыхает, смотрит на меня. Я развожу руками.

– Ладно, – говорит она. – Проходи в дом, гостем будешь.

– Салфет вашей милости, красота вашей чести. – Мальчишка кланяется ей в пояс и важно следует внутрь.

А он не прост, твой подкидыш, читаю я в ее глазах перед тем, как дверь закрывается перед моим носом.

Вниз я еду уже на лифте – черт с ней, с клаустрофобией! Второго такого Шварца я сегодня уже не выдержу.

Только выйдя на улицу, я вспоминаю, что Сашка голоден, а Анне, разумеется, угостить его нечем, если только он не любитель охлажденной крови. Ничего, в конце концов, можно и в магазин сбегать. Главное, чтобы она сама не решила им закусить. Но, разумеется, этого просто не может быть. Я Анну знаю, закон она блюдет, и кормиться малознакомыми детьми – совершенно не в ее духе.

Вызываю такси. За окном моросит мелкий дождик, но дорога почти свободна, и спустя четверть часа я каменным шагом пушкинского Командора вхожу в редакцию «НН».

«НН» – это, как легко догадаться, сокращенное название газеты, где я вершу свой трудовой подвиг. Полностью оно звучит несколько странно – «Неизвестные новости». Каким еще и быть новостям, как неизвестным? Известные новости – это, извините, уже не новости никакие, а пережеванное дерьмо. Правда, есть еще версия расшифровки загадочной аббревиатуры – «Незнакомые новости». Или даже так – «Новейшие новости». Короче говоря, общий смысл такой, что новости наши – самые новые, эксклюзивные, и гадили мы на всех с высокой елки.

На самом же деле у нас, точно так же как и везде, шерстят разные ленты новостей и копипастят7 чужие информашки и лонгриды8, только добавляют в текст дополнительных врак и вообще переписывают его так, что ни мать родная, ни даже бабушка не узнает. Ссылок на оригинал, естественно, тоже не дают – перетопчетесь! Вот так оно и выходит, что новости у нас все сплошь никому не известные, незнакомые и новейшие. Еще пару лет назад газета называлась гораздо проще: «Медийный эксклюзив», потом главный решил, что сокращение – «МЭ» – звучит неблагозвучно. О чем и сообщил на очередной планерке всему нашему дружному коллективу.

– На «ме-е» похоже, – сказал он, яростно сверкая глазами из-под очков, – как будто овцу пришибли и на шашлык отправили!

– Эту овцу не пришибешь, – заметил я примирительно. – Эта овца сама всех пришибет и на шашлык отправит.

Однако голос разума не был услышан, и новое название – «НН» – приняли единогласно при одном воздержавшемся.

– Да чего ты выпендриваешься, хорошее название, по звуку на CNN похоже, – сказал мне после планерки ответсек Валюша, плотный бородач с длинными, как у Буденного, усами, выращенными в ближайшем барбершопе за сравнительно небольшие деньги.

– По звуку, может, и похоже, а по содержанию как были мы овцой, так овцой и остались, – отвечал я. – Ты сам подумай – «Новейшие новости»! Название – радость олигофрена, сразу видно, шеф лично постарался.

Валюша посмотрел на меня с укором, покачал головой и пошел от греха подальше. Народ никак не привыкнет, что я в газете на особом положении и говорю вслух такое, о чем другие и подумать боятся. Впрочем, мсье-дам, удивляться не приходится: в нашем кефирном заведении ваш покорный слуга – звезда первой величины. Публицист, эссеист, колумнист, веду популярную колонку «Социопатия». Пишу, в общем-то, обо всем на свете: тут, как легко догадаться, не тема рулит, а манера изложения. В последнее время, правда, политику не трогаю. Очень они стали обидчивые, эти политики, чуть чего – за решетку норовят упечь. Впрочем, все прочие тоже сделались нервнобольными – от режиссеров до актуальных художников. Юмор от сатиры не отличают, а уж правду о себе слышать не хотят просто категорически.

Пару дней назад, например, написал я колонку о новой выставке акциониста Г. Ничего не приукрашивал, писал чистую правду. Начало было такое:

«С тех пор как изобрели так называемое актуальное искусство, необходимость снимать штаны посреди улицы и испражняться прилюдно отпала окончательно. Это лишний раз блистательно доказывает своим творчеством известный в узких кругах самодельный культуртрегер и акционист Г…»

Ну, скажите мне, какой нормальный человек будет на такое обижаться? Но в том-то и дело, что Г. никогда нормальным-то и не был, а всегда был акционист и актуальный художник.

Когда колонка вышла, эта сволочь позвонила в редакцию, в секретариат, и визжала, как сотня резаных поросят. Жаловался, гад, что в моем изложении даже высокое слово акционист звучит как онанист и сексуальное меньшинство, а под конец пригрозил подстеречь вашего покорного слугу на просторах нашего отреноваченного града и прицельно бросить в меня коктейлем Молотова – Риббентропа. Да и главное, не только бросить, но и попасть при этом. Чтобы, говорит, разорвало его на тысячу кусочков.

Но не на таковских напал, метатель поганый. У нас в секретариате тоже девчонки сидят не лыком шитые.

– Мы, – говорят ему девчонки, – должны предостеречь вас от этого акта экстремизма, поскольку за подобные экзерсисы сами знаете кто выпишет вам двушечку, а то и трешечку.

Тут Г., конечно, сразу приутих и повесил трубку.

– Эти акционисты смелые, только если нужно где-то нагадить или яйца к земному шару приколотить, – жалуется мне потом Леля из секретариата, – а меня как девушку такая простота оскорбляет.

– Ты ж моя лапка, – ласково говорю я ей и тем, кажется, совершенно примиряю с жестокой действительностью.

Так или иначе, фигура я в газете заметная, наверное половину всех подписчиков даю, если не больше. Вот поэтому мне и можно то, чего другим нельзя. Впрочем, не только поэтому.

Отпустив такси, я поднимаюсь на родимый второй этаж и направляюсь к себе.

Внутреннее устройство газеты у нас старинное, еще с прошлого века осталось. Многие редакции нынче представляют собой один огромный ньюс-рум, где все сидят друг у друга на головах. Тем более, голова сейчас – это последнее, что нужно журналисту в его работе, а нужны ему ловкие пальцы: выделить в сети чужой текст, копировать и затем вставить, куда нужно, чтобы после небольшой вивисекции выдать уже за свой.

Наша же редакция по внешнему виду совсем иная. Выглядит она так: белый, как рафинад, коридорчик, по правую сторону от которого – кабинеты для завотделами и иного начальствующего элемента, а по левую – большие комнаты для рядовых журналюг и прочего пролетариата. У меня кость белая, я обозреватель, так что мне положен свой кабинет. А раз положен – я в нем и сижу. Когда, разумеется, бываю в редакции.

Итак, пока я иду к своему кабинету, сотрудники газеты смотрят на меня как на выходца с того света, для чего, признаюсь, есть некоторые основания. Однако они этих оснований знать не могут, поэтому взгляды их меня немного беспокоят. Я ловлю за рукав пробегающего мимо корреспондента отдела политики Шкрябина:

– Арик, что-то случилось?

– Случилось-приключилось, – поет Шкрябин, вид у него при этом самый загадочный. – Ты к главному заходил?

К главному я, разумеется, еще не заходил. Во-первых, я главного не люблю и нелюбовь эта взаимна. Во-вторых, я только что появился в редакции.

– А вот и зря, он тебя ждет, – говорит Шкрябин, пытаясь высвободить рукав из моих цепких пальцев. – Ты зайди, зайди, сам все узнаешь.

И уносится, собака, на всех парусах, так и не сказав, почему меня ждет главный и что такого ему от меня надобно. Вздохнув, я открываю кабинет, снимаю и бросаю на вешалку куртку, включаю, потом, подумав немного, выключаю компьютер и с чистой душой направляюсь к главному.

Подхожу к помпезной, словно из администрации президента стыренной двери, киваю секретарше:

– У себя?

– С утра ждет, – строго, как настоящая пергидрольная блондинка, отвечает та.

– Какой же я все-таки незаменимый человек, – вздыхаю я и, стукнув в дверь для приличия, торжественно вхожу внутрь.

У дальней стены кабинета за монументальным дубовым столом темнее тучи сидит наш главный редактор Пал Палыч Олоне́цкий. Если попытаться описать внешность Палыча коротко, я бы сказал, что основной его чертой является богатство. Богатство это прет у него буквально отовсюду: из очков ценой в хороший мотороллер, из отглаженной – волосок к волоску – седеющей бороды, из галстука, из бордового пиджака в золотую искру, из дорогих ботинок, из каждого предмета туалета, и в особенности же – из презрительных взглядов, которыми он награждает окружающую действительность.

– А, – говорит он, глядя на меня и брюзгливо поджимая губы, – явилось его высочество. Соизволило-таки!

Я сокрушенно вздыхаю. Мы уже раз сто говорили с Палычем, что на летучках и планерках всей пользы от меня – один вред. Так какой же, скажите, смысл мне являться ко времени, если время это…

Но шеф меня не слушает, а швыряет на стол розоватый листок-распашонку, на левой стороне которого я не без удивления читаю слова «Мобилизационное предписание». Если верить этому предписанию, то не хрен собачий, а Конституция РФ требует от меня в течение восьми часов явиться по указанному ниже адресу. Который, как легко догадаться, полностью совпадает с адресом моего районного военкомата.

Любому другому на моем месте, конечно, сделалось бы томно, но я лишь пожимаю плечами.

– Что за фантазии? – говорю я. И строго добавляю: – Ваших рук дело, почтеннейший Пал Палыч?

Подозрения мои имеют под собой некоторое основание. Несколько месяцев назад, вскоре после начала боевых действий, шеф вызвал меня к себе и спросил:

– Хочешь быть военкором?

При этом глазки из-под очков у него так сияли, а лицо было такое хитрое, как будто он не военкором мне быть предлагал, а поучаствовать в распиле крупного государственного предприятия типа «Газпрома».

Легко догадаться, что я мог ему на это ответить. Чудило ты бородатое, мог бы ответить я, какой из меня военкор? Я человек утонченный, моя специальность – искусство, изящная словесность и все в этом роде.

Но говорить так грубо по некоторым причинам не следовало, поэтому я смягчил ответ.

– Пал Палыч, – сказал я как можно мягче, – какой из меня военкор? Я человек утонченный, не люблю, когда у меня над головой ракеты летают.

И все-таки не удержался, добавил: «Чудило ты бородатое!» Но добавил не вслух, а про себя. Но, кажется, Олонецкий прочел эти слова в моих глазах и затаил некоторое хамство. И теперь, похоже, пришло ему время со мной сквитаться. Не хочешь быть военкором – пойдешь мобилизованным.

– Распишись в получении, – велит главный и подталкивает ко мне ручку.

Я ручку, конечно, беру, но расписываться не тороплюсь. Полагаю, в этих обстоятельствах меня поймет почти любой. Меньше всего мне хочется оказаться на поле боя, где под свист пуль и громыхание снарядов рыщет костлявая с косой.

– Все-таки очень странно видеть такое, – говорю я, вертя в руках предписание. – Я полагал, что у нас бронь.

– У всех бронь, а у тебя, как видишь, нет. – Очки шефа золотятся злорадством, он старается сохранять спокойствие, однако все-таки не выдерживает и бьет кулаком по столу: – Довыёживался, сукин сын! Всё твои либеральные высеры! И хорошо, что тебя возьмут, хоть газету трогать не будут.

Я хочу сказать, что он меня с кем-то путает: не было у меня никаких высеров – ни либеральных, ни консервативных. Но кишечная тема сворачивается сама собой: я замечаю в нижнем углу предписания небольшую литеру «А».

Ситуация начинает проясняться. Предписание пришло не из военкомата, а из Администрации. Правда, не из той администрации, которую отдельно взятые лошадиные лица зовут апэшэчкой, а прямо из логова Уробороса. А если так, расспрашивать главного бессмысленно – он все равно ничего не знает.

Я молча ставлю подпись, встаю из-за стола и, ни слова не говоря, направляюсь к двери.

– Давай-давай, – вслед мне кричит главный, – иди позащищай Родину-мать, если не хочешь, чтоб тебя в иностранные агенты записали!

Пал Палыч, как всегда, несет полную чепуху. Защитник родины из меня такой же, как иностранный агент, то есть никакой. Ни иноагентом, ни защитником родины я не могу быть по одной простой причине: все вампиры – экстерриториальны.

А я, как вы уже, наверное, догадались, не кто иной, как вампир.

* * *

Логово Уробороса или, говоря официально, Администрация, располагается за чертой города, в области. Адрес, разумеется, я вам не назову. Не назову даже направления – да и никто не назовет: зачем смертным знать, где гнездится главный кровосос современности? Как говорит пословица, много будешь знать, скоро состаришься. А в нашем случае даже состариться не успеешь – просто оторвут голову добрые люди, и фамилии не спросят.

Вернее всего, конечно, было бы развернуть крылья, взмыть в поднебесье и в десять минут долететь до места, но я поехал электричкой. И не потому, что дешевле, а потому что у нас, дваждырождённых, никаких крыльев нет. Так, чешется иногда что-то между лопатками, но ничего не разворачивается. Возможно, с течением вечности, когда мы, наконец, созреем, из этого почесывания что-нибудь да образуется. Хотя, на мой взгляд, надежды мало.

Другое дело – Первородные: у них, говорят, крылья были. Впрочем, у Первородных много чего было, чего нет у нас, – вот только загвоздка в том, что Первородных на земле не осталось. Совсем, или, если вам так больше нравится, вообще.

Зато остались мы, дваждырождённые. То есть те, кто сначала был человеком, а потом умер и воскрес к новой, вечной жизни. Эта идея о новой жизни, надо сказать, совсем не нова. В разных культурах она отражается по-разному. В древнерусском языке, например, есть слово «пакыбы́тие», связанное с крещением и, таким образом, вхождением в новую, чистую и в перспективе даже вечную жизнь. Но жизнь эта вечная случится только после Страшного суда, когда мертвые восстанут и облекутся плотью, а ждать этого, по самым скромным прикидкам, надо тысячи лет. У нас же, вампиров, праздник вечной жизни уже начался. Вот только не всегда можно понять, хорошо это или плохо.

Впрочем, насколько она вечная, эта жизнь, тоже никто толком не знает. Когда исчезли Первородные, мы, вампиры второго ряда, остались один на один с самими собой и своими скудными представлениями о нашем месте во Вселенной. До Катастрофы – а именно так мы зовем момент, когда сгинули высшие вампиры, – так вот, до Катастрофы нашими скромными персонами никто не интересовался. Я сам Первородных не застал, но те, кто постарше, говорят, что к нам, дваждырождённым, они относились пренебрежительно и рассматривали в лучшем случае как обслуживающий персонал. Считается, что как раз для этого нас и начали обращать – чтобы Высшим не бить попусту свои белые руки, выполняя грязную, но необходимую работу.

Никто не знал, откуда взялись Первородные, где граница их возможностей, действительно ли они вечны и можно ли вообще их убить. На последний вопрос, впрочем, был дан недвусмысленный ответ 6 августа 1945 года, когда на Хиросиму упала атомная бомба «Малыш». В адском пламени тогда сгорели не только тысячи простых смертных, но и все Первородные, прибывшие на закрытую конференцию по послевоенному устройству мира.

Как вышло, что «Малыш» попал именно в то место, где собрались все высшие вампиры, никто не знает. Однако в случайность, кажется, верят очень немногие. На этот счет разные ходят слухи. Одни думают, что все дело подстроили Низшие, то есть ведьмы и оборотни, другие винят дваждырождённых, которым надоело быть прислугой, и они решили занять место Первородных. Есть и такие, которые полагают, что взрыв организовал кто-то из Высших, – кто-то, кто надеялся после смерти собратьев стать единственным полновластным диктатором на Земле. Но то ли этот кто-то сам ухитрился попасть в зону взрыва, то ли, ужаснувшись содеянному, затаился в какой-нибудь берлоге и не показывает себя. Так это или нет, я не знаю. Однако ходят упорные слухи, что не все Первородные погибли, что некоторые из них укрылись в глубочайших подземных пустотах. У них там что-то вроде Шамбалы и мирового правительства. Я, однако, не очень верю в эту версию. Чего ради им прятаться под землей, бросив мир на произвол судьбы?

Так или иначе, официальная версия гласит, что ни один первородный атомного взрыва не пережил.

Итак, Высшие были стерты с лица земли, а созданные ими дваждырождённые оказались на самой вершине пищевой цепочки. За десятки лет, прошедших с Катастрофы, так и не удалось понять главного – действительно ли мы способны жить вечно или все-таки медленно, но верно старимся и рано или поздно умрем, так сказать, от естественных причин. Чтобы выяснить это опытным путем, полагаю, потребуется несколько сотен, а то и тысяч лет.

1.Из поэмы Иосифа Бродского «Зофья» (1962 год). – тут и далее примечания автора.
2.Из стихотворения Бориса Пастернака «Гефсиманский сад» (1949 год).
3.Из стихотворения Иосифа Бродского «Сретенье» (1972 год).
4.Уроборóс – именно так, с ударением на последнем слоге, произносят дваждырождённые имя властелина Вселенной.
5.Из стихотворения Марины Цветаевой «Я сейчас лежу ничком…» (1913 год).
6.Песня из кинофильма «Бумбараш», 1971 год.
7.Копипаст – от английского copy-paste, то есть «скопировать и вставить»; метод создания собственного материала из чужих.
8.Лонгрид – от английского long read, долгое чтение; большой текст о чем угодно и в любом жанре в противоположность новости или информашке, которая обычно сильно ограничена в размерах.

Бесплатный фрагмент закончился.

419 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
02 октября 2026
Дата написания:
2026
Объем:
331 стр. 3 иллюстрации
ISBN:
978-5-17-123128-6
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:

Похожие книги